на измождённом теле

Какая темень. Всё течёт, всё такое вязкое — эта вязкость в моей голове, она облепляет мои мозги, липнет ко всему и стягивается своим субстаническим тельцем, скукоживая мои мозги.

И заполняет их снова, влажная, она разжижает, заставляя тонуть в себе — чтобы снова сжать.

Непонимание — как дезориентация, неприятные последствия сна. На самом деле, конечно, я всё понимаю лучше, чем когда-либо — особенно все эти дни.

Как темно. Ночник на тумбочке не горит, и вся моя комната в темноте — вязкость по ней сползает вниз, вязкость утягивает за собой, вязкость заставляет умереть.

Ёбаные пять утра.

Я хочу снова закрыть глаза, впасть в вечный анабиоз. Мне не страшно от ползающей в пространстве моей комнаты темноты. Мне совсем не страшно.

Меня всего лишь бьёт пиздец какой судорогой.

Как всё болит. И к чему всё это привело, к чему эта напускная боль мира? Как будто не помню, что могу подохнуть.

Может, судорога от боли?

Я просто хочу снова уйти отсюда — и похуй, даже если меня схватит давно забытый сонный паралич.

Из-за которого я никогда не выключала свою настольную лампу. В темноте страшнее.

Спиной упираться в постель, точно там уже давным-давно образовались пролежни — нет чувств, одно неудобство. На грудь давит. Ну, может, наконец-то задохнусь.

Одеяло сбито-перебито в ногах, его ткань, окутывая мои конечности, так не к месту и по-лишнему цепляется за мою кожу, за юбку моего платья. Стягивает неуклюже, по-простецкому — это, конечно, не нити вязкости, что по действию похожи на клешни, хотя такие тонко-точечные, они берут лишь мелкость.

Каждая из них берёт мелкость — и забирает всё.

Тень ночная становится непрогляднее. Тьма набегает в мой кров.

Могу задохнуться в нахлынувшей слепоте — но, кажется, это всего лишь очередная глупость моей нервной системы. Мир остаётся ко мне равнодушен.

А вот я его боюсь.

Какой милый диссонанс реальностей.

Ощутить бы и моему сознанию, что все мои потуги попросту глупы — а то оно так и заставляет меня продолжать сжиматься.

Прямо в судорогах.

Да какого хуя они появились?

Всё было вполне неплохо. Какие-то звуки слышались эти дня три или сколько их там прошло и проебалось, моё тело просто находилось, перемещаясь лишь сторонами в кровати — я почти забыла. Почти не думала.

Всё рано или поздно забывалось, отпускало. Голод спустя два часа просто успокаивался и становился моей частью — вместе с желудком переставали бесноваться мочевой пузырь и кишечник. Всё привыкалось. Я просто не двигалась.

Тело адаптировалось к моим условиям — а не я к его.

Как давно я не ела. Ничего в себя насильно не всовывала. Так, блять, почему у меня в животе всё режется-корёжится и просто давит?

Все эти дни я жила неплохо. Уже на второй день, запершись ото всех и не выйдя на связь, потерявшись в собственных стенах для других людей, я потерялась и для себя.

Но что это такое? Что это меня разбудило?

Потревожило намного больше, чем отразившиеся события. Какая-то слабость моего тела — не еда, не сон, не отходы…

Что это за плохое состояние, распространившееся на мой живот?

И чуть ниже. Судороги — прямо в ногах.

Но не в ступнях, не в голенях — именно бёдра напрягаются от малейшей боли…

Ой блять.

Ну только не это.

Ебучие месячные. Истинное блядство, которое могло быть предоставлено моей вагиной.

И почему эта хуета не может просто убить меня, перестав выёбываться? Кровит лишь матка, по каналу во влагалище кровь, отделившийся эпителий — дохлая кожа, умирают мои незачатые эмбрионы, неродившиеся дети — какая трагедия.

Разведём побольше боли и крови по этому поводу.

Можно было бы сделать в принципе внутреннее кровотечение, от которого я сдохла бы в тринадцать лет. Или этот праздник жизни постучался ко мне в двенадцать? Я так давно уже не была у гинеколога, что не знаю — ответила ли вообще на сей вопрос.

Но лучше, конечно, ко мне бы постучалась костлявая с косой.

И что мне теперь делать с собой? С тем, что происходит внизу — включить свои жизненно важные женские инстинкты?

Кровь вытекает прямо сейчас. Ну, пиздец — никакое другое слово сейчас не впишется в ситуацию.

И почему это настало в моей жизни? Когда были прошлые? Впрочем, не хочется вспоминать — перебирать весь месяц своей жизни.

Целый месяц — настоящий пиздец.

Раздробит все мои нервы.

Вдохнуть поглубже.

Ну и что, мне сейчас действительно надо вставать за прокладкой? Столько дней лежала мёртвым мешком — а тут потекла кровь — настоящая рана, доказательство того, что я человек, — всё, теперь и жить подобно всем людям?

Боль-то не проходит. Ещё наверняка и кишечник взбесится, пусть я и не ела — ну, конечно. Почему бы всему организму не начать выматывать меня, как и весь реальный мир?

Впрочем, моё физическое тело полностью принадлежит реальности. Наверное, поэтому происходит разделение тела и разума — хотя всё существует в реальности, без неё ничто не будет вещественным.

Насколько вещественно моё сознание?

Болит ужасно. Эти судороги — в ногах, внизу живота, в животе всё сдавливает. От голода или всё-таки от расстройства желудка?

Хотя какая мне, впрочем, разница. Всё равно бы этот кусок мяса нашёл бы как до меня доебаться.

И мне теперь придётся вставать? Подниматься — и двигаться?

Почему это случилось? Почему всё это, всё, что есть, в итоге произошло?

Как это всё не нужно и излишне. Эти месячные, эти боли, эти мысли, порожние переживания — хотя чем им наполняться, если они просто суетны в своей сути? — такие же пустые разочарования, досады, печали — воспоминания не к месту, не ко времени, умертвелые и прогнившие, вся моя прошлая жизнь, такая бесполезная сейчас — да и вся моя жизнь в целом.

Как мне болтаться в этом мире, такому куску ненужности? Меня уже выкинули все, кто могли.

Наверняка на работе уволили. Я надеюсь, что заберут всю бумажную хуйню, в которой нуждаются и не нуждаются, и отстанут от меня. Рената в обиде. С Алисой напряжно — может, это она стучала?

Или Вера?

Я не хочу об этом думать, не хочу вспоминать, я не хочу впускать все эти повинности, все беспокойства о ком-то в свои нервы. Пусть мои нервы будут оставаться такими же полыми — ничего в них нет. Никаких веществ, способных привести меня к жизни.

Я абсолютна в своей асоциальности, в своих неразрешённых патологиях разума, которые как рубцы на психике и будут всегда со мной, навсегда застряла в апатичности. Я — абсолютна в своей аморфности в мире.

Меня не существует для других. Не существует для себя. Но как же болит между ног, как сжимает мышцы — где-то там из целого пространства, из давным-давно проделанной дыры в моём теле вытекает кровь.

Было бы хорошо, если бы с нею истекала моя жизнь.

Голова чешется. Как давно я её не окунала в воду — там уже столько грязи, столько всего поселилось рядом с корнями моих волос.

Надо вставать. Надо подняться, чтобы куда-то направить кровотечение — не в свои трусы и не в кровать. Куда-то, куда — обязательно.

Ненавижу всё. Ненавижу все движения.

Руками опереться — прямо локтями оттолкнуться, подняться невесомо. Всё так легко.

В своей бесформенности, в своей неспособности к чему-то очень важному эта невесомость — как блядская насмешка.

Разгорячённая волна ненависти накатывает — и успокаивается, растворяясь, пока где-то кричит громко боль, словно стук огромного горячего разрывающегося сердца всё перебивает, обливаясь литрами крови — на несколько ванн хватит.

Я всего лишь подмечаю.

Сползти с кровати — отталкиваться лишь ладонями. Ногам чересчур больно.

Ну вот, надо подняться — разогнуться до небес. До потолка, который весь покрыт ночной тенью. Упала она, огромная — солнце заслонили и теперь всё в тени остаётся, ив этой темноте только барахтаться — одними мыслями, одним сознанием, физически всё равно ничего не поделаешь.

Да и страх исходит не от рук и ног. Страх происходит где-то очень рядом со мной — с моими мыслями, с моими отправленными и исполненными импульсами и сигналами — он в каждом из них, он весь засел во мне каким-то спутанным клубком.

И, будучи с ним, даже когда бездействую, всё равно совершаю действия — от страха напряжение приходит даже в покое, всё приготавливается к опасности.

Хотя что во мне есть?

Ничего не хочу. Но вот боль присутствует в животе — что она означает? За эти дни разучилась понимать.

Пора перестать просто сидеть и наконец-то подняться. Пойти в ванную.

Да, нужно в ванную — распаковать…

Просто разгибается весь мой скелет. Неровно — но он весь состоит из неровностей. Сплошная неидеальность.

Очередное природное создание — не выглажено под людские глаза, людское трогательство, людское представление и внимание, ещё и зигзаги странные — бессмысленные. Что они символизируют — что могли бы символизировать?

Жизнь настолько же бессмысленна, насколько и её неровные неуклюжие узоры не имеют твёрдого объяснения под собой о проложенных путях. Лишь одно — просто так.

Просто так я делаю шаги.

В этих комнатах очень темно. Проложены стены, они составляют лабиринт, упираясь в потолок — в следующий пол, они поддерживают и направляют меня.

И, впрочем, всё равно в них приходится выбирать — куда же пойти.

Если бы я только знала, как всё совершить. Если бы мне только было хоть что-то известно.

В темноте я двигаюсь — и беру всю тьму на себя, объёмный силуэт, я переламливаю тень и свет собственным существованием, я что-то делаю в мире — но моё время уходит, и мир обо мне забывает.

Всё ко мне равнодушно. Во мне столько боли.

В коридорах темени, брать на себя её — и переходить, словно под тканью самого мира.

Даже в моём крове он есть. И всегда будет.

В ванной ничерта не видно. Дверь ударяется о стену — с кухни падает небольшое свечение луны.

Сойдёт — иначе моим глазами будет слишком больно. Я вполне сыщу то, что мне нужно.

От завершённости движения, от стагнации конечностей внизу наливается тяжесть — словно камень образуется вместо матки и он так давит на низ, напряжённый клубок.

Почему при ходьбе такого напряжения не чувствуется? Почему оно наступает только если останавливаюсь?

Пытаться понять этот кусок мяса, выяснить его логику — всё равно что пытаться постичь весь мир. Это так не нужно и бесполезно — и никогда не случится.

Сменить ли трусы? Где-то здесь корзина была — хотя придётся искать чёрные.

Оставшаяся кровь будет неприятно холодить меж ног, оставлять кровавые следы на коже — похоже на дыхание: как будто по холодному окну тёплым выдохом. Но там остались кровавые следы.

Искать не хочется. Нахера всё это?

А нахера я пришла за прокладкой?

Прилеплю её — понадеюсь, что не криво.

Хотя когда я лепила не криво? Всегда была неудобно.

Потом она пробудет со мной дня три. Натрёт изнеженную кожу гениталий — у меня же всегда были дешманские, на какие-то покомфортнее надо разоряться, как на бриллианты. Мне станет неудобно.

Мне станет противно, что в ней, внутри этой прокладки, сплошное гнильё — вышедший эпителий давно уже начал разлагаться, кровь высохла и превратилась в обыкновенные пятна, и всё это соприкасается с моей вагиной дней, скажем, три-пять — и не меняется, и эта гниль так рядом со входом в моё тело — она, уже познавшая смерть, может обратно проникнуть когда-то в свой дом, но уже заражённая, поселившая у себя наружную скверну — она принесёт её ко мне.

Я не хочу разложение рядом со своим телом. Я не хочу умирать именно из-за загнивания — что угодно, лишь бы не оно.

В мешочке, предназначенном для излишней моей крови, моих мясных тканей, скопится смерть. И вернётся обратно ко мне — прямо изнутри меня разрушит.

Трусы внизу промокли кровью.

Наверное, куски эпителия тоже там имеются? Конечно, имеются — столько раз наблюдала в душе, когда начинала отмываться от крови.

Сейчас я мыться не буду. Голова чешется. Спина тоже — к чему раззадоривать лишнее желание жизни? Если я позабыла о себе — то насовсем.

Насовсем вычеркнула себя. Не хожу на работу — и даже не соизволила по-нормальному уволиться. Никому не отвечаю, ни у кого не спрашиваю — живу так почти что обособленно в этих высоко поставленных стенах, которые проложили по странному пути чертежа.

И зачем я сюда пришла? Потому что ощутила где-то внизу мокроту, уже зная, что то — литры моей крови, пролитые в жизни бесчисленностью. Но зачем? Ради чего? Что мне это даст?

Как плохо — тяжело и раздражённо, и ещё что-то болит.

Неясный сгусток в животе то затухает, то вновь напоминает о себе. И хуй его поймёшь.

Вот что мне делать?

Где-то здесь стоял ёбаный стул. Лишь бы за эту хуету не зацепиться — а то ещё упаду.

Ладонью нащупать довольно-таки легко. Гладкая поверхность — удивительно, как за столько лет не покрылся глубокими царапинами. Столько всего пережил.

Хотя бы напряжение в матке в сидячем положении отступает. Не так тяжела для меня. Но живот ноет, между ног мокро кровью — и бесит пиздец.

А должны ли они были вообще начаться?

Но я вроде бы не хотела ничего вспоминать.

Хотя, конечно, я помню всё — самое основное. Вполне могу рассказать, нужно только взглянуть — поэтому я и не смотрю.

Не роюсь в этом.

И хлам просто лежит передо мной в сознании, пока всеми силами стараюсь не замечать. Трудновато. Это тело поставило меня перед фактами.

Где-то болит прямо в его середине — я склоняюсь. Одна из самых естественных вещей, которую могла исполнить. В ванной мрак — здесь всё именно тёмное, сероватое, без синих примесей.

Вот что мне делать? Смотреть на тот хлам? А что мне это даст?

Где-то в голове что-то такое противное, но реальность — обрыдла. И я не знаю, к чему обратиться.

Можно расплакаться — но только от несправедливости и той реальности, в которой борьба невозможна.

Мне не за что бороться. У меня нет ничего и никого, против которого могла бы выступить. Я могу совершить некоторые акты — которые ничего не принесут.

Единственная настоящая возможность — это сдаться.

Я не хочу сдаваться. Никогда не хотела. И да, пусть я не боролась, не била — но я убегала. Убегала отчаянно, хоть и бесполезно. Это тоже была своеобразная борьба — своеобразный ответ.

Теперь я загнана, и мне остаётся лишь находиться в ступоре. Замереть — оцепенеть всем, что только во мне есть, даже заставить мир остановиться — и так и быть.

Впрочем, сей ступор — логичное продолжение. Дальше остаётся логичное завершение процесса — смерть.

Притвориться мёртвой перед опасностями можно, если они наружные. Но что я могу поставить против себя? Я и так уже давным-давно умираю где-то внутри — в самой себе.

Опасность против меня всегда была во мне. Теперь лишь предстать перед ней — и её же саму узреть, спроецировать в своё сознание образом.

Хотя она всегда была в моём сознании, была образом. Я так никогда и не сумела прийти к настоящей.

Да и не хочу. Нахуй надо.

А она всё-таки присутствует — даже когда я одержала какую-никакую победу, даже когда ушла, она всё равно живёт во мне, питается моей жизнью, претворяя своё существование. Истинный паразит — живёт и заботится лишь о себе, вскармливая себя мной.

Эта сущность ещё не знает, что как только она станет большой и я умру — она умрёт вместе со мной. Об этом паразиты узнают лишь под конец собственной жизни.

Печальный конец — их ведь заставляли размножаться инстинкты, они размножились, оставили своё наследие, по инстинктам жрали, жили — и внезапно умерли. Они даже не ощутили.

Зато я прочувствую в полной мере. Уже чувствую. Такой коктейль из злости, печали, безразличия.

Хочу прибавить к этому списку ещё и вину. Очень хочу.

Во мраке апатия посильнее. Всё тело опять становится тяжёловесным, как будто не из него прямо сейчас исторгаются куски важного внутреннего органа.

Хотя не то чтобы он такой уж важный. Без гормончиков будет не так весело во время секса — но и не так грустно потом. Как ни посмотри — плюсы и минусы равноценны.

Я сижу на стуле, пятна крови отпечатались — теперь там растекаются её капли, образуют лужу.

Я помню, как однажды проснулась — всё было в крови. Пошла менять трусы, случайно дотронулась до скопления жизненно важной жидкости — и капля этой жидкости прямо потекла по моему пальцу. По указательному. Небольшая, она бы иссохла где-то на окончании кисти.

А сейчас насколько этого моря хватит? Завтра я найду засохшее пятно?

«Завтра». Это всего лишь привычка. Та же привычка, по которой я пришла за прокладкой — и не подумала. В голове просто билась необходимость, тянула меня. Я не размышляла.

Если размышлять — потянется по ассоциациям что-то нехорошее. Вытянется. Я не хочу это видеть.

Ноги немножко пошире. Они двигаются — я чувствую в них огромные кости, что выступами прорываются сквозь кожу. Где-то рядом с вульвой, от каждой из ног есть такие маленькие хрупкие косточки. Они словно расчерчивают границу ног и туловища. Огромные бедренные кости могли бы хрустнуть — как хрустят всегда из-за моего застоя.

Когда я моюсь в душе, ступни начинают отекать. Какая у меня стадия варикоза? Когда вырежут вены? В какой момент ампутируют ноги из-за слишком сильных болей — и из-за омертвелости?

Какие нелепые вопросы. Я бы ими не задавалась, если бы не этот кусок мяса.

Сама же пыталась выбраться. Сама же ушла. Сама же загнала себя в тупик. Настало время порефлексировать обо всей хуйне, да? Я этого до сих пор не хочу.

Но что мне ещё делать? Менять трусы? Лепить прокладку? Отрубать себе ноги?

За размышлениями боль в животе незаметна. Я бы могла выпить обезбол, он бы всё успокоил — но придётся и ещё двигаться…

Что мне делать? Я не хочу делать то, что от меня требует всё — люди, мир, я сама. Но в то же время больше вариантов нет.

Это тупик. Самый настоящий тупик. Пора посмотреть опасности в лицо — и я до сих пор сопротивляюсь.

Всё шло к этому. Логичное продолжение. Я бежала — и во время бега мне становилось хуже. Естественный ход вещей.

Всё хуже и хуже. Всё время — на протяжении всего моего пути, начиная с момента, как родилась. Я была так полна сил, хотела весь мир и всех людей — сейчас нахожусь одна, сижу в четырёх стенах с незапертой дверью — во мраке. Всё время.

Вот тупик. Мой конечный путь.

Но всё, наверное, покатилось с Веры. Или немного раньше? Возможно, наше с ней знакомство было моим последним отчаянным рывком из этого утопления — и я не спаслась, а продолжила тонуть.

Всё глубже и глубже. До самой смерти. Мне становилось всё хуже и хуже — и в тот последний день на работе что-то рассыпалось.

Рассыпалось всё — рассыпался город. Или никакого города не было — уже давно, по крайней мере, не было, что я и не вспомню.

Ничего не было построено — не было твёрдых конструкций, я ни на чём не зиждилась. Во мне была лишь тьма. Этот мрак. Эта тьма, вложенная в меня, тоже не рассыпалась. Она просто находилась во мне, заставляла меня в ней быть и сужаться, думать, что она — это и есть я, но она как-то проникла внутрь и довлела надо мной.

Однако в ней был свет. Некий свет, присутствовавший в ней, присутствовавший со мной — именно он рассыпался. Постепенно, его луч становился всё тоньше и тоньше.

Рассеивались его частицы. И он угас — и всё погрузилось во мрак.

И в этом мраке я сейчас сижу. Совсем одна, без света — всё оказалось во тьме.

И, кажется, я настолько пропитана ею, что и превратилась в неё. Но пока что — нет.

Пока что я лишь больше погружаюсь в неё, внезапно осознавая всё новые и новые оттенки темноты — один другого мрачнее. Я иду ко дну в сей темноте.

Впрочем, мой исход давно был ясен.

Ничего бы не изменилось. И сейчас бы — тем более.

После той истерики свет стал суживаться, он уходил. Домирал. И всё же исчез, изничтожившись — в тот самый момент, когда я тихо ушла с работы, покинула всех людей.

Я не хотела вглядываться в эту тьму. Удивляться непомерной силе слепоты — всё резче и резче непроглядность.

Разве закрыть глаза ещё больше можно было? Как будто тело действительно стало бесформенным, из него исчезли кости-мышцы — и сейчас вся кожа с мясом упадёт, запутавшись в себе.

Всё как будто сильнее и сильнее сворачивается в себя. Обыкновенный уроборос. Неизбежный.

Он тоже выполнен на инстинктах? Доселе неведанных, потаённых механизмах защиты — они включаются лишь когда дело подходит к самоуничтожению?

А оно приближено именно к уничтожению? Какая приятность.

Может, мне и не надо сопротивляться? Но так не хочется падать во тьму — встать в ней, сделаться ею и сделать её собой.

Да, я не хочу умирать. Я истощена — но на такое моральное желание силы найдутся.

Может, благодаря инстинктам ощутить его — более достижимо.

Но что мне делать с этой тьмой?

Вглядываться в неё?

В то, что в ней есть. Я ведь так не хотела — и это тоже не хочу.

До сего балансировала меж двух, пыталась справиться, пыталась как-то прожить. Меня ведь так и так ждёт одинаковый исход, который, конечно, страшит — он опасность, от которой пытаюсь убежать.

Забвение ведь всё равно не почувствую.

Я не хочу мучиться. И, в конце концов, есть вполне весомые причины пытаться выдрать из себя прошлое.

Но результат этой попытки уже известен — выдрать не получилось, забывшись — забыла заодно и себя.

Навсегда во мне вся та херня. Я состою из неё. Я состою из тьмы.

Я не хочу это чувствовать — и цепенею. Не могу жить. Не могу жить ни в онемении, ни в страдании.

В конце концов, подхожу к смерти.

Я много таких мыслей погоняла за минувшие сутки, пусть их было прискорбно мало для моей смерти. Они все одинаковые, иногда в них проклёвывается новшество — но потом снова заедает. Они — как давно знакомая музыка, в которой раньше не замечала партию гитары или пианино, и внезапно они начинают звучать так чувственно — и оглушающе для остального уже услышанного не раз.

Но всё рано или поздно становится старым. Так и мысли.

Я живу в старье. Старьё нагромождено в моей голове, пытаюсь сотворить что-то новое — и не получается.

Не получается найти ответ.

Ну, что мне делать-то, блять?

Я ничего не хочу. Даже искать выход. Да, мне больно — и всё режет, всё рвётся внутри, разрывается мясо, обнажает внутреннее своё строение — ранами. Но я ничего не хочу.

Как мне известно во всех этих прошедших днях о прошлом, которое привело меня сюда, о настоящем, в котором я продолжаю быть такой бесплодной, — так же мне известно о будущем, в котором ничего не сделаю. Ничего не сумею сделать.

Слишком долго я пыталась стать ничем в своём бегстве. Я хотела исчезнуть.

Я исчезла в темноте.

И я нихуя не могу смириться.

Но ради чего мне бороться теперь? Если уже ничего нет. Если я всё сама уничтожила — и продолжаю уничтожать себя.

И всё-таки я не хотела смерти. Я просто хотела спастись. Спастись от того кошмара, который так долго присутствовал во мне, разъедал меня.

Да, отчасти, я и сама позволила ему разъесть меня — и сама помогла. Но единственное, чего я тогда хотела — это блага для себя.

Теперь я ничего не хочу.

Живот невероятно болит — и эта боль вечно ноет. Я иногда забываю о ней. Потом — вновь вспоминаю.

Трусы совсем мокрые внизу. Наверное, кровь неплохо так расползлась по всему куску ткани.

Я не буду всё-таки надевать прокладку. Мне достаточно той гнили, что имеется в моём сознании.

И нахуя я тогда вообще встала? Зачем я пришла сюда, зачем поднялась?

Меня испугала какая-то естественно открывшаяся рана. Это немножко смешно.

Хотя холодное пятно подо мной неприятно. Ткань вечно соприкасается с кожей — неприятно и липко.

Мне уже предостаточно липкости. Я в ней захлёбываюсь.

Надо что-то сделать с трусами. Менять их всё равно не имеет смысла — в любом случае будет сплошная гниль. Почему бы их просто не скинуть с тела?

Действительно, почему?

Раньше я очень боялась запачкать одеяло, простынь — даже полотенце. После этого бывали неприятности. Раньше у меня был какой-то страх — самое главное, его источник.

Теперь этого источника нет.

Больно разгибаться — в животе боль набухает, матка свою боль заставляет стягиваться. Заглушают друг друга, образуются в единое для восприятия всеми нервами. Оба ноют наперебой — и как будто наперекор мне.

Моей личности. Той, в которой сплошная пустота.

Резинка трудно протаскивается через бёдра, приложить побольше сил — в голенях ей не за что цепляться, ткань просто падает.

Куда-то в сторону корзины — не знаю, попадаю ли.

Свободно так. Непривычно. Страшно — страшно, что нежной коже могут без защиты навредить.

Но я просто вернусь в кровать. Там будет мягко, ничто не заденет кожу — и я попробую поспать так.

Я ведь всегда носила трусы — никогда не снимала, лишь в душ. Теперь можно будет отдохнуть.

Лишь эту боль не победить. Никак её не унять — у неё имеется конкретный срок. Я могла бы выпить анальгетик, но…

У меня нет сил. Нет желания.

Я проснулась в своей кровати в пять утра с непониманием, с ощущением всей то нечестности, оставленной в моём мозгу кем-то посторонним. Я стала раздражённой из-за наступивших месячных. Пошла в ванную сделать что-то — и поняла, что делать нечего.

Я обрушилась разочарованием. Досадой, злостью. А что теперь?

Теперь всё движется к той же апатии, которая так придавливала меня всегда. Из-за которой мне стало так невыносимо, что я упала, захотев уснуть и не проснуться ещё вечности три. И я засыпала в ней, ничего не видя. Я заглушила всё, всю себя, весь мир, я позабыла практически про всё, стёрла этим анабиозом всю свою жизнь — и не прожила её.

Но эта жизнь всё равно заставила меня прийти к ней. Заставили меня встать.

И я попробовала отыскать решение — не сумела. Всё тщетно. Всё в тупике. Я возвращаюсь к той апатии, из которой хотела уйти.

Всё движется по кругу.

Ну, какого хуя? Какого хуя всё так, блять, происходит?

Каждый раз одно и то же, я не могу, мне так противно, зачем этот ёбаный кусок мяса заставил меня проснуться.

Я не хочу больше размышлять. О чём мне думать?

Я не знаю, как мне жить. Не знаю, о чём подумать.

Блять, да я устала анализировать происходящую со мной хуйню. Я больше не могу. Пусть это попросту прекратится.

Почему я раз за разом возвращаюсь к ней? Что это за такой проклятый пиздец, который всё никак не отстанет от меня?

Это же просто событие. Все события проходят. Всё рано или поздно заканчивается. Но почему — почему ради того, чтобы этот кошмар кончился, кончиться должна в первую очередь я?

Почему я так с собой поступаю? Почему не могу снова просто начать жить? Неужели — и действительно, — все мои попытки были тщетны, всё приводило меня к одному исходу?

Я себя совсем не жалею. Я что-то пытаюсь делать, результатом становится самоповреждение — и я сдаюсь.

И продолжаю жить в этом мире. В пресном, обрыдлом — и самой же являться такой обрыдлой. И даже не иметь к себе хоть каплю жалости.

Какая же ты бесхребетная. Даже жалости к себе не можешь испытать. Не можешь поплакать, ничего сделать, одна сплошная пустота в тебе, никаких чувств, действий, мыслей. Другие хоть жалеют себя, эгоистично и плохо, но им хоть в жизни важны они сами, они закрываются ото всех и живут ради себя.

А в тебе ничего нет. Ты — желе.

Бесхребетная ты тварь.

Продолжаешь сидеть в этом опостылевшем мраке, что пугает — и потихоньку забирает всю энергию, что в тебе есть.

Что ты делаешь?

Я не знаю. Я не знаю, как из этого выбраться, не знаю, как всё облегчить, сделать чуть-чуть лучше.

Я не знаю, что сделать с самой собой.

Мне так плохо. Я просто хочу закрыть глаза — и чтобы все эти мысли перестали ощущаться где-то в нервах моего разума.

А эти мрази до сих пор ощущаются. Даже в онемении. Оцепенении.

Ты продолжаешь повреждаться обо что-то извне. Ты позволяешь чему-то другому повреждать себя. Ты саму себя повреждаешь. И всё равно, как бы ни мучило, не стараешься себя спасти, не стараешься себя защитить.

В тебе нет никакого сострадания к самой себе. На что ты надеешься с таким отношением? Ты себя зароешь. Зачем ты так поступаешь, если, блять, этого не хочешь?

Я никогда не хотела, чтобы то постороннее так легко и без сопротивления проникло в моё тело, поселилось в нём, вросло столь крепко — оно осталось со мной в настоящем, не растворилось в прошлом, оно стало вредить, стало осквернять мой разум.

Я не хотела, чтобы оно приобрело такие масштабы. Забрало всю меня.

Ты даже для одного-единственного человека, для самой себя, пожить не можешь. На что ты годишься? Зачем так измываешься?

Всё — есть пустота. Все мои старания, все мои попытки, проникшее в меня разрушение, несущее пустоту. И я тоже вместе с ними — пустота. Бескрайняя, она есть весь мир.

Весь мир состоит из пустоты. В нём что-то возводится, рождается, двигается — и пустота вроде бы рассекается, прерывается. Но она продолжает быть.

Всё рано или поздно умрёт. И после смерти пустота встанет вместо существа, вместо вещи — и так же продолжит быть.

Всё ведь равнодушно.

Надо пойти и улечься снова в постель. Заснуть. Пусть болит что угодно — рано или поздно наступит равнодушие, мне известно это.

Надо только подняться из мрака.

И сделать это не так уж трудно. Всё невесомо. Всё пусто. А я — полая.

Небо уже светлеет. Ебучий апрель.

Мне так больно что-то ощущать. Поэтому я не ощущаю. Я бы хотела — но хотела бы далеко не боли, я не хочу больше мучиться.

Кровать сбилась, мягкая, она всего лишь пресная.

Все складки белья сейчас шелушатся, постыляют своей обыденностью.

Мне так плохо. И лишь во мне я могу прервать всё то, что ощущаю.

В этой апатии у меня всё равно нет никаких сил. Так пусть их действительно не будет.

Так и вправду станет легче.

Я лежу на правом боку. В конце правого глаза, ближе к подушке, образуется влага. Стирается.

Ни во что она не выльется. Я снова сбегу.

Я снова позабуду. Во мне так много этой боли, что я уже ничего не могу ощущать.

И я действительно не могу ощущать — я всё равнодушнее.

***

Глаза закрыты. Они закрыты уже очень долго.

А сон не идёт.

Как бы я ни пыталась ухватить его, через остатки прошлого погрузиться в новый, как бы ни стремилась уйти — у меня не получается.

Как будто нахожусь на грани. Всегда нахожусь на грани. Кажется, что слишком больно, чересчур сильная нагрузка на тело, сердце уже болит, недалёк нервный срыв — и ничего не происходит. Ничего не может произойти.

Пресная слюна пребывает в моём рту. Я бы так хотела заглушить всё, что есть, я бы так хотела уйти, хотела бы вновь впасть в абсолютное беспамятство.

Но так просто умереть нельзя.

Тело рано или поздно взбесится. Я знаю. Ведь после наступления тех месячных пришлось облегчить кишечник, ибо стало невыносимо.

Голод тоже так просто не покинул. А там — и обезбол можно выпить.

Все мои старания, где я преодолевала собственную плоть, пытаясь из неё вытолкнуть невесомый дух — напрасны.

Всё, что я делаю, напрасно.

Это похоже на бег по кругу. Всё время один и тот же результат. Хотя скорее похоже на вечное убывание. Каждый раз моё старание приводит к ещё большему ухудшению.

Кто бы из такого не хотел сбежать? К такому не адаптируешься. Раз за разом какая-нибудь херотень, дёрнувшая за нервы, вечно сбивает только-только начавшую формироваться привычку.

И я никак не могу привыкнуть просыпаться. Всего-то одиннадцать утра — лежать в своей постели, пока окна занавесками закрыты не совсем.

Пасмурно. Совершенно бессолнечно — как бывает у меня по ночам.

Прошла ли уже неделя? Наверное. Я не смотрю на числа. Они меня нервируют.

Практически не слышу соседей — хотя они шумят так же, как и прежде. Но я их не слышу.

Вроде бы моё тело невесомо. А делать что-то — так тяжело. Тяжело жить.

Трещит что-то — разрывается. Прорывается прямиком ко мне в комнату, через весь дневной свет, через открытую в комнату дверь.

Какой же раздражающий у меня звонок.

Надо было, чтобы звенел. А у меня трещит — я тогда его находила самым приглушённым из всех. Теперь я нахожу его режущим.

Разрезает так твёрдо пространство.

Было бы идеально, не будь у меня звонка — но тогда это являлось необходимостью. Сейчас уже излишне.

Впрочем, потрезвонит — и перестанет. Всё рано или поздно перестаёт звучать.

Не буду вставать. Двигаться так противно. И даже движение мыслей в моей голове — невероятно осточертело, остановить бы их.

Вместе с мыслями двигается и тело. Эта взаимосвязь — естественное устройство мира.

Я не хочу быть в нём, его элементом — пусть и с таким непонятным качеством, как живость, не хочу ему принадлежать. Моя личность догорит в углях. И вот так я напоследок останусь с собой, пусть внутри — сплошная тьма, из которой всё никак не подняться.

Прорывается — стук в дверь.

Можно было бы её просто снести к чертям с петель, зачем подобные формальности?

Всё рано или поздно прекратится. Пусть звучит что угодно — оно прекратится.

И я тоже рано или поздно погружусь в сон. Неважно, что порою встаю продолжить свою жизнедеятельность — это лишь мои маленькие слабости, которые можно будет побороть.

Но вот сердце продолжает биться — и в этом мясном ошмётке, наполненном кровью, скапливается непосильная тяжесть.

Мне больно. И хотелось бы это прервать. Я продолжаю свои попытки побега, пусть они не работают — я не могу поступить по-другому.

Ровным счётом, по-другому я не умею. Так и не наловчилась. А сейчас, наверное, уже слишком поздно — когда всё не просто оказывается тщетностью, а является ею.

Прежде чем начну действовать по-другому — испытаю миллион провалов. И зачем? Чтобы пожить лишние пять лет до окончания жизни нормально, пусть даже если инвалидкой?

Мне давно известно, что я малоспособна.

Все эти прожитые года подтверждают моё убеждение. Я всегда была в рамках — не столько в рамках общества или мира в целом, а собственных. Своего тела, своего разума. Мне всегда чего-то недоставало, у меня всегда был недостаток, недобор — пусть даже если норму выполнить необходимо было для себя.

Своими руками даже для себя не могу, не умею. Разве это не самое яркое доказательство?

Ярчайшее осознание собственной бесполезности. Оно растянулось во времени, было в этом круге, в котором при беге всё с каждым разом — и посему оно скреблось у меня изнутри так нудно и муторно.

Так муторно и я жила. По крайней мере, пыталась жить.

Теперь я не знаю, как дальше. Дальше — всё бессмысленно. Я пришла к тому, с чем всегда была — у меня нет ничего, ради чего чего надо бы жить. Ради чего хотелось бы.

В юности у меня была неограниченная жажда жить. Пусть было порою плохо, но бывало ведь и хорошо — я получала удовольствие от жизни. Да, именно из-за удовольствия от жизни раньше я жила. Мне было всё интересно, меня можно было увлечь, я могла по-настоящему двигаться.

Меня не так сильно ломало болью — или, скорее, переживала я её гораздо легче.

Я знаю, что случилось. Но выбраться из этой тьмы у меня так и не получилось.

Теперь я и не помышляю о том, что всё-таки когда-нибудь получится.

Хлопок — какой-то очень инородный хлопок. Как будто рядом — и в то же время нет, где-то далеко, совсем не со мной…

Я и сама в себе не присутствую. Как я могу сейчас определить реальность, задать её критерии, прочувствовать её?

Я бесформенна — и всё кажется таким же бесформенным. Это не так, но мои нервы — тоже аморфны, они стали такой же массой, как и я, и теперь им никак не взять в себя происходящее.

Они спокойно умирают вместе со мной. Я спокойно умираю вместе с собой.

Одни и те же мысли, одни и те же рассуждения, ни к чему не приводящие. Я беспомощна. И надо бы смириться — но, наверное, это последнее сопротивление.

Скоро оно схлопнется, ибо я придавлена.

Рано или поздно наступит смирение. Но ждать не хочется — не хочется мучиться.

Всё моё существование теперь состоит из мучительства. Мне никак не остановить.

Как мне остановить мои мысли, как прервать их поток? Как мне…

— Алёна.

Как близко. И при этом так тихо — так аккуратно включается в моё сознание, пусть и нервирование тоже возникает.

Что это такое? Почему оно возникло, откуда появилось?

Всё — в напряжённости. Эта напряжённость столько лет во мне была — или является лишь единичным случаем?

— Алёна, ты спишь?

Мне бы хотелось спать. Но ещё больше мне хочется узнать, почему возник этот голос — почему она появилась.

Всё ведь в напряжении.

Давление — оно не стискивает, не обездвиживает. Это обыкновенное касание, цель которого — лишь обозначить себя, своё присутствие.

Свои чувства, в конце концов.

Вера трогает меня за плечо сквозь одеяло. В чём-то чёрном, её волосы всё такие же короткие — обрамляют округлое лицо, при этом ничего не закрывая — не пытаясь скрыть. Они — лишь дополнение.

Вроде бы она всё такая же, и в то же время — есть ощущение чего-то уже иного. Будто она уже не та, какой была.

Хотя это скорее моё состояние — вовсе не её. Она-то осталась.

Я только надеюсь, что она справилась со всем, что было, со всем, что происходило.

Я так и не помогла ей — и даже, возможно, ухудшила.

Я не помогла ей так же, как не помогла и матери. Я сбросила с себя всю ответственность — хотя прекрасно видела, прекрасно знаю, что надо делать, но всё равно не берусь помочь.

Все мои бездействия. Я даже с собою бездействую — пусть веду себя столь эгоистично, этот эгоизм ничем мне не помогает.

Возможно, он даже погубил меня. Отчасти — много ведь чего намешано в моей башке.

Сердце наливается тяжестью, точно она к нему стекается через всю кровь — напряжение будоражит где-то внутри груди, и всё тело в напряжении.

Мышцы натянулись, точно сейчас будет движение. Но сквозь эту апатию их стремление столь тщетно — они совершенно такие же, как и я сама.

Одно известно в настоящем, которое сейчас проживаю, точно — движения нет.

— Алёна, что с тобой случилось? Что произошло?

Я слышу эту силу голоса. Это вопрошание не столько ответов, сколько вообще какого-либо отклика.

Да — дёргает. И, впрочем, у меня нет никакого смысла сопротивляться.

Вот только что могу сказать? Чем оправдаться?

Я не хочу от неё укоров, осуждений, повинительств. Не хочу падать в её глазах, не хочу опускаться — опускаться до той самой бесформенной массы, которой и являюсь в реальности.

Я не хочу быть чем-то подобным в её голове.

А моё тело слишком тяжело, чтобы открыть рот — чтобы заговорить, привести речевой аппарат в действие, напрягать связки — преобразовывать с помощью них воздух в какие-то звуки. Какие-то нелепые значения.

Мне нечего ей дать до сих пор. Я всегда была ужасно безучастной, ужасно апатичной.

Совсем и в особенности с нею — в особенности с нею, потому что именно ей я обязана, ей я должна.

В конце концов, она мне безумно важна. В ней я вижу свою маму — ситуационно, эта ассоциация складывается лишь из-за меня. В действительности они очень разные.

Её рука чуть двигается на моём плече — Вера в ожидании не может застыть, как я.

Хотя, кажется, меня всего лишь придавило. Неизвестным грузом — он равнодушен точно так же, как и я.

Возможно, он и есть равнодушие?

Вера чуть прикрывает глаза в этом времени. Она всё ещё ждёт.

А у меня всё ещё ничего нет. Во мне не осталось ничего, посему — лишь дать нечто общее, такое же бесформенное:

— Я не знаю.

Движение — невероятно быстрое, стремительное, резкое в своей живости движение её век — движение её глаз, её взора, в котором отражаются её измышления. Он — есть их показатель, передаёт куда-то в реальности.

Это так удивительно, что на каждую мыслительную деятельность её тело отзывается движением. Прямо как у живого человека. Так удивительно — видеть в моей комнате, погружённую в белый пасмурный свет, в белую дрёму без каких-либо грёз.

Да, Вера мне безумно дорога — почему-то с ней мои чувства приходит в какое-то действие. Тихое и косвенное, но всё же действие — даже если обыкновенная реминисценция. С Верой я могу ощущать.

Хорошо, что она пришла напоследок. В этом беззвучии, в бесчувствии пресной слюны, переполнившей рот, мне её действительно не хватало.

Не хватало так, без всякой надежды. Но вот надежда исполнилась без всяких страданий, возложенных на её алтарь.

У меня сей факт ничего не вызывает в нервах, никакого шевеления чувств. Но вообще — хорошо.

Вера поджимает губы — ну, конечно, в смятении. Наверное, и до того, как пришла сюда, в нём находилась.

Покоилась в смятении. До чего я её только довела — и зачем ей это, так измываться над собственными чувствами ради меня-то?

Да хоть кого. Почему её окружает столько недостойных людей, почему они все ей достаются.

И почему я не могу стать нормальной — хоть походить на достойную?

Эту беспомощность никак не побороть. Эта беспомощность — все мои бесплодные попытки.

А Вера всё же отвечает на всю мою несформированность:

— Ничего, можно выяснить, — вроде как успокаивает — неизвестно, кого именно. — Ты никому не отвечала на звонки, тебя ищут на работе, подруги ничего не знают. Все за тебя беспокоятся. И мне за тебя страшно, — сводит брови — сожалеет. Сожалеет ко мне, отдаёт мне свои переживания, цель которых — лишь оберегать, лишь что-то облегчить. Но под грузом никак не подняться. — Извини меня, что я так заявилась к тебе. Опять бесцеремонно, я просто волновалась. Ты ещё не ела сегодня?

Её слова растягиваются во времени — и утопают. Утопают, мне за них не ухватиться — они вроде бы есть, точно есть, всё сохраняется в моей памяти, ничто не уничтожить.

Но мне не зацепиться. Хотя она столько всего произнесла, отдала мне — и мне тоже хочется в ответ, мне тоже хочется о ней позаботиться, хочется её отблагодарить, хочется сказать ей о стольком.

Мне бы хотелось встать, зажить — и выглядеть перед ней более хорошей, конечно.

Но я могу ответить только на её чётко поставленный последний вопрос. В этой онемелости, всей моей психической силы сейчас хватает лишь на что-то примитивное:

— Нет.

Это так эгоистично.

Это так похоже на меня. Сколько раз я говорила бесформенные ответы?

Во мне множество чувств — они все давно набухли и готовы взорваться, но я разучилась их отпускать. И мне страшно от того, что произойдёт, если только дать немного им воли.

Мне страшно быть снесённой той самой стихией внутри меня. В конце концов, у меня было слишком много мучений — и переживать их ярчайшие формы не желаю.

Но я желаю ей отдать хоть что-то в себе — но всё оно погребено.

Все эти постылые чувства, прогнившие давно насквозь, придавили своей гнилью ростки моих настоящих.

В конечном счёте, мне всё ещё слишком тяжело — несмотря на всё то, что происходит, несмотря на всё то, что образуется внутри меня.

Все импульсы, все порывы, возникшие прямо сейчас, не могут захватить меня. Я не могу им поддаться — я разучилась так поступать. Все мои функции перестали действовать, ибо я перестала ими пользоваться.

Я всё растеряла. И лежу здесь теперь как желе.

— Тогда я сделаю тебе завтрак, — говорит мне. Смотрит каким-то успокоившимся взглядом, словно действительно можно выдохнуть. Но какой бы глубины вдох я ни брала — облегчения не наступает. Не ощущаю жизни. — Ладно? Я подожду тебя на кухне, — придавливает в поглаживании моё плечо, всё-таки отнимая руку. — И извини ещё раз, что так заявилась, застала тебя утром. Я подожду тебя на кухне. Делай всё, что нужно.

Распрямляется надо мной. Всё не отведёт взгляда.

Как же она так пришла ко мне? Почему — я всё ещё не могу понять, и в стремлении постигнуть её поведение мне видится такая же пустая бесполезность, как и в моём сопротивлении.

Но мне очень хочется услышать её слова — я даже готова пожить. Совсем немножко.

— Я пойду, — кивает мне напоследок.

Где-то в дверном проёме делает шаги в какое-то другое место, покидая мою комнату — покидая весь этот пасмурный бессолнечный свет, покидая моё смятое постельное бельё — такое же белое, оно усиливает сегодняшний день.

И меня, растёкшуюся по кровати, она тоже покидает — чтобы ждать.

Она ждёт меня.

Прямо сейчас, обосновавшись на кухне, приведя мысли в некий порядок, подходящий обстановке, следуя странным и порою чудным человеческим делам — человеческой устроенности, она, наверное, думает обо мне. В ней растёт это чувство — чувство ожидания, оно в ней существует. И сама она теперь принимает немного его влияния на себя, порою — слишком задумываясь.

Я знаю, что она может глубоко погрузиться в мысли. Не раз ведь замечала. И, наверное, моя уверенность в некотором роде дерзновенна и эгоистична, но, как полагаю, мои гипотезы о всех тех рассказанных потрясениях имеют вполне обоснованное место — правда.

Мне жаль, что я ей так и не помогла тогда. Но меня проникновенно греет, что она пришла ко мне, сама посетила меня — в её присутствии как будто ощущаю свет, не пустой, как в моей комнате, и ощущения появившегося света удивительны в своей неизученности. Какая диковинка.

Может быть, меня чересчур взволновало появление Веры?

А ещё от её света протяжнее некая печальность. Она всегда во мне была, когда я её задавливала — мне всегда хотелось излиться слезами, но я уже и не помнила, как же совершить освобождение.

И эта печаль такая же тяжёлая — но тяжесть её не застывшая, не окаменевшая на сердце. Тяжесть от возникшей меланхолии всё время движется, мечется в грудной клетке — и всё же сосредотачивается в сердце.

Под одеялом всё тело уже давно вспотело. Такое тяжёлое, кажется неподъёмным — мне и не хотелось бы вылезать из-под него. Но новые чувства столь сильно бушуют.

Всё стягивается на лице — зажмуривание. Морщинистые складки кожи приносят дискомфорт, они — тусклое выражение всего того конфликта, который образуется.

Хотя, казалось бы, какое тут противостояние? Разве была причину тому возникнуть?

Вздох — открываю глаза, лоб расслабляется.

Пространство всё то же. Чувства поменялись — вероятно, от Веры мне тоже передалось смятение? То смятение — конфликт, очередная фрустрация из-за выбора.

Тяжело ли мне его сделать? Тяжело ли мне подняться сегодня, именно сегодня и сейчас, из постели и, встав, побыть с ней?

Побыть с Верой — поговорить.

Я помню, какая атмосфера возникает при наших диалогах с ней. И что самое главное — я могу эту атмосферу ощущать, я могу сделать её своим состоянием.

Вобрать её в себя. Быть в ней. И даже если со мной остаётся непроходящая густая тьма, даже если в моём разуме плещется вязкость — я всё равно могу ощущать её, эту атмосферу, я могу находиться в ней — и даже если потону в желейности собственного сознания, в любой момент имею возможность вернуться в реальность — к Вере.

Наверное, сегодня — просто необходимо побыть с ней. Вспомнить, что такое существование, что такое жить — и хотя бы напоследок что-то кроме.

Страшно только от единственного предположения — что, если не смогу?

Впрочем, делать больше нечего. Посему страх слишком мелок — и, если уж так случится, что он превратится в отчаяние, то я попросту приду к логическому завершению всего происходящего.

Одеяло скинуто — скелет поменял положение, и ничего не произошло. Ни болей, ни дискомфорта. Даже обыкновенного хруста не слышно. Всё в белом свету.

Вроде бы режет глаза, как-то неприятно — и всё равно уже. Адаптация или усталость?

Всё состоит из мелочей. Все огромные процессы складываются из них — но мне не разобрать, за какой именно мелочью скрывается целый гигант.

Наверное, и не стоит тратить время на что-то такое бесполезное. Способность мыслить, мыслить столь различно — невероятно уникальное умение человечества, и оно чрезвычайно бессмысленно — оно как уроборос, обесценивает себя же, сбрасывает смысл с каждой вещи — и даже с самого дорогого и близкого существа, которое обязано жить. Но нет — самоуничтожение всё равно возможно, всё равно происходит. И с человеческой точки зрения, данная возможность была слишком жестоким дарованием.

Дарование хаосной природы, которая, конечно, порядок наводить ни за что не будет.

Не понимаю, как переставляю ноги в пространстве собственной квартиры. Я вообще это действие не осознаю.

В ванной всё как и прежде. Засохшие следы крови на стуле — я тогда воображала себе бескрайнюю лужу, а получилось всего пара пятнышек. И я стою — напротив зеркала.

Вера сказала что-то с собой сделать — для утра, как и подобается. Залезать под душ точно не буду — но можно вполне почистить зубы, чтобы запах не раздражал, и расчесать волосы для сглаживания восприятия меня вот такой, аморфной — не хочу сохраниться в её голове подобным образом.

И переодеть платье. Где-то у меня было очень простенькое, серо-розового цвета — правда, оно летнее, но разве меня так уж будет волновать холод?

Пасту на щётку — я просто размазываю эту пасту, ничего не стараясь вычистить. Просто перекрываю запах — главная цель, почему делаю.

В три полоскания уже излишнее сойдёт. Получается всё довольно-таки автоматически — даже удивительно, с учётом, как всё лень было делать. И как сбились настройки.

Волосы можно было бы завязать в хвост. Но расчешу — пусть и больно их рассоединять, и большую часть сдираю.

Просто для вида сбоку протащить, как бы больно ни было — а всё остальное на затылке затеряется. Будет не так уж заметно.

Холод пластиковый корзины — лёгкое летнее серо-розоватое платье. Без всяких узоров и украшательств, обыкновенное лёгкое платье, у которого юбка чуть выше колена.

Лямочки не настолько уж тонкие — но для только-только начавшей просыпаться весны слишком многое не сберегают под собой.

Надо же, как будто всё в порядке. Хотя сегодня такой сюрреалистичный сюжет — странно, что пребывая именно в нём ощущаю некую правильность.

Но вся эта постылость никуда не делась. Никуда не делось и что-то тёмное в моём сознании — каждое напоминание, о котором ужасно колет.

Случайно найдёт — и всякий раз резко распахнуть глаза, ощутить, как прошибло всё тело.

Разве кому-то захочется подобное испытывать? Зачем оно существует?

Вряд ли природа, когда лепила людей, хоть что-то знала о такой человеческой вещи, как мораль. Вполне возможно, тогда и морали не существует? Мораль — это лишь приспособление людей, которые пытаются смириться с устроенностью собственных чувств.

Можно было и механизм смирения сделать попроще тогда.

За косяком видно, как Вера что-то делает в сковородке. Живот, конечно, начинает ныть сильнее — как этому телу не потянуть меня к жизни?

Физически от жизни отказаться сложнее всего. Но вполне можно сбросить блоки психики — но сбросила ли их я?

Даже в той истерике я не попыталась всё окончательно оборвать. Сейчас у меня тягостная апатия, которая не давала шевельнуться — и я лежала, стараясь что-то сделать с внутренней болью, когда ничего не хотелось.

И сейчас не хочется. Солнце слишком режет глаза, реальность раздражает необходимостью взаимодействовать с ней, всё тело обрыдло. Да и сознание, к слову, тоже.

Стул скрипит — не хочется больше прилагать усилий. Но надо его додвигать на положенное место, надо додавить.

А додавят, наверное, меня.

Вера оборачивается на мой шорох — ставит тарелку, когда уже устраиваюсь на стуле.

— Я приготовила яичницу с помидорами, — уходит — что-то дальше делать на этой кухне, вот только что и зачем? — Поешь хорошенько.

Запах чересчур в нос ударяет — слишком горячий, может и отвратить. И неизвестно — из-за слизистых или сам по себе неприятен.

Красные куски помидор застыли в жареном белке. Белый контрастирует с красным, конечно — ещё и притягивает взгляд.

Что-то Алиса говорила о композиции. О сочетании цветов.

С Верой об этом она, наверное, тоже говорила.

— Спасибо.

Какое мягкое слово. Я и вовсе его размягчаю — делаю сиплым, еле слышным. Когда Вера отзывается — пусть и приглушая свою бодрость в постылой квартире:

— Да не за что, — немного растерянно в конце. О чём она недоумевает?

Что кажется ей странным, таким же сюрреалистичным, как и мне? Что её волнует прямо сейчас?

И из-за чего она взволновалась настолько, что в итоге пришла прямо ко мне?

Ей бы стоило сразу задать все вопросы, которые у неё возникли по приходу. Иначе голова разболится у меня.

Еда слишком горячая — я не буду пока что. Подожду — всегда жду. Главное не переждать, когда всё уже остынет и потеряет вкус, и запах в том числе, и всё станет таким пресным.

Наверное, в этом времени я тоже что-то переждала.

Вере не надо отодвигать стул — уже отставлен на нормальное расстояние. Просто садится, смотря на меня.

И отводит взгляд. В котором столько беспокойства — всё те самые вопросы, что не были произнесены вслух.

Пытается не нервировать меня? Попытка отыскать какой-нибудь подход ко мне — тогда, узнав о всех её перипетиях, я тоже не знала, как с ней обращаться.

Что сказать? Что я могу о ней узнать? Что она хочет мне сказать?

Я ощущаю некую задолженность перед ней — за то, что сегодня появилась.

Побеспокоилась за меня. И, конечно, понимая её — я хочу ей помочь.

— Как ты смогла попасть в мою квартиру?

Сразу же поворачивает голову, реагирует — так, как и положено во времени. Как реагируют все люди.

И в то же время слегка нахмуривается.

— Сперва мне позвонила Алиса. Спросила, не знаю ли я, что с тобой приключилось. Тебя ведь искали на работе. И Алиса тоже разыскивала. Она к тебе вроде как приходила, но ты не открыла, — бегающим взглядом таки останавливается на мне. Пальцы руки, которая лежит на столе, всё так же продолжают нервно шевелиться. — Потом мы с ней узнали, что у Ренаты есть ключи от твоей квартиры. Она к тебе сама не захотела, у Алисы что-то произошло… Ну, в общем, я взяла твои ключи у Ренаты через Алису и так попала к тебе.

Значит, дубликат ключей остался у Ренаты?

Раньше бы я пожурила её — какая сука, что так и не отдала. Теперь, спустя столько прожитых лет, не хочется. Да и меж нами большая напряжённость, мы так и не помирились — никто не сделал шаг навстречу.

Да и мироощущение слишком поменялось — после всего взаимодействия с обществом. Раньше за названием «сука» ничего не стояло, кроме общих ситуаций — и, конечно, мы так шутили, потому что для нас все эти гневные крики других были нелепыми.

Потом мы побывали много где, много чего увидали — и я в первую очередь. И слово «сука» обросло в голове стереотипами, приобрело форму, заданную обществом, с ним сделалось много неприятных ассоциаций — в конце концов, мы узнали подноготную, длину истории и просто оказались в стечении обстоятельств мира, где всё сложилось так, а не иначе.

По итогу я не могу уже её так легко журить, особенно с этим грузом, сдавливающим моё тело — слишком много неприятной.

Наши отношения потеряли лёгкость. Пройдя время, мы столько на себя взвалили, что жить как раньше уже не получится.

Понимает ли то же Рената? Я склоняюсь к тому, что да — хочу верить. По моим наблюдениям, люди, вовлечённые в отношения друг с другом, обычно приходят к более-менее похожим выводам. И видят мир похоже.

Да и мы с Ренатой слишком во многом сходились, чтобы не почувствовать.

Некоторые её качества могли измениться, но её остов вряд ли тронули.

Я искренне надеюсь, что её не сломали. У меня нет на неё гнева или злости, но идти и примиряться с нею тоже желания не находится.

Это напавшая лень или мне всё ещё неприятно от той ситуации?

Я уже совсем разучилась понимать свои чувства. Спустя столько бесплодных попыток, я уже и не знаю, что я действительно чувствую, что скрываю от самой себя и не признаюсь, а что — лишь кажется.

Сплошной беспорядок. Истинный раздрай — никакой структуризации. И структурированную психику это очень и очень не устраивает.

Не могу осознать всем своим мозговым органом, что же происходит.

— Понятно.

Вилкой неровно отделить кусочек белка — очень маленький на пробу температуры, в месте разрыва край у него зазубрен — кажется всё острым. А во рту остаётся мягкостью.

Такой бессмысленной. Что мне этот кусочек вообще может дать? Зачем он нужен? Почему произошло его существование в мире — почему он отделился от общего тела прошлого целого понятия, почему очутился на тарелке, почему из густой жидкой массы в итоге превратился в твёрдую, почему его прошлый дом разбился — и он покорно вытек туда, куда его направили, почему был в моём холодильнике, почему был в магазине…

Почему всё это позволено было сделать?

Какой смысл имеют все эти действия? Все эти события?

Жизнь человека точно такая же. Она попросту бессмысленна. А моя — абсолютно. Она настолько переполнилась этой бессмысленностью, что мне остаётся только умереть.

По температуре неплохо. Можно неспеша начинать есть. Желудок молчит — там ощущается едва заметный дискомфорт, но чёрт с ним.

Даже если заболит, то что такого? Помню, как после полтора суток голодовки зажевала бутерброд — ну, было не то чтобы хорошо.

Видимо, словлю какой-нибудь гастрит и продолжу прекрасно жить в этой хуйне. Как и всегда.

Вчера я что-то пожрала два раза. Что — не помню. Желудок ныл и не давал спать — и я набила его, к тому же, от еды — лишняя сонливость.

Которая заснуть мне не помогла.

Куски белка, пережёвываясь, остаются такими бесцветными. Мне бы больше хотелось попробовать помидоры — всё-таки горят. Несомненно, манят.

— Так, — взгляд у неё опущен на стол, подпирает голову рукой. Напоминает знакомство в баре чем-то, чего мне не понять, — что у тебя происходило все эти дни?

Всё же спросила. Я слышала её любопытство в тех подробностях объяснения — наверное, она ждала, что я зацеплюсь за какую-нибудь деталь и сама начну рассказывать. Это неудивительно. Она очень переживала — и до сих по переживает, — и, естественно, что для неё всё имеет огромное значение. Моё равнодушие ощутить она не может.

Однако моя уверенность была в том, что она подождёт, пока доем — и я прогадала.

Настолько беспокоится, что не смогла удержаться? Я знаю, что она обычно так поступает, когда слишком нервничает — у нас было много тому доказательств.

Хотя бы тот случай. Пусть я и могла приметить, что что-то не так, и моя вина навсегда останется в моём поступке, именуемым бездействием, но всё же Вера держалась достойно. Именно достойно — по-другому не могу назвать. Она вполне стойко сохраняла своё лицо, хотя, вероятно, у неё был целый спектр неприятных чувств и кто-нибудь с холерическим характером уже бы проклинал меня только за то, что я посмела подсесть в баре.

Она открылась мне после огромного потрясения, когда держать в себе стало невозможно. И она извинялась — извинялась, пусть между нами было лишь миролюбивое общение и какие-то странные сексуальные отношения, которые теперь таковыми обозвать не могу.

Она испытывала столько боли, я ей своим бездействием и равнодушием причинила ещё больше и у меня до сих пор распухает и распухает это равнодушие на весь мир — и она извиняется. Извиняется, как будто посмела предать меня самым чудовищным способом и её вина несоизмерима.

Я не могу испытать полноту чувств по этому поводу. Мне не хватает целостности понимания — да, мне она непонятна, хотя за столь короткий промежуток стала необычайно близка.

Но, как минимум, я не могу не ощущать себя порою неловко рядом с нею. Потому что вина никуда не уходит. Возможно, ждёт подходящего часа — чтобы вылиться такой же истерикой, если всё же доживу.

Возможно, я могла бы эту вину искупить? Хотя бы начать идти ей навстречу — хотя бы облегчить ей сегодняшние хлопоты наконец-то каким-нибудь внятным ответом.

Но я в очередной раз не могу ничего сформулировать. У меня опять всё бесформенное. Всё растекается — растекается в своей массе, у которой прочные гибкие стенки, но абсолютно жидкое нутро. И никакого твёрдого каркаса нет — наверное, основная конструкция давно рассыпалась и растворилась в жидкости. И, может быть, песчинки собираются где-то на дне этого тела — на той стенке, которая больше всего прилипает к земле при помощи гравитации.

Но вымолвить что-то надо. Смотрю на неё — и она, проведя в ожидании, уже почувствовав себя неловко и знатно натерпевшись из-за моей расплывчатости, заторможенности, тоже обращает взгляд ко мне. Столько у неё суетных жестов перепробовано, столько всяких мыслей передумано — лишь бы убить время. Дождаться наконец-то меня.

И, конечно, в сейчас обращённом взгляде выражается именно что надежда, сиюсекундная — довольно-таки мимолётная.

Которую могу вполне спокойно обмануть своим равнодушием. Или всё же оправдать.

И я не сделаю ни того, ни другого.

— Я не знаю, что сказать.

Всё в бездействии. Я на границе — ни в смерти, ни в жизни. Ни пожить, ни мертветь.

Яичница пропадает где-то в пищеводе — можно прочувствовать, как стекают по слизистой кусочки её тела, превратившиеся в свои самостоятельные тела — но я не хочу напрягаться. Помидоры придают вкус — в отличие от огурцов. И у огурцов, и у помидор есть своя пресность — но вот у помидор в то же время есть некая уникальность — насыщенность, они ярко проступают в реальности перед глазами красками — на языке тусклее, но всё же чувствуется. Прожарка усилила их вкус — или придала собственную особенность с помощью воздействия температуры. Но нельзя отрицать, что горячее более насыщено вкусом, нежели холодное.

По крайней мере, мне вполне сносно потреблять данную приготовленную пищу.

Вера смотрит на меня с некой досадой. И всё ещё жалостью. Мне этой жалости ничего не хочется доказать, не хочется показывать свою силу: её жалость — милость для меня.

За эту приготовленную яичницу с помидорами мне остаётся только быть благодарной. С виной за грудью. Потому что так того хочу — потому что иное чувствовать сама я не могу.

— Но почему? — спрашивает, наверное, даже с нотками обиды.

Любой бы на её месте уже давно бы заебался со мной возиться и вылил на меня ушат дерьма. А у неё только-только подступает обида — мелкая.

Какая прелесть. Вот бы восстановить все свои способности, исцелить свои нервы — и ощутить же, какая это на самом деле прелесть — моя с ней ситуация.

Я бы тогда искупила бы перед ней сполна.

Не только перед ней. Но в ином случае придётся чуть ли не погибнуть — а я и так еле-еле живу.

Единственное, что мне остаётся в искупление — отдать ей истинный ответ. Только вот все мои рассуждения будут невнятными — все слова кажутся мне неподходящими и такими же постылыми, как и реальность.

А преобразованные в слышимые звуки, они станут ещё постылее.

Наверное, стоит отдать ей факты. Они всегда тверды и рациональны — и, самое главное, отражают реальность.

— В последний день на работе я почувствовала себя очень плохо. Сильно болела голова. Поэтому я ушла с работы. Когда я пришла домой, то упала без сил на постель и больше не вставала.

От яичницы остаётся слишком мало — впрочем, судя на назревающему очередному нытью желудка о стрессе — вполне достаточно. Столько, сколько нужно.

Вечно приходится уживаться с собственным телом.

— Вообще не вставала?

Она поглядывает лишь слегка удивлённо. Возможно, и сама уже давным-давно подозревала об ответе — что тут ещё можно подозревать?

Суицид, разве что. Но это слишком большой взрыв для меня.

— Ну, по потребностям иногда. Но в целом больше ничего, — если бы заподозрили суицид, вызвали бы полицию вскрывать дверь? Хотя для такого нужно время. — А сколько дней прошло?

— Алиса говорила, что после тридцатого ты не появлялась. Если без тридцатого, то получается шесть дней.

А в целом — уже неделю сдавливает что-то навалившееся и придавившее. Так и не раздавливает.

Месячных остатки уже, наверное, вытекают. Надеюсь, что не прямо сейчас на стул — хотя наплевать, из-за этого нет смысла беспокоиться. И стоит, к слову, как-нибудь уже напялить трусы.

Однако, когда живот свободен от тугой резинки телу хорошо. Ещё и ноги нигде не передавливает — а это уменьшение риска варикоза, как минимум.

Да, мои несчастные ноги. Отекающие ступни. И почему вся жизнь моего тела связана именно с кровью? Не с костями, не с каким-нибудь органом — именно с кровью. У меня же как-то выявляли анемию.

Вероятно, тогда и суицид, связанный с кровью, надо совершать. Хоть она и во многом участвует, и удушение вполне можно сравнить с варикозом, попытаться преобразовать их в параллельные — но нужна именно кровь.

Открытые раны. Жертвоприношение — точно из древности, когда так интеллект не мучил. Раны загноятся — и весь гной внутри меня проступит снаружи, явит себя миру, выйдет из меня. И я останусь в покое — в своей смерти.

— Ты не пойдёшь на работу? — прорывается в этой реальности. Существует со мной в этой реальности. — Тебя там заочно уволили уже, но надо же забрать документы всякие… И вообще официально всё сделать.

Доедая, лишь веду бровью.

— Я никуда не пойду. И работа — последнее место, куда мне хотелось бы пойти.

Стремление к тому месту не просто пропадает — мотивация уходит в сильный минус. Превращается в своего антагониста.

На тарелке ничего не осталось. Нет больше вкуса, который проник бы разнообразием в чувства — пусть и таким тусклым. Остаётся вечное нытьё тела о всяких стрессах и болях.

И моё нытьё тоже остаётся, чего уж. Теперь только завалиться в постель, в которой порою накатывает некоторая жаркота — может, навалится и сон из-за набитого желудка. Или я проворочаюсь опять из-за болей бессмысленно.

Какая же это всё хуйня несусветная. Неудивительно, что от такого тошнит — жить-то в подобном не хочется, вот еда и просится наружу.

На белой тарелке — капли масла, что парилось на сковородке и в итоге осталось следами на пище. Вилку, измазанную в том же масле, я кладу прямо в центр зубцами.

Схожее к схожему.

Теперь всё сделано. Я сказала ей, — то, что смогла, — она обо мне позаботилась, мы побыли вместе.

Мне бы заплакать от того, как сдавлена грудь — но из-за этого сдавливания ничего нельзя сделать, ничего нельзя почувствовать.

Хочется просто раствориться — стать по-настоящему невесомой, лишь бы не было тяжести, притеснившей меня в полости мира. Но пока что невесомость — это просто беззначительность.

— Я пойду, — локти упираются в стол, кисти сложены над тарелкой. И сколько смысла в данной конструкции? Её так легко разрушить, — обратно в комнату.

Вера вроде бы не хмурится — но вполне могу прочитать на её лице какое-то напряжение, точно уже сморщилась, хотя кожа остаётся гладкой. Не могу понять, в чём напряжение выражается.

Периоды моргания — хаотичны.

— Ты лежала все дни? И сейчас тоже будешь?

Это всё так тягомотно. Это всё так… расстраивает?

Я не хочу называть своё состояние какими-то именами. Они все не подходят. Они все такие же постылые, как и эта реальность.

А мне — да, мне хотелось бы значимости.

Хочется смысла. Все мы стремимся к смыслу — и его мне в свои нервы уже никак не взять.

— Да, — сжимаются скрещённые пальцы, так и не притягивая до конца ладони — вот зачем они это делают? Зачем я это делаю? Это так бессмысленно. — Это единственное, что я делала.

И продолжаю делать.

Снова пережёвываю в своей голове что-то не в первый раз. Одно и то же, практически.

Не даёт результата. Так хочу уйти от всех пустых рассуждений — заснуть, в безликом сне их нет. Пустота снова овивает моё сознание вместо них.

Вроде бы я не устала. Невесома же. Так почему внезапно настало бессилие?

Вера встаёт. И в её действии есть смысл — сама узреть не могу, но она точно испытывает этот смысл, она его точно ощущает.

Даже в визите ко мне она тоже видела смысл. У неё были чувства. Мои так быстро ссохлись — их хватило ненадолго.

Теперь даже чувства к ней ничего не вызывают — и мне так же устало о них думать, как и об остальном.

Её руки убирают тарелку передо мной — пухлые пальцы заныривают под слегка приподнятые бока тарелки. Посуда перемещается — опять куда-то в другое место, движется в пространстве — занимает своё место в нём.

Что такое вообще пространство? Абстрактное понятие, потому что чересчур многое охватывает, широкое — практически необъятное, и в то же время — аналогов ему нет. Как нет аналогов времени, Вселенной, существованию. Они могут различаться характеристиками в самих себе, но чего-то другого, похожего и равного — им не найти в мире.

— Я никуда не уйду и останусь с тобой, — заявляет. — Побуду с тобой весь период. Так что спокойно отдыхай.

Её ладонь на моём плече. Где-то позади меня стоит, сжимает в поддержке.

— Хорошо.

Мне снова всё стало отвратительно. И мне всё ещё не хочется испытывать это чувство по отношению к ней — не хочу окончательно омрачать в своей голове — делать все мои проявления отягощёнными негативом.

Может, мои чувства сгнили, но разумность осталась. И я всё ещё помню и просто знаю, что такое принципы, поступки, на что они делятся — какое-то лучшее решение, которое даже в рациональности никак не очертить в целостное понятие.

Поэтому я просто иду спать. Надеюсь, что спать.

***

Серость раннего утра. Вся легла на мебель — кажется, что хочет заслонить собою пространство, но из-за прозрачности или, скорее, излишней рассыпчатости не может.

Впрочем, в любой прозрачности есть сероватость.

— На улице сыро и мокро. И делать нечего.

Вера роется в каком-то пакете. Полы её расстёгнутой кофты болтаются в пространстве — посверкивает язычок молнии, отражается в мои глаза.

Прогибается её массивная шея — поднимает на меня голову, склонённая над своим пакетом недалеко от пола. Хотя всё равно надо мной возвышается — я-то сижу.

— На улице можно хорошо разгуляться, потому что на открытых пространствах шагается свободно. А в четырёх стенах можно действительно двинуться от скуки, — и возвращается к своему делу.

Но я уже двинулась.

Как всё плохо. Самое ужасное, что я уже почти одета — полусапожки на ногах тяжелят. Всё, в принципе, тяжелит.

Раскрытые глаза хочется сомкнуть. Шею, что держит огромную голову на скелете — резко согнуть, упасть своим черепом вниз.

Перестать так напрягаться. Всё — в статичном напряжении. Ничто не двигается.

Мешковатая куртка словно бы облепляет ту одежду, что поверх — и всё слепляется, делает каким-то единым грузом кусок ткани, в который чёрт пойми почему закуталась.

Вера отставляет свой пакет, соединяет молнию — теперь всё на своих местах.

Почему только?

— Что ж, быстрее разделаемся — быстрее вернёмся, — улыбается мне. Вроде бы свежо выглядит, но я всё пытаюсь разглядеть в ней замученность и не знаю — то ли ускользает от моего взгляда, то ли мой анализирующий аппарат совсем расстроился и не может воспринимать реальность. — Пойдём. Мы очень споренько.

— Зачем только?

Что-то колыхается где-то в биении сердца. Тревога, наверное? Такая суетная — самой последней умирает не надежда, самой последней умирает суета.

— Чтобы отвлечься, конечно же. Лучше насладиться природой в реальности, чем всё время пребывать в негативе в своей голове, — растягивает губы — но спокойно. Веки слегка опускаются — сейчас мерещится, что умиротворена. Рядом со мной, берётся за моё плечо — она зовёт меня за собой, в этот мир.

А я так не хочу. И уже совсем не могу. У меня столько всего накоплено, столько всего внутри, что подняться чрезвычайно трудно.

Вера не отводит взгляда. Дожидается. Всё время она меня дожидается — и надеется, и сама верит, что у меня получится — если не сразу, то как-нибудь потом.

И сейчас будет ждать, когда же наконец соизволю встать. Когда опять взвалю на себя эту тяжесть — и унесу в мир.

А она пойдёт со мной.

Мне всё ещё не расплакаться. Что-то как будто застряло — и как бы ни тужилась…

Неудивительно, что я ничего родить не могу.

Бабка на меня всегда наседала по поводу всяких беременностей, мама ей тихонько поддакивала. Я воспринимала эти выносы мозгов как ритуалы. Ритуалы, которые похожи на какое-нибудь гротескное шоу — нелепы, абсурдны и если уж здраво вдуматься — так неловко станет от глупости.

И о чём я только вспомнила? Родить ребёнка, да…

Какая это всё сутолока и бессмыслица — сотворение человека из собственного тела.

Вот я уже и отвлекаюсь. Только не так, как надо — за этими воспоминаниями остаётся лишь шаг в пропасть.

Вера всё ещё наклонена надо мной. Зовёт за собой. Мои руки и ноги похожи на конечности тряпичной куклы, у которой ткань слишком тонкая — нет ни костей, ни мышц, и все конечности лишь придавливаются разными поверхностями. Только вот на мне следы вмятин остаются.

Надо подняться и встать. Но так не хочется выходить на улицу — в этот большой мир, в котором столько всего…

Я это «всё» не выдержу — на мне уже достаточно груза. Более не понесу.

Но надо всё-таки встать. Ради Веры. Ради чего-то ещё — возможно, потом как-нибудь найду.

Сосредоточиться только на действии. На нём одном. Не думать о большом мире, о непосильной ноше — и той ноше, что уже есть, тоже не думать. Забыть про всё.

Видеть лишь своё тело — готовое к движению, помнить лишь о нём, ни о чём более.

И подталкиваться — подталкиваться надеждой Веры, обязанностью перед ней — той обязанностью, в которую вложено слишком много чувств нашей истории, а те так и остаются такими же усталыми и слабыми, как мои нервы. Возможно, ещё что-то своё нессохшее сконцетрировать.

И надо только вздохнуть. И, уперев ладони в тумбочку, разогнуть свои колени, разогнуть таз.

Появиться вот такой — опреснившейся. Хотя мой скелет продолжает быть наклонён — но я выполнила то, что было необходимо.

Вера придерживает меня за локоть. Заглядывает в моё лицо, не перестаёт улыбаться — улыбается печально, наверное, сочувствующе. Но всё ещё поддерживает.

— Пойдём, — не тянет — лишь делает уверенные, но не принуждающие шаги. Всего лишь зовёт. — Я буду с тобой.

Мне остаётся только делать шаги вместе с ней. Когда её руки открывают дверь, через порог — когда захлопывают, закрывая на замок, через вторую дверь — к лифтам.

Можно пока что не переставлять ноги.

Щёлкает кнопка под её пальцем. Секундное гудение — и точно тик. Только что же он отсчитывает, заведённый механикой природы? Уж точно не все пропущенные этажи.

Жёлтым светом заливают площадку лампочки — сотворение миллионов рук человечества, втиснутая сила в маленькую штучку. Удивительно, что каждая из них светит — все поменяны и все горят спокойно.

Обычно по возвращении домой случится какая-нибудь пакость — сущая мелочь, которая, как мозаика, складывается с другими мелочами — и вместе они образуют легион.

В конце концов, один человек не так страшен. Общество — вот уже монстр.

Грохочут створки лифта. Пасть открылась — перевалочный пункт, он лишь мучает ожиданием. Зачем только усиливать непрекращающийся гул в голове от всего взятого из этого мира?

Шаг за порог, маленькая пропасть в несколько этажей, которую видно в длинную щёлку — и будто действительно не страшно. Грохотание — второй раз, как ритуал.

Зачем только существуют все эти звуки? Для чего они были созданы? Разве не проще ли было бы дать только основные, базовые, необходимые — и на этом закончить историю, дать жить в мире простого анализа?

Но мир таков, каков есть. И единственное, чем остаётся дополнить — се ля ви.

Падение кабинки оканчивается — приземляется, никак не смявшись, приземляется точно на твёрдую устойчивую поверхность — а не продолжает висеть небольшое расстояние до чего-то довольно-таки ужасного — ужасного с точки зрения бабкиной подружки.

Лифт выпускает, грохоча — будто мы не понравились для приёма пищи.

На улице всё ещё холодновато. Возможно, слишком легко оделась — но обещали же где-то под тринадцать. Так Вера сказала.

Развилка — налево или направо. Вера тянет меня туда же, куда обычно и направляюсь сама — направо.

Всё по тем же знакомым маршрутам брести. Тащить своё тело — точно всё оно моя ноша.

Вся я — лишь ноша для себя. Удавка на шее, к которой привязан валун. Неудивительно, что мне так легко потонуть — и нет ни единого шанса всё же выплыть на поверхность.

Голые деревья. Их тонкие ветви протыкают оболочку мира — и она не лопается, она ничего не делает. Ей всё равно.

Не знаю, на что рассчитывала Вера. Поиск олицетворений моих состояний в природе вряд ли поможет. Не хокку же мне сочинять.

По дорогам ногами всё так же петлять. Продвигаться вглубь мира, видеть новое — не вообще, а по сравнению лишь с отрезком времени — и не понимать, зачем, почему.

Это ничего мне не даёт.

— Сегодня так пасмурно. Надеюсь, дождь не пойдёт, а то я как-то о зонтиках не подумала, — кожа её век скукоживается, пока разглядывает небо. Значит, солнце точно пробьётся сквозь тучи.

— Ближе ко дню распогодится.

Зачем я только говорю? Есть перед Верой некая задолженность, но пустые же слова — не возвращение долга.

Опять я убегаю. Как просто встать на месте и справиться?

Ветер задувает. Какая бессмыслица — столько раз уже чувствовала его повседневные силы, это уже совсем — ничто.

И как только найти в природе слова? Более — чувства? Удивительно, как у некоторых выкручивается мозговой аппарат.

Где-то словно позади себя всё ещё ощущаю присутствие. Точно дышит. Настоящее преследование. Так рядом — на периферии.

И вроде бы я уже вспомнила — я пережила целую истерику, у меня был нервный срыв, произошёл непредвиденный психоз, меня в любом случае не отвезли никуда и я могла умереть.

Что ещё нужно? Что нужно, чтобы я наконец-то смогла пойти — выйти из застывшего состояния?

Вера, естественно, уламывала на мозгоправа. На самом деле, идея неплохая.

Только сеанс с ним мне не поможет, потому что я не хочу вспоминать — я не хочу проводить сессию в полоскании своих мозгов, чтобы затем принудительно встретиться со всей той вязкостью, которая и так прекрасно ощущается.

Может, в какой-то мере я и сама хочу пребывать в стынущем страхе, в этой тревоге, которая раз за разом заставляет меня убегать. Которая оставила меня обессиленной. Может, мне так действительно комфортнее.

Однако я не хочу перетерпливать боль. И я не хочу сломаться — возможно, навсегда.

Ибо та необъятная тьма, заставляющая погружаться в неё глубже и глубже, слишком превосходит меня. Если я попытаюсь с ней бороться в открытую — никаких шансов на её проигрыш.

В своей комфортной зоне хотя бы имеется возможность ещё пожить. Правда, её становится всё меньше — и скоро останется лишь истощение.

Я потеряю сознание. Засим — смерть.

Дни с Верой разбередили то, что и так было разбережено. И теперь меня всё ещё тревожит — эта тревога сотрясает мои глухие нервы. Целое перепутье, конечно. Но вряд ли меня хоть что-то подтолкнёт к действиям — вряд ли я сама пойду.

Может, сгонять к врачу чисто ради таблеток? Хотя бы будет не так больно.

Слышала, транквилизаторы — самый идеальный наркоз для будней. Это как сон, в котором ничего нет — и в анестезии проходит и весь день, и всю ночь, и можно спать и спать, не просыпаясь.

— Куда-нибудь хочешь прогуляться?

Я бы хотела вновь сбежать домой.

— Нет.

И пока ноги в движении — мышцы напрягаются, по ним проходят импульсы, и есть действие. Наверное, именно от этого действия повышается тревога — где-то в груди вечно сбивает дыхание.

Сбивает дыхание не страшно. Лишь доставляет неудобство, зудящая, требует и требует от меня что-то сделать с открытой раной, на которую внимания не обращаю, не забочусь — потому и зудит так надоедливо.

Так мучительно.

Наверное, пришла ко мне из-за общества, из-за мира. Где ещё сыскать опасность?

— Тогда давай пройдём в один парк, рядом с детским садом. Он достаточно огромен для наших мест, — указывает рукой.

Надо ли мне отвечать своё «ладно»? Вряд ли. Я плетусь — руки просто висят, я не хочу их засовывать в карманы, иначе они примут хоть какую-то твёрдую конструкцию.

А так всё желейно. Я хочу насладиться в мире, который столь равнодушен, своими оставшимися чувствами.

Они безопасны. Безопаснее всего окружающего мира — в них хотя бы можно спрятаться.

А что представший мир? На него засмотревшись, я начинаю вспоминать — точно явственно слышу…

Может, у меня давным-давно всё искажено. Может, всё не так ужасно, как сохранилось в моей больной башке.

Но действительность всё равно уже не припомнить.

Кричат пронзительно дети — голос слишком свеж, потому кажется таким писклявым. Не успел загрубеть.

Молодым всегда завидовали. Их ненавидели, но всегда — именно завидовали их юности. Их красоте, их силе, их свободе. Самой чёрной завистью пытались разъесть их лучшие проявления. Она такая вязкая, жидкая, её так много — что она вытекает из собственного обладателя, она переносится наружу.

Я знаю, в какие действия подобная трясина внутри может преобразоваться. Поэтому у меня никогда не будет детей.

В парке деревья растут достаточно густо. Видно, что не искусственно расставлены — а может, их хаосность и была частью искусства. Во всяком случае, кроны не особо позволяют проникать свету.

Идеальное место для преступления ночью. Какого-нибудь расчленения — ради исполнения своих чувств, иллюзорного освобождения — на самом деле они просто крепче укореняются и начинают развиваться. Как эти деревья.

И как только люди звереют? Как на них находит неудержимое неистовство, что все тормоза срываются и остаются лишь оголённые нервы? Как чувства могут так переполниться, что выльются в действия, создадут события с помощью какого-то физического объекта — по-странному живого?

Было ли неистовством моё неудавшееся замертвение? Взрывом моих чувств?

Которые — ничто. А что ещё могло произойти из пустоты?

— Недавно заметила это место, хотела как-нибудь заглянуть. Ты здесь бывала?

— Нет.

Бедные, бедные голые деревья. Им сложно вновь ожить.

И каждый год приходится испытывать маленькую смерть, переживать её. Вот почему деревья стареют — и рано или поздно умирают.

Может, в этом олицетворении я смогу проэскапироваться лишь косвенным бегством — мир будет не тот, зато чувства прежние.

Прожить их не напрямую. Не разорвётся ли у меня связь с реальностью окончательно?

— Как ощущения? — спрашивает учтиво, но не уверенно. Я ещё не задавила её светлые чувства ко мне своим жестоким равнодушием? Постоянно боюсь обидеть её всерьёз. А она всё же держится стойко — она столь сильна, настоящий колосс. Не стала убегать от себя, встретилась, пусть и была чересчур ранима и чувствительна — а я, менее восприимчивая, чуть ли не умерла, специально лишив себя всей жизни. — Есть какие-нибудь мелкие изменения?

Мелкие изменения? Мне всё труднее убегать от того, что поселилось в моей голове. На улице чересчур сильно влияние общества — чужое человеческое.

— Смотрю на деревья.

Ну, в общем-то, это хоть какой-то ответ на её вопрос, а не сумятица из моих мыслей, возникающая какого-то чёрта из-за всего-то ничтожных молекул веществ.

Как же жизнь хрупка. Если залить три грамма водки прямо в мозг, без всяких промежуточных инстанций вроде желудка, — чёрта с два можно выжить с такой-то химией в башке.

Вера отводит задумчивый взгляд, сразу же переключается — даже становится радостнее:

— Они ещё не оперились. Март слишком затянул зиму, так что они только-только начинают просыпаться.

Оперились?

— Деревья не умеют летать, чтобы оперяться.

Вера, даже как-то неловко улыбнувшись, лишь склоняет голову набок.

— Ну, я скорее про то, что они как бы становятся пуховыми. Лето, все дела. Можно и сказать, что они распушились, но это не то, — и улыбка её увереннее: — Оперились — поэтичнее. Загадочнее. Оно так не подходит определению «деревья», что делает более абстрактным общую фразу, понимаешь?

Не замечала, чтобы она, будучи по жизни механиком, подобным образом выражалась. Это Алиса напичкала её какой-то своей любомудрствующей литературкой — и теперь Вера подастся в какие-нибудь поэтессы, будет делать медитации, обретёт душевный покой и забудет про всю эту живую постылость?

Я испытаю предательство, но удерживать насилием станет мои преступлением. Так что — просто порадуюсь в открытую за неё, если уж так.

— Кое-что понимаю.

Переводит на меня свои блестящие светом глаза — их блеск такой живой, такой подвижный. Никогда не стагнируется.

Выдыхает словно бы со смешком — точно выражает всю подвижную в себе радость. И со следующим выдохом:

— А ты что думаешь об этих деревьях?

О преступлениях. О смертях. О том, что в любой момент своего запустения можно запросто умереть, сгнив внутри из-за износа.

В конце концов, я просто размышляю об их существовании.

— Не все проснутся после вынужденной спячки.

Губы у неё возвращаются в исходное положение, выгибает брови.

Она резко на всё реагирует — прямо в настоящем времени. Она живёт, она позволяет времени нести её в своём круговороте — и она умеет в нём ориентироваться, она так уверена. Умеет проживать — встречается со всем без опаски.

— О, ну, — слегка вытягивает губы, — да, порой такое происходит. Иногда им чего-то не хватает, и не все выживают. Но большинство ведь выживает, умирают немногие. Смерти просто надо иногда бывать.

— А ещё смерть — это личный вопрос, — глаза уставшие — даже ощущаю свои веки слегка тяжёловатыми. — Как не принять случай другого на свой счёт? Как увериться в том, что с тобой такого точно не случится?

— Возможно, в этой проблеме поможет инстинкт самосохранения? Всяческие механизмы защиты.

Звучит наивно. Но достаточно рационально и логично — но даже на хлипкую защиту необходимы силы или хотя бы заточенность собственного мозга, а у меня…

А что вообще у меня?

— Всё в этом мире ненадёжно. Всё может сломаться. И даже если аппарат хорошенько защищён, он тоже сумеет испортиться за несколько годов, если условия будут херовые, — руки лучше положить в карманы — они слишком притягиваются гравитацией, безжизненные висюльки. А во мне ещё жизнь осталась — вот и неудобство. — Механизмы защиты тоже ломаются.

А вот чтобы их восстановить, потребуются силы, которые не сохранить и не накопить — оборона же сломана. Можно сражать без сопротивления со стороны.

Так и возникает жертва — нет у неё больше механизмов защиты, они все давным-давно переломаны. И превращены, возможно, в уродство.

Вот я пресмыкаюсь на этом мире. Аморфом ползу по телу земли, нет у меня прочного позвоночника. Своими бесцельными пустыми мыслями пытаюсь решить задачу, и самое во всей бесцельности замечательное — что я была профессионально заточена решать задачи.

Никакой профессионализм не помог. Для чего он только был нужен мне? Чтобы нормально функционировать в обществе? Даже базовое для меня — невыполнимо. Я уже почти как мертва.

— Не поделишься, что тебя гложет?

Все дорожки из песка — без всякой травы, нагло и безжалостно затоптанной, задавленной, петляют по просторам, что пониже горизонта. В эти дорожки утыкаться ступнями — со всей силы стучать о землю, испытывая её крепкое тело и своё собственное в силе — которая тщетна. Все рано или поздно погрузимся вовнутрь — туда, куда уходит все травы, все деревья.

Все её дети. Возвращаются к своей породительнице, питают её — ибо она есть этот мир, а они — лишь существа, ненадолго пришедшие познать жизнь.

Или они просто плоды её — нелепые издержки бытия миром, пустячные отходы. Для земли их жизнь ничего не значит, ибо они — всегда будут для неё сорняками, всего лишь довольно-таки принудительным балластом, бесполезным дополнением, чем для человека являются различные рудименты.

Она равнодушна к ним. У неё нет ценности жизни, ибо она и не существо — она есть целый мир. А мир — неживой. Но и умереть тот не может — разве что поломаться, уничтожиться, как-то механически завершить процесс всего того, что просто так случается и происходит.

Просто все живут, забирая из тела земли её силы. И умирают — возвращая в итоге столь малое.

Неудивительно, что планета идёт к запустению.

Неплохо было бы познать то равнодушие, которое способен испытывать лишь мир. Без всяких проложенных крючковато нервов.

Раствориться в природе — прийти к умиротворению, к настоящему безразличию, не человеческому. Это вовсе не светлое чувство, не тёмное — оно лишено всех простецких человеческий обозначений, определений, понятий. Для него даже абстракций не существует — что говорить о конкретике?

Но я — всего лишь человек. И навсегда останусь им. Мне никогда не стать миром, лишь быть несуразным телом, которому зачем-то дали сознание — развили реакции, инстинкты, чувства и мысли, заставили размышлять и переживать, и так и не сказали — зачем это было.

Но если обратиться к тому, что породило, то единственным ответом станет: «просто так получилось».

Никто не ожидал, что появятся люди. И смысл искать бесполезно. Но в то же время мозг очень хорошо заточен именно на поиск этого смысла — такая жестокая ирония сотворения, случайных образований.

И, главное, ни одни существа, ни одни создания не в состоянии понять — что же на самом деле здесь происходит, они существуют без всякого сознания. Без всякой конкретики — без привязки к ней. Лишь людям остаётся жить внутри с чем-то таким жестоким — когда тело столь мягко и нежно.

Почему всё так создалось? Почему?

Мне нужно зачем-то справляться с потребностью осмыслённости, с потребностью важности, с потребностью светлого и тёмного. И без сего обойтись нельзя.

Зачем эволюция дала такой поворот? Для чего? Являясь процессом — движением, она всего-то следовала данным возможностям, не задумываясь — ей это всё не нужно, посему у неё подобное не присутствует.

А я не могу не задумываться.

— Я не знаю, — итог всех моих размышлений. — Это всего лишь прошлое.

Я застряла в своей юности. Я так и не стала взрослой, не выросла — юность для меня продолжилась и сейчас, и процесс приспособления привёл лишь к износу и раннему умертвению.

Это немного страшно, если сжать все события в какое-то ёмкое осознание. Я сжимать не буду — лишь предчувствую. И знаю, вполне понимаю всё — у меня ведь есть опыт, в конце концов, кое-как умею его использовать.

На протяжении двух десятков я должна была обретать навыки, наращивать броню, учиться изворотливости — и стать кем-то стойким. У меня не вышло. И обвинять мне не хочется никого.

Мне хочется остаться со своей юностью, скорее. Мне почему-то хочется дать ей пожить в себе ещё немного — мне так жаль её убивать ради чего-то.

Но она причиняет невыносимую боль. Или не она?

— Прошлое может долго не отпускать. Бывает, от него всё не удаётся избавиться. Но есть же причина, из-за которой воспоминания никак не отпустить.

И я бы не решала возникшую нелепую проблему. Оставила бы всё так, как есть. Но в итоге это привело меня к стагнации — моё тело почему-то считает это опасностью, и в итоге произошло замирание. Пришлось застыть.

Меня вынуждают что-то сделать, дабы убрать некий затык, который и образует всю стагнацию. И знать бы мне, что же столь необходимо совершить.

— Иногда для устранения такой причины требуется много сделать.

Это моё бегство. Всё, чего бы я хотела — жить в покое. Я ведь никогда не стремилась к высотам — не хотела сражаться за место, не хотела взбираться через пот и кровь на вершину и даже сюда, — а мне всё равно навязывали некую борьбу. Хотя я и без всякой борьбы считала себя особенной.

Я стала грубоватой. И сама сему не рада. Но что мне оставалось делать, если самой лучшей реакцией считается «бить»?

Не замирать, не бежать. Взять — и избить за себя.

Может, я и сама настолько запуталась в своём заблуждении, что не могу принять настигшую стагнацию. Мне нужно именно сразиться — и выйти победительницей. Как меня научили. Поэтому и замирание меня не устраивает — не могу принять, не научена.

— Но с чего-то надо начать, — объявляет мне. — Чтобы стало легче. Ну, или чтобы просто жить начать.

Это намёк? Весьма прямой. Меня, конечно, немного задевает — но мне очень нравится её прямота, несмотря ни на что.

Пусть и согласиться с нею не могу. Не принять её правду — которую и сама, если честно, отчасти считаю правильной.

Тучи разрежаются. Проскальзывают лучи сквозь них — тусклые, тусклые послания с какой-то звезды, которая может достать даже до планет.

Какое могущественное взаимодействие.

— Да, с чего-то надо начать.

В ногах усталости нет, хотя, конечно, определённая часть энергии уже ушла. Но мне просто хочется домой.

— Можно начать с того, чтобы обозначить проблему, — продолжает. Её карие глаза так внимательны ко мне — в них столько вложено чувств для меня. И её шрам — весьма незаметный при естественном освещении, напоминает о чём-то кроме. О том, то находится за пределами моего разума — однако нет, никаких сил вырваться. — Так будет легче выделить главное и отделить лишнее. Ну, не лишнее, а какое-нибудь производственное.

— Побочное.

— Ну, так, да. С прошлым же долго живёшь, поэтому много чего происходит за длинный промежуток.

Она это тоже переживала. Кое-что осознала.

Она не убегала — её чувства в один момент перелились через край, и она решила не затыкать, не подавлять своё внутреннее движение. Она позволила своей жизни литься — такой, какая та есть. Без всяких исправлений, без улучшений. Она приняла свой жизненный путь, каким бы несуразным и постыдным он ни был — и это справедливо что для меня, что для неё.

Наверное, проходя все характеры тех мужчин, она в тех случаях научилась отпускать. Научилась не сразу — но постепенно, с каждым новым опытом, ей приходилось отпускать, потому что иначе бы те чувства изъели её изнутри.

Вера близко воспринимала каждого появившегося в своей жизни мужчину. Я так не умею — я разучилась привязываться ещё в юности и ещё не было той, ради которой я пожертвовала бы своей безопасностью. Ради которой рискнула.

И меня данное положение вещей вполне устраивает. Порою я, как и все, хочу близости — не сексуальной, а именно что любовной. Но это — порывистые желания, мимолётные фантазии, особо на мою жизнь не влияющие. Я не хочу гнаться за какой-то иллюзией лишь потому, что она кажется благим спасением — с таким подходом можно только наломать дров, а не построить отношения.

И пока что ни с кем я не хотела бы отношений. Не появлялось некоего озарения, что вот именно она — та, ради которой стоит постараться.

Возможно, будь рядом со мной женщина, которая была бы мне близка, мне было бы легче. Но что я могу построить? Ничего.

Для начала бы спасти саму себя. На других обращать внимания не хочется — я даже про подруг, с которыми слишком долго знакома, забываю. Всё погаснет слишком быстро.

— Проблема уже известна, — как устали ноги втыкаться в землю. Как я уже выдохлась. — Но сделать нужно слишком многое. И даже главное — это слишком многое.

Всё ведёт меня к одному. К изнеможению. Я так устала.

У Веры слишком грустный взгляд. Не стоит эту реальность воспринимать так ярко — можно и не выдержать.

— Но можно делать хотя бы понемногу. По крупице отпускать.

От тонко-острых веток деревьев, что уходят под небосвод, уже даже болит голова. И от весеннего воздуха, в котором преполно стужи всё ещё, тоже пульсирует где-то в виске.

— Нет. Понемногу не получится. Нужно не растягивать надолго, иначе ничего не выйдет. Если в омут — то лучше с головой, — поглубже в карманы забираюсь руками. — Пойдём домой. Я устала.

Да и тут всё, в принципе, отвратительно.

Вера отворачивается. Хотела бы я развеять её печаль, не дать ей почувствовать ещё боли — хотела бы я ей помочь.

Но про сочувствие только помню — из-за того, что когда-то слепили мою моральную сторону, и я ту приняла. Но своими нервами напрячься, обратиться к Вере с сожалением — я не сумею.

Мы пойдём домой. И я буду такой, как и эти деревья — уродливые обнажёнными, они ещё не отошли от спячки, не распустились. Они отвратительны — и сей мир отвратителен им в ответ за то, что у него получилось сотворить их подобными.

***

Вся комната качается — лишь в моей голове, всё теряет твёрдость. Остаётся лишь невесомость, некий вакуум, сжав который, кто-то вечно трясёт, трясёт, трясёт его…

Что такое реальность? Из чего она состоит? Мне не найти ориентиров — не зацепиться.

Прекратится ли пустота когда? Я так долго что-то пытаюсь делать — и столько раз, целый груз бесплодных попыток, я даже уволилась с работы официально — ничего приятного мне сие действо не принесло, бесполезная затея.

Вынесли весь мозг своим осуждением и тухлянскими шутками — ничего в ублюдской системе не меняется, всё идёт как встарь.

Я безработная. У меня всё меньше статус в обществе — осталось только потерять собственный дом. Ну, квартиру.

Не то чтобы меня особо волновали подобные мелочи, но чужие высказывания всё же влияют — так же мелочно. Но когда их легион — что может совершить легион мелочей?

— У тебя тут душновато, — втекает её голос, пока топот её шагов с порога так звучно раздаётся. — Я проветрю.

Ручка при открывании грохочет. Рамка отъезжает — с чужой помощью, пока врывается весь апрельский воздух, из которого доселе не ушла стужа.

Целый ураган.

Не знаю, надо ли мне что-то говорить. Ноги согнуты в коленях, где-то там на полу ступни соприкасаются с полом — пока я остальным телом лежу на кровати, на её краю. Руки раскиданы возле головы. Никак не подняться нормально.

Да и надо ли? Я лишь пребываю в постылой дрёме, где всё качается, крутится — точно пошёл отходняк от алкоголя, самый пик.

Мне не хочется пробуждаться — незачем. И в то же время, порою ненароком накатывает отвращение — всё опротивится внезапно. Затошнит с непомерной силой.

Но никакого результата. Всё бесплодно — даже тошнота, и та бессильна. Не может произойти — и я не могу произойти.

К какой же пустоте я только пришла на своём пути? Может, уже давным-давно рухнула вниз — и за обрывом оказалась эта пустота. Оказался вакуум, в котором нельзя ничего почувствовать — нельзя ни с чем взаимодействовать, ощутить сопричастность.

Человек — существо социальное. И, конечно, мне тоже нужна общность — избавиться насовсем невозможно, можно лишь снизить потребность. Но мою связь будто перекрыли.

Надеюсь, что не отрезали.

Почему это всё только произошло? Катастрофа, причина которой — лишь случай?

Я всё думаю, как исправить. И столько воспоминаний проносится о том, что всё тщетно — так недалеко и поверить в судьбу.

Но судьбы не существует. Судьба — лишь иллюзия для того, чтобы смерть обрела смысл. Для меня даже в смерти смысла нет.

Никакого значения в мире не существует. Есть только случай, и только он — самый главный во всём времени.

Но мне нужна значимость — значимость хотя бы в своём малюсеньком человеческом мирке, и даже столь простецкую задачу решить не могу. Даже маленького иллюзорного смысла для меня не найдётся — который будет как наваждение.

Наваждением для меня является некий свет, который никогда не появится во мне. Всё — в вязкости.

Работы — нет, любимой женщины — тоже, любимого занятия — и в помине. Я могла бы считать смыслом саму себя — но за что? Во мне одна пустота. Считать себя значимостью лишь из-за того, что в итоге оказалась в вакууме?

Весь мир масштабно бесполезен. А я — ничтожно.

— Тебе так нормально лежать? — где-то совсем рядом её голос. Её интонации прерывают всю улицу, весь мой крохотный дом. Временно дадут облегчения, а после — надоедят. — Не надо перетащить? Я помогу.

У меня есть подруги, которые тащат меня вверх. Как минимум, пытаются.

Но я всё никак не могу ничего сделать — ни позволить помочь себе, ни отблагодарить.

Я ничего не делаю. И продолжаю плавать бесформенно в своей вязкости.

И мне не хочется говорить, не хочется отвечать. Мне слишком лениво — слишком тяжело, никак не заставить двигать свою растёкшуюся кожу, в которой напичкано слишком много крови. Проколи — потечёт струя, и всё окончательно сдуется.

— Нормально.

Всё звуки проглатываются. Они никакие — и получается то самое «нормально».

Силуэт Веры расплывается, когда мои веки друг от друга отсоединяются. Всё склонена надо мной.

Точно я умираю, и скоро пора будет готовиться к похоронам — и скорбеть, и горевать. А пока что лишь надеяться и сочувствовать — пока есть о ком и кому.

Солнце только чуточку перебивает пасмурность. Мои плотные занавески ежевичного оттенка слегка колыхаются от порывов — и проникает внутрь что-то холодное. Оседает на оголённой коже — застывшей. Давным-давно замершей.

— А вообще чего-нибудь хочешь?

Что она только делает в моём доме? Поддерживает меня.

Она, конечно, не круглосуточно со мной дежурит со всем этим растеканием — у неё уже появилась работа, поэтому вполне могу забить на всё, что можно. И на что нельзя — спустя некоторый промежуток.

Но каждый день приходит ко мне. Будто возвращается. Каждый день — встаёт по утрам на работу, приходит на эту ебучую работу, на этой работе думает обо мне, проделывает путь ко мне — и мучается со мной.

И чем я её заслужила? Скорее, про меня бы все нахуй забыли — и я сдохла бы от обезвоживания.

Ну кому и зачем я такая нужна?

Хотя встречный вопрос — чем я заслужила всю эту непроходящую пустоту? Почему она меня захватила — за что?

Просто так. Всего лишь — просто так.

И мне ничего не хочется. Кроме одного мгновения — которое так быстро притрётся, надоест, станет совершенно ведь постылым — и снова придётся дать нервам передышку.

— Расскажи мне.

Весьма лёгкое желание. Легко выдохнуть — и в то же время так тяжело после, сильнее придавливается.

Я всю эту ношу не проживаю — я лишь ощущаю постоянно, и оно не проходит, не покидает меня.

— Что рассказать?

Я не знаю конкретики. Её нет. Я могу лишь выразить такое же бессмысленное, абстрактное:

— Что-нибудь.

Она молчит. Её мимика никак не преобразуется. Возможно, немного сбита с толку — но за все прошедшие дни, а, возможно, уже и недели пообвыклась, реакции стали менее яркими — они стали бесполезны, ибо зачем, если всё повторяется по кругу?

Так и атрофируется тело в повторении. Я в замкнутом кругу.

Встряхивает головой назад — движением всего корпуса куда-то пропадает из моего взора. Куда-то за пределы моих возможностей.

Кровать прогибается. Вот и есть она — сопричастность, соучастие. То, чего всегда до смерти хочется получить.

И всё разливается — целый поток хлынет, в воздухе со следами студёности он приободряет. Ведь очень похоже на весну.

— Я не знаю, о чём рассказывать. Нашла неплохую работёнку, осматриваю внутренности всяких механических зверушек. В принципе, обыкновенная рутина — изношенные шины, сломанные стартеры. Радует только, что организация на новом месте нормально, а то бывает — понадобится какая-то одна бумажка, и потом такую огромную волокиту со дна понимаешь, потому что выясняется, что кто-то что-то не сделал, и теперь приходится сражаться со страшным монстром бюрократией. Ну, в общем, там ничего такого обычно не бывает, но кто знает? Раздражает только кой-какой элемент, мальчишка — юнец простенький, очень норовистый. Всё время лезет и вперёд и строптивости-и — ну, не занимать. Скажешь ему слово против — да что там! — поставишь под сомнение его слово, он на тебя такими слюнями изойдёт, как бешеный пёс. Я попыталась ему как-то сказать, что он неправильно АКБ отключает: выдёргивает плюсовую, а не минусовую клемму. Там, конечно, есть предохранители и всякое такое, поэтому сразу не убьёт, но машина-то чужая и неправильно это. Ну, вот, я ему просто указала на довольно примитивную ошибку, ровным голосом, а он всё равно как с цепи сорвался. Цербер при наркотическом приходе: в глазах красные вены, кожа на лбу так сразу уходит назад, зубы скалит. В общем, надеюсь, с возрастом у него спесь сойдёт. Когда мужчина умеет действовать и уверен в себе — это хорошо, но когда он бездумно творит всякую непотребщину и считает себя правым — это уже как расстройство какое-то нарциссическое. Ну, в общем, ненормально. А! Кстати, Алиса о тебе спрашивала. Звонила тебе, но ты не брала трубку. Она интересовалась, может ли она с тобой связаться, — слышу шорох — наклоняется ко мне. — Я тут подумала, может, нам встречу организовать? Побывать где-нибудь вместе, втроём.

Оригинальность для всех совершаемых вымученных походов, привнесение чего-то нового — а то слишком пресно делать одно и то же.

Детали меняются. Но и их грандиозность — или мелкость, — тоже многое меняет.

Надо ли мне видеться с Алисой?

Она где-то бегала, пока я выслушивала все те уродские фразочки людей о моей безответственности.

У самих-то ситуация не лучше. А может, и хуже. И кто ещё здесь выёбывается — я со своими выпяченными миру проблемами — хотя это не проблемы мои выпячены, я просто начала жить с миром — с его сущностью, — или же те, кто, закапывая себя, эгоистично тянет и других за собой?

Вовнутрь обезображенной системы. В которой будто бы что-то есть — мне бы впору вспомнить о своём лесбийстве. Но уже так похуй, что я готова на виду у всех сосаться с женщиной — и какие ещё там взаимодействия бывают во время любви.

Но любовь это ладно. О чём были мои мысли?

Уже даже начинаю забывать.

Взор Веры скрыт от меня — я саму её вижу лишь кусочек, попадает в картинку из сигналов, которую передаёт некий шар, прикреплённый к специальному аппарату.

Камера со своей линзой всё же очень похожа на человека. Всё в этом мире рифмуется — ритмом.

Алисе бы подобное понравилось. Вот только смогу ли я вообще заговорить с ней — или моими ответами будет сплошное неразборчивое мычание? Такое редкое.

Раньше, в институте, когда мы с Ренатой были заводилами, Алиса нас всегда слушала. И, наверное, я была самой болтливой из нас.

Проходят года. Алиса не изменяет себе, а я вот уже всё хочу лечь в гроб.

Надо ли мне это?

Увидеть бы взгляд Веры, её настроения — её надежду. Мой долг. Мою настоящую ответственность — не ту механическую из системы, а какую-то…

Человеческую, наверное.

Я сама не хочу. Это кристально ясно. Не хочу по стольким мелким суетным причинам — которые лишь являются следствием масштабного во мне.

Масштабного в моих индивидуальных пределах.

Надо бы что-нибудь сказать. Надо бы вытянуть из себя — я ведь всё равно знаю, чего желает Вера, надо только не сосредоточиться на себе — не сосредоточиться на всей той вязкости, абстрагироваться, когда у меня совсем не получается абстрагироваться, не получается сбежать, не получается спастись, и я потонула, но надо только произнести что-то, вытянуть из себя пару словечек.

Втянуть воздух — и он уходит, выходит с голосом. Это вздох.

Это как ответ.

Я так не хотела его давать. Почему я просто не могу уйти от вопроса, почему не могу отложить — даже если перед Верой у меня много чего, то почему в пустых мелочах не могу отказать — они ведь всё равно не приносят никакого результата. Бесполезны.

И весь мой груз — вся моя взваленная ответственность, ответственность перед миром. Всё тело напряжено.

Этот бесформенный комок плоти из упругой оболочки с именем «кожа», наполненный мясом, лимфой и кровью, через который протянуто столько трубочек — столько сосудов для общения, каких-то внутренних моих монологов — этот аморф напряжён.

Всем своим расплывшимся мясом по массе, которую может удержать кожа.

Удивительно — и как только то, в чём нет никакого каркаса, никакой конструкции, может быть напряжено?

Это отвратительно. Как же это всё мерзотно. Просто пиздец — и я не просто в подобной мерзости пребываю, я являюсь ею.

Какая уж значимость? Значимость применять к этой мерзости можно лишь в саркастической форме.

— Не хочешь поговорить с Алисой о чём-нибудь? — вторгается — вторгается мягким звуком, который безумно громогласен здесь — во мне. — Вы же с ней так давно дружите. Я думаю, ты наверняка сможешь получить от неё нужную поддержку, она тебя поймёт. Она весьма… наблюдательная личность. Мне кажется, если она не даст само решение, то хотя бы предложит ключ к этому решению.

Решению целой проблемы. Проблемы в виде меня. Я уже и сама нашла самый надёжный и эффективный способ, ведь после смерти проблем не существует.

Геноцид — самый наилучший исход. Истинное счастье. Ведь после того, как все до единого умрут, не останется ни одной проблемы — некому будет беспокоиться, переживать, метаться, разочаровываться, досадовать, печалиться и умирать ещё раз, в каком-то поколении.

Это ли не счастье?

— Зачем всё это, Вера?

Я спрашиваю не в первый раз. Она отвечает мне по конкретному случаю, не догадываясь или всё-таки чутко подозревая — пока мой вопрос именно что обширен, масштабен и абстрактен в своей истинной форме, без уточнений.

Я ненавижу. Я ненавижу все преподнесённые мне мелочи — и я ненавижу всю ту широту пустоты, которая заполняет если не всю меня — то весь мой разум.

Стоило только не оставить живого места в моём сознании, как я приготовилась умереть. И не умерла. Лежу со своим сознанием, нахожусь в нём, являюсь им — оно отказало, а я всё-таки жива. Может, не могу полностью функционировать — но жива.

Бывает, отказывает у кого-то тело, пока разум жив. У меня всё произошло ровно наоборот — ну так и что мне делать, когда нет спасения?

Исцеление. Какое утопическое слово. Для этого придётся лечиться — а я уже и не знаю, чем себя травить, чтобы сердце внезапно отказало — а я снова проснулась и зажила.

— Затем, чтобы тебе стало легче, Алёна. Чтобы боль немного унялась. Или хотя бы попытаться её унять, — говорит она. Звучат её чувственные нежные слова — и мне бы впору заплакать, будь я изранена. Но я в гнили.

— Лучше пытаться унять боль, чем всё время быть в ней?

В плотном мареве из пресности. Мне не двинуться — моё тело статично лежит, и не вспомнить это простое ощущение — когда мышцы совершают работу, давая физическую волю какому-то нелепому сознанию с неуклюжими символическими абстракциями — и это тело, эта бесформенная конструкция внезапно что-то получает.

Вот только зачем? Для чего? Ничего не меняется — точно не в прошлом, но и не в настоящем тоже.

А уж будущее — я уже его насмотрелась и словно живу лишь в одном прошлом. Ни настоящего, ни будущего.

Если так посмотреть, посмотреть человеком — настоящее для людей чересчур пресно. То, что не видится сейчас, чересчур эфемерно — и посему у него нет такого влияния. Но вот данный момент…

— Да, так. Организм же устаёт от боли, ему необходимо что-то помимо неё. Слишком опасно быть в одном и том же состоянии.

Взглянуть бы на неё. Повернуть бы голову к ней — своей бесформенной шеей, без мышц, без костей, без функционала.

— Это так. Но что, если всё, что ты до этого делала — унимала боль? Пускала все силы на то, чтобы её не допустить. И ничего не получилось. Ничто её не уняло. Всё оказалось тщетно. Боль произошла и всё поглотила, — не повернуть голову — никак. Но рот бесформенно продолжает шевелиться — желейные губы, они у меня обрыдло короткие. Как отвратительные червяки. — Как побороть такую мощь? Прежде всё, что бы ты ни делала, было бесполезно и не нужно. Ничто не спасло. И как будто никакого выхода нет, что бы ты ни пыталась совершить. Все попытки, все брошенные силы оказались тщетны. Всё было бесполезно.

В реальности все эти наиглупейшие слова, вынутые из больной головы мысли, не имеют веса. Всё это — бред. Бред тяжело больного человека, который всё никак не может оправиться.

В реальности мои мысли становятся ничем. Несуразными символическими звуками, у которых ничего нет — они ничего не значат, у них не присутствует никакой разумности.

Да и у меня нет. Я такая же глупая и несуразная — и всё это лишь моя больная фантазия, мой воспалённый мозг, который так неправильно работает.

— Но ведь можно попробовать ещё. Вдруг всё-таки станет легче?

Неудивительно, что она не поняла. Она взаимодействует с представленным миром, у неё есть с ним связь — из-за сей связи они влияют друг на друга, обмениваются чем-то, привносят из себя и либо принимают — либо отторгают.

И все её мысли, все её выводы — есть мир.

У неё нет проклятой пресности, нет скверны — какого-то проклятия, которое никак не даёт выйти из-под абстрактного купола — из трясины. Да, я вся в трясине — и она не уходит, какие бы жесты я не выкидывала в сей мир.

Не покидает меня. Сколько бы я ни пыталась отмыться, сколько бы ни озаряла наружным светом свои внутренности, средь которых ворочается тьма — ничего не получается.

— Я уже в это не верю, Вера. Говорю же: слишком долго у меня ничего не получалось. Ничего не изменится.

Как это кощунственно — ставить в одну строку «не верю» и её имя.

Мне не составить самой себе преграды — у меня нет жёсткой остроугольной конструкции, у меня есть лишь вязкость — и единственное, что могу — пасть ниже.

Где я только пребываю? Как часто раньше я задавала себе данный вопрос — зачем живу.

Теперь мне известно знание, что всё бессмысленно.

— Всё тщетно?

— Да, всё тщетно. Так и есть.

Но я всё ещё не понимаю, что же происходит. Что это за странное состояние.

Лихорадка — она отняла у меня все силы, я боролась с ней, билась в жаре, пыталась скрыть, что она у меня есть — и в итоге окончательно ей поддалась, я в неё погрузилась, и теперь скверна в моей голове, целый бред день за днём, и никак этот бред не вытравить, этот бред — моё состояние.

Все мои постылости, подавленности, пресыщения, отвращения, ненависти, мелкие раздражения и грусти — это всё бред, лихорадочный бред, на самом-то деле у меня не такое состояние. На самом деле — я не это состояние. Я наверняка шире.

Но никак не могу выбраться из поглотившего меня ощущения. Оно сковало моё тело. Оно заняло моё тело, стало им — стало мной, поросло скверной по всей моей личности, и теперь я вот такая — разжиженная.

Я всё ещё повторяю — не хотела. Никогда не хотела подобного. И этот крик, этот задавленный вопль, невышедший даже хрипом, так и тонет и тонет в трясине, теряется — здесь сотрясаются мутные воды, но нет никакого результата.

Мне не прорваться.

— И совсем-совсем ничего не получилось?

Прервала то гробовое молчание. Мне казалось, она обидится на мою резкость — всё-таки прикладывает столько сил за просто так, я бы никогда подобным бескорыстным благодеянием не занялась…

— Получилось. Всё потратить впустую и остаться ни с чем.

Всё оказалось напрасно. И мне бы перестать уже желать выбраться из сей безысходности — но как незадавливаемое упрямство. И я сама хочу уйти, убежать.

Хотя вроде бы уже узнала, что бегство — не вариант. Но уж выучена. Я всегда убегала — и с чего бы мне менять поведении?

Пока не умерла.

Мне просто хочется уйти туда, где будет лишь покой — где все бушевавшие во мне стихии остынут, превратятся в лёгкость. Соединятся со мной — войдут со мной в гармонию и не будут диссонировать, станут мной — и я тоже восстану. Вместе с ними, уже соединёнными со мной — уже являющимися частью целого.

И это целое они не разрывают.

Не истощают меня. Я лежу даже не израненная — иссушённая.

Тяжесть — тяжесть инородная, может, даже постылая, но она — извне. В настигнувшем мареве — еле-еле ощущать, понимать столь странно, словно бы через какое-то диковинное стекло, точно мысли заняты чем-то ещё — но какое им другое занятие? Какое им ещё дело? Я даже просто для обыкновенной жизни не могу нормально функционировать.

Вера сжимает свою руку где-то на моём плече — всё с той же опознаваемой поддержкой. И её голос — так же поддерживает, так же заставляет ощущать — я сама пытаюсь цепляться, и цепляться не мыслями, не чувствами, а всего лишь воспоминаниями: помню ведь, что она мне поможет, она — вполне возможно, путеводный луч света.

— Но теперь ты будешь не одна. Ты будешь не одна пытаться выбраться из этого ада, тебе помогут. Если ты упадёшь, тебя обязательно поддержат. Я обещаю, что пройду с тобой до конца, Алёна. Поэтому не сдавайся, попробуй ещё раз, попытайся всё-таки найти решение.

Какие мягкие слова. В их мягкости хочется притаиться, хочется остаться в ней, впустить её в себя — и полностью прочувствовать. От её мягкости, явно являющейся чем-то светлым, не хочется убегать.

Возможно, я останусь не одна. Вероятно, мне будет легче — когда придавившую ношу можно с кем-то разделить. Но что будет с ней, Верой?

Я стану для неё обузой. У неё, в конце концов, имеется собственная жизнь — и она вполне вправе уйти от меня в любой момент.

Хотя сейчас пообещала, что не бросит — по крайней мере, пока я не могу встать.

Пообещала остаться со мной в беде, пережить ту со мной вместе. И, конечно, теперь, если бросит — такой поступок будет предательством.

Но я не буду её винить. Поначалу, несомненно, обижусь — однако постараюсь простить, как минимум физически сумею отпустить.

Вот только для чего ей возиться со мной — зачем обрекать себя на подобные бесполезные мучения, зачем связываться со мной — желейной?

Она просто так дарит мне тёплые слова. Она дарит мне своё время, своё внимание, отдаёт бескорыстно свою помощь — и я уже почти что ощущаю в ней опору, уже, наверное, полагаюсь на неё.

Но я ведь так похожа на слизняка. Не боится ли она, что я стану пиявкой, которая никогда не отпустит — которая никогда не сможет исцелиться, пройти карающее её подлые стремления лечение — мне никогда уже не стать полной, не стать целой.

Я навсегда останусь мешком с мясом и кровью, который обёрнут кожей. И я лежу, лежу.

Мне так жаль её. Невероятно жаль. Я не могу ощутить в полную силу чувства к ней — но вот что-то ненароком прорывается, что-то во мне звучит — очень глухо, может, даже отголосками, и я хочу, чтобы это звучание длилось бесконечно во мне — я исступлённо за него цепляюсь, истощённая.

Я хочу цепляться за Веру словами, преобразованными в реальности:

— Зачем всё это? В этом нет смысла.

Пусть мои слова точно такие же, как и я.

Ветер продолжает врываться в мою комнату, может, даже старается разорвать мои переполненные плотностью занавески — где-то время идёт. Время идёт, а у меня ничего не меняется — я не меняюсь.

Когда, кстати, кончатся мои остаточные сбережения? Если уж случится, то придётся опять возвращаться куда-то, в сей измождённый мир — а я бы так не хотела.

Я бы хотела сбежать куда-то в иное место, в странное причудливое место, где всё спокойно, где одна сплошная лёгкость, и та лёгкость разливается — и постепенно превращается в стойкость, и время в том месте идёт, и я во времени не просто могу быть — я в нём существую, по нему.

Унёс бы меня этот рвущий пространство ветер в какую-нибудь причудливость — оторвал бы тело от оков, избавил от трясины. И я бы просто смогла.

Не знаю что. Но череда бесплодных попыток оборвалась бы — я бы смогла.

— Потому что ты мне важна. Я очень дорожу тобой и поэтому хочу тебе помочь, — о, тишина — я слышу, как звенит нависшее напряжение. Оно лучше той, похоронной. — У меня давно не было такого человека, которого я бы чувствовала близким себе. И, может, ты так не считаешь, но тебя я могу назвать близким человеком. Впервые за долго время. Я чувствую, что ты очень значима для меня.

Импульсы — импульсы по всему размякшему телу, сквозь мысли, они заслоняют пресные мысли, они делают их недействительными — и только происходящие импульсы имеют значение, только одно на самом деле имеет ценность — внезапный порыв.

Я смотрю прямо ей в глаза. Возвышаясь над моим распростёртым телом на кровати, она сидит рядом, готовая в любой миг оказать мне помощь. И вот я к ней наконец-то повернула голову, дабы узреть все эмоции: сожаление, соучастие, повседневную усталость. И теплоту.

Стойкую теплоту, что бы я в итоге для неё ни делала — чем бы ни отплачивала.

Даже если совершенно ничего не отдаю ей взамен. Она всё равно.

Говорить подобные мне слова. Разве ей не ревниво? Разве ей не хочется побыть более эгоистичной?

Наверняка её добротой столько раз пользовались — и я теперь совсем не исключение, я закономерность.

Но отклика мне не сдержать — не удержать своих эгоистичных мыслей:

— Я не могу быть значимой. Посмотри на меня: я просто лежу на кровати и не двигаюсь. И вот эта вот мерзость — я. Я всегда была такой, во мне всегда было что-то мерзотное. Во мне нет смысла. Моя жизнь вовсе не особенная, во мне нет важности и даже обыкновенную пользу обществу я не могу принести. Во мне ничего нет.

Сердце бьётся — заполошно ли? Очень давно в моей бесформенной вязкости не было бури — и его твёрдый ощутимый стук так необычен, что впору бы действительно назвать заполошным.

Но буря эта — сравнима с ветром, так стихийно врезающимся во все преграды и одновременно прорывающимся в моё окно — но стихийно в столь мелких масштабах.

Маленький мир. Его легко раздавить — многого не потребуется, чтобы его окончательно смять.

Чтобы бесформенная масса задавила этот твёрдый стук сердца. Такой же ошмёток мяса — но в нём хоть подобия моих чувств.

— Это неправда, Алёна, — прорезается тот же стойкий уверенный голос — громкий, но не срывающийся. Она крепко держится, надёжно держится в реальности, постылости моей комнаты. И её взгляд непоколебимо твёрд и смел — она идёт со временем, не беспокоясь ни о какой неизвестности. — Я такой тебя вовсе не вижу. Время, проведённое с тобой, помогло мне пережить все те трудности, в которые попала, может, и по собственной глупости… Но во что не хотела попадать. Ты много раз позволяла на тебя опереться. И ты — вовсе не теперешнее состояние. Я помню наше знакомство в баре: у меня тогда был туман в голове, а ты была очень-очень уверенной и сильной. Наверное, поэтому я согласилась на твоё предложение. А ещё в тебе есть некая искра. Ты знаешь, что способна зажигать людей? Рядом с тобой всегда так спокойно и так хорошо. Ты зажигала и меня, когда мы встречались и проводили время вдвоём. А ещё ты была очень обходительна, ничего не требовала и спокойно соглашались на все мои условия — и в тебе не было недовольства. Я уже тогда думала, что довольно приятна тебе, потому что нельзя так хорошо обходиться с людьми без особых чувств, — веки напрягает, не до конца смыкая — сквозь щёлочки её внимательный тёплый взгляд. — Но ты подобным образом обращалась со всеми. Может, ты думаешь, что в твоём поведении нет ничего особенного, но на самом деле таких людей как ты очень мало. Ты прекрасный человек, Алёна. И я очень дорожу тобой. Я очень хочу помочь тебе, хочу хотя бы облегчить твоё состояние. И моё мнение таково, что ты особенная. Ты привлекла меня именно своей особенностью: своими человеческими качествами, своим характером, своими взглядами на жизнь. Я нахожу тебя прекрасной личностью, потому что такую доброту, как у тебя, мне не доводилось встречать ни у одного человека.

Со всей своей лучезарностью, что в ней имеется — ко мне. Она всё равно пытается помочь мне — и помогает, заставляя сердце биться столь часто, заставляя разливаться чувствам по всей крови — и не прекращаться.

Словно в действительности иду к возрождению.

Мне бы вновь попытаться отказаться от всего того, что она так искренне и простодушно всучила мне — без возможности возврата. Мне бы вновь ощутить себя ничтожной перед нею, повесить на себя клеймо недостойной. В знак оправдания.

Но не могу — не могу подобным образом поступить с её искренностью, с её нежностью, теплотой. Я не могу выкинуть всю ту любовь, которую она в порыве отдала. Выбросить — значит поступить кощунственно, значит предать её.

В конце концов, сделать то свершение, которое только и получается в сей трясине. Этой самой трясиной изнутри отторгнуть.

Но я постараюсь принять. Хотя бы не сразу, однако же точно рано или поздно её теплота займёт в моём разуме количество места по достоинству.

Когда-нибудь — когда вся трясина изойдёт. Я не хочу сейчас применять скверное «если», которое не ведёт к будущему — оно будущее разрушает.

Её рука всё ещё на моём плече. Её глаза до сих пор, спустя все ужасающие испытания, лучатся теплом.

Все нервы во мне сморщены. И целиком, как раньше, не сумею — но совершить хотя бы маленькое дело, хотя бы маленькую часть дела вполне в состоянии.

— Я благодарна тебе. Благодарна за всё, что ты сделала для меня и что продолжаешь делать, — голос хриплый, тихий — пусть будет, я обязана донести. — Но мне нечем отблагодарить тебя. Я даже не могу убрать из себя всю эту дрянь…

— Мне не нужна от тебя благодарность. В первую очередь, мне нужна ты, — вновь порыв — она очень похожа на ветер. В тот день, когда произошёл тот импульсивный разговор, ведь тоже бушевал ветер? — Я помогаю тебе не для того, чтобы что-то получить. Я помогаю тебе, потому что мне важна ты. Ни в коей мере не чувствуй себя мне обязанной. Ты мне ничего не должна и ничем не обязана, потому что я по собственному желанию здесь с тобой. И единственное, зачем я говорю тебе всё — чтобы тебе стало легче. Я стараюсь помочь тебе с той проблемой, которую не так уж просто разрушить, — хмурая — она напряжена. Смотрит на меня с глубоким выражением — оно только её, личное, она не просит ответа, но мне всё равно хочется ответить. — Пусть всё идёт своим чередом. Ты выберешься тогда, когда сможешь. Но ты точно выберешься.

И теперь действительно хочется отпустить себя. Отпустить не для того, чтобы ничего не ощущать, чтобы позабыть и тяжесть, и трясину — наоборот; я хочу отпустить себя, чтобы все чувства проходили сквозь меня, чтобы жить в настоящем моменте — и быть с нею, с Верой.

Всё происходящее тускло и не так ярко. И в воспоминаниях, в моём будущем состояние станет ещё более тусклым. Но данное событие безумно ценно — и посему я его никогда не забуду, никогда не предам.

— И мне надо просто принять твою помощь?

Напряжение с Веры спадает. Слегка приклоняется ко мне — всё теми же импульсами, которые в ней так резко — так живы.

— Да. Это, наверное, всё, о чём я тебя прошу. Просто прими её, — и отпускает моё плечо. тихонько убирает, положив ладонь где-то рядом со своим бедром. — И давай как-нибудь действительно с Алисой встретимся, хорошо? Я думаю, у неё найдётся много правильных слов для тебя.

Правильные — для меня данное слово всегда означало какое-то морализаторство, являлось синоним к «надо».

Но Вера ничем меня не обязует. Она только просит — и в её устах «правильное» выражается совсем по-иному. Искренне, по-человечески.

Её рука, что недавно была на моём плече, лежит расслабленно — пусть пальцы согнулись внутрь ладони, они не составляют кулак. И хочется — и тащится моя конечность через смятое-перемятое бельё, через постылость, через реальность — до живой ладони, тёплой, где бьётся кровь без промедлений, без остановок — где никогда не остывает тело, цепенея.

Ухватываюсь. И она в ответ только расслабляет, поудобнее сцепляя наши руки.

Мне лишь надо ощущать живость — её живость.

Я хочу прожить сей момент. Хотя быть в нём. Хочу взять столько чувств и ощущений, столько ответных своих эмоций, сколько сумею своим сморщенным телом произвести.

И пускай потом я вновь не найду значения. Пускай апатия вновь настигнет меня, нападёт, станет ненастьем, которое кажется — навечно. Пусть потом всё затрётся. Станет недействительным — я перестану ощущать живость, не сумею взять в собственные нервы. Но сейчас, именно сейчас, полуразбуженная, всё ещё не набравшая сил, я хочу пережить сей момент настолько полно, насколько позволяет моё измученное тело. И я принимаю его — весь.

***

Ранним вечером только начинает смеркаться. Пока что — потом солнце будет освещать поболее, и покажется, что жизнь стала длиннее — и что можно забыть про сон и трудиться, ведь солнце тоже трудится больше.

На самом деле солнце горит всегда — просто мироздание, точно насмехаясь, иногда прячет свет. Может, когда-то тот свет потухнет окончательно. Но всю свою жизнь оно никогда не затухало — оно пылко сияло без конца и ни в один из вечеров на Земле у солнца не было усталости.

Ведь оно — неживое. Оно лишь действует согласно своим процессам — оно не мыслит, не спотыкается, не порывается, не превозмогает себя и не стремится ни к чему — не может внезапно сдеградировать. Солнце всего лишь существует согласно текущим в нём процессам — без разума.

А мне этот разум зачем-то дали.

Всё ещё холодно — запросто можно продрогнуть, и реакции тела останутся те же — передёрнуть плечами от сильно нахлынувших ощущений. Вновь опустилось до небольшого минуса.

И во всех этих продрогших мурашках, конечно, является тревога. Косвенно, одним образом — напоминает о чём-то, в собственном анабиозе можно и позабыть. В конце концов, не самая ведь главная эмоция за сегодня.

Мимо всех каменных зданий, каменных дорог, вымощенных по-умелому искусственно — и тоже продрогших. Давно впитавших сей остаточный мороз.

Фонари поярче сияют. Тут и людей лавирует побольше — всё для жизни, всё для функций, и их всех манит — им всем требуется.

Они бегут, не замечая. А потом всё-таки теряются во днях — потому что когда-то забыли подумать, забыли решить для себя некоторые вопросы окончательно.

Спустя время неразрешённые вопросы вопьются в сознание, очутятся в реальности — и будут душить, они захотят забрать все силы, они заполонят пространство, они крепко сдавят — и не только шею.

— Вот, сюда, — указывает Вера передо мной.

Мне остаётся лишь следовать за ней. Я ведь так ничего и не решила со своей жизнью когда-то — не взяла в свои руки, поплыла по течению в неизвестный пункт назначения.

Оно меня и выплюнуло.

Звенит обыкновенный колокольчик. Деталька, которую решили применить по какому-то прообразу — вряд ли вывели индивидуальную позицию.

Но этот колокольчик не мешает. Он дополняет всё убранство кафе — всю эту коричневую мебель, напоминающее по оттенку кофе, чай или, быть может, шоколад, и чрезвычайно тёплый свет — для уютной атмосферы.

Возможно, я здесь бывала. В студенчестве я не старалась запоминать все заведения — а потом не хотела вспоминать.

— Давай вон за тот, — уже стягивая свой узенький шарфик. Столь весенний.

Она напоминает лётчицу — с этим самым шарфиком, с лёгкой, но достаточной плотной курткой, с безразмерными штанами — теми, которые, кажется, сами по себе наполнены — и без всяких человеческих ног.

Не хватает лишь головного убора. И некие ассоциации ещё больше станут приближены к жизни — окажутся явью.

Вера скидывает верхнюю одежду на диван. Усаживается первой — и я за ней, на тот же.

Алиса сядет прямо напротив нас. Когда придёт…

Хочется в очередной раз спросить — зачем я это делаю? Зачем напялила на себя столько одежды, столько проехала, столько прошла, столько потратила времени — и теперь жду, ради чего все эти мелкие чувства?

Мне никак не поймать смысл. Он остаётся реминисценцией — помню его чересчур смутно, ещё более глухо ощущаю. И у меня не получается оживить его — не оживить себя.

И так порою раздражаюсь с любого пустяка реальности. Раздражение суетное, оно лишь неудобство из данного пространства — но что поделать, если смысла нет?

Мне не выхватить ценности нервами. А человеку нужно ощущать себя значимым — иначе все настройки психики полетят к хуям. У меня полетели.

Возникает меню. Обыкновенное, простенькое, лёгонькое — невесомое. Его почти что не существует.

И меня так же почти что не существует. Почти не бывает. Я почти не прикасаюсь к миру — лишь нахожусь в нём, точно некая маленькая помеха, про которую можно с лёгкостью забыть.

Все мои вязкие мысли. Мне от них не избавиться. И чем больше я в суете мира — тем больше бегаю по кругу, больше попадаю в эту суету, заражаюсь ею, становлюсь бессмысленным элементом, у которого нет смысла, нет места в порядке — есть лишь хаос, где каждый сам по себе, и все беззначительны. Даже перед важнейшими событиями, в которых могли бы что-то собою приобрести.

Господи, мне бы просто успокоиться. Просто бы успокоиться.

— Привет, — тихий, спокойный голос присоединяется — присоединяется естественно, сразу же гармонируя со всем — и местом, и мелкими деталями, и событиями, и в случаях не спотыкаясь, и с целым миром — точно и не нужна никакая значимость.

Алиса укладывает своё весеннее пальто на диванчик, усаживаясь напротив.

— Привет, — сразу же улыбкой Вера, уделяет вдоволь внимания — и в текст меню.

Оставляет, потому что всё вполне нормально — а ещё есть я.

И мне до сих пор не хочется. И вроде бы дилемма появляется, некое противоречие — я, невероятно аморфная.

В юности я была очень подвижной. Да, я следовала за порывами, перевозбуждённая впечатлениями — но я хотела за ними следовать. До сих пор хочу. Однако никак не могу отыскать ориентир, который вывел бы меня.

— Привет, — чересчур обречённо. Излишне трагично — как сообщать о смерти.

Не о своей смерти.

Алиса, уделив взглядом такое же внимание, только утыкается куда-то в нужные символы.

Напряжённость въедается — вытянутость, хребет резко стал металлическим, непоколебимым. Не пойти наперекор ему.

Не успокоиться — никак не унять ощущение некой опасности, нависшей угрозы.

Хотя ничего мне не угрожает — и никто не собирается. Это моя ли вина?

Вина во всём меня преследует. И кто знает — где иллюзорные отражения, которые легко могут разрушиться реальностью и резко спасть, и где стоящее мученичество — где стоит страдать ради того чтобы уж.

Чтобы уж не быть какой-то слишком плохой.

Звучит посторонний неважный голос. Я бы заказала только напиток и десерт — кафе для меня всегда было заведением лёгкого питания. И приятного в том числе. Но лучше и надбавить — не хочется выделяться, не хочется от других уходить.

Даже если мы с ними слишком близки.

Слова отдаются — и испаряются, не помнятся. Официантка точно их забрала себе.

Бытует один голый столик. Ещё без еды, ещё без прожитой жизни — без каких-либо конкретных случаев, без маленьких деталек. Он стерилен и похож на сотни других — и каждый раз садимся за стерильность, чтобы оставить индивидуальные черты — личностные проволочки, нашедшие некую проекцию в реальность.

Как реален голод — лишь инструмент для сотворения личных следов. Лишь повод. Причина — всегда в чём-то другом.

За окном разлилась синева, перемежённая вкраплениями темноватых сгустков. Мы остаёмся в тепличном уюте — столь человеческом.

И неважно, в сущности, природа или что-то антропическое — для большинства людей. Главенство занимает то, что больше всего влияет. И у меня всё размывается.

Может, вся моя расшатанность нервов зазря — и нет никакого драматизма в нашей сцене, и никакой вины ни перед кем у меня не найдётся, за исключением великой надсущности, авторитет которой ни единым способом не удастся оспорить — и нужно просто плыть в представшей синеве, точно находясь в прекрасном защищённом корабле. И всё вполне ясно — и всё может обойтись без беспокойств, без столкновений.

Однако разжаться никак не получается. И столкновение будто уже настало — без всяких дрязг, объявлений и предъявлений обвинений, без всех излишних приёмов накалённости.

Может, накалённость во мне уже присутствовала. Просто вырвалась.

Я надеюсь, только затем, чтобы уйти.

— Как обстоят дела? — ходит Вера первой. — Как на работе? Что нового?

С сильным чувством. Разве можно с таким безудержным безумием раздаривать себя другим людям за ничего — просто по странной доброте?

После той истории мне всё хочется её защитить. Может, немного иррационально — и, вероятно, меня данный вопрос не должен касаться, слишком близкие границы. И Вере подобное не нужно. Но вот желание — не задавить.

— Неплохо. На работе ничего интересного, всунули какой-то ужасно важный проект, который можно за два дня оформить с помощью клишированности. Это всё из новостей. Намечается кое-что интересное, но оно — на майские.

— Я тоже часто переношу на майские. Но каждый раз какое-нибудь дельце не успевается и выпадает. Впрочем, если уж так подумать, то на всех праздниках какая-нибудь одна мелочь и не успеется да испортит всё, — пауза — раздумывает. Раздумывает, как бы проложить наш полилог, ведь обо мне нечего рассказывать — да и сама не могу.

— Рано или поздно всё будет сделано, — заключает Алиса. Подводит некую черту.

Вера не успевает провести связь. Не успевает подключить меня — вплести в их систему обменом репликами, как-то коряво вставить в многоголосие.

Хотя мы все втроём понимаем, зачем же всё-таки пришли. Для чего.

Алиса совершенно безмятежна, как и раньше. Её ничто не колышет, она порою такая каменная, что некоторым мерещится в ней тормознутость — и бывали случаи, когда на неё за излишнюю флегматичность орали. И Алиса не сдувалась — не начинала реагировать иначе, не прогибалась.

В конце концов, большинство людей смирялись именно с ней, меняя к ней своё отношение — а не она. Она разве что запасала побольше терпения для запущенных случаев.

Истинная непоколебимость. И в отношениях с ней всегда некое постоянство, надёжность — если она за что-то берётся, то точно доделывает и чаще всего в наилучшем виде. Правда, есть и один минус — за что-то зыбкое мало когда возьмётся. Посему обещания на ветер она никогда не бросает, но заиметь с неё это обещание — хорошенькая задачка.

Но не понять её нельзя — всем не хочется трепать свои нервы лишний раз. Алиса умеет распределяться ответственность, не взваливает многое сразу, правильно рассчитывает свои силы, давно наловчилась отказываться и при всём может стать самой крепкой опорой в жизни.

Если Игорёк не такой дурачок, каким всегда притворяется при мне, то неудивительно, что остаётся с ней так долго. Возможно, и навсегда.

Но вот я и не знаю, что делать с нашей дружбой. Я ощущаю вину перед ней — вот только за что? За то, что не отвечала, не объявлялась, ничего не сообщала?

Не такой уж страшный проступок. Может, неприятно — но почему вина столь гнетущая? Откуда она?

Я думала, что давно разучилась ощущать лишнюю ответственность, взваливать на себя чересчур многое, брать невозможное на свои плечи — но этот груз…

Судя по всему, за невозможным я гналась всегда. Но в юности подобное так постыдно, так не нужно — мне казалось, освободилась, высвободилась, и нет уже ничего ни на плечах, ни за грудью — и можно немного просуществовать.

Ничего не ушло. И всё навалилось.

Задавило, не дало больше двинуться — и, наверное, я до сих пор продолжаю набирать ношу, продолжаю пытаться переломать мир, совершить невозможное — точно это сделает меня значимой.

Но никому мои потуги не сдались. Так почему продолжаю, почему пытаюсь, если всё, каждое абсолютно — равнодушно?

Я по стольким дорогам хотела пробежать — и для сего мне надо разорваться.

— Всё в порядке, Алён?

Голос тот же — ни к чему не обязывающий. Не мягкий, как у Веры, но и не пустой. Непринуждённый — непринуждён и взор её. Я могу молчать столько, сколько посчитаю нужным.

Сколько захочу ощущать внутри вставленный в хребет шест.

— Да.

Как много раз я уже повторяла короткие ответы? И сама устала — точно речевой аппарат сломался, и теперь я не контролирую, и если захочу — не смогу.

— Хорошо, — кивает, покорно прикрывая глаза.

Даже так. Даже так она поступает со мной — ни к чему не обязывает. И вина, эта непрошенная ненужная вина разъедает сильнее.

Мы ведь всё-таки подруги. И она мне близка, и я могла бы с ней поделиться, и она наверняка волновалась — я точно сама сделала некую трещину сим разрывом — оставила на нашей дружбе разрыв. И он находится там. Показывается — никуда не исчезает.

И никак всё не изгладится.

С Алисой в институте у нас отношения были менее близкими — мы не слишком часто пересекались. Но вот на работе уж совпало — и в последние года чаще всего проявляла инициативу Алиса. Больше она интересовалась мной, нежели я ею.

Я спала — дремала на ходу, стараясь меньше расходовать энергию. И забывала обо всех.

Но её внимание мне важно. Оно мне дорого — и что я могу чувствовать после того, как, считая её дорогим человеком, резко её покинула, практически отвернулась?

Мне жаль, что так сложилось. Мне много о чём жаль. И все непрожитые, нерасказанные эмоции накапливаются, и о каждой надо подумать — и силы растрачиваются.

Но сегодня меня растревожили от дрёмы. Напрягли, заставили ощутить вытянутость — хотя пресность осталась, она в этом голом столике, на который до сих пор не принесли ничего из заказа.

Рядом со мной сидит Вера — и она надеется.

Только ради её надежды я начну отдавать в наружное пространство всё то, что накопилось — хотя почему-то до сводящих челюстей не хочется.

— Как дела с Игорем? — вытянуто, конечно. Проложено в пространстве реальности некой вымученностью.

Но и чувства есть. В реплике — моё внимание, моё участие. Малое — пусть хотя бы так, пусть даже если крохотное, даже если недостойное. Однако всё же наша близость — подобие её.

Стук о дерево — и он идёт дальше по фаянсу, пропадают руки. Какая-то еда — весьма привлекательная для того, чтобы её съесть.

Но мне всё ещё хочется сладкого. Сразу бы десерт. С достаточно мягким вкусом кофе — приготовленным умело, с настоящим раскрытием насыщенности.

Маленькое удовольствие. Хоть на что-то это тело всё ещё способно — не просто тушка.

— Всё хорошо. Устаёт много на работе, но вполне здрав, — берётся за вилку. — На неделе ходили в кино и, в общем-то, если тщательно выбрать фильм, то удовольствие вполне можно получить, — разрезая, извлекает маленькую часть из куска мяса — густо приправленного, эта приправа прикрывает всю отвратительность бесформенности жилок, соединённости клеток, каких-то до сих пор не иссякших веществ. Как мерзостно — иметь тело. — Раньше я считала, что там смотреть нечего. Но если не играть в русскую рулетку, а сразу рассчитать наперёд, то вполне есть что. Надо будет как-нибудь собраться с вами тоже.

С Ренатой или всё-таки с Верой? Хотя мы с Ренатой будем бурчать друг на друга и нужны ли наши разборки Алисе — или всё решится просто: я не пойду.

— А кем работает твой мужчина?

— Бухгалтером, — у неё такое выражение лица потому что она только что заглотила кусок мяса или ей весело раскрывать интересный факт?

Насколько Алиса способна выражать веселье в обычном состоянии.

— Ого. Я думала, что из айтишников.

— Все так думают, — разделывается со своей мясной порцией — приборы сталкиваются со стуком, сверкают. Я накалываю картошку. — Он оказался старомодным в выборе профессии. Хотя я считаю, что дело не в старомодности, а в его излишней подверженности тому, что его захватывают всяческие нестандартные идеи. И фиксируется на них он навсегда.

— То есть он упрям?

— Чрезвычайно. Если что-то вобьёт себе в голову — обратно из него не выбить. Впрочем, хоть его желания порой и принимают форму причуд, они меня вполне устраивают. Он стремится к оригинальности потому что его захватывает сама оригинальность, а не жажда внимания, — я слышу её резкий выдох с голосом — её скромный тихий смешок. — Так эта черта в нём меня приятно умиляет.

И продолжают приканчивать свой заказ. Картошка действительно неплоха — разбавит скуку какими-то новыми ощущениями.

Они разговорились — и унесли меня своим диалогом, перемежали звуки, в которых я терялась — из которых я словно строилась в пространстве, они меня заполняли, они — мною являлись в чётко отведённый им момент, они наставали в настоящем — и проходили, и волны всего разговоры то накатывали — то лишь покорно уходили, затихали.

Меня выбросило из моря — но мне и не хотелось быть в центре всех разворачивающих событий. Единственное, что обижает — я уже не та, какой была раньше. Я не могу больше легко поддерживать разговор, не могу пустословить — и растворяться в сим простом действии, как иные люди растворяются в еде, чтении, сексе, просмотре чего-либо.

Болтовня больше меня не привлекает. Хотя раньше — раньше я умела её выстраивать, она получалась у меня самостоятельно, без излишнего моего контроля. Раньше я в ней могла отдохнуть — будто все мои глубоко спрятанные чувства уходили через ту нелепицу, которую могла нести только ради одного — чувств.

Потом, наверное, мозг чересчур хорошо развился. Автоматизм пропал.

Однако в их диалог мне не захотелось вступать. Я вполне могу их просто слушать и плыть по тому же течению — быть в том прибое, где всё так безопасно.

По крайней мере, в их непринуждённости, в их обыденности жизни что-то сковывающее меня спало. Моя вина — странно, но она отпустила во всех тех словах, произнесённых не мной.

В спокойствии Алисы. В естественности Веры — её порывах, когда она слишком увлекается жизнью, своими проложенными нервами.

И я не хотела идти сюда — во-первых, из-за своей туши. Во-вторых, слишком боязно было смотреть в глаза Алисе — после всего того, что случилось, будто у меня настал совсем-совсем другой период — и все ранние мои абстрактные убеждения теперь приобрели иной оттенок.

Но Алиса осталась прежней — прежней ко мне. Лишь во мне нечто творится.

Я думала, всё то произошедшее разрушение отняло мир — переменило. И я до сих пор так думаю. Возможно, из-за каких-то глубинных причин — но пусть хотя бы так, на чуть-чуть, успокоилась.

Моё жаркое закончилось — перестали литься ощущения. И черёд десерта.

Алиса присматривается ко мне — изучает. Да, она тоже хочет помочь — пусть и помогает не столь порывисто, как Вера.

Однако шла сюда вовсе не с обидой, как виделось мне почему-то в странном больном убеждении.

С Ренатки сталось бы повозмущаться и без повода. Алиса многое взвешивает — и всё у неё давно предельно ясно.

А я не могу решить ничего со своим тяжким грузом — никак не сбросить.

Наверное, ещё и еда немного в чувства привела — заставила работать мои расшатанные нервы, немного придала им форму. И теперь они хоть что-то способны воспринять.

— Как идут твои дела, Алёна? — спрашивает меня Алиса. Лишь предлог к разговору — и я вполне могу ляпнуть что угодно.

Когда-то этому предлогу научила её я — она не понимала его смысла. В юности она бывала более резкой, нежели сейчас.

Теперь уже я многое не понимаю в разговорах — вся моя жизнь обернулась бессмыслицей; пока раньше я жила, наслаждаясь, и попросту существовала в своих чувствах — а потом все драгоценные чувства низвергнули, сделали беззначительными, всё оказалось к ним равнодушно.

Даже я. В особенности — я. Мир, по сути, не поменялся, ему никогда не было дела до меня. Просто в самой мне стала ощущаться пустота — и я не способна более испытывать окружающую среду, преобразовать её в голове по своим желаниям и взглядам. И эта неспособность, невозможность творить собственным разумом почему-то обнуляет всё.

Столь крохотная деталька.

У Алисы тоже почти ничего не осталось на тарелке — лишь соки растеклись от мяса. Время первости прошло — впредь наш разговор потечёт по-другому.

И что бы я могла ей сказать? Особо-то и не хочется — хочется всё оставить. Не хочется больше тревожить.

Мне трудно ей довериться.

Наверное, дистанцировалась всё же я от неё, а не она — я погрузилась в эту трясину, в эту выгоревшую самость, я ушла в себя от мира — и в то же время только он у меня остался.

Самой себя не ощущаю. И пытаясь нащупать, ухожу внутрь сильнее, опять повторяю бесплодные попытки — они не получаются, не выигрывают, и я цепенею. И не взаимодействую с миром.

Хотя чем я могла бы взаимодействовать — прикасаться? Меня нет — некому нести прикосновение от моего имени.

Алиса не торопит — и не будет торопить. У нас не забирают грязную посуду и не приносят новые блюда. Вера смиренно ждёт.

Я до сих пор не знаю, какой выбор должна сделать прямо сейчас. Да и должна ли его делать?

— Идут вполне хорошо, — что правда, если сделать скидку на обстоятельства. — Вера во многом помогает.

Лишь косвенная честность. Я не дала чёткого названия, я ничего не очертила в рамки — я просто оставила некий эфемерный след, признак-ассоциацию, что проблема вполне имеется. Что она присутствует. И что о проблеме можно говорить — я даю зелёный свет.

Алиса сидит, наклонив голову — исподлобья смотрит на меня. И понимает наверное более, чем могу себе представить. Её взгляд — взгляд близкого человека.

Мы встретились как подруги. Она сама осталась близкой ко мне — не переменила своего отношения, не ощутила того разрыва, того выдержанного расстояния, которые сковывали меня. Её просто омрачает то, что происходит со мной — и не знает, как к сей проблеме можно подойти.

Впрочем, даже я не знаю.

И мне самой не хватало определённости в том, что мы всё ещё близки. Я желала её доверия — даже если бы не пришлось к нему обращаться. Однако моё падение Алису ничуть не разрушило — ничто в ней не пало, мир для неё не сделался другим, разве что она открыла для себя ещё одну его сторону.

Алиса всё ещё готова выслушать какие угодно мои откровения. А в кризис даже более — принять их, пусть если окажется трудно.

Алиса кладёт кисти на стол, мягко складывая свои тонкие пальцы друг с другом. Её взгляд уверен — хоть слова и жесты осторожны:

— Прекрасное положение дел. Пускай и дальше всё пойдёт хорошо.

Стукается стекло о стол.

Пускай и дальше положение дел будет крепким — не так ли?

У Алисы фисташковое мороженое, у Веры — какой-то ягодный трайфл. А у меня фондан с ванильным шариком мороженого.

По вкусу всё довольно обычно и бесхитростно — но как же я просто люблю. Может, всё дело в разнице температур.

Вилка проваливается где-то наверху кекса — приоткрыть, дабы немного остыло.

И сразу пробовать страшно. Я давно не ела — давно у меня не было чего-то такого, что заставляет ностальгировать и повторяться рефреном и дальше во времени — и становится чем-то продолжительным. И мне не надо держать цепко — оно просто есть, и всё, что мне надо — лишь подняться и совершить. Более ничего. И самое главное — известно точно, что получится.

Такие простые осознания в этом кексе. Я пододвигаю шарик — ему бы тоже чуть подтаять. Кусочек и белого, и чёрного — и сотворяется вкус, в соединении отличного переливается оттенками — точно разные партии музыкальных инструментов, но вместе они составляют целое — песню.

Давно в моей жизни не было чего-то просто человеческого. Которое задевало бы мои чувства — и я понимала, что это — моё. Что я могу назвать это моим прошлым, моим настоящим, моим будущем — и не произойдёт никакого отторжения, ничто не опустится до мерзости, всё будет стоять или исчезать, но не станет моим крахом — всё просуществует словно мир, для коего разрушения, исчезновения, творения — естественны. И с естественностью невозможно спорить, ей невозможно противостоять.

А я, наверное, с нею всё же поспорила.

Я погрязла в чём-то противоестественном для самой себя — в какой-то муторке, в каких-то безжизненных импульсах, в мыслях — не принадлежащих мне. И сама их не признаю. Но ничего с ними не решаю.

Когда в тело попадает что-то инородное, плоть протыкается ножом, тело бунтует. Ибо инородное вероятно несёт в себе заражение — оно чужое, лишнее. И его надо отторгнуть обязательно.

Я так ничего и не сделала — потому что до сих пор не знаю ответа. Каких-то указаний, понятной инструкции. Не понимаю, как теперь надо действовать — за свои приближающиеся к трём десяткам годам я всё же не сталкивалась с подобной ситуацией. Я не знаю, какое решение у задачи.

У меня нет никакого результата. Но, наверное, я вполне могу немного жить — в надоевшей гуще из тьмы, из которой постоянно ищу выход, вполне имею право продолжать.

Развивать себя — свою личность. Что-то во мне есть своё, что-то может быть не потерянным, что-то ещё может пробудиться ото сна.

В конце концов, Вера обещала, что впредь я — вовсе не одна. Я ей доверяю. И искренне надеюсь, что обещание ничем не нарушится — мне страшно опираться.

Даже моя собственная опора упала. И что же могу испытывать?

Жидкий шоколад чуть обжигает нёбо — и утопает тут же в мороженом, растворяется. Хоть ещё достаточно горячий, лучше умять прямо сейчас — потом всё растечётся, а вылизывать тарелку на людях нельзя. Жаль — ценные продукты пропадают.

Под спокойный разговор Веры и Алисы можно ощутить и умиротворение. Столько живых ярких интонаций — можно поймать в их голосах, что попросту беседуют о какой-то не слишком уж и важной ерунде.

Когда-то мне всё было важно. Когда-то я во всём видела смысл. Теперь не вижу его ни в чём — и вернуть бы всю ценность, всю значимость. Воспрять своими сморщенными нервами — и ощутить.

У ванильного мороженого вкус мягче и менее навязчив, когда у шоколада некая терпкость, что, конечно, дольше на языке присутствует. Она растворяется — и всё гармонирует.

Кекс быстро разрушается, являя своё мягкое нутро. В этом кафе готовят так, что растопленный шоколад не особо вытекает — и это приятно. Больше удовольствия и ничто не тратится впустую.

И от десерта в реальности ничего не остаётся. В моей голове — пришли в движение вещества, что и раскрашивают некую призму, через которую гляжу на мир. Мысли не бушуют, не ползают, вцепляясь. Они стали потише.

На столе — счётница. Алиса зарывается в свою тонкую квадратную сумку — точно портфель.

— Я угощаю. Не беспокойтесь излишне.

И оставляет за нас. Вот всё и окончено — теперь окажемся на улице, которая полностью в темноте.

Ночью попрохладнее — застёгиваю куртку. Вера завязывает шарф постарательнее — хотя вряд ли он согреет, но ей виднее.

Колокольчик звенит где-то позади. Каменный город окончательно замёрз. И лишь где-то в его внутренностях сохранилось тепло, которое снаружи не согреет — а он продолжает быть, каждую ночь переживает.

— Мне пора идти, — лишь произносит Алиса. — Алёна, не хочешь поговорить наедине?

Вера склоняет голову, задумывается о чём-то. И мой ответ предельно прост — пусть и не скор:

— Хорошо.

Сбоку от кафе темновато — быстро пересекают место спешащие люди. Мы — поближе к стене здания, к его излучаемому тёплому свету, к чужой атмосфере, которая на время приютила — лишь на время.

— Как ты в целом?

Сей вопрос уже попрямее и понастойчивее. Алиса приобнажает эмоции, даёт маленьким импульсам разлиться в интонации голоса — и просто волнуется обо мне, отдавая в мои руки очередной обещание о помощи.

Теперь шаг от меня.

— Ответ не изменился, — обозначаю. — Тот же, что и про дела.

Алиса сощуривается в своей исследовательской манере — некоторые, особо обидчивые, думают, будто она их презирает, и начинают тогда на ней срываться. Но я-то знаю, что она лишь просчитывает свои дальнейшие шаги.

Отчасти поэтому ещё и кажется тормознутой — она не торопится делать свой ход, всегда взвешивает. Сейчас, когда я дезориентирована во времени, её неспешность как нельзя кстати.

— Я не знаю, что можно и нужно говорить в твоей ситуации. Но у меня есть те слова, которые хочу сказать и которые сама могу произнести, — издалека — медленно, она действует по тем чувствам, что долгие дни в ней томились. — Я давно заметила за тобой некоторые… признаки того, что не всё хорошо получается. Но моим решением было подождать, пока ты сама не захочешь выйти на разговор. У меня даже была попытка вывести тебя на этот разговор, — и всё в ней опускается — её мимика вниз, хотя нет угрюмости, нет тяжести. Нет никакого мрачного выражения. Только по сравнению с недавним всё так резко опустилось. — Я не знаю, в чём заключается причина и с чем надо работать. Мои слова будут размытыми, потому что мне не хочется случайно тебя задеть. Но я хочу сказать, что переживала о тебе. И я очень много думала о том, какая ты ходишь подавленная, что ты выглядишь иногда будто мёртвая и при всех страданиях всё время держишь боль в себе. И она будто изъедает изнутри тебя. И единственное, чего бы мне хотелось, чтобы ты услышала — не держать в себе всю боль, — и теперь, с потяжелевшим в общем лицом, она оголяет для меня ещё сильнее чувства — её сожаление ко мне. — Возможно, кажется, будто никто не поймёт и не будет отклика. Или почему-то возникает ощущение, что твои страдания незначительны и они не должны появляться. Как бы там ни было, запомни — если они уже есть, значит, есть и проблема, которую надо решить. Значит, есть что-то, что не устраивает в жизни. И, пойми, это нормально — когда что-то не устраивает в жизни, хотя кажется, что есть всё, — сглатывает — точно тоже чувствует чёртову внутреннюю вязкость. — И надо прожить эту боль. Не надо пытаться от неё бежать, обесценивая или стараясь не замечать. Надо её почувствовать — всю её, все стороны. Понять, почему она возникла, в ответ на что и что именно её вызывает в твоей жизни, что не устраивает. Надо изучить эту боль, проанализировать. И если вдруг случилось так, что одна ты не справляешься, что одной у тебя не получается — не бойся просить помощи. Мы сделаем всё, что сможем и поможем тебе выкарабкаться, как бы трудно ни было. Я помогу тебе, потому что ты моя подруга.

Её голос, в котором иногда сквозит сталь — её голос сейчас как лёгкий звон, чистый, он льётся в пространстве и окутывает собою, точно тонкий шлейф звучания.

Я слышу её интонации — ноты её настроения. Они все стремятся — они рассказывают мне какой-то странный сюжет, который, так непривычно, может задеть.

Может, потому что она нашла те самые правильные слова. Может, потому что она — именно что моя подруга.

Появилась передо мной весьма легко и свободно, взбудоражила чувство — и в настоящем пасмурном вечере, который уже накрыла тьма, она отдала мне смятение.

Погрузила в хаос мои чувства — не в тот разрушительный беспорядок, где я дезориентирована и не понимаю, что мне делать; она принесла мне тот хаос, где именно что наступает порядок, и имя тому порядку — свобода.

Я была скована всей той пресностью будней. Никак не могла выбраться, не могла преодолеть, а превозмогая — не получала в ответ ничего. Лишь тщетность попыток.

Алиса не освободила меня. Но она показала, что я всё ещё принадлежу сему миру — и в нём я вольна.

Наверное, осознание произошло не столько из-за слов — сколько просто из-за её присутствия.

Лишь сглатываю.

— Возможно, та самая проблема всегда была в моей жизни. Я пыталась с нею распрощаться.

Её лицо разглаживается. В ней видна учтивость, в ней видно соучастие — и она внимает.

— Но распрощаться не получилось.

— Нет. Я просто убегала. Очень долго и упорно, и думала, что мне станет легче, но всё оказалось тщетно, — руки внизу перед собой — я складываю ладони полумесяцем и друг к другу их. — Я действительно думала, что мне станет легче. Но всё, что было, будто проросло во мне сорняком и не уходит. И я не понимаю, почему оно не уходит, если физического присутствия того, что на меня давило, нет, — чувствую — напряжено моё лицо, но неподъёмной тяжести уж нет. — Я действительно не понимаю.

Я зашла в тупик — и боль заполнила меня целиком. И настало оцепенение — естественная анестезия.

И застывшей предстаю перед ней. Это — весь мой крик о помощи, на который еле способна.

— Возможно, есть нерешённые вопросы. Возможно, тебя что-то не устраивает настолько глубинное, что придётся полностью пересмотреть свой мир, — изрекает она.

Следуют люди мимо — пробегают наше место, на нём не зацикливаясь — не придавая ему важности. Густится в темноте не сошедший зимний холод весны.

— Возможно, и всё вместе.

— И так тоже, — лишь соглашается. Побыв в тишине холода ещё, продолжает: — Для начала в любом случае придётся проблему обозначить.

— Я и так уже её вижу. Я всё время чувствую пустые страдания и ненавижу их, и вижу проблему. Но будто бы какая-то преграда мешает её решить — то ли страх, то ли беспомощность.

Алиса, приподняв голову, в ответ только покачивает ею.

— Ты продолжаешь эту проблему отторгать. А её надо принять, как часть себя. Очень важно понимать, что она не определяет тебя полностью, что эта боль — лишь период и часть жизни. Даже если значительной, она всё равно остаётся частью. Но все твои умения сохраняются.

Её слова, конечно, важны — внять бы им ещё чувствами.

Я не хочу больше продолжать это движение — не хочу и дальше развивать наш диалог.

— Я подумаю над твоими словами.

Алиса покорно кивает в ответ. Собираясь уходить, в напутствие оставляет:

— Не держи боль в себе. Она должна выходить, должна проживаться. Ей должна быть отдана как будто некая честь, и лучше, если в настоящем моменте. Иначе она будет преследовать всю будущую жизнь, — и слегка нахмуривается — своими разрежёнными бровями, такими тусклыми. — Мы подруги, Алёна. Помни о нас — обо мне и о Ренате. И обращайся, если надо будет.

С Ренатой много всего связанного — я не могу уже о ней думать. Во мне — смятение, которое нужно направить по своим нервам — дабы оно ушло.

Почему я не отпускаю то, что во мне несоизмеримо долго существует?

— Помню всегда, — отвечаю ей. — Удачи.

— И тебе того же.

Алиса, помахивая своей тонкой кистью, которую слегка закрывает рукав белого пальто, разворачивается — покидает меня, отдав всю заботу, которую столь долго удерживала. Она дала мне то, что, вполне вероятно, станет тем самым ключом.

А ещё она принесла мне дружбу — развила её, укрепила. Показала, что наша дружба — есть остов для меня и для всех нас.

И если что и делать значимостью…

В тёмной синеве плыть обратно по дороге к дому — в мире лавировать, пытаясь найти прибежище, укрепление — где-то внутри себя. Меня поддерживает Вера, от которой исходит столько тепла.

Как на неё не напала усталость? Как не сделалось хуже и противнее?

Наверное, не всё погружено в эту вязкость — мне пора расширить взгляд, объять весь мир, дабы углядеть часть. Углядеть, что для меня ещё множество дорог — но для начала нужно допройти одну.

***

Не вынести этого тела. Его расплющенности, тяжести, раздражения, неспособности, постылости, никчёмности. Придавливаюсь тушей — моё тело будто больше не присоединено к сознанию, по которому действует.

Я задаюсь вопросом, что делать — отвечаю, что не знаю — и всё ещё желаю. И невероятно раздражаюсь. Насколько способна вообще раздражиться — не вспыхивает злость, не катятся слёзы.

Моя неспособность. Эта пустота — вовсе не разъедающая дыра. Эта пустота — неспособность моих нервов, их полость, их бесчувственность по отношению к веществам, которые и сотворяют мои чувства.

И я ничего не могу сделать. Совершенно.

Что мне делать, если мои ткани не могут взять в себя какие-то крошечные молекулы, дабы наконец-то избавить меня от некоего бренного существования?

Может, мне и что-то мешает. Может, почему-то я и сама выстраиваю самой себе непреодолимую преграду — и не убираю её.

Вверху всё то же белое пасмурное небо. Плюс пять апрельских градусов. Воздух не движется ветром, и весь холод, который в нём есть, тоже застывает.

Белая скамейка, на которой мы сидим, будет всё же побелее пасмурного неба — как бы то ни светило.

В первую очередь, наверное, я хотела избежать. Не буду обозначать, чего именно — только избежать я хотела неспроста. Тому была причина. И не имеет значения, какой весомости эта причина — имеет значение лишь то, что благодаря ней и можно будет убрать препятствие.

Надо разобраться, расставить всё по порядку. Но копаться в грязи…

Может, мне и надо побыть в этой жалости — потому что иначе выбросить свою боль не могу?

Но такое положение меня не устраивает. Что меня не устраивает? В принципе, абсолютно всё — и в особенности я сама, всё сосредотачивается на мне. На моих реакциях, на моём поведении, на моих мыслях — всё это я, в конце концов, проживаю.

Я вечно сбегаю и сбегаю. И мне давно известно, что когда-нибудь придётся преодолеть своё поведение — придётся взять себя покрепче и направить на иной путь. Но вот мне не с чего начать, и как продолжить — да и правильный ли вообще путь?

— Как ощущения?

Вера сегодня менее экспрессивна. Может, она подуставшая или она тоже чуть онемела — я так и не утвердилась во мнении, недостаточно доказательств.

— Холодновато, — что только и следует за сегодня.

Не думать бы. Отключить голову — захламить бы чем-нибудь ещё, какую-нибудь ерунду туда всунуть и чтобы она всё крутилась-крутилась-крутилась, занимая меня.

Сделать бы дурацкую ерунду значимой. Чтобы жизнь не казалась столь пресной — ведь именно по данной причине женщины любят коллекционировать какие-нибудь безделушки — и относятся к ним с трепетом, берегут, рассказывают о своих чувствах другим — и эти чувства, обнажённые полностью, не принимают, потому что другие ищут какую-нибудь бесполезную абстрактную идею, вроде стать врачом, чтобы жизнь была значимее.

Но жизнь не станет значимее. Мечты ломаются надёжнее, нежели вещи, которые не так уж трудно сберечь — и строить иллюзии на нелепых вещах. О счастливом браке — на чём-нибудь со свадьбы, каких-нибудь детских игрушках, одежонке, что-нибудь, что создаёт тот самый семейный уют.

Когда иллюзии приобретают материальный вид — их сложнее разрушить.

Но те, кто верит в иллюзии, хотя бы живут более полной жизнью. Я старалась не замечать — и все мои старания привели к тому, что нервы перестали нормально функционировать. Теперь так сложно вновь ощутить жизнь.

Как мне из нахлынувшей трясины выплыть? Мой организм сам поставил меня перед фактами — и теперь не заметить не получится.

— После пасхи обычно всегда теплеет. А пока зима не отпускает, — поддерживает Вера диалог. — Хочешь, поменяемся куртками? У меня потеплее. И в кармане перчатки есть.

У неё столько любви к этому миру — и вся она никому не нужна. Даже я не могу ответить достойно.

И вся её любовь истрачивается, уходит в пустоту. Нервы немеют.

— Да нет, холод мне не мешает, — и добавить чуть-чуть, из новообретённых отголосков чувств: — Пусть тебе будет теплее.

Вера лишь кидает на меня взгляд. Она думает о своём — и отлично, потому что я тоже погружена глубоко в себя и не знаю, как достучаться, как размять себя — и начать жить.

Мы сидим на этой белой скамейке с чёрными ножками, под нашими подошвами — дорога из песка и камешков, которые изредка хрустят внизу от наших мелких движений. Мы разговариваем, пытаемся что-то сказать друг другу, что-то сделать с нашей жизнью — и у нас не получается.

Но всё равно что-то другое образуется. Что-то не такое уж и важное — однако точно нужное, точно необходимое не меньше другого. Посему мы не расстаёмся. Посему продолжаем — потому что есть некие чувства, мелкие импульсы, благодаря которым держимся за жизнь.

Я рада, что она со мной. Насколько могу быть рада. Во мне много грязи, гнили, тьмы и всё это я испытываю постоянно — однако я рада хоть иногда испытать нечто иное, нечто хорошее, хоть и столь крохотное.

И пусть она продолжает поддерживает бестолковый разговор со мной — ведь беседа с ней помогает встряхнуть мои мысли, помогает не погрязнуть — а всё-таки пойти и дальше.

Алиса в том диалоге показала, что я вольна — что я могу испытывать иное, что-то сделать и мир не задавит меня. Она освободила меня от каких-то нелепых заблуждений — и теперь остаётся лишь учиться свободе.

Очень долгий труд. Может и всю жизнь целиком захватить.

Она сказала, что всё сейчас происходящее, сколько бы то ни длилось, — лишь часть, лишь период. Верю ли я в это?

— А ты отмечаешь пасху?

Иногда я что-нибудь выкидываю на восьмое марта — покупаю жратву, в особенности по скидке. Не могу устоять перед жратвой по скидке, особенно — ресторанной.

На новый год побольше веселья. Это, судя по всему, все отмечаемые мной праздники, которые провожу не как выходные.

— Да нет. В семье как-то не особо было принято, только формальности. А я не хочу тратить время на формальности.

Бабка никогда не заботилась, только маме нравилось что-то делать — она сильно любила проявлять инициативу, любила быть полезной, ей всегда нравилось, когда её хвалили.

Наверное, и до сих пор любит.

Ей ведь так мало удалось понять — что такое собственное дело, собственный труд. Собственная жизнь.

Зато бабка очень любила выёбываться перед гостями — соседями или родственниками. Вот тогда начинался шум и гам, потому что вечно прикопается к какой-нибудь мелочи и весь мозг вынесет своим недовольством. Ещё и унизит ко всему прочему.

Помню, у меня был препод по экономике со схожим поведением. Хуёвый человек. Невооружённым взглядом видно, что нарцисс — вечно чопорно ходит. И так же чопорно говорит. С огроменной надменностью, будто делает вселенной особое одолжение — и остальным бы, кроме него, постесняться собственного существования.

Зато сальных комментариев сам не стеснялся. Лицемерный урод, который за всякие приличия и морали, а на деле — просто ходячий хуй, прилизанный в своём костюмчике — и всего-то олицетворение чванства.

Всегда желала ему попасть в автокатастрофу. Как он меня бесил всю учёбу — слава богу, под конец сменился на другого препода.

— Я помню, в детстве у нас была соседка. Она пекла очень вкусные куличи. Знаешь, бывает их пекут так, что корочка похожа на резину. Или подгорелыми ещё делают. Она пекла так, что корочка была хрустящей. С молоком очень вкусно, — слегка светлеет передо мной. — Она всегда с нами делилась на пасху. У неё было трое сыновей, и все погибли очень рано. Но она сама как-то вот не сломалась и не постарела. Ей было пятьдесят, а она всё равно дышала молодостью, даже без мужа. Я его никогда не видела и не знаю, что с ним случилось, — затихает с грустью. И смахивает: — А в нашей семье тоже было принято печь куличи и красить яйца. Мама не умела печь так же вкусно, как соседка. Мама вообще многое не умела, пусть она и бросила учёбу на последнем курсе, чтобы стать хорошей домохозяйкой и вырастить меня. У неё не всё получалось. Но как бы прогресс в её деле наблюдался. Красили яйца мы шелухой от лука, потому что мама не признавала ненатуральные красители. Хотя когда в церкви давали яйца с этими ненатуралками, она их брала и заставляла съедать. Даже если на яйце были трещины и краситель успел проникнуть на белок. А мне из-за её предубеждений всегда было сложно съесть белок с теми яркими прожилками, она мне ведь столько страхов нарассказала. Я бывала с мамой, кстати, в церкви на пасху, но мне не нравилось. Там душно, ничего непонятно и приходилось бояться сделать что-то не то, потому что мама вечно одёргивала. Но уплетать куличи с молоком потом недельку мне нравилось. Вообще я всегда обожала булочки с изюмом, они вкусные, и куличи мы делали тоже с изюмом. Обычно без глазури и посыпки, но иногда мама находила настроение и для украшательств.

Затихает её мягкий голос, проносящий меня по чудным словам, которые на ходу складываю в смыслы.

Раньше при разговоре, при возникновении слов в устах других собеседников я могла воображать какие-нибудь сюжеты, картинки. У меня на ходу работала фантазия — и неосознанно мне нравилось моё воображение, дававшее ощущениям больше оттенков.

Теперь все эти картинки кажутся такими заезженными. В них нет смысла. Нет некоторого очарования — то, что меня увлекало в них. В моих нервах будто поселилась суть в виде тусклости, вошла в их структуру — и теперь всё для меня тускло.

Но её соседку я вижу блондинкой. Возможно, с кудряшками — возможно, и без. И отчасти мне нравится картинка — из-за голоса Веры.

Везде отражается это напавшее состояние. Абсолютно на всём. Вот посему не могу понять, что оно лишь часть — не могу припомнить ярко свою прошлую жизнь, не могу узнать, как бывает «вне».

— А твой отец? Он с вами как-то отмечал?

Надеюсь, я ничего в ней не задеваю. Надеюсь, что её возвращение к прошлому состоянию — просто потому, что положительные эмоции схлынули. Но не заменились новыми негативными.

— Нет. Мой отец иногда говорил какие-то религиозные речи, но всерьёз верованием не увлекался. Чещ он обращался к богу, когда у него на работе в офисе что-то случалось. Он мало ходил в церковь. Успел прочитать библию, но забыл большую часть из неё. И не видел какого-то особенного замысла. Во время пасхи он просто ел куличи и яйца, не посещая церемонии. Хотя когда я была маленькой, мы с ним боролись яйцами и отец часто мне продувал. Не знаю, из-за моего детского энтузиазма или он поддавки мне устраивал. Однако это единственное, в чём он был увлечён на пасху, — перекатывается её взгляд на меня: — А ты религиозна? Веришь во что-нибудь?

Обыкновенный вопрос, как про приверженность какой-либо политической стороне. Хотя религиозный вопрос — и есть политичный вопрос.

— Я ни во что сверхъестественное не верю. Не хочу. Мне не нужны какие-то там особые ритуалы для чувств, не нужно преисполняться каким-то смыслом. Если я смысла не вижу — не увижу даже благодаря религии, сколько бы ни старалась. А если увижу — значит, смогу и без религии тоже разглядеть, — поворачиваю к ней голову — словно одна расплывшаяся кожа осталась, никаких костей, всё мягкое. — Вот такие у меня отношения.

Раньше я много раз, к слову, шутила, что мне не нужен никакой экстаз веры во время богослужения, ведь меня вполне устраивает оргазм во время секса. И пусть шутеечка вполне на банальную тему, мне она всё-таки нравилось некоторым оригиналом в ней.

По крайней мере, слышать её в своём социальном пространстве не доводилось.

— А у меня странные отношения с верой. Вроде бы ничего в ней особенного не вижу, воспринимаю как обыденность. Но вот всё равно думаю, что некая сверхъестественная сила есть, — слегка ухмыляется. — Ни туда ни сюда. Вот такие принципы.

Да, твёрдость. Стойкость. Но всего этого хочется не из-за каменности и жёсткости. Хочется просто равновесия и определённости.

Можно ли жить в хаосе? Весь мир — лишь хаос, и так было всегда — пока что-то зачем-то не появилось.

Но чёрт со всем законом. Меня интересует лишь одно — можно ли всё-таки адаптироваться к хаосу, к вечным переменам и не ощущать опасности из-за неопределённости завтрашнего дня?

Ни один закон не залатает те дыры на мироздании, что и есть перемены. Стихию не приручить. Можно лишь ослабить её воздействие, лишь иногда одержать над ней верх — но никогда не владеть ею.

Да и, в конце концов, не только мир есть хаос. Мы — есть хаос. Хаос — неотделимая часть чего-либо.

— Главное, чтобы тебе помогало. А держать ответственность и трястись над каждым правильно исполненным ритуалом ты не обязана. Религия сегодня — благо, доступное каждому. И ты вполне вправе решать, как этим благом распоряжаться. Если тебя всё устраивает — всё хорошо.

А меня вот много чего не устраивает. Целая жизнь. Чего мне желать?

И что же именно меня не устраивает? Вопрос попроще. Можно развести конкретику, посмотреть на факты. Но в голову не идёт ничего, кроме всякой хрени — я будто бегаю по кругу.

Будто боюсь заглянуть поглубже. Узреть кое-что в себе — да и готова ли я к тому?

— Ну, в общем-то, мне это не мешает. Но я иногда задумываюсь, не стоило бы мне быть более определившейся? Не слишком ли… шаткое у меня мнение?

Возможно, её вопрос не такой уж и важный. Возможно, она вполне легкомысленно сомневается, не пытаясь грандиозно что-то внутри перестроить.

Но я не могу не дать чёткого ответа, который слегка импульсивен — пусть все слова наперёд продуманы.

Сидит, слегка преклонив голову вниз, смотрит своими карими глазами на песок под нашими ногами — такими тёплыми и живыми глазами.

— Вера, ты работаешь механиком.

Отнимает взгляд от земли — и ко мне. Моргает — рядовой случай, вовсе не особенное мгновение. И размыкает губы:

— Ну так и есть. Но к чему ты это?

Я так и не знаю, какое у неё отношение — какая история за этим таится. Я слышала вскользь, что её мужчины были недовольны её работой, её телом — и своей небрежностью заставляли испытывать ненависть к себе.

Один из тех упырей заставил её поверить в то, что она лесбиянка. И она от отчаяния будто бы смирилась.

Ей хотелось, наверное, найти своё место в жизни — где бы её просто приняли?

Но как она пришла к работе механиком? Её мать — домохозяйка, отец — клерк, и вся она довольно добродушна и не без мягкотелости, конечно. Обычно такие, как она, выбирают иной путь.

И мне бы хотелось, чтобы она такой и оставалась. Чтобы ничто в ней не было разрушено, ничего не заставило возвести крепкие барьеры защиты, которые выполняют функцию не только самой защиты, но и нападения. Мне бы хотелось, чтобы весь свет она сумела бы сохранить.

Может, порой она выглядит незрелой. Есть что-то в ней недоученное — неизученное в этом мире, некие пробелы, её катастрофы.

Но она вполне взрослая. По её поведению видно, что ей тридцать. И пусть ничто не будет потеряно в её пути — пусть она полностью уцелеет.

И неважно, буду я рядом или нет.

— Потому что женщине довольно сложно продержаться на подобной работе и не бросить её. Тебе больше тридцати и ты вполне ловко меняешь и места работы, справляешься с коллективом, — у неё заметный скептический вид, но не могу не продолжить: — Тебя наверняка задевало то, что происходит. И это ведь правда: именно их-за этих обстоятельств ты и была в баре, и более того — приняла моё предложение. Но не об этом сейчас, — слишком долго могу рассуждать на данную тему, но я ведь про другое хочу рассказать — лучше отступиться. — Я не могу сказать, что в тебе нет стержня. Он как раз-таки в тебе имеется, потому что иначе бы ты не смогла так долго продержаться. И я даже могу сказать, что обстоятельства не сломали тебя пополам, хоть и прости, если говорю что-то не то. Я лишь хочу донести, что в вопросах, которые тебе принципиальны, ты тверда. Ты видишь себя, свою жизнь чётко и поступаешь как считаешь нужным. Порой ты допускаешь ошибки, у тебя что-то не получается. Но промахи нормальны и вполне естественны. И я не могу сказать, что у тебя какие-то плавающие принципы. Просто для тебя есть важное и не особо. И у тебя есть огромное количество уверенности — того самого стержня.

Она, наверное, ошарашена. Я не могу определить её эмоции, кроме как непониманием — обдумывает мои слова, пробует.

Говорил ли ей кто-то когда-то подобное — говорили ли ей о её уверенности, воспевали ли ту хоть раз? Мыслила ли она о своих настоящих качествах — даже где-то в глубине?

— Ты правда так считаешь?

При всей своей твёрдости, она не могла не задать данный вопрос. И так и должно было случиться — ведь её наверняка убеждали, что уверенности нет, что ничего она не умеет и вся её работа, весь её труд — лишь легкомыслие, забава или некое мгновение, но не настоящая женственность. Её не раз в этом убеждали.

Но Вера отучилась на свою любимую профессию — работает именно по ней несколько лет, прекрасно ориентируется и, конечно, пора бы признать действительность.

— Да. Потому что я вижу реальность. А реальность такова, что ты уже не первый год работаешь по своей любимой профессии.

Дёргается уголок губ — проскальзывает у неё что-то на лице. Я не успеваю ухватить.

Мгновение жизни, которое теперь станет для меня размытым. Которое не сумею сохранить.

Но которое точно подействовало на меня — маленькой деталькой преобразовало наши отношения, слегка поменяло мой взгляд на неё, привнесло ещё какие-то крохотные чувства в нашу близость.

— Спасибо. Но я так на самом деле сказать не могу. Мне кажется, я довольно импульсивна по своей натуре и переменчива. У меня, знаешь ли, было столько мужчин. И ни с одним я не сумела удержать отношения, никто их них не остался со мной, — она грустнеет прямо на глазах. Понятно, её неудачи тревожили — я не могла не знать, ведь Вера мне важна. И я могу предсказать её чувства. — Это ведь что-то значит. Все мои разрывы. Ни с одним из них я не пошла под венец, да и не залетела случайно.

Ей хочется, чтобы её приняли — и известен тот путь, благодаря которому она сумеет своего желания достигнуть. Вполне вероятно, ей не нужен ни мужик, ни ребёнок. Ей нужна тёплая любовь — и какая разница, от кого будет, если отношения с окружающими нормализуются?

Я ведь никогда не слышала про её друзей. Она вечно рассказывает про каких-то приятелей, про коллег — но ни с кем из них она не имела близости, которую имеет со мной.

И с теми её мужчинами тоже близости особой не было. Да и Вера наверняка уже давно уяснила, что мужчинам от неё нужно две вещи — удобство и удовлетворение. А ей нужно, чтобы её одобряли и замечали — на сим и сходились, формировались отношения так, случайно — без всякой глубины, лишь для удобства, для нормализации чего-то там.

Но Вера не может жить в иллюзии, в удобстве. Ей нужна близость — пусть сейчас ищет ту скорее инстинктивно, но у Веры не получается быть в отношениях без близости. И рано или поздно она начнёт требовать ту от партнёра, она будет заставлять уважать себя — как человек человека.

И никогда бы она от тех мужчин уважения бы не получила. Им нужны две вещи, и иное бы разрушило столь хрупкое удобство.

Хорошо, что Вера не впуталась из-за ребёнка в эту хуету — иначе бы у неё был вечно недовольный муж, который бы требовал удовлетворения каждый день, и ребёнок, который обвинял во всех бедах именно её, как крайнюю, а не отца или себя. Так происходит во всех случаях.

Хотя люди часто думают, что их конкретный случай обладает какой-то особенностью и все «симптомы» ничего не значат, они справятся — они станут тем самым особенным исключением. В большинстве своём не становятся — не потому что люди одинаковы в целом, а потому что они устроены одинаково: то же тело, которое может отличаться какими-то вторичными признаками, та же среда общества, то же поведение, повторяющиеся ошибки.

Люди часто огорчаются, если от какой-то положительной «нормы» отличаются, и очень надеются отличиться от негативной «нормы» человечества. Их надежды не сбываются — траву нельзя перекрасить в голубой, а небо — в зелёный. Можно постараться, совершить искусство, уйти в эскапизм — однако реальность обладает весьма приятной способностью крушить всякие иллюзии без всякого сожаления.

— То, что ты не залетела — это огромное везение, — или надёжность бесплодия. Но с ней о таком лучше пока не говорить — у неё хватает печали. — А что касается мужиков, то я напомню тебе, что они тоже участвовали в ваших отношениях. Ты и вправду порой бываешь импульсивной и порывистой, но ты умеешь взять себя в руки, когда чувствуешь, что надо. Я это точно знаю: твоя уверенность не могла появиться на пустом месте. Так что, возможно в тех отношениях ты не чувствовала, что надо взять себя в руки? Может, они тебе всё-таки не нравились и ты не могла заставить себя насильно?

Ставит руку на скамейку рядом со мной, опирается, слегка заваливаясь на бок. Волосы слегка прикрывают её глаза. Лишь по губам вижу её задумчивость — чуть вытянув, несильно поджимает.

Облекает свои чувства в слова для меня. Наверное, ни с кем она подобное не совершала.

— Порой я действительно старалась. Но они всё равно бросали меня ради какой-то другой. Говорили, с ней лучше, чем со мной. Меня их небрежение очень задевало, потому что я столько трудилась для их радости, а они будто пользовались мной от скуки, а когда назревало то, что их увлекало — уходили, — и вовсе не будто. Так и было. — Но да. Я тоже заводила отношения от скуки или, знаешь, от отчаяния. Вот у каждой женщины бывают мысли, мол, ей уже тридцать, а никакой семьи у неё нет, она одна. Ну и я тоже из-за этого искала мужчин. Но это ведь нормально — другие мужчины тоже ищут женщину для социального статуса. И для детей, которые тоже укрепляют статус. Но просто у меня было столько мужчин для отношений, а ничего не выгорело.

Возможно, ей стоит больше ценить себя — потому что она не замечала все те небрежности, которые они к ней проявляли. И ещё потому что бросаться в отношения от отчаяния — также плохая идея.

Может, ради секса можно — хотя всё равно ничем хорошим это обычно не заканчивается. И не для партнёра — а для самой тебя.

Но нужны ли Вере все мои сентенции? Ей в первую очередь нужна поддержка, отклик на её чувства, чтобы их прожить. Ведь грусть довольно сложно переживать, когда все вокруг радуются — или же наоборот.

Однако я бы просто хотела ей помочь — просто чтобы она знала, что её жизнь хороша и так. Что она может и без других людей. Что одиночество — это не страшно, не плохо и не больно, ведь именно в нём можно определить себя, свою личность — в чём-то утвердиться в себе.

И у неё есть я. А я никогда не брошу — и мне нравится она сама, без изменений, и чем больше я её узнаю — тем больше уверяюсь в своей дружбе к ней. В том, что я хочу быть с нею близкой.

— А надо ли тебе это на самом деле? — задаю тот вопрос, который у неё наверняка звучал не единожды. — Знаешь, у нас есть много иллюзий по поводу всяких вещей. У нас есть представления о какой-то счастливой семье, где отец счастлив ходить на работу, мать счастлива сидеть с детьми и заботиться о своём муже, а дети — милы и невинны. Но в реальности всё совсем не так. Отец не счастлив ходить на работу, потому что когда-то просрал свою важную детскую мечту и теперь, как эгоцентричный ребёнок, обижен на мир. Мать не счастлива сидеть с детьми, потому что они отнимают много сил и никогда не обращают внимания на неё, ибо дети всегда эгоцентричны. А что касается её мужа, то после спада романтических иллюзий она увидела какой он жалкий и похож на обыкновенного ребёнка, а детьми сыта по горло и хочет его придушить. А дети ещё не развили в себе эмпатию, им неизвестны сочувствие, жалость, они не знают уважения и они эгоцентричны — и они всегда думают о себе, они принимают вину за родителей на себя, потому что мир крутится вокруг них, а не потому что они ужасно альтруистичны, — не вижу её лица — лишь руку рядом со мной, на которую опирается. Все четыре пальца выпрямлены, кроме указательного — согнулся сам под собою. Напряжена ли она? — Но всем хочется жить в иллюзии, и они в ней живут. Они думают, что они значимы, ведь у них есть работа, брак, дети, какой-то статус. Но работа — дрянная, брак — дешёвый театр, дети вскоре станут для всех разочарованием, ведь они — отдельные люди, а не очередные послушные марионетки. А весь статус держится на других. Я всё это говорю не для того, чтобы ты шла разбивать розовые очки, встречаться с серой действительностью и становилась циничной ради самозащиты. Порой иллюзии помогают нам перенести свою жизнь, и это хороший способ, но он должен быть кратковременным. Однако я говорю о том, что реальность отличается от иллюзий. И бывает, что с ней приходится смириться, отбросив надуманности, — на неё взгляд — она смотрит всё туда же, всё так же задумчиво, не шелохнувшись. Не поворачивается. — Это не означает, что ты плохая, хотя кажется, будто да. Это лишь означает, что надо либо примириться с реальностью и жить по её условиям, либо жить в иллюзиях, не применяя их на реальности. Рано или поздно их придётся разделить.

Вера слегка приподнимает голову — бросает на меня взгляд. Не буду угадывать её мысли.

Не хочу думать. И я не думаю — выговорилась, пусть и не про себя, чужими переживаниями, заботой о другой — но выговорилась.

— У меня такое чувство, что ты сказала очень важные слова для меня. Может, одни из самых важных, — чуть виднеются складки на шее — поворачивает голову ко мне. Уголки губ приподняты — и мимика движется: — Да, я была очень наивной девочкой с детства. Очень доверчивой. Всякой всячине верила, часто воспринимала близко к сердцу. И ты права, что в реальности совсем не так, как в нашей голове. Просто раньше я думала, что умею разделять два мира и фантазии мне не мешают. Но, кажется, мне надо бы осознать посерьёзнее это замечание.

— То, что закладывается в нас с детства, никогда не уходит. Однако же «детский багаж» можно приглушить и подстроить под реальность, если имеется нужда.

В особенности что-то генерализованное никогда до конца не уйдёт. Обострённые эмоции навсегда останутся — и от них не стоит убегать, стоит решить, что с ними делать — как с ними ужиться. Представить их обстоятельством.

Люди не меняются. Чтобы поменяться — надо сломать личность. Именно поэтому нельзя до конца изменить преступника, ибо его поведение — это тоже часть личности. Значимая часть.

Я знаю эти простые понимания реальности, но никак их не осознаю — не принимаю в себя. И продолжаю вести себя так же, как и всегда. Я сбегаю из дома. Только так я могу найти для себя безопасность — только так могу знать, что всё в порядке, и могу ощутить на некоторое время, на несколько минут, один-два часа жизнь, свою личность.

Однако же теперь этот способ не работает.

Когда-то я посещала психа. Мы определили мои проблемы, но как только дело подошло к их решению — я сбежала. Было это года этак три-четыре назад. Больше я психов не посещала. Мне проблема-то известна — просто я не могу заставить себя приступить к решению. А без этого всё бессмысленно.

И можно долго говорить про оправдания. Но пока я не осознаю — пока что-то не заставит меня осознать — я не преодолею. Не начну вести себя по-другому.

— Спасибо тебе за поддержку. Просто огромное. Никто ещё не обращался со мной так хорошо, как ты, — глядит на свою руку. Лицо у неё расслабленное. И мне не нравятся её последние слова — они напоминают о нашем начале, а ещё означают что-то не совсем хорошее. — А ты, — на меня глаза — карие, тёплые, тёплые даже при пасмурном свете. Столько внимательные — в обращённости ко мне, — не хочешь рассказать о своих проблемах? Поделиться со мной своими печалями?

Спуститься туда, вниз — в эту вязкость, где нет и тоненького луча света? Поднять всю трясину на поверхность?

И облить ею Веру. Дать ей взглянуть на всю эту дрянь — заставить ощутить подобную мерзость…

Может, я лишь прикрываюсь — и снова ищу лазейку для того, чтобы сбежать. Но это вовсе не печали. Это — самое отвратительное, что только может быть в жизни.

— Мне нечего сказать о своих проблемах, — и отговориться бы как-нибудь: — Они слишком мелкие. Я страдаю по пустякам.

Пустяк, который почему-то сломал меня.

Наверное, это смешно. Звучит смешно, выглядит смешно и думать об этом — смешно.

Мне не засмеяться.

— Это вовсе не пустяки. Это важно, потому что ты страдаешь, — видно при сильно сведённых к переносице бровях, как ей горько. По морщинам — всё сострадание. И всё же она чересчур остро ощущает сей мир, который недостоин её — ни он, ни я. — И ты ведь не просто так не отпускаешь.

Я не хочу разбираться. Я всегда не хотела разбираться — и никогда не захочу. Мне бы просто стало легче.

— Может, я просто хочу.

Но я не хочу. Конечно, не хочу. Я желаю — и я бы жаждала, — лишь облегчения. Свободы — вольности от чего-то, крепко сковывающего меня.

— Ты можешь хотеть не отпускать, например, из-за чувства вины. Такое вполне нормально.

Наверное, мне просто хотелось бы умереть — окончательно сбежать. Прямо насовсем.

— Или из-за чувства обиды.

Вера склоняет голову вниз — второй рукой убирает короткие волосы, зачёсывает их.

Пытается нервными жестами как-то выпустить свои эмоции. Пытается вернуть равновесие — чтобы не было бури, не было смятения. Или ухватиться за хоть один ориентир в моём стихийном бедствии, что сливается с иным, — лишь бы вернуть контроль, лишь бы вновь встать за штурвал и быть уверенной, что до сих пор можешь управлять — понимаешь, как поступить, что сделать — и какова вообще цель.

Да, нервное напряжение. Всё теряется — саму себя теряешь.

И нужен ли вообще контроль, если знаешь — никакой цели нет? Всё бессмысленно. Всё незачем. И зацепиться-то не за что.

Конечно, и не стараешься. Потому что мозгу нужно осознавать простую вещь: есть ради чего стараться. Иначе он начинает гнить.

Лишь бы побыстрее уже разложился — я ведь…

— Я не прошу тебя сразу и резко отпустить. Думаю, сразу так и не получится. Я прошу тебя скорее о том, чтобы ты просто рассказала. Чтобы тебе стало немного легче. Потому что, я знаю, ты слишком устала от всего того, что до сих пор сдерживаешь

Да — сплошная трата сил. Оно давно уже всё мертво. И я умираю.

Мертвецкая утомлённость. Одна тщетность. И ничего не увидеть — никак не разглядеть, не взять в чувства, не зажить снова.

Нет никакого смысла. Всё тусклое. И весь мир равнодушие. И тут два пути — либо я смирюсь с равнодушием, приспособившись, либо так и погибну, согнувшись в своей непокорности самым страшным исходом.

Но принять его будет не так уж сложно — всё произойдёт быстро, пролетит мгновение. В теории-то мне всё известно. А вот попрактиковаться для опыта не получится — лишь один раз, один раз, решающий всё — сломавшись, уже не встану снова.

— Думаешь, станет легче?

Надо ли пытаться ради мелочей? Ради того, чтобы отсрочить — или всё-таки проложить себе огромный путь.

— Я сужу по себе. Мне становится. Особенно, когда никому никогда не говорила об этом, — растягивает губы, тут же — зажмуривается. Что же она чувствует, вспоминая ту катастрофу, свою истерику? Сумела ли принять? Я так до конца и не поняла. — Мне ни с кем не доводилось обсуждать свои провалы с мужчинами. И ту странную идею тоже. Только с тобой вот получилось. Да ещё и так свободно тем более говорить, ты все мои слова слышишь. Но, если честно, мне кажется, не встреть я тебя, меня бы не ждало ничего хорошего, — взор её ко мне — в нём лишь благодарность. Меня странно дёргает — скорее от слов, но и её живые яркие глаза, ощущение их заставляет сжаться сердце. И её красная покоцанная кожа, её затянувшаяся рана лишь делают все произносимые ею слова живее и объёмнее. — Разговоры с тобой мне очень помогли. Они лечат меня. И, я так думаю, если ты выскажешься, тебе тоже станет легче.

Я рада, что она будет жить дальше. Хотя бы попытается — я надеюсь, это не просто фаза ремиссии, а новый этап, новая ступень в её жизни — и она стремится всё к большему и лучшему.

Я надеюсь, она перешла черту. И у неё теперь видна цель — теперь она знает, зачем в своих руках держит собственную жизнь.

Возможно, мне действительно станет легче от излияний. Скорее всего, она права.

Только я всё ещё не вижу никакого смысла, чтобы обливать этой грязью её.

— Что мне даст это облегчение? Оно будет кратковременным. Все облегчения всегда кратковременные. Зачем мне доставать то, что я и так пытаюсь запрятать поглубже и никогда больше не видеть?

И это ломает меня. Ведь вся моя трясина — есть часть меня. И одна часть утягивает за собою целую личность.

Вера практически не меняется в лице. Точно она заранее знает ответ — и, наверное, мне странно от её непоколебимости в моём вопросе.

— Ты когда-нибудь кому-то рассказывала об этом?

Мне, похоже понятно, к чему она клонит. Должна ли я что-то испытывать по данному поводу — хоть какое-то неудобство?

Лучше не раздумывать.

— Нет.

— Тогда расскажи. Ты должна открыться. Впервые доверить то, что глубоко прятала. Впервые достать мучивший груз — очень важный шаг, Алёна, — ближе ко мне склоняется, пододвигая руку. Так желает донести до меня свои сочувствия — чтобы я всё-всё поняла и осознала — прямо сейчас исцелилась. — Поверь мне. Это не кратковременное облегчение.

Так просто ничто не делается. Ничто не совершается, не получается — и нервы так просто не могут взять в толк чувства, не могут правильно сформироваться, дабы наконец-то проскочило — то самое.

— А что после него? Что будет потом? Да и будет ли? Надо ли это вообще?

Слегка потеплее на запястье. Легонько придавливает его её ладонь — мягкая и живая. Это — её участие, её поддержка.

— Может, сейчас и неважно, что будет потом? Может, сейчас важно то, что происходит… сейчас? — дёргает бровями вверх — судя по всему, сконфуженно. — Ведь именно сейчас тебя волнует постоянность, что всё бесследно не пройдёт. И оно действительно не пройдёт. И ещё сейчас ты хочешь совершить шаг, потому что устала от вечной застылости, — слегка опускаются её уголки губ. Её взгляд, её яркий взгляд так сильно лучится — и, кажется, я могу ощутить её метания, её стремления. — Я помню, о чём ты мне говорила все те дни, что я была с тобой. Это и есть тот самый шаг. Ты сумеешь сделать. Ты двинешься с места.

И да. Она права. Она во всём права — она подобрала столь правильные слова.

Только мне свои, искорёженные, грязные, постылые, не протолкнуть. Горло сжимается. И резко заканчивается воздух в груди — я будто бы больше не живу.

Всё мертво.

— Это не так просто сделать. Не так просто рассказать. Для этого нужно, — какая жалкая мысль — но иной у меня нет, нет более защитной правды, — подготовиться. Так просто это не сделать.

И сжимает моё запястье — сжимает, чтобы я сильнее ощутила тепло, которое она отдаёт мне. Всё ярче её чувства. И всё чувствимей их мощь — её подвижность легко может передаться и мне.

Или уже передаётся.

— Алёна, ты ведь думала об этом не один день. Все слова уже продуманы и просто ждут своего часа, чтобы вырваться. Потому что ты не раз об этом размышляла и хотела интуитивно сделать первый шаг, — сощуривается — такие маленькие глаза, но сколько же всего они выражают — я не могу уместить всё в себе, оно вырвется. — Просто ты никогда этого не делала и теперь тебе непривычно. Но всё уже готово. Осталось только сделать. Ты давно готова.

И вся стихия, вся стагнация стихии — внезапно выплеснется наружу, хлестнёт волной, задевая — сметая меня, перекручивая все нервы, перетягивая шею — где-то у самого подбородка.

Моя жизнь. Целая моя жизнь, превратившаяся в гниль. Ну как я могу об этом не сожалеть?

Не скорбеть, не горевать о себе — и не знать, что же сделать со своими чувствами, со своим поведением и жизнью, которая так странно складывается.

У меня нет никакого контроля. И одновременно я будто бы боюсь потерять его — боюсь отпустить свою жизнь.

Что будет? Что свершит с нею стихия?

Да, мне страшно отпустить слова в явь — которые давно озвучены в моей голове. А образами стали ещё когда всё происходило.

Надо бы начать с той точки, с коей всё теперь отсчитывается. Вся моя жизнь.

Разомкнуть слипшиеся губы — они не столько крепко слиплись, сколько сами по себе тяжелы. Всё тяжело. Но мягко получатся звуки — мягко будут сдавливаться губы, мягко отскочит мой язык от нёба иль зубов. И голос, который формируется из столь сложной системы, легко позволит мне произнести всё:

— Я всегда была активным ребёнком. Скорее, даже чересчур. С течением времени приходилось становиться более смиренной, но главной моей чертой всегда была некая самостоятельность. Порой она переходила в упрямство. И да, я ненавижу терять контроль в особенности в ситуациях под моей ответственностью, и ненавижу, когда меня не учитывают по достоинству. Был период, когда я из-за своего характера пыталась идти напролом. Получилось не очень, — слишком было затратно для меня — я быстро выматывалась и будто бы не жила. Чересчур доминировала в моей жизни жажда важности — и её пришлось усмирить. — Мой индивидуализм, который я не считала зазорным демонстрировать каждый подвернувшийся раз, много когда пытались задавить. У кого-то получалось чуть-чуть. Но обычно давила именно я, — вероятно, наследственное. — Может быть, я очень зациклена на себе и мне нужны внимание и ответная жалость. Однако же иной расклад меня удручает.

И это всё говорю, наверное, ради одного — пока не поздно, пусть откажется. Если промелькнуло сомнение, пошатнулась хоть на мгновенье уверенность, показалось не стоящим того — пусть, если хочет, откажется.

Пока ещё некая черта не пройдена.

Пока я сама не перешла её — ведь мне потом будет ужасно сложно простить, потому я не смогу уже учитывать и то, что Вера может сдаться. Что она имеет на это право. Потом я поверю ей — навсегда и безоговорочно.

Пусть скажет. Вынесет вердикт — сейчас я смирюсь, сейчас всё ещё не поздно.

Я отдаю полный контроль ей — к чему бы это ни привело.

— На тебя передавили? — следует вполне логичный вопрос.

Который всё ещё ничего не меняет — и, кажется, так близко утверждение моих чувств. Ещё немного — и можно будет довериться.

Конечно, я не хочу, чтобы она меня бросала. Не желаю её терять.

— Скажем, это просто ушиб. Ничего чересчур не было — я со всем смогла справиться. И если сейчас потребуется, я тоже смогу.

По большей сути мне будет всё равно — никто не сумеет пробраться ко мне внутрь, никто не достанет это уродливое событие наружу — за исключением меня. Я всё ещё контролирую — всё ещё способна. И не так уж просто заставить меня показать то, что надёжно прячу.

В чём-то я ещё могу положиться на себя.

— Что привело тебя к твоему теперешнему состоянию?

Вот и её ответ. Я бы могла его развернуть, расспросить её, ещё раз взглянуть ей в тёплые карие глаза — вовсе не куда-то в пасмурную даль, где из примечательностей — лишь крона деревьев.

Всё ещё голая — без листьев. Мне тоже не хочется просыпаться.

— Меня немногие вещи задевают. А что покушается — на то я резво и бескомпромиссно отвечаю. После ответного нападения мне становится легче, — можно сравнить с сытостью. Когда оборона своих границ прошла успешно и противнику пришлось отдать компенсацию — чем не шикарные условия для удовлетворения? — Я действительно выстояла против всего. Меня пытались задавить, но окончательно меня сломать ни у кого не получалось. Я могла рыдать днями напролёт, могла в итоге ничего не делать, но рано или поздно я отвечала. И хотя бы уравнивала позиции, — надо бы нырнуть с головой в трясину. Так не хочется. Я поговорю ещё немного — я подойду не сразу, вель у меня ещё полно жизни. Полно моментов, чтобы себя убить. — Может показаться, что я чересчур категорична. Но на самом деле именно из-за моей инициативности во мне выросло чувство участия для других. Я много сталкивалась с людьми, их различными сторонами и мне приходилось понимать их. В первую очередь ради себя. Но и сочувствие во мне тоже прорастало, — жалость — самым первым была бездумная слепая жалость. На ней много кто обжигается — и закрывается, думая что уж так точно не обожжётся ещё раз. Я пошла ещё дальше и сумела кое-как соединить эту бездумную жалость со своей рациональностью. — Но всё время я возвращаюсь к своей семье.

И всё-таки — это я оттягиваю для себя или даю последний шанс, когда ещё можно будет оставить всё как есть?

Оставить дом на целые года. И с ходом времени тот сгниёт — уйдёт в землю, наконец-то упокоившись. Наконец-то его ничто не будет мучить.

Ещё не поздно не дарить мне надежду.

— Почему?

Она и сама наверняка догадывается. Наверняка и сама выстраивает некую цепочку из логичных предположений, пытается аккуратно помочь мне.

Она даёт мне свободу — на сей абстрактный вопрос могу ответить как хочу, не особо заботясь об извлекаемой форме и её правильности — примет ли её.

— Я не общаюсь с ними уже несколько лет. Иногда по телефону отправляю всякие поздравления, пару раз заезжала — но это всё ни на что особо не влияет Я вроде бы обособилась и должна забыть. Но ничего не выходит вот уже несколько лет, — вопит ли во мне тревога, требуя не говорить? Нет. Она присутствует — но как следствие. Скорее, во мне много отторжения — и узнать бы, во имя чего оно. — От своей семьи больше всего я получила стыда. Мне так кажется, — горло сдавливает. И всё понятно, всё уже давно ясно — только всё равно надо продолжать движение, жест, так, чтобы не передавили. Хотя никто не передавит — лишь рефлекс, лишь память заставит — и как сбросить эта ассоциацию, разорвать цепочку? Как поменять поведение? — Мне было стыдно и за неё, и от неё. Происходило так: я приду в квартиру, в обыкновенную такую квартиру, ни плохую ни хорошую, — разве что мелочи сыграют какую-нибудь отрицательно-положительную роль, — и как сожмёт со всей силы. Мне всегда хотелось ослабить эти тиски, потому я сбегала на улицу из квартиры. У меня было много в молодости побегов и все они бывали из-за разных поводов. Но кое в чём они были и одинаковы, — не хочу называть имён. Но что-то надо сказать — и пусть кое-что прибавится к образам, мне не страшно раскрыть положение вещей — страшнее узнать, что у них внутри, вне представшей реальности-ширмы, которая весьма надёжно запрятала внутренности в такое убожество — кожу, кости, мясо, кровь. — Я росла с мамой и бабкой. Дед откинулся ещё когда меня не было, нового мужика бабка себе не завела. У меня имеется какой-то отец, который сбежал от матери после наступления её беременности, — и, наверное, бегство — это наследственность, доминантный ген. — Сестёр и братьев у меня не нашлось. Остальные родственник не мелькали часто в моей жизни. Мама у меня выучилась на химика-учёную, но в девяностые такая профессия её не прокармливала. Бабка у меня неплохая экономистка. Она вообще всегда умела с деньгами управляться и благодаря её умениям мы и выжили все. Да она много с чем умеет управляться, да ещё и любит это дело. Она руководила моей мамой и мной в том числе, — слова не идут. Если продолжу — будут повторяться. Как повторяются мысли по кругу о моей клетке — о той самой тьме в моей голове, внутри которой оказалась заперта — сжалась до какой-то части, ушла в одну точку собственного тела. Стала точкой. — А ещё она очень хорошо умела внушать.

Может, это следование по замкнутому кругу моих мыслей — и есть бегство? И я не могу выйти за него — потому что дальше целая я.

Столь очевидная мысль. Чересчур простая. Она не должна такой быть — так не должно происходить.

Я задаю себе простые вопросы — зачем и почему. Но обезличенно. Так можно не выходить за пределы круга, так можно не сорваться.

А я способна сорваться? Уже и забыла о сей опасности.

— И что же, — сдавливает губы — не знает, как спросить, как подойти, глазами утыкается в землю — не может продолжить, подтолкнуть меня. Я бы могла её перебить, могла бы прервать её метания, показав, что не нуждаюсь. Однако и я не знаю, что сказать — как самой продолжить. — Что она сделала с тобой?

Какой прямой вопрос. Похож на безысходность. Когда уже ничего не остаётся, кроме голой правды — и приходится вырывать из собственной сути именно её.

Но я не знаю, как описать всю правду. Все сложенные символы человечества её не выразят — они не отмерят ей достойное место, они лишь превратят её в призрака, до которого никак не дотронуться.

Если бы можно было просто передать свои чувства, безмолвно, всё стало бы легче. Отдать бы воспоминаниями — с теми чувствами, которые прямо сейчас внутри меня.

Но придётся сквозь сдавленное горло — я мало когда выражала правду. Я мало лгала — мне легче не говорить вообще. И тогда замолкала. Но правду — находился её эфемерный след в моих брошенных фразах, витала в мыслях, донимая меня — и никак ей было не найти выхода.

Не стать явью. Не явиться мною.

Я не могла произойти так, не обезличенно, не за скрывающей меня ширмой реальности — и что не могло быть таким оголённым. И мои нервы всё время сжимались, когда чувства, мои собственные чувства не продолжались — они стагнировались.

— По сути, ничего. Ничего со мной особого не случалось, ничего страшного не происходило и всё было ни хорошо ни плохо, — оно спустя года почему-то всё переживалось и выплюнулось… таким же ничем. Как и вся жизнь до. Но только больше гипертрофированная этой никчёмностью. — Просто я была очень инициативной, всегда показывала себя и мне были важны люди вокруг. Я ведь очень вовлечена в социальную жизнь и мне важно взаимодействие. А бабка просто была почти такой же, только с возрастом у неё желание навязать другим свою солю становилось всё сильней и сильней. Мы часто пересекались и не сумели мирно договориться, — как ёмко всё. И без лишней драматизации, от которой стремлюсь избавиться — почти ведь ничего не случилось. — Почему-то я всё не могу от этого отделаться.

Не могу позабыть, как она вечно указывала мне, как ей всё не нравилось — и никогда бы, если честно, не понравилось. Но ребёнком-то я ещё не знала.

Доверие начало рушиться только в юности. Она говорила, что это период, что повзрослею — и пойму её, увижу мир её глазами.

Я повзрослела, но всё осталось как прежде. Разве что я лишь утвердилась во мнении больше — видимо, навсегда застряла.

Не знаю, о каком взрослении говорила она.

— Наверное, что-то мешает. Какое-нибудь несделанное дело.

Их у меня будто и нет. Не существует для меня целей — вся моя жизнь бесцельна.

Только сидеть холодным днём в апреле при пасмурности, щуриться от её яркого белого света, пропускать сквозь себя весну — не желая её удержать, даже сохранить блеклым ощущением, и знать, что осталась одна вязкость. Более — ничего.

— Наверняка.

Вот к чему я пришла. И мне всё никак не расстаться — никак не уйти, всё время стараюсь не замечать.

Всякий раз я старалась не замечать. Пыталась забыть — и порою получалось, и я уже не помнила, кто же я — все те мгновения казались какой-то выдуманной историей, не моей — я была чистым белым листом, и могла бы выбрать любой путь, и всё бы приложилось новой жизнью, точно старой и не было.

Но из забвения приходилось выходить. И физически меня давно нет в старой жизни — но этого недостаточно. Этого слишком мало.

Все воспоминания расплющились, разжижелись, превратились в трясину и стекают по моему разуму, стекают, заслоняя всё остальное. Они заполняют меня собой, переполняют. Они доказывают мне, что они — вовсе не часть, они владеют мной — причём именно целиком, они — это всё, из чего я состою.

Всё передавилось, моя жизнь сжалась до точки — заперта.

Куда мне только идти, если собственную голову невозможно покинуть? При жизни — точно нет.

И все пути для меня закрыты. И где-то вдалеке рассыпаны сотни дорог, они переплетаются, готовые принять меня — и я не могу к ним вырваться. Я скована, я проклята — бегу через тёмный лес и точно не двигаюсь с места. А где-то вдалеке они продолжаются, они развиваются, там целая жизнь — мне лишь остаётся на них смотреть и больше ничего. Больше ничего я не могу сделать.

Проклята — застряла на месте.

Но моё желание к ним вырваться невероятно сильно. Жаль, что за годы непрерывающегося пресного маринования оно истратилось, изрезалось, стало похуже — но рвение имеется, оно ещё может меня потянуть. Я смогу на нём суметь.

Лишь бы не стало окончательно тусклым — и я бы не превратилась в расплывшееся серое пятно реальности. Одну никчёмность.

— Каким образом она навязывала свою волю? — громок голос. И твёрд — как может быть крепка её уверенность. — Что она делала? Что ты чувствовала? Как это происходило?

И самое главное — почему это имеет такое огромное влияние. Сей вопрос можно не задавать.

В ней сверх меры много сочувствия. Она импульсивна, в ней полно порывов, полно чувств — и мне этого не хватает, очень не хватает. В моей переполненной сухостью жизни.

Я не понимаю, почему она не равнодушна ко мне, как и остальной мир. Возможно, это — лишь её психическое заблуждение.

Возможно, всё вскоре обернётся отвращением вместо сострадания.

Но у неё очень хорошо получается обнажать меня по частям — хоть и ясно, что действует вслепую. Её слова ложатся столь правильно — куда-то на мои нервы.

Они начинают что-то образовывать. Они, кажется, работают — возобновляют функционирование. И приводят меня к действию.

Чтобы совершить которое, надо преодолеть сдавливание где-то вокруг горла — кажется, оно непомерно.

— Меня сдавливало, — самое точное слово — будто истина, моя индивидуальная истина — целой моей личности. — Я понимала, что могу сделать. Но что-то сдавливало, и всё-таки ничего у меня не получалось, будто слово «непозволительно» вросло в кожу и теперь действительно всё непозволительно, кроме правильного, — кроме того, что было с какой-то одной стороны правильным. Так и себя ненароком можно начать считать отклонением — но огонь, который во мне распалялся моею же личностью, слишком был могущественен. И его хватило и надолго, и на многое — просто всё истрачивается. Свойство, которое никогда не изменить. — С бабкой мы часто ходили по гостям. Ей нужны были связи, она же умела доставать деньги, так что она налаживала пути. К нам тоже часто заходили. И обычно к таким ужинам привлекали и меня, — вполне хорошо. Лишь факты — пусть будут только факты. Ничего более. Пусть нечто в трясине не взбурлит её, не заставит подняться буре в той вязкости — пусть всё будет спокойнее. Так я хоть могу обмануться, что всё ещё контролирую. — Показывала свою внучку, рассказывала разное про мои успехи, преувеличивая их. В общем, всячески выпендривалась. И ей, на самом деле, нравилось, что я не из пугливых. Я не сидела застенчиво за столом, побаиваясь взрослых дяденек, а вполне бесстрашно вступала с ними в разговор. Даже зарывалась. Ну, чего не отнять, — всё тогда было для меня лёгким. Я не задумывалась — не придавала значения, не подгибалась под тяжёлым весом. Я жила легко — а если вставало на пути моём препятствие, запросто могла его преодолеть. Во мне была невероятная сила — и на что она только ушла? — Бабке не нравилось, когда я зарывалась. А ещё она очень хотела использовать мои динамические качества. В первое время я пыталась договориться, сойтись с ней на компромиссе — она в самом начале шла на уступки, пыталась выражать понимание. Но довольно быстро бабка взяла меня в жёсткий оборот, — некий сжимающий обруч на шее не спадает. Не уходит. Хотя казалось бы — должно чуть-чуть стать легче. Не становится. — Ей не нравилась моя инициатива. Та, которая выражала мою личность, мою индивидуальность. Она говорила, так ничего не получится. Но хвалила меня за активность — и навязывала то поведение, которое будет «правильным». Указывала мне, как и что говорить, как себя подать, что сделать, дабы другие оценили. Очень скоро она начала ещё и требовать, и стала следить за всей моей жизнью, желая слепить меня какой-то успешной, — и тяжесть лишь безысходней. Ничего не случилось — ничего не произошло, явленные слова сделали лишь хуже, они только навалились ещё снаружи. Ничего я не сумела. — Так мы и жили.

Вот я и осталась в том же. Я совершенно та же. И нет никакой детальки — ни один кирпичик, отнятый у башенки, не обрушил её. Слишком крепкая. Точно в землю вросла.

Только и реальность словно потемнела. Словно я не вижу больше ничего — лишь мелькает передо мной огромный стол, освящённый тяжёлым жёлтым светом, незнакомые люди, их ненужные непрошенные жесты, их лишнее существование, мама ничего не может сделать, её слов не слышат, бабушку всё устраивает — лишь я где-то посреди этого шторма теряю ориентиры, а как пытаюсь вновь уцепиться — меня сбрасывают и заставляют падать, падать, падать. И всё рушится.

Психика ребёнка необычайно гибкая. Может, если бы всё это не продлилось в юности, я бы сумела позабыть?

Я бы ничего не вспоминала. И, всякий раз говоря о детстве, я бы просто ляпала — «не помню».

Но оно всё является ко мне — и не знаю, как не сделать его явью.

Бабка всячески пресекала мою инициативу — и заменяла своей. Таким уж была она человеком. Но не надо долго копаться и искать миллион доводов, чтобы сделать логичный вывод. Чтобы вывести конечный результат.

Конечный результат — я сейчас. Всё уже видно. И, на самом деле, реальность довольно проста — и в нервах человека нет такой уж загадки. Да даже в любви той нет — просто слишком привыкли оправдываться.

Всё на поверхности — и всё давно известно, разве что запрятано глубоко-глубоко. Потревожишь — завязнешь.

И будет не выбраться.

Но Вера всё та же. Она не изменилась грандиозно — разве что мелькают в ней новые чувства, новые эмоции. Однако не вижу вязкости.

Это хорошо, что она осталась прежней. Так и должно быть.

— Это ужасно. Это чудовищно, что тебя довели до такого.

И её лицо выражает осознание ужасного. На её лице чёткие морщины, складки — её переполняют чувства, они вырываются. И глаза, застывшие на мне, показывают столько движений, целое свершение — бурю.

Непреодолимую, неподконтрольную. Она всё сметает.

Мне бы успокоить её. И если бы я только знала, как — если бы я тоже умела сочувствовать так по-настоящему.

Пребывать в реальности с другим человеком.

Но меня что-то продолжает сдавливать. Я даже в реальности тону в трясине, и не знаю, как вызвать в себе сочувствие — даже её лицо, испещрённое страданиями обо мне, не задевает во мне особенного.

Меня может хватить лишь на те же сухие ответы: «да, нет, не знаю»:

— Вовсе нет. Ничего со мной такого не делали, всё было вполне как обычно, — соскользнуть с её лица на небо позади — могу задохнуться от того, сколько всего сотрясает меня. — Только со мной что-то произошло. И я не понимаю, почему.

Почему я не справилась, как всегда, со столь крохотным препятствием? Одним лишь неудобством.

Потому что доверяла? Потому что меня всё-таки подвели? Потому что тогда не могла сделать всё сама?

Бабка пресекала мою инициативу, навязывая свою. Иной раз можно задаться вопросом — а не являюсь ли я её отражением, её тенью? Вылепленное искусственное подобие.

Она заставляла меня жить по её инструкциям — для её пользы, её выгоды, ещё добавляя — и я тоже что-то получу. Но во мне в итоге что-то поломалась.

На небе медленно тянется широкое тело тучи. Замечаю так слегка — глаза Веры мечутся — и не могу к ней обратиться.

Я вновь сбежала. Я вновь поступила точно так же, как и всегда.

— Но если тебе сейчас невыносимо плохо, если ты сейчас потеряла жизнь из-за других людей, разве твои мучения не означают, что это — чудовищно? Даже если всё было таким обыкновенным, — вырываются её слова — они меня заставляют посмотреть ей в глаза, они меня задевают, но держусь. Пока что — пока меня не снесёт окончательно. Пока всё-таки не задохнусь — нет, не будет облегчением. — Ты мне всё время говоришь, что надо противостоять другим людям и не позволять им задавить мою личность. И я думаю, что противостояние — это не только защита, но ещё и возможность сделать так, как хочешь ты. А ты что-то явно хочешь сделать. У тебя есть какое-то неоконченное дело, — лишь Алиса могла сказать так прямо. Но тогда не позволила — а Вера импульсивна, и импульс её пойдёт до конца, он отскочит от её обострённых чувств — прямо на меня. — И то, что с тобой произошло, чудовищно именно потому что ты так чувствуешь. А не потому что другие люди так считают. Я хочу сказать, что ты должна признать свои чувства, — её патетичная речь мне важна. Я боюсь её пачкать — но если она меня оставит, больше не сумею. Пусть уже ударит, отскочив. — Не позволяй себя задавить. Ты ещё не задавлена, я знаю, что ты можешь встать. Прояви себя. Сделай то, что ты очень хочешь и всё сдерживаешь. И, знаешь, я очень часто оправдывала людей в своей жизни и и смягчала их поступки, не называя их плохими. Но ты знаешь, что с тобой произошло. У тебя есть сила, чтобы не оправдывать, а назвать так, как на самом деле всё и является. И ты можешь увидеть правду без прикрас. Даже твой физический организм от тебя требует именно этого, потому что он — тоже часть тебя. Так что сделай то, что всегда у тебя получалось.

Она будто бы кричит. Сносит меня всем, что я в ней сама вызвала собственными произнесёнными словами — целая стихия.

Стихия, которая исходит точно не от меня.

На лице будто бы мурашки — где-то на моих круглых щеках, они бегают по полусферам, заставляют меня ощущать. Кровь приливает — или же наоборот, отливает? От чего реакция моего тела — как она произошла, с помощью чего?

И что же означает? Что же я чувствую? Какое название у того чувства, которое возникает во время шторма?

И что же я жажду из-за него совершить? Что от меня требуется — или, вернее, каково же моё желание…

Я смятена. В застывшем положении, в окаменелости, где-то внутри невиданная сила смела — и впредь я не знаю, что мне делать.

Разве что ухватиться за последнее — задержаться ненадолго, замерши:

— Возможно, и действительно чудовищно.

И это чудовищное поднимется передо мной из глубин, возвысится, обуяв меня всеми страхами — и рассыплется всё, что я так долго прятала.

И даже вязкость перестанет иметь столь огромное значение. Даже она превратится в ту самую часть — может, и не такую уж ценимую, какая есть сейчас.

Прекрасный исход. Самый верный — тот, около которого всё время петляла. Так и не приблизилась — не вышла.

Самостоятельно не смогла.

Я всё понимаю. Теории у меня предостаточно — мне всё известно, мне всё очень хорошо известно. Но всё отрубится — рациональность внезапно пропадёт, и все эти механическо-биологические воспоминания пропадут, точно их не было; и придёт иное — появятся так легко осознания в моей голове. Потекут по венам чувства — нескончаемым потоком, больше не будет медленно протаскиваться вязкость.

Эти знания мне ясны. Это — всего лишь следствие моих разумностей. Но мои чувства отличные — и ощущаю страх, ощущаю отторжение, неотвратимость, безысходность, желанность, надежду, бесспособность.

Я — есть то застывшее изваяние, которым пребываю в реальности. Оно — точное отражение, и является мной сейчас, в данном моменте.

Белое-белое слепящее небо сливается с карими глазами, с розовой кожей, с тёплыми короткими коричневыми волосами — обрамляют её голову сверху, словно шапочка, кажется — сейчас закроют окончательно, и исчезнут тёплые глаза, я их не найду — и потеряюсь уже навсегда. Но волосы спокойно лежат — лишь сама схожу с ума.

— Тебе ведь так плохо. Я смотрю на тебя каждый день и иногда ты мне мерещишься трупом. Мне каждый раз страшно от моего разыгравшегося воображения, в которым ты — безжизненное тело, — пролегают болезненные складки на её лице — при слиянии с ярким небом они более тусклые. Но обжигают мои нервы смятением не меньше. — Тебе ведь плохо, просто до безумия плохо. Мне самой от одного твоего вида ужасно. Но тебе самой внутри себя гораздо, просто в тысячи раз хуже. Скажи, проживая каждый день вот так, в том ужасе, который делает из тебя безжизненное тело, который так сильно заставляет тебя страдать, разве тебе самой не хочется назвать этот ужас чудовищностью?

Её голос срывается? Слишком звонок — нельзя говорить такие громкие слова.

Нельзя ими оглушать — столь непозволительно прямо.

Её дыхание спокойно — нет одышки, лишь напряжённость. И страдание — переживание всех моих чувств за меня, она точно делает то, что обязана делать я. Что мне положено.

А я не знаю, за кого именно мне цепляться — за неё или за себя. За её живые столь понятные чувства — или погружаться в себя, в восставшее буйство — до самой глубины, пока не возьму всю восходящую тяжесть вязкости на себя. Останусь, подавленная, где-то на дне.

Да, мне плохо. Мне ужасно плохо. И каждый раз я пытаюсь сбежать — желаю, чтобы мне стало легче. И посему говорю — ничего особенного не случилось. Не из-за чего так страдальчески реагировать. Не существует ни одной логичной причины, чтобы я так внезапно обессилела из-за каких-то прошедших событий — которых давно не существует. Ни одного напоминания — я же от всего избавилась, пора бы абстрагироваться.

Но если всё-таки спросить меня, как же я это ощущаю. Если всё-таки спросить себя, что это — такое тяжёлое, неподъёмное, непреодолимое, что я перед ним, будучи человеком — одна тщетность; если всё-таки выкрикнуть всю боль — не рационализировать, не применять логики, не отговариваться, не смягчать, отринуть все непозволения-заблуждения о драматизации; если всё-таки сделать не звучащей мыслью в голове, не промелькнувшим словом из моих уст, не тенью за моим подсознанием — если всё-таки сделать импульсом, который стремительно пробежит по всем моим нервам, снесёт все барьеры, прошьёт моё тело мощным разрядом тока — если всё-таки дать ощутить, прийти осознанию.

Да. Это чудовищно. Это невыносимо и переживать подобное — нельзя. Даже самой нельзя.

Можно только спрятаться, уйти — лишь бы не ощущать безумного невообразимого сотрясения — оно всё нахлынывает и нахлынывает, и казалось бы — чересчур, достаточно, — оно продолжает. И так нельзя — так не должно быть в мире, это нечеловечные чувства, это — намного страшнее, оно будто бы прорывается сквозь тело — и скоро то разорвёт, нервы, пропуская столь мощный поток через себя, скоро взорвётся, всё тело не выдержит — не сумеет вынести, не справится — ибо это выше возможностей, это намного больше — и кажется, что точно погребёт, что тело не сумеет справиться — ты не сумеешь справиться, а оно не останавливается, не щадит, сколь бы ни было молитв; оно всё равнодушно — оно сносит всё и для него не существует ни снисхождения, ни жалости — для него есть лишь его конечная цель и его тело, которое я в себе не могу уместить.

Такое невозможно ощутить. И я теряюсь буйстве — я утопаю, всё глубже и глубже. В тёмном мире, состоящем из липкой трясины, начался шторм.

Мне надо бы выплыть — и Вера передо мной. Уверена в произнесённых словах.

Она бы не выбрала иное — эти переживания из неё рвались всякий раз, как заводила разговоры о моём состоянии, о моём упадке. А мне лишь нужно, чтобы она и дальше не отступилась — чтобы продолжила быть такой же уверенной. Мне необходимо.

— Всё, чего бы я хотела, — связки напряжены — всё тело натянуто, оно работает неправильно, оно звенит, и голос тоже — звонче, звонче, звонче! Может, лишь злость, — просто избавиться.

Не испытывать этого кошмара. Не дать себя разорвать. Не дать себе упасть окончательно — не погрузиться, всё-таки не погрузиться.

Я не могу. Я совсем не могу. Я задыхаюсь — и дыхание сейчас точно закончится, оно исчезнет, я не смогу — я ничего не смогу, ибо всё тело заслонено тем буйством, оно всё — в нём, и ничего не существует, и моего тела не существует, и меня в том числе — и жизни тоже не существует. Есть лишь чувство

Поглощает меня, в себя забирает, обволакивает — удушает своим эфемерным телом, и мне его никак не поймать, никак не выпустить, ничего не сделать — остаётся лишь пребывать в нём и ужасаться, ужасаться — есть всё, что я могу сделать с этим нежеланным ощущением, которое всё время отторгала собственным существом, которое не хотела знать, не хотела испытывать, не хотела переживать — потому что я не переживу, не смогу вынести. Всё взорвётся — все ошмётки вязкой трясины разлетятся, заполонят мой разум — и всё будет в ней, всё стечёт к её дну.

Нос совсем замёрз. Слеза, что доползает до его кончика, уже совсем не горячая — такая же холодная. Успела остыть.

Воздуха нет. Я его не чувствую. Остался лишь страх — о том, что воздух исчезнет. И он бьётся, бьётся частым пульсом, точно заставляет жить.

От меня осталось лишь пятно — нет ни тела, ни разума, ничего. Мира для меня нет. Не могу к нему прикоснуться — и в своё сознание мне его не взять. Переживание распотрошило меня, разорвав — и теперь лишь содрогаться в судорогах в финале всего.

— Ты сможешь избавиться. Оно уйдёт, когда ты его переживёшь, и потом станет легче, — придавливаются мои волосы — они ничего не чувствуют. Даже натянутая на череп моя кожа ничего не ощущает. Лишь мягкая ладонь на моей голове — то, что задело, заставило мои нервы зайтись сотрясением, и теперь я могу лишь её подмечать. Но я сделаю всё, что намекнёт сделать прикоснувшаяся ладонь — преклоню голову, пока капли срываются вниз, на чёрные брюки. — Главное — не отрекаться от своей сути. Помнить, чего хочешь ты. И если хочется горевать или скорбеть — надо горевать и скорбеть.

Куда-то в её тканевую куртку, упереться виском в плечо ей. Лежать безвольно, поддерживаемой лишь ею, пока тело звенит оглушительно от недавнего происшествия.

Всё взорвалось. Вырвалось. Истерзало меня, перестав медленно пытать — оно случилось, оно появилось в моём теле. И мне не кажется, что я жива до сих пор.

Не знаю, что за пространство. Что за такое близкое понятие — «я». Не ведаю, что происходит. Всё внезапно потеряло смысл — и нет никаких чувств по сему поводу, даже простого мнения. Всё перестало значить. И вроде бы ничто не прикасается ко мне, не задевает — но я будто бы вобрала весь мир в себя и ощутила его. Пропустила сквозь себя.

Где-то проплывает широкое тело тучи. Я не помню ничего о нём, не могу провести цепочку ассоциаций, не могу изобразить, не могу сделать абстракцией, не могу ничего решить о нём. Лишь во мне полыхает оставшийся огонь от взрыва — и я вздрагиваю каждый раз, когда его языки удлиняются. Когда он колышется, внезапно дотрагиваясь — и его никуда не деть. Лишь рефлексом остаточные судороги.

Всё моё лицо мокрое. В очередной раз — не первая истерика. И мне до сих пор всё так же тяжело — и мало что изменилось в принципе. Просто ощущение, будто произошло очень важное событие.

Я не знаю, что оно мне даст — да и будет ли толк от него. Я только, уткнувшись Вере в плечо, пытаюсь пережить внезапное стихийное бедствие — и даже не начать жить. Просто справиться с внезапным случаем — сего будет достаточно.

А более пока мне ничего и не надо.

***

Кроссовки будто бы намокли. Холодно — пробирает сей холод через все ткани, захватывает, отбирает тепло.

И всё же я прогадала, надев столь лёгкую одежонку. Весной пятнадцать градусов — ничто, пока лето ещё неблизко. Может, меня с толку сбило солнце, которое ярко освещает утреннюю улицу — оно не припекает совсем, однако в тенях всё же холоднее. В тенях высоких зданий застываешь — и я шагаю по тротуару, где слепит солнце. На противоположной дороге окочурилась бы.

Что-то суетное таится в нервах — точно снова делаю по обязаловке, хотя так и есть.

Но это же не работа. И всё же мелкостное раздражение никак не убрать — не ощутить иное.

Почему только мои чувства из школьно-студенческих лет исчезли? Мне никак не взять в толк произошедшие изменения.

А может, они остались. И всё ощущаемое — лишь моё затяжное настроение, оно длинное, безумное вечное — столь огромное, сей колосс накрыл меня, мою жизнь, объяв её — моё время. Присвоил себе, придавив меня.

Но однажды, когда-нибудь, мой организм перезагрузится — встряхнётся, все вещества выплеснутся, их течение погрузится в хаос, и внезапно в случившемся хаосе найдётся природная правильность моей личности.

Внезапно всё образуется.

После того, как я переживу ненависть и близость со смертью.

Возможно, было бы лучше отпустить своё «я» в будни. Повзрослеть — то самое. И жить, не обращая ни на что внимания — однако я не смогу, я так не продержусь, мне нужно моё «я», моя личность — на них я живу, ради них.

Ради себя, в конце концов.

И единственная панацея в моей болезни замирания, преждевременной смерти разума — объять весь мир собой, и сделать его состоящим лишь из моих личностных черт — отдать всему по частице.

Так бы я ощущала себя везде. Так бы я могла взять из чего угодно чувства — и мне не пришлось бы напрягаться, оно вернулось бы само, взбодрило мои нервы, пробудило — оно бы жило и в мире, и во мне. И я бы тоже жила.

И всё же мне бы очень хотелось объять весь мир своею личностью — желание не такое яркое и сильное, как в юности, оно тусклое — истончившееся, точно его не раз уже использовали, точно оно стало уже никому не нужным, но мне безумно хочется смысла. Собственного значения.

Внутри — искорёженность. Внутри меня устроили пожар, внутрь меня поместили пилу — и она прошлась по всему моему нежному уязвимому мясу. И — да, болезненно. Тянущая непроходящая боль, хотя легко от неё абстрагироваться.

А я не знаю, что мне сделать — пытаться не замечать или всё же проживать. Не могу совершить чёткий выбор, и в разных периодах — разное действие.

Наверное, это и есть то самое выжженное поле. Оно мне всегда казалось красивым сравнением — но лично меня не задевало.

Всё рано или поздно начинает относиться лично к нам. Но почему-то быть причастным к сему не хочется.

Пальцы ног отмёрзли — они уже не отеплятся. Когда приду домой, будут всё такими же холодными — возможно, как-нибудь именно в душе они наконец-то придут в движение, наконец-то ощутят быструю стремящуюся кровь.

И я спокойно лягу спать — пока разгорячённая кровь стремится по тонким далеко протянутым сосудам, пока она всё ещё является частью меня, пока зачем-то поддерживает во мне жизнь — хотя для неё никакого смысла нет, она всего лишь жидкость.

Джинсовка не греет совсем. Холод проникает и сквозь довольно-таки плотный жилет — он морозит, забирает участки моей кожи, моего тела, и я не знаю — должна ли я что-то с происходящим сделать?

Раньше я могла не замечать. Раньше меня особо не волновало — меня увлекали какие-нибудь интересные занятия, и ни о чём другом я больше не думала. Но теперь, в настоящий момент, этот холод, это обмерзание, эта предстоящая угроза — всё, что у меня осталось. Так должна ли я что-то решить?

Если более у меня ничего нет — и не предвидится, если я осталась вот такой — какие теперь у меня принципы, какие занятия, какие увлечения, какие желания? Что я должна решить?

Это — перепутье, мой роковый выбор, или всё же одна дорога, которая состоит из огромного кома страха — и он обуял меня, обуял меня так плотно, что кажется — вершится нечто роковое. Но это лишь испытания, которые приведут меня к истинному перепутью.

Я в принципе не знаю, что должна сделать. Не знаю, что должна сейчас вершить — многое я потеряла, да и многое в моей жизни поменялось. Я лишь хочу ощущать то же, что и раньше.

Возможно ли это? Или изменения непреклонны перед моими мольбами? Или я сама могу что-то изменить, чтобы вернуть своё желанное состояние — но что?

Я запутана. И смятение никуда не делось — лишь научилась с ним половчее обращаться.

Я не знаю, как выбраться. И почему-то рвусь, не испытывая потребности в отдыхе — я хочу всё восстановить, хоть столько раз обжигалась.

Моя личность. Вот она — предстаёт. Я бы следовала за всеми своими порывами, не будь так больно — тревожно и страшно.

Сложно вновь начать жизнь, если когда-то пришлось потерять контроль — и запутаться. Кажется, что до сих пор запутана. Но я выберусь — рано или поздно.

Ногу занести для шага, точно обрушиться ступнёй о твёрдый асфальт — шнурки будто бы рассыпаются в падении. Застывают в своём положении, не двигаются, вновь занести ногу — и они висят, пришедшие к гравитации, испытывающие её. Слегка покачиваются.

Словно выуживаю момент мира — цельно беру его, придаю значимость и привношу жизнь — начинаю её. Шнурки — белые, расплёскиваются по более тёмному асфальту. Но и они, и асфальт — горят от солнца, сияют в лучах.

Весь мир — момент и значимость, пришедшая в движение жизнь. Она захватывает мои мысли.

Я хочу, чтобы увлекла — забрала без остатка.

Вера в кожаной куртке. Надела свитер — и теперь ходит в расстёгнутой кожанке, концы с язычком молнии качаются по бокам. Руки теряются где-то в карманах.

Во мне случился взрыв, оставив пепелище. Я хочу, чтобы мои нервы взрывались постоянно — горели, не переставая. Сияли, как каждое создание сияет в лучах — истинное бодрствование. В уход лучей наступает сон — дабы началось новое бодрствование. Схема жизни.

И сегодня я готова рваться. Я готова для свершения.

Пусть даже если мои нервы не разгорятся.

— Было что-то новое на днях, Вер?

Хочу к ней обратиться — обменяться действиями, приникнуть к ней поближе — слухом, взглядом.

Однажды мои чувства разгорятся — и я вполне смогу ответить достойно на её участие. Смогу ответить, как желаю.

Я знаю, что она мне дорога — и вскоре преобразую это знание в крепкую и сильную привязанность, кою способна буду явить своими нервами — так естественно, по природе, без излишних мыслей.

— Да нет, не особо. На работе скукота, никаких экстраординарных случаев. А дома у меня всё как обычно — прихожу, смотрю что-нибудь по телику… и там ничего интересного тоже не идёт. Мир будто бы притаился и не торопится меня поражать, — вздыхая, потягивается — высоко-высоко её мягкие широкие ладони, изгибаются — невидно костей, они всего лишь придают форму, но сами вперёд не вылезают. И всё же она красива. Особенно задевает своей красотой, когда ведёт себя по-новому для меня, когда её образ становится шире и глубже — и есть что-то сокровенное в этой пролегающей ассоциации меж её телом и проявляемой личностью — там, где всё превращается в жесты. Их хранить бы особенно бережно. — Неприятно немного, что он решил оставить мне скуку. Но, может, я и сама решусь её развеять собственными руками? Попытаться стоит.

Немножко уставшая, отравленная рутиной, но продолжающая идти вперёд — она столь гармонично сочетается с сегодняшним рассветом, она встречает его — и готова, несмотря на его равнодушие, по-настоящему жить, показывать себя и делать что-то значимое — быть человеком. И пусть всё будет равнодушно к её чувствам.

И ничто не задавило в ней чувства, эту горячность за тридцать с лишним лет. Ничему она не позволила себя убить.

Подобная мощь заставляет дыхание сбиться — в восхищении.

— Надо только хотеть её развеять. Иначе не выйдет.

Она смотрит на меня с пониманием — с тем, что достигается лишь за время, что возникает в долгосрочных отношениях — при условии доверия. Так не посмотрит на незнакомца — его попытка приблизиться заставит её защищаться. И так у всех.

— Верно. Тогда даже и дело само увлекает — не замечаешь, как погружаешься в него целиком. И вот, уже нет скуки и есть настроение, — в её утомлённых глазах всё ещё видна сияющая радость. Она не горит масштабно — но она никогда не потускнеет, не уйдёт навсегда. Она будет в ней. — Правда, вот не со всем работает. Всегда как-то избирательно и случайно. Мозг бывает таким капризным и вот никак ему не угодишь.

Не приручишь его — не станешь управлять. Потому что он всё равно останется непонятным сосудом личности, и осознать самого себя он совсем не в силах.

— Самое ужасное, что свои капризы он включает в самый неподходящий момент, когда хотелось бы получить радости хоть капельку. Пытаешься — и ничего не хочется. Приходится оставаться наедине со своим дерьмом, потому что отвлечься не получается.

В профиль лицо Веры — тот самый профиль, привлёкший меня тогда в баре. Только теперь она вытягивает голову, точно сможет и сама сотворить из своей жизни, из обстоятельств той — а не они согнут её.

— Я когда-то тоже пыталась получать удовольствие во время плохих периодов. Удовольствие ощущалось от самых простых и дешёвых способов. Но это мне никак не помогало, да и создавало некую зависимость. И в итоге я перестала зависеть от удовольствия, — улыбается мне — волевая, величественная в восходящем солнце. — Я теперь ищу средство от скуки не только в радостях. Но и в печалях тоже. Если я смогла поплакать из-за фильма и теперь вновь готова жить — значит, скука развеялась и неважно, печалью или радостью. Они обе лучше невыносимой тоски. Ну и вообще, — отводит взгляд, слегка спадает с неё воодушевлённость. Осторожность — и что же? — За годы своей жизни я осознала очень важную вещь. Если что-то выносит тебе мозг основательно, значит, есть проблемы. И эту проблему надо решить, потому что подсознательно тебе очень необходимо её разрешение. Если тревожишься — значит, нужно приступить к делу и закончить его. Иначе тревога никуда не уйдёт. Если ощущаешь вину — значит, хочешь извиниться. Пусть даже этот порыв душит гордость, но вина всё равно показывает, что лично тебе просто необходимо прощение. А если вдруг нападает апатия, — осторожный взгляд на меня — и так серьёзна, не теряется в своей уверенности — и твёрдо, но учтиво: — значит, что-то с проживаемой жизнью не так. Нужно с ней что-то сделать. И организм требует остановиться и подумать, что же необходимо изменить, — и тише — может, даже печальнее: — Во всяком случае ничего не изменится, пока проблема не разрешится. Или не исчезнет. Когда с ней будет покончено, может так случится, что остатки мерзкого состояния будут донимать. Но справиться будет легче, да и возможность появится. Но пока висит неразрешённость и сдавливает — плохие ощущения всё равно будут охватывать, пусть периодически будут и отступать. Но всё равно вернутся.

Делится со мной чем-то личным. Она заботится обо мне — но не могу удержаться от прикосновения к ней:

— У тебя получается? — вскидывает взгляд — вполне обыкновенно, не опасливо. — Ты смогла выбрать? Найти ориентир? У тебя получилось выйти из того, куда ты случайно пришла, — сжимаюсь — не могу не сжаться. — Тот катастрофичный случай.

Будто бы что-то резко меняется — однако совсем нет. Разве что её лицо теряет подвижность. Замерла.

Широкий лоб, скрытый чёлкой — так хаотично, её коротенькие локоны словно обрубки. Шрам, ярче остальной кожи сверкая на солнце, своим «росчерком» лишь сотворяет её плоть живее — любая слабость сделает что угодно живее. Наливные щёки — из-за жира в них они, конечно, обвисли. Пытаются приникнуть к земле своей тяжестью.

Но если бы мы жили без гравитации, если бы была невесомость — была бы в них такая очерчённость, такая тяжесть? Жир бы более легко укомплектовывался в теле, не показывая тяжести.

Однако, когда она улыбается, её щёки, наливаясь сильнее всего возле глаз, очерчиваясь чётче, выражают столь огромную радость. Из-за их чёткой очерчённости не было бы мягкости — не было бы нежности.

И хорошо, что она так сформировалась — с помощью гравитации. Пусть та остаётся

А Вера отворачивается от меня в профиль — непрямой взгляд, весьма косой. Но если ей комфортнее быть ближе к себе — пусть. Я услышу всё в её мягком и глубоком голосе, рождающемся из такого же мягкого тела:

— Я только в пути. Но идти по нему у меня получается, — будто бы наваливается её веко на глазное яблоко — скрывается больше половины зрачка. Что же видит? От солнечного света — тёплое сияние её глаз. — Знаешь, в любом деле всегда будет непросто. И порой больно. Людям часто хочется бросить, потому что они не могут уже. И это нормально. Когда тебе больно, разве не захочется уйти тебе от боли? Когда видишь, что все твои старания напрасны, не захочешь ли бросить своё бессмысленное дело?

— В большинстве случаев люди бросают свои начинания не из-за лени.

— Да. Именно, — распахиваются её глаза — идёт, всё ещё уставившись в асфальт. — Лень — это отговорка. На самом деле люди бросают, потому что им плохо и они не видят никакого смысла. А ещё это проверка. Ведь им кажется, что если дело идёт больно, трудно и напрасно, то не захочется ли им выбрать другой способ? Вернуться к начальной точке и не проверить — а не было ли всё в порядке изначально? — поднимает на меня голову. В её мягкий взор можно укутаться — особенно наступившим солнечным днём. — Наверное, это естественный порядок вещей. И любые попытки человека надо поощрять. Главное в любом пути — это продолжать поиски.

С ней бы не согласилось столько людей, на минутку побывавших в моей жизни. Но что мне до них — она дала вполне исчерпывающий ответ о себе.

И когда-нибудь, после своего восстания, я позабочусь о ней — так, как желаю сего и сейчас. И даже больше.

Проблема лишь в том, что я тоже с ней не соглашаюсь — и будто бы отторгаю. Сумею понять — но не принять в себя.

— А если все перепробованные способы оказались неэффективными? Если все попытки были тщетны? — раздувается ветер — треплет хвост моих тёмно-каштановых волос. Вчера только вымыла голову — и теперь они столь легко летят по пространству, в невесомости, точно неподвластны никакой гравитации. Жизнь стоит над ней. — Как выйти из тщетности?

Не отрывая своего взора от меня, переступает дальше. Она столь величественна — в падающих солнечных лучах, в своих уверенных непоколебимых шагах.

Никто не сумеет её повернуть обратно.

— Обычно в таких случаях всё лежит на поверхности, — отвечает просто — отдаёт свои мысли. И лишь после в уголках её глаз появляются морщинки: — Чаще всего причина в том самом неоконченном деле.

Вот как. Впрочем, всё всегда довольно просто.

Другой вопрос, что же мешает завершить.

— И не отпустит, пока не окончишь его?

Её голова уже не закинута вверх.

Заботливо:

— Как правило, не отпускает.

Естественный закон человеческого общества. Созданные нервы, сотворённый мозг — всё ради взаимодействий, ради уравнивания общего и индивидуального.

Однажды оно всё действительно уравняется в процессе.

Я не хочу вспоминать, куда-то заглядывать, пользоваться прошлыми мыслями — я хочу видеть один яркий рассвет. И сияющую в его лучах Веру.

Я буду в этом дне — пока мои нервы способны, пока они оголяются от какой-то красивой картинки, отпечатывающейся с обратной стороны сетчатки. Проникающей в мою память. Разбуживающую меня — дающую мне стремление шагать и шагать по дороге дальше, к поднимающемуся солнцу.

— Ты ведь так и не поставила точку в отношениях с семьёй, — разлетается её голос — стремится дальше по ветру и застревают отголоски её нот в моей голове. — Твои чувства не нашли выхода в действии. И пока они не получат действие, они не уйдут.

— То есть чувства находят выход в действиях?

Колыхаются её короткие, но густые волосы в быстром порыве. И солнце будто тоже холодней.

— Да. В своих действиях ты их отпускаешь, позволяешь выйти им наружу, — склоняет голову — поглядывает на меня уже вполне спокойно, без излишней нервозности. Но всё ещё внимательно относится ко мне. — Поэтому если что-то беспокоит, надо что-то сделать. Так и проживаются чувства.

Так устроены люди. Такова их природа. И противиться ей сложно — обиды, печали, ревности всё равно найдут выход. Хотя бы мнимый — тот, что окажется кратковременной разрядкой.

Но пока главное дело не совершится, пока не будет результата, пока мозг сам не воспримет этот результат — чувства продолжат бушевать внутри, тщетно пытаясь прорвать себе выход наружу.

Что мешает только дать им необходимый выход? Что мешает отпустить?

С этим и надо разобраться.

Точку в отношениях с семьёй. А хочу ли я вообще её ставить, если так сильно противлюсь?

Раньше бы я сказала, что да. Раньше я горела — и кричала громко о своих чувствах, даже если те не отражали мою действительность. Я её и сама не признавала. Но спустя столько лет легче смириться с собственной слабостью, показать трещину в своей броне — и всё же принять её.

Но не сразу, конечно. Сразу я ничего не сделаю.

Голые деревья возвышаются, над ними — многоэтажные постройки. Они растут по их бокам. В одинаковом метре друг от друга — человеческое искусство, такое тщеславное.

Человек — не природа, чтобы создавать миры. Его созидающее искусство даст лишь волю субъективную, но никогда не даст волю объективную — камня, реки, облака. Потому что центр всегда смещён в одну точку — просто с возрастом приходится заглядывать и на других, пытаться понять их.

Солнце лучами падает на поверхность веток, создавая хаотичную тень — и столь разные объёмные силуэты. Такое человеку не порукам. Совсем нет.

Впрочем, вряд ли нас когда будет интересовать иномирское творчество — как не интересует и сейчас весь мир.

В студёном воздухе всё меньше мороза. Он уходит, растаивает, согреваясь — и не увидеть впредь снежинок. Весна без костров согревает. Весна — это не период, это процесс перехода от зимы к лету. Она лишь подготавливает землю, возделывает её — но ещё никаких плодов, никакой представшей жизни.

Хотя апрель пошёл столь споро. Уже и десятые календарные числа. Недалека серёдка.

Что я позабыла сделать? Бросила в забвение — сделала пустотой, будто ничего и не было. Будто не было мне больно и я вовсе не страдала — только жила.

От себя не убежишь. Можно пытаться блокировать страдания — но рано или поздно они прорвутся, и этот спустя время гной будет мерзок, отвратителен — и ещё более болезнен.

Однако управлять собственным поведением не так-то просто. Тело помнит рефлексы, привычки, мышление — по тем же прошлым стереотипам, которые из удобства превратились во вред. Но рано или поздно оно подчинится.

Рано или поздно оно будет выражать именно мою волю.

Всем нужна конгруэнтность. Согласие с собой — и более второстепенный поиск согласия с другими. И когда-то я к сему приду — не на пути ли? Не на истинном ли пути?

— Для действия необходима собственная воля. Хотеть показать себя, свои стремления, желания, надежды, радости, опечаленности.

Обиду, вину, стыд — и даже свою беспомощность. Всё это надо хотеть показать.

— Верно. Для действия необходимы чувства, а для чувств необходим выход в виде действий.

И есть только одна крупица, что разрушает всю эту прекрасную глобальную схему — почему не получается в первый раз и потом уже не возвращаешься.

— Но есть ещё чувства, которые могут мешать. Страх, досада, разочарование или стыд. И с ними не знаешь, что сделать — заключаю руки за спиной. Яркость утренних лучей спадает — и чуть похолоднее. Ко дню распечётся.

Вера слегка прищуривается — и более аккуратно:

— Их остаётся только преодолеть. По-другому с ними не поступить, — медленно опускает веки — дрожат ресницы. Но в лицо мне смотрит прямо: — Они всё равно уйдут вместе с основным действием. Можно сказать, они найдут в нём выход.

Выльются — более мелко, но всё же произойдут. И сводится в одну цель — которую понести я пока не смогу, мне необходимо быть чуть посильнее.

Моё тело всё ещё пресно — в нём не горячая алая кровь, а лишь безвкусная лимфа. Но что-то поворачивается.

И я не хочу обозначать — не хочу тратить на это силы, разбираться в себе, расставлять свой хаос в порядок. Сделаю это, когда буду готова.

— О таком положении вещей можно лишь подумать с сожалением.

Вера вздёргивает бровь — и лишь молчание.

Не потревожит зазря. Оставит, если нужно — пусть поначалу может и быть и не согласна.

Она правильно говорила — когда остаёшься с таким ужасом наедине, ощущаешь чудовищность. Словно изнутри разъедает — и ничего не сделать. Однако же я найду, как его выпустить. Я сумею.

Надо лишь не поторопиться — сразу открыться перед всеми не смогу.

— Нашлось неоконченное дело? Вспомнилось?

Вера смотрит столь невинно. Доверчиво — волнуется обо мне, конечно. Таким осторожным нежным голосом она спрашивала меня те вещи, которые с наскоку и не проспишь.

Она тоже боится. И беспокоится обо мне — а я не могу не довериться. Сказать громко:

— Есть разговор с матерью, который я не окончила, когда повзрослела, — чуть расправляю плечи — затекли быть бесформенными и опущенными. — Надо что-то решить.

Она в ответ покорно склоняет голову — успокаивается на данном этапе. И я тоже могу вместе с ней успокоиться сейчас.

Словно часть работы выполнена.

— Это будет очень важно, — и поворачивает голову к свершившемуся рассвету. — Всё будет не зря.

Пусть случится так — я не буду с сим спорить, я лишь продолжу жить, приняв опыт.

Асфальт рассвечивается золотыми лучами — в застывших камнях формируется тепло. И мы уходим по ним, чтобы продолжить свои чувства — и дальше жить, проявляясь.

Всей своей личностью вселенную я не окину. Но я уже достаточно значима — и мой смысл жизни, являющийся человеческим, вскоре повернёт не одну дорогу. То — будет моей волей. Моим смыслом жизни — для меня, моей личности они вполне равноценны.

***

Диск солнца уже невиден — лишь лучи падают на дома. Уже оранжево-розовые — как на прощание. Перед самым закатом.

Оставшиеся облака встретят буйство красок напоследок — а затем всё погрузится во тьму, где луна — как единственная надежда.

В комнате тихо. Отсвет от лучей ещё падает в неё — и кажется, что я не одна, что ещё охвачено жизнью место.

В темноте жизни нет. Посему уходят на сон — как на маленькую смерть.

У Веры длинный рабочий день со всевозможными казусами — и ждать её не стоит. Однако что мне остаётся делать?

Я сижу, откинувшись в своём кресле. Вскоре подступит темнота, вылезут из всех щелей её сгустки, заполонят пространство — и, наверное, мне станет страшно. Но больше будет больно.

Не могу уже убегать. Хотя некое сращение всё ещё не разрывается. Но то ли у меня вообще не осталось сил, то ли — чересчур больно. В другое я не верю.

Но мне полегче. То, что было раньше, страшнее — и чёрт знает, то ли оно мне мерещилось колоссом, потому что у страха глаза велики, то ли оно всё попросту вышло.

Или не вышло — переменилось. Обернулось иным, и теперь в моей грудной клетке, защищённой твёрдыми костяными вставками-поростами, уже есть дыхание. Есть жизнь.

Раньше-то я будто бы не дышала.

Теперь могу остановиться. Вобрать воздуха. И ощутить, как мои лёгкие так естественно дают мне жизнь — они столь объёмны, столь мягко поддерживают её во мне, эти огромные мешки. Они испещрены дыхательными трубками — и каждая несёт в себе частичку жизни. Каждая даёт мне вдохнуть.

Кто знает, на какой из них я дышать перестану? Когда буду умирать, в каком месте будет находиться кровь большого круга? На каком импульсе мой мозг погаснет — каким он будет, этот импульс? На какой стадии будет находиться еда?

Все эти маленькие подробности не записывают. Никого не интересует тело — разве что мозг, ведь там-то найдётся нечто ценное. А в остальном — не видят смысла.

А я не хочу отделяться от своего естества. Хочу быть с ним наедине — и гармонировать.

Перед самым закатом столь остро ощущение жизни. Перед самой смертью.

Так мои чувства обострились? Могу ли я испытать столь влиятельное, доводящее до мурашей, до чего-то столь неподъёмного — неподъёмного своей великостью — могу ли я взять в свои нервы целый мир? Сумею ли?

Задать только вопрос — о моих прошлых состояниях, о том, что всё ещё не ушло.

Не сдавливает ли меня? Вязкость есть — но имеет ли она влияние?

Наверное, имеет. Как и мои искорёженные части. Как и все воспоминания, которые теперь никогда не уйдут.

«За что?» — самый логичный вопрос. И самая естественная реакция — в особенности, когда всё происходит по причинам иных, и об этих причинах приходится узнавать уже в круговороте событий. Когда не было возможности дать согласие или отказ — когда тебя грубо, из-за желания других, бросили в какой-то кошмар, и даже когда ты пытаешься защититься, отвоевать своё право на согласие или отказ — тебя всё равно задавливают. Тебе говорят, что ты не права — нет у тебя данного права. Так решили другие.

Для других это — правильно. А тебе только остаётся быть в болезненных событиях из-за иных, не сумев преодолеть обстоятельства.

А потом ещё разбираться со всем нанесённым, наброшенным, накинутым. Самой разгребать всё оставленное тебе ёбаное блядство — что в башке, что в реальности. И это — твоя обязанность. Ради себя же.

Так можно сыграть на человеке — на его индивидуальности, отринув ту.

Жить с ужасом наедине действительно чудовищно. Однако самая огромная чудовищность, самый её пик приходится на одно простое осознание — ничего могло не быть. Оно могло не произойти.

Но тебя всё равно заставили пройти через него. И впредь не отречься. Самое чудовищное — оно останется навсегда. Рано или поздно затрётся, действительно превратится в прошлое — вернётся нормальное восприятие. Недожитые реакции выйдут, уже не будут сильно довлеть. Но уже никогда не забудешь.

И это «никогда» заставляет задаться отчаяньем — за что? Ради чего? Почему? Почему именно тебя, почему подобное, почему — оно вообще должно было произойти? По каким законам мира?

Людям необходим смысл. Настолько необходим, что они хотят видеть его во всём — даже в пустяках. А когда его нет — происходит лень.

Но дело тут не только в смысле. Дело в том, то причина-то — в других. И на такое нельзя не обидеться.

Я давно уже не верю в наивность про то, что люди всегда сожалеют из-за плохих поступков. Что они могут желать где-то в глубине блага.

Могут, но только из-за себя — такие не подумают о своих оппонентах. А если и подумают, то обязательно как о себе. Никакой инаковости.

Зло совершается потому что человек хочет совершить это зло. И неважно, какими причинами вызвано его жаление, и даже если его разрывает боль изнутри — это всё-таки не оправдание. Всё же не умаляет ту боль иных людей, которую он принёс своим злом.

И люди сложны. Действительно сложны — они чересчур запутаны в себе. Но никакая их сложность не может служить оправданием для причинённой боли — ничто в принципе не может служить оправданием. Оправдание — есть бегство от реальности. И оправдание невозможно.

Единственное, что в действительности может как-то исправить принесённое разрушение — это искупление. Как минимум, раскаяние. Только так. И никак иначе.

Но мир сложен — запутан в себе. И никто не будет раскаиваться — скорее убегут от реальности, как и я. И мне придётся самой разбираться со всем дерьмом от остальных.

И я никогда не смогу оправдать зло, нанесённое другими. Я никогда не смогу наложить на злое свершение романтический флёр какой-то сложной личности или глубоко раненной. Нет — поступки всегда говорят за себя.

Но я отдам, я выпущу свои чувства, чтобы мне стало легче. Чтобы я смогла освободиться. И наконец-то жить дальше — стремиться к новому, не стянутая какими-то ограничениями в виде заблуждений, конфликтов, запутанности. Я буду действовать так же, как действовали со мной — буду думать лишь о себе.

И всё-таки я хочу жить. Я хочу, чтобы мой мир не был сведён до точки, чтобы он был полон, чтобы я могла меняться, и я хочу ощущать жизнь как свою, а не чужую. И главенствовать в своей жизни буду именно я.

Я всегда этого хотела. Поэтому убегала от боли — но сей способ не работает, и боль придётся признать. Чтобы наконец-то отпустить.

И наконец-то достигнуть того, чего всегда желала.

Хороший закат. Всё утемняется — облака догорают в розовом огне. Вскоре всё пройдёт — и темнота.

Ничто не застывает в природе. Всё двигается. И ночная темнота, и дневной свет — они тоже двигаются. Где-то ярче, где-то тише. Но все эти нюансы почему-то меркнут.

Гудение — трещит вибрация по деревянному столу. Проходит по холодной поверхности, распространяясь на всю её площадь — не встречает никакого сопротивления в промозглости. Лишь равнодушие сторон явнее.

Мобильник тускло горит — даже в наступающей темноте. Он не особо-то привлекает внимание, не принуждает к нему обратиться — он будто бы просто констатирует факт. И я вправе сделать любой выбор. Вправе и проигнорировать, и всё-таки — выполнить, всё-таки соприкоснуться.

Белыми буквами выведено: «Рената». Механически представлен. Зашито в систему, как же представлять — и всё тот же алгоритм для всех разностей. И сумм, конечно.

Что я ей скажу? Хотя это не моя проблема — её же действие, её инициатива. Какой даст мне вопрос — таким станет мой ответ.

Но нужно ли вообще?

Я сейчас открыта — оголились мои нервы. Сейчас мои чувства хотят выхода. И, наверное, всё-таки да — пусть исполнится, чем бы оно ни было.

Телефон тоже холодный — остыл, вобрал в себя присутствующую атмосферу. Пальцы сильнее всего внимают его прохладным краям. И лишь где-то в настоящем — где-то в другом мире, но очень близко, почти что реально:

— Ну, привет.

Как это в её стиле. Напористо, без излишних рефлексий — если она скажет, она сделает. Может, потом уже будет жалеть — но точно сделает.

Не то чтобы она тверда. Она просто никогда не потеряет хватку — никогда её не разожмёт, не превратит свой кулак в свободную ладонь, точно если рука размякнет один раз — уже никогда не вернуть свою силу, поведение неизбежно изменится.

Бывает ли она чересчур грубой? Да — как и я в том числе. Только если я буду слишком прямой, то Рената готова и приврать ради эффекта.

Что уж тут сказать? Когда-то ей пришлось защищаться — и теперь она нападает, помня лишь о себе.

Верни солдата в мир — он до сих пор будет видеть во всём опасность, всегда будет готов к боевым действиям. Почти то же самое и с Ренатой — только она научилась нападать именно что в мирное время.

Я могу лишь спокойно ответить согласием на её непрошенный звонок:

— Привет.

Ворвалась ко мне, готовится к чему-то. И я ожидаю. Её возвращение не могло быть радостью, не могло быть и освобождающей печалью — лишь грузом. Потому что натянуто, всё натянуто ещё с того дня, и мы обе, вне сомнений, размышляли обо всём, мы испытывали по сему поводу столько чувств, сменяя впечатление за впечатлением, и мы рвались, и метались — и при всех возможностях ничего не делали. Потому что таковы мы.

Однако всегда первый шаг совершала я. Всегда именно я. И — это исключение? Знамение?

Я не могла позвонить — я никого не хотела видеть, и уж тем более лицезрение обидевшей меня подруги вслед за вызванной тошнотой таки произвело бы рвоту.

Я бы ощутила нестерпимую мерзость. И, может быть, потом бы опостыла — потом бы всё вышло, меня бы освободило.

Но в какой-то мере к счастью, что звонок раздался сегодня.

Мне бы не хотелось видеть в ней мерзость.

Сейчас — лишь завершение заката. Лишь неопределённость, которая вовсе не пугает — она лишь даёт пространство для моего принятого решения. И, возможно, я готова выбирать.

— Томишься в одиночестве там? — хрипло от неё. Без особого наезда — просто пытается защититься, как и всегда. Как и всегда, во мне это вызывает глухое раздражение. Не может и не вызывать. — Закрылась ото всех.

Всего-то подводит к теме — пытается. Мне бы конечно без ненужного выпендрёжа — сразу бы отрезала, в таком случае мне стало легче. Или чуточку попрямее хотя б.

Но это же Рената. Сколько я её помню — сколько ею дорожу?

Воздух вырывается — из груди прямо с голосом. Вытягиваю ноги под столом — сползаю ниже на кресле. Тело растекается.

Но не ощущаю его массой.

Моей ловкостью всегда была беседа. И я умею играть словами, умею принимать чужие правила — слышать их, понимать. А ещё я, наверное, всё-таки сочувствую — не узнать мне, по привычке или всё-таки переживаю в данный момент, всё-таки работают мои нервы.

— Вот и нет. Я давно уже вышла. Разве Алиса не рассказала тебе о наших встречах? — поддеть её. Ей это станет не то чтобы приятно — она просто ощутит спокойствие, что всё по правилам. — Закрылась разве что ты. Никаких новостей.

— А ты бы их хотела слышать?

С тем же увеличением диапазона голоса — как всегда применяет. Но с непомерной хрипотцой.

Настроение, выражаемое ею, сравнить можно, наверное, — с усталостью?

У Ренаты есть одно довольно выбешивающее свойство. При всей своей наглости, при всём своём выпендрёже, имеется в ней нечто более худшее — она ненавидит правду. В особенности о себе.

В школе, когда мы только знакомились, наши взаимоотношения были довольно натянутыми. Мы ссорились по каждому поводу — рано или поздно оно должно было рвануть. И оно рвануло, когда в нашей очередной перепалке я назвала её «лицемеркой, которой никто ничего не должен».

Обцарапать свою противницу мы старались выдрать под рыдания в голос. Больно было обеим.

Взрослые всё шутили о каком-то мальчике, за которым бегала Ренатка и который лез ко мне — я уже и имени его не помню. Помню, что был просто обыкновенным пацаном без всякой привлекательности. Но дело-то вовсе было не в пацанёнке-то.

Однако в тот переломный период наши отношения стали ближе. Хер знает, почему. Просто появлялись случаи — в них находились точки соприкосновения, а ещё нам обеим необходима была подруга рядом.

И в отношениях со мной Ренатке пришлось принять мою прямоту. А в то время я могла заёбывать знатно — лицемерие я презирала и всячески старалась всех уличить и научить. Семейные проблемы — что уж тут разглагольствовать.

Ответно я приняла её выпендрёж. Мы обе смирились с качествами друг друга, которые взаимно нас бесили — и пробыли вместе, в нашей дружбе, столько лет.

Десяток наберётся. Наверное, нужно с одиннадцати считать — с класса пятого, когда группки уже устаканились и мы таки остались вместе.

И сейчас я не вижу никакой причины скрывать:

— Нет. Я бы тебя даже не послала нахуй, я бы просто не взяла, — чистая правда. Как и всегда — давно я подобным образом с ней говорила, всё мягко было — будто масса растёкшаяся, и весь разговор такой же — растёкшийся. — Так что хорошо, что не позвонила — смысла не было.

Она протягивает что-то звучно — наверное, хмыкает. И тишина. Гул, трещание — лишь кровь бежит по мозгам, заполняет всё моё существо. В ней легко и не услышать важного — потеряться в собственной голове.

Но мне легче. И ясности больше.

И даже в образовавшейся тишине ничего не спутывается — время просто течёт, оно линейно. Нет помех, нет заслоняющих шумов, нет пробелов — всё вполне внятно — подвластно мне.

— А сейчас что? Настроение получше стало?

Надо же — вот и проскальзывает то, что я называю игривостью. На самом деле оно ближе к театральности. Но игривость вполне прекрасно описывает её умело поставленные интонации, в которых достаточно много чувств — и сложно понять, всерьёз она или нет.

На самом деле, единственное, что стоит знать о Ренате — её надо читать между строк. Никогда не прямо. И я-то, конечно, ненавидела всю эту её неуместную художественность — какое-то неоправданное стремление к возвышенности, к образности — зачем только всё это?

Но рано или поздно приходится принимать иллюзии своих близких — любые их слабости. И беречь их.

— Да. Мне легче, — всё та же правда — по её правилам. И в этом соединении все наши с ней годы. — И я готова поговорить.

И опять первый шаг сделала именно я. Может, когда-нибудь Ренатка научится — может, не выпадет повод.

Как бы то ни было, я действительно готова — раз уж и она идёт навстречу. А в какой-то степени даже хочу.

Рената и Алиса не стали бы ухаживать за мной как Вера. Потому что — так уж они все трое сложились. Но если бы они нашли меня в этой комнате, если бы Алиса подождала подольше — но если бы она пошла к Ренате раньше Веры, если бы они пришли ко мне вместе — конечно, всё бы сложилось несколько иначе.

Но я рада и тому, что Вера находится со мной, и тому, что с Алисой мы постоянно общаемся, — порою встречаясь, — и тому, что Рената без участия моего или той же Алисы сама решила помириться.

Многие расклады своей жизни я до сих пор не могу принять. Могу спорить, отторгать их. Но сей меня вполне устраивает — он много для меня значит уже просто потому что есть. Мне не надо другого, не хочется — сейчас вполне достаточно реальности.

Всё ли на своих местах? Вряд ли. Всё всегда в хаосе. Но есть то, в чём нет разрушений, неточностей, несостыковок, кривости — и внезапно в этом поднятом, в неопределённом чувствуется гармония.

Наверное, подобно и нужно жить.

— Тогда и поговорим, — никак не сдаёт позиции. — Встретимся в том обветшалом парке, помнишь? Где лавочки всё время пионерят. В среду можно, в шесть утра.

Всё тот же парк, где мы сидели во время студенчества. Чаще всего ночью. И творили не совсем приличные дела.

Как она могла ляпнуть, что я забыла? На такое точно могу обидеться.

— Помню, — и сама уже назначила время. Мне бы ничего — но утром зачем? — Я приду.

В конце концов, данное дело тоже надо решить — оно тоже натянуло нервы, и в общей сложности прибавило тяжести.

Раньше я не знала, что мне делать. Раньше мне было слишком невыносимо жить — и да, теперь я именно что готова. В этом моя готовность.

— Тогда до встречи.

Обрывается шум её квартиры, её дыхание — писк гудков, они механически стучат изнутри телефона. Просто извещают — имеют такую же механическую цель, никакого двойного непонятного смысла. Всё в них ясно.

Моя жизнь не такая механическая. Не такая пресная, постылая — мне сейчас больно, всё ещё корёжит, но, по крайней мере, теперь я точно двигаюсь. Не застыла на месте.

Всё в комнате уже накрыла синяя чернота. Объяла собой, накинула своё тело — и просто сменился день ночью. Это просто иной свет — отсутствующий, противоположный, он делает то же, что и привычный. Он лишает зрения своими укромными местами — дневной лишает зрения открытыми, когда слепит. Но никак не сдавливает темнота. И я знаю, что в ней лишь я да моя комната — сейчас встану и включу искусственный свет.

***

Солнце в шесть утра уже занялось — прошла середина апреля, как-никак. Теперь всё покороче ночь. И белые яркие утра — когда очень мало народу, а сна не так уж много — о нём можно позабыть.

Когда ты одна масса — такие утра проходятся катком по всему телу. Они буквально режут своей белизной, бодростью. Жгут, как вампира. Хочется спрятаться — хочется наконец-то найти тот самый тёмный уголок, где можно спокойно перебрать свою густую вязкость и не тревожиться излишними диссонансами — принуждением к чему-то иному.

Тьму нужно переживать — и в свете это невозможно, свет выжжет. Выжжет вместе с куском плоти.

Трава мокрая — от росы и недавнего ливня. Уползают последние дождевые облачка за горизонт — несут себя в иное место, истрачиваются потихоньку на небе. Все они живут лишь для того, чтобы исчезнуть.

Влажность дорог пристаёт к кроссовкам — размазывается земля по подошве. Блестят сами кроссовки влажностью на них. Сверкают в лучах.

В воздухе почти уже нет студёности — и вскоре запахнет летом. Песком, уносимым ветром, выжженным асфальтом, скошенной травой, теплотой — остаточной после основного пекла и, в конце концов, просто жизнью.

В такой среде возможно существовать.

Ещё не спионеренные скамеечки стоят в ряд. Около них — урны. Ничего не поменялось с последнего посещения — хотя стало как-то поприличней, деревьями немного облагородили. И окрестности тоже подлатали.

Кофта и бесформенные штаны — серые. Как у какой-нибудь мамочки. Сейчас уже часто в таком ходят — платья-то делают не особо удобными, да и чересчур пёстрыми.

Всё те же блондинистые волосы — развевается хвост. Тоненькая резинка перетягивает. Всё тот же тяжёлый цвет, который по тону может напомнить какое-нибудь пиво — ну, ей идёт. Прозаичный образ, вполне подходящий её вспыльчивой натуре.

Ну и банкам пива рядом с ней, конечно.

В скрюченной позе — нога на ногу, рукой подпирает голову, кое-как свесив вторую конечность. Выглядит вполне впечатляюще — она же достаточно большая, и веса в ней хватает, не худющая, как и Алиса — но и до Веры с её наливными щеками ей неблизко.

Роста зато в Ренате предостаточно — почти до восьмидесяти с метром. Моим несчастным сто пятьдесят восемь остаётся лишь пищать где-то внизу.

Рената вскидывает бровь — и отнимает голову, сразу рукой подавая:

— На, держи.

Лицо, конечно, уставшее. Волосы ничего в ней не заслоняют — всё видно слишком хорошо. И раннее утро не подходит ей — режет.

— Так — и сразу? — пальцами в жесть — леденит. Купила, конечно, не просто для развлечения — а с какой-то серьёзностью, ещё и вкусом дурацким. Смесь близка к ядрёной. — Ну, у меня одно доброе слово с собой.

— Нормально, подходит. Для него и покупалось только.

Не смотрит мне в глаза. И взгляд у неё застывший — пока свежий ветер треплет её волосы, взором устремляется вдаль статично раскрытыми глазами. Может и не моргнуть.

И пока мы находимся в тени — под деревьями.

Поддеваю пальцем, надавливаю — всё шипит. Хочу ли я вообще пить?

Как-то всё несуразно. Может, дело в нерешённой натянутости — может, всё глубже, и мы, став взрослыми, потеряв гибкость ума детей, способных к фантазиям, теперь не можем не замечать — теперь нам, взрослым и лишённым защиты, придётся видеть реальность во всём её великолепии — и принимать, потому что в любом сражении мы будем проигрывать. В одиночку против мира — в юности усваиваешь, что это невозможно.

Однако, вполне вероятно, сегодня мы просто выберем путь — и всё разрешится. Нужно ли что-то ещё?

Глотаю из дырки — даже сквозь холод смеси ощущается этот дурацкий вкус. Реально ядрёное. И зачем только такое бухать — никакого удовольствия же. Что до опьянения давишься — что после его наступления мучаешься от тошноты и просто плывёшь по тошнотворным вывертам своего сознания.

Но иногда подобную тошноту себе хочется причинить. Хочется напоказ быть разъёбанной хуйнёй — и пусть все лицезрят, и изрекают мысли — они все правильные, про опущенность.

Хорошо, что теперь подростки режут себя, а не бухают, как мы. С алкоголем мучаешься и не подыхаешь — с порезами как-то выше шанс перестать мучиться.

Но сегодня я не хочу давиться — буду растягивать.

— А больше ты ничего не купила? Хотя б для адекватного вкуса.

Скашивает ко мне свои зрачки — окружены тёмно-коричневой радужкой. Практически полностью чёрные.

— А это уже слишком — на мою зарплату училки не пошикуешь.

Ну или всё достаточно заурядно — она забыла. Ей-то закусывать не надо.

— Забрать бы и доброе слово своё.

Никак не реагирует. Мочу напоследок свои губы и язык в купленной ею смеси — и достаточно. Отмучено — с лишком.

Да, давно мы такими неприличными делами не занимались — в студенчестве бухали целую ночь, расходились в четыре утра. На вечеринках подольше могли засидеться — но здесь устраивали так, как хотели. И нам вполне было комфортно.

Алиса не особо с нами выбиралась. Мы её и не тянули — зачем, если всё это делается удобства ради? Вот мы бессмыслицей и не занимались.

По большей части наши посиделки были обыкновенным весельем. Нам надо было расслабиться, стряхнуть лишнее — и мы стряхивали, оно не доживало до утра — растворялось, и уже не было даже воспоминанием — навсегда ушло в забвение, исчезло, мозг его расщепил, уничтожив, где-то в себе.

Иногда нами совершались откровенности. Мы вдвоём находили гармонию в нашем молчании, в нашем медленном течении времени — и было столь хорошо, что ничего не хотелось. Потому что всё уже исполнилось.

Осталось только жить — и чувствовать.

Сегодня мы немного заспанные и с тяжким грузом усталости сидим перед свершившимся рассветом. Что-то пытаемся сделать.

Что же у нас выйдет? Кто знает. Первой никто начинать не хочет — мы лишь проводим время, и не особо-то хотим ещё притрагиваться.

Всё уже готово. Нам просто лениво —прежняя отговорка. Так можно не ощущать болезненности от реальности.

У меня найдётся немножко решимости. Но всё равно — не хочу ничего разрушить, пусть страх вроде бы и не окружает — и всё равно неприятно.

Не страх, не тревога — именно что неприятность. Коробит сегодняшним утром — когда мы недоспали, выбрали, исполнили твёрдо свой выбор — и всё равно.

Эта тоска — та самая, тянущая печалью при солнечном дне, когда вроде бы всё в порядке, вскоре всё разрешится — и всё равно.

И не хочется же её отпускать. Не хочется от неё отворачиваться. Её хочется пережить, ощутить в полной мере — и до дна испробовать всю печаль, которую та в себе таит.

Посему и молчу. Не открывается рот — никак челюсти не разомкнуть, они застыли в одном положении — и я не хочу ничего говорить. При проходящем чувстве слова вовсе не идут.

Не изливать же своё нытьё. Мы пришли поговорить по иному поводу.

Кажется — глаза слезятся. Наверное, это буйство просто готово выйти наружу — и теперь, когда мои нервы оголены, трудно сдерживать.

Рената всё смотрит вдаль в своём угрюмом выражении. И ничего в себе не меняет — лишь выпускает из себя звуки, так механически:

— Не хочешь не за что извиниться?

Вообще надо бы — голову набок склоняю. Но об этом ли я действительно пришла поговорить?

— Я не так чтобы ощущаю вину. Не знаю, за что я должна извиняться, — раньше бы я хотела — пока во мне кипела злость. Теперь уже нет. — Хочешь — извинюсь.

Мне теперь очень легко извиниться — когда не ощущаешь уязвлённости, не хочешь защищаться — защититься-то я пыталась вовсе не от неё.

— У меня тоже нет извинений, — потирает свои руки — столь монотонно. Механические действия нервной системы, они вроде бы перебивают реальность — и возводят ей бессмысленность, её бесцельность в абсолют. — Тупо мы поссорились, даже извинения как-то не получаются.

Я достаточно флегматично — и смиренно, — киваю ей:

— Мы пришли поговорить вовсе не об этом.

Кажется, никогда я не была настолько прямой — настолько точной в правде, которая отражает и меня — и реальность в целом. Никогда они столь близко не сходились — чуть ли не сливаясь.

Тем удивительнее, что мы обе легко принимаем эту данность — ещё легче с ней встречаемся, признавая. Без всяких окольных путей.

Когда я успела дойти до сего? Виновата усталость солнечного дня — если бы доспала, закрылась бы?

Всё это столь странно. Немного несуразно — и чёрт со всей несуразностью.

Я знаю, что должна была не извиниться — я должна искупить свою оплошность, свою ошибку перед Ренатой. И моё искупление состоит в том, чтобы выслушать её.

Ведь именно об участии она меня просила. В сим грехе меня обвиняла — и я готова его искупить, я полна решимости. Пусть мы закончим то, что тогда прервали, как полагается.

— Да? А за какую чертовщину нам тогда перетирать?

Всё ещё не удостаивает меня вниманием — хотя в голосе полным-полно эмоций, всевозможных обращений.

Наигранность — или что-то всерьёз?

— Я готова услышать то, что ты хочешь мне сказать, — смирение — я всё приняла и ко всему готова. — И если за что мне хотелось бы извиниться, так за то, что тебе пришлось провести с этим наедине слишком долго.

Наедине — с ужасом.

Здесь я, конечно, готова ей посочувствовать. Здесь не могу не понять её — со всем тем, что приключилось.

— А хочу ли я вообще теперь толковать об этом?

Её несломленный профиль — изнемогающая, никогда не согнётся — не сумеет. Она выстоит, конечно. Даже если изнутри уже будет всё разрушено — всё сожжено.

— Разве оно тебя отпустило?

Ветер раздувается — гулом его движение, его мельчайшее неистовство на планете Земля.

Буквально крошечное действие. И всё — в истории не будет изложено.

Медленно — её лицо ко мне, поворачивает голову. Ветер точно пытается перебить употребляемые ею звуки, что слетают с губ:

— Вовсе нет.

Она пахла всегда как обыкновенная ухоженная женщина. И сладость, и цветочность, и мягкость, и всё оно, в конце концов, дополнялось присущей девичьей милостью — но я никогда не вдумывалась, что же означает её запах. Из чего составляется. Что за история разворачивается каждый день за ним, с её телом — он ведь с самой школы совсем не изменился.

Больше всего — мягкий. Прибавляется к нему некая цветочность, умильность. Что этим может пахнуть — в какой атмосфере в своей квартире она пребывает, что подобная атмосфера на ней так долго остаётся?

Она точно засиживается за книгами — историк. Точно пользуется духами — всегда была ухоженной. И всякими гелями — тоже. Но в сим ли разгадка?

Во всяком случае, её запах подходит надетой серой кофте, которая на вид столь мягка.

— Значит, нам всё ещё нужно об этом поговорить.

Её лицо больше повёрнуто в сторону от меня — но и совсем не отворачивается. Точно задержится на секунду — и уйдёт.

Хочет ли она избежать всего разговора? Избежать, как и я?

Как бы то ни случилось — нормально, что сразу мы к нему не подберёмся.

Я собственный ужас до сих пор полностью не приняла. До сих пор — не так уж всё страшно и не про меня; и что-то идёт вразрез со мной — и никак не повернуть, не подмять под себя, самой гибкой не стать — лишь смириться.

Самое страшное — это смирение. От него бегут до самого конца — и даже придя в тупик, продолжают бесполезные попытки спасения. Но порою никак более не разрешить.

И, в конце концов, когда ужас сходит — всё становится не таким уж страшным. Только бы видеть, ощущать сей мир. Не потеряться бы в собственных ранах — в памяти о них.

Что в ней таится?

Голова Ренаты наклонена вниз — исподлобья на небо. Не слышит завывания ветра. Он ей ни к чему — он не перебьёт той внутренней бури. И придётся лишь ощущать, как внутри метается, рвётся, изрывается, неистовствует, умерщвляет изнутри — и ничего не суметь сделать.

Страшно отдаться сему потоку. Страшно его выпустить — кажется ведь, что проглотит всё, целиком жизнь погребёт под собой. Что такое не пережить. И после сей произошедшей катастрофы, когда гибнут последние уже бесполезные руины, после сухости и нелепого затишья, нелепой никчёмной полости уже есть ощущение — жизни не будет. Последние руины пали — она совсем не восстановится.

Но у меня что-то получается. Я пока стараюсь не думать о восстановлении — ненароком можно задеть и свежие раны. Я помню лишь о прошлых — с ними наловчилась, уже не очень больно.

И предстаёт — всё напряжение в ней. Громадной усталостью. Невозможностью пережить, будущей катастрофой — сколько я их уже лицезрела?

Я никогда не думала о них — о том, что соприкоснутся с моею жизнью. Об их нахождении в моей жизни. Но они произошли — и кто я такая, кем я была, чтобы остановить их вполне естественный поток? Всякая божественная сила у меня отсутствует.

— Нужно, а не потому что хочу?

Изрекает столь хлёстко. Довольно жестоко — по отношению к себе.

И я бы не хотела разжимать свои челюсти, не хотела бы передать ей слова, которые в любом случае окажут влияние — но пусть выбор случится.

— К сожалению, да.

Может, я эгоистично стремлюсь покончить всё поскорей. Лишь бы не растягивать, не резаться самой — но что я могу ей дать ещё собственными устами, как не правду?

Разве что помощь. Да, конечно — помощь ей точно будет сейчас понужнее, нежели правда. Но без правды ничего не случится.

По итогу, я просто сделала выбор. И как бы внутри ничего ни крутилось, как бы внутри ни ворочалось — я не стану от него отрекаться, не стану оправдываться; я встречусь с его последствиями — и приму их все, что принесёт он, мой выбор.

Если придётся искупить — искуплю. Но пока я поступила именно так, по-своему — возможно, с чересчур малым количеством сочувствия.

И пусть уж оно продолжается таким, по моим словам. Не буду метаться и менять.

— Всё-то ты до обречённости доводишь, — своим мэтровским тоном мне молвит. И всё-таки ей пошло профессоршей — там действительно изучают историю, а не повторяют основы, которые с течением времени устаревают. Ей бы остаться после аспирантуры в том же университете — она ведь вовсе не педагог, она учёная — ей нужны больше знания, а не люди. Люди — лишь элемент её изучений. — А ещё как будто ты обо всём всё знаешь. Всезнайка.

Ну и что тут, кроме соглашений:

— Ты сама всегда называла меня зазнавшейся.

— Да. И эта черта в тебе никуда не ушла, к всеобщему сожалению, — акцентом на последнюю обособленность — она любит эффектность. Порою подумается — обожает. — Но больше все прямо нереально бесит, что ты права, — смотрит на меня полубоком — и сморщивается всем лицом: — Просто отвратительно.

Это ты мне тоже не раз сообщала.

Хотя нет у меня никакой безусловности. Но люди меня часто слушаются — разве что Рената ещё чаще пытается переспорить, — и вполне известно, почему.

— И к тебе даже не прикопаешься. Вот это самое вымораживающее.

Я бы ей возразила, как обычно — но надо ей поворчать для разгона, надо же надышаться перед смертью. Я — не жестокий палач, чтобы её подобного лишать.

— Порою везёт — и ты не совершаешь ошибок.

И её почти чёрные глаза — ко мне, теряется стеклянный зрачок в радужке и в то же время — так заметен, протыкает насквозь. А распушившаяся чёлка, упавшая на ресницы ей, ничего не сглаживает.

Только переживать вместе с ней — как я, пройдя все годы бок о бок с Ренатой, могу не понять — могу не испытать общую правду, одну на двоих?

— Дело-то не в ошибках. Дело в другом, — отнимает от меня свой взор — все эти стихийные волны являются лишь предвестником, лишь подготовкой. — В том, что ты действительно знаешь.

И понимаю — конечно. Не стоит лишнего произносить вслух, когда заранее известно — за сегодняшний день слов будет предостаточно.

Что я должна чувствовать по поводу собственного опыта? Не знаю. Нет во мне ответа. Разве что — эмоции явно негативные, и негативные — в первую очередь для самой меня.

Принятие — это долгий путь. Очень трудный. Даже саму себя бывает слишком трудно принять — принять что-то в своей личности, смириться с тем, что она диссонирует с окружающим миром — с той средой, в которой существуешь.

Но нельзя утаить самую главную вещь о сим пути: он необходим. Можно долго пытаться бежать, строить иллюзии — рано или поздно они разобьются, и разобьются с тобой на пару — так жестоко и беспощадно.

И мы обе знаем, что это не просто нравоучение о «плохо» или «хорошо» — это в первую очередь о том, что больно. Невообразимо больно. Так больно, что уже и своей жизни не жаль — лишь бы боль прошла, перестала бы ощущаться хоть на капельку — а там уже ничего не жаль.

Принятие себя, смирение с реальностью — это в первую очередь о ранах. И самую малость о смерти — но о ней не говорят, ведь тогда уже всё бессмысленно.

— Да ладно. Мы же всё-таки о тебе.

Пусть и не хочется — и всё отторгается, и отчаянно хочется сбежать.

Рената вздыхает. И разгибается — откидываясь на спинку скамейки, наверняка влажную.

Но нас это, естественно, не трогает.

— Тебя это тоже касается отчасти, — свою чёлку ещё больше лохматит — кажется, так пытается убрать её, чтобы не мешалась. — Но да. Надо не отвлекаться от сути.

Держаться её — порой это единственная опора, которая может найтись. И все внутренние разрушены. Они — в руинах.

Рената всё ещё пялится в небо — в бесконечность космоса. В его просторы, которые ещё неподвластны разуму.

Ей трудно. Вне сомнений, она не может — и должна ли я её подтолкнуть? И если да, то как — осторожно или без ненужных церемониальных жестов?

Мне не хотелось бы действовать. Не хотелось бы на неё влиять — лишь хотелось бы узнать, что у неё внутри, какие мысли. И как мне найти ту нужную близость для нас обеих — как случайно построить доверие, дабы откровение случилось.

Мне бы просто отнестись ко всему с бережностью — но знать бы, где очерчены границы.

— Чего бы тебе сейчас хотелось?

Рената, нахмурившись, не объясняется:

— Ничего.

Одно пустое ничего. Когда внутри хаос, оно кажется столь привлекательным. Ведь ничего не может быть хуже хаоса.

Ну, а мне — как и всякий раз, сплошная обречённость:

— Мне тогда тоже ничего не хотелось.

Мельком — чёрным взглядом. Возможно, она опять бесится из-за моей правды — и того, что я ту показываю. Но больше в ней, конечно, сокрушений — о себе.

— Хочешь поддержку мне оказать? Контакт установить? — её саркастичные нотки — всё такие же… типично стервозные. Ну да, прямо сыгранные. Точь-в-точь — ей надо бы на досуге увлекаться актёрским мастерством.

Вообще меня тоже раздражает — не своим театральным талантом, ясно, зачем использует. Просто подобное сбивает — когда подходишь с сочувствием, открытая, а в лицо — колючки.

Но вытерпеть эти колючки — тоже проявление сочувствия.

— Нет, сама хочу выговориться, — без эмоций — не показывать же секундное раздражение. Она же, не стесняясь, вздыхает — будто это я во всём виновна. — Позволишь?

Дёргает бровью — не знает, как лицом изобразить бурлящие внутри чувства.

— Позволю.

А я не знаю, что мне сказать. Не высечь сентенций из мыслей, по следам опыта — не хочу бить столь точно, задевать до прямо сейчас кровоточащих ран.

Так что просто:

— А я уже не хочу.

Раскрываются её глаза — столь внимательные, пытаются что-то узреть. Разгадать великую тайну мира. И чтобы желанное озарение случилось сию же секунду — а оно не происходит.

И тогда захлёстывает злость. Льётся через край, сметает — она, минутная, вспыхивает уничтожающим всё пожаром:

— Да блять! Да что с тобой не так?! — дышит — учащённо, в её хрипах столько сдержанных слов — все их могу ощутить. — А что тогда ты хочешь?

Она не пускает меня. И тогда я решила впустить её к себе — и тут же это разрешение отобрала.

Но взрыв произошёл совсем от иного.

— Ты ведь всё ещё обижена на меня, да? — дёргается её мимика — и кто знает, старой или новой злостью. — Не веришь ни единому моему слову. Так ведь? — стихают в ней удержанные порывы. Они вновь загорятся — только дотронься, она ощетинится. — Но скажи мне честно, действительно ли я виновата в том, в чём ты меня обвиняешь?

Её колючий взгляд — на меня. И она впитывает. Впитывает очень тщательно всё происходящее — всю среду. Она заглядывает в подноготную, в само нутро, она исследует и его тоже, и все его клетки, все атомы — изучает состав, и проверяет его тоже, теоретизирует — «что, если?» — дабы только получить ответ — лежащий на поверхности.

Тот самый известный ответ. И его она тоже раздерёт — расчленит, выпотрошит из него все ценности, все устои, разложит на единицы — и те ещё поделит на бесконечность.

Она не верит ничему.

— Я теперь уже ничему не доверяю, — в её глазах проступает бесконечность — и вся её бесконечность поглощает окружающий мир, сужая до точки — практически до ничего, до нуля. — Бывают моменты, когда не понимаю: где действительность.

А кажется — она так уверена в реальности. Кажется, она не потеряла опоры.

И она её не потеряла — у неё ведь всё ещё есть ориентиры — они ей доступны. Есть у неё возможности. Тогда что же это за поставленный блок? Что за препятствие? Почему она в своей жизни дошла до такого — над ней ничего же не нависало, она могла справиться. Она всегда была сильной. Что заставило её остановиться?

Она всегда была непрошибаемой — у неё главным оружием вовек являлась наглость, и никогда Рената не отказывалась ту использовать. Даже если риск неудачи бывал чересчур высок. Всё равно шла — прорывалась, сквозь всё сопротивление, она просто делала то, что хотела.

И о случившихся неудачах Рената всегда горевала. Но никогда не останавливалась.

Что её только могло сломать? Что могло переломить её путь — сделать незначительным, аннулировать все её старания — ввести её в фрустрацию, а от той — в отчаяние?

— Но какие твои чувства я действительно заслужила, а какие — нет?

Моргает — перед тем, как опять обратить свой взгляд на меня. Смотрит устало — бессильно.

И ничего — остаётся.

— Так нахера ты ушла с работы и закрылась в квартире? — всё тем же хрипом — нет стойкости в голосе. — Расскажешь уже или нет? Сколько ещё придётся ждать? Или я сама обязана из тебя выуживать?

Вопросом на вопрос — это всё же будет ответом. Корявым, неуклюжим.

Я прощу её за эту неуклюжесть. Пока ещё прохладный ветер порывается, пока в небе — одно солнце, я оставлю меж нами лёгкость.

Мы её заслужили.

— Я просто захотела уйти с работы. И ушла.

Весьма правдиво — до истины. Мне нечего прибавить.

— И на связь ты тоже просто не хотела выходить?

Всё звучат обвинения в её голосе — столько укоров мне не за что, я их не приму.

— Да, так и есть, — откидываюсь вместе с ней на спинку. Теперь мы поближе. — Я просто устала от всего и решила отдохнуть. Вот и вся история.

Которая, гипотетически, может продолжиться — но я не явлю ни одну из своих мыслей на свет; пусть они будут пока что эфемерными, неясными. Пусть они останутся всего лишь зародышами — которые могут и не развиться.

— Ты чуть всех не потеряла.

Говорит слишком серьёзно. Она смотрит на мои случаи по-своему — в том состоянии, которое прямо сейчас у неё присутствует. Она не будет пытаться взглянуть по-иному — ей и не нужно.

Она попала в какую-то точку, вся её жизнь свелась до нуля — и теперь ей самой быть этим нулём, жить в нём, ощущать лишь его.

— А ты бы бросила меня? После всех недель затишья, ты бы просто перестала со мной разговаривать?

Нет движения, нет дёрганых жестов — точно все нервы замерли, перестали работать. И только застывший взгляд. Сквозь его оцепенение исчезают секунды — они, равнодушные, следующие законам естества, просто проходят, не задерживаясь — не наделяя ни одно мгновение смыслом собственным существованием.

Но её замерший взгляд так жив в своём бездвижении. Он влажен, сияет — лучи расцвечивают всю его темноту, они, сходясь до мелкой точи в человеке, даруют самое главное — они показывают своим существованием, что же происходит в другом.

И застывшие раскрытые глаза Ренаты дадут мне лишь смятение для сочувствия. И то будет правильно.

— Нет, конечно. Нет.

Не знаю, куда приведёт та стихия, бурлящая в ней.

Лишь бы она долго не пыталась её удержать — это будет бесполезно.

Ведь всё уже разрешилось. Всё давным-давно известно — и что надо сделать, и что сделано.

— Вера попала ко мне в квартиру благодаря тому запасному ключу, что был у тебя. Могла бы и вернуть, кстати, — булькает в ответ невнятное — очередное недовольство. — Она была со мной. Всё время заботилась. Алиса тоже налаживала связь — мы с ней повстречались, теперь иногда трещим в телеге, — хотя в последнее время достаточно часто — оказывается, Алиса умеет разглагольствовать и о пустом. Хоть ей и скучно. — Так я и жила. Отдыхала, пока со мной рядом кто-то был.

Рената, не сводя какого-то каменного взгляда с меня, чересчур медленно поднимает бровь — словно даёт ей перетечь вверх собственными силами. И ощущается в сим жесте натянутость.

Она звенит — и будто не трогает нас. Точно её не существует, и звон лишь мерещится из-за воспалённого сознания — отравленного самым ужасным человеческим недугом — стрессом.

Оборвётся ли?

Несмотря на некоторые бушевания ветра, сегодня — спокойный день. Тихий — подходящий для распития банок пива в парке. И Рената сдёргивает закрывашку — вбирает своей ядрёной смеси получше меня, ей она идёт легче. Вытерев ладонью рот, размягчается.

Ну что ж, для её душевного спокойствия можно и потерпеть эту дрянь, оставшуюся на языке кислой пряностью — и точно в лёгкие проникает, перехватывает с горлом и дыхание полностью. Отвратительная жижа — просто ужасно по телу бьёт.

— И тебе это нянчество помогло, да?

В её голос и моя обречённость проникает? Или — лишь усталость?

— Ну, я хорошо проводила время, потому что не делала ничего. Но за этот период смогла и многое переосмыслить, — побольше воздуха — иногда груз наваливается на грудную клетку, но теперь слова могу протолкнуть. — А ещё девушки, которые проводили время со мной, были очень настойчивы в своём желании помочь мне, — губы Ренаты угрюмо обвисают — я лишь приподнимаю брови. — Их старания не прошли зря.

Их старания, наверное, значат слишком многое — я ведь не умерла.

И продолжает шелестеть листва надо мной. Могу узреть, как за горизонт уплывают последние дождевые облака — всё ко мне равнодушно. Ничто не ласкает, ничто не ранит.

Таков мир. И я вполне имею право выбрать в нём себя. Я могу отпустить и свою вину, и свою обиду — просто воспроизведя действия для их выхода.

Теперь мне не так страшно. И — всё уже готово.

— Хорошо тебе было.

Ничуть не обиженно, даже без наигранной стервозности — пытается задеть как-то устало.

— Мне было плохо, но теперь уже лучше.

— Как я рада за тебя.

Видно, она мне не станцует, весело тряся маракасами и улыбаясь со столь широко открытой челюстью, что кажется — треснет.

Рената просто бухает. Окончательно размякла — может и массой стать. Видимо, настал момент для итога — моего очередного выбора, ответственность за который мне хотелось бы скинуть и на неё.

Посему оттягивала. А теперь не скину.

— Почему ты не осталась преподавать в своём универе?

Она поворачивается ко мне лицом. И нет в ней бури, нет метаний, что были раньше — выместила эмоции заранее, за всем нашим несуразным диалогом. Эта театральность всегда позволяла ей прятаться, расслабляться — и находить более приемлемые выходы для своих чувств. Тот самый компромисс — что для оппонента, что для неё.

Видимо, время для несуразностей кончилось.

— Потому что приключилась одна история, в которой меня наебали, — вбирает воздух шумно, никак не сковываясь — всё ей дозволено. Пусть раскрывается. — В общем-то, банальная история — удалили меня из авторства, хотя большая часть исследовательской работы лежала на мне. Херово, что ничего вернуть не удалось, но хотя бы не так много потерь. Если рассматривать мои возможности от того исследования как приобретения, — кладёт руку на банку пива.

— Расскажешь?

После института в нашей памяти о другой появилось столько белых пятен. И мы, самое главное, не стремились их заполнить — даже под то же бухло.

— Это не так важно, — отмахивается. — История дурацкая, может, как-нибудь и потолкую о ней. Ты ведь хочешь знать, в чём я тебя обвиняю?

Таки переходит к делу. Я только должна дать ей зелёный свет — и, конечно, потомит немножко, но меня доведёт.

— Допустим, я не просто так пару разу пыталась завести об этом разговор.

Ничуть не обращает внимание — лишь её взгляд из стеклянного превращается в жёсткий. Столь остро нависают её длинные ресницы.

— Когда-то на четвёртом курсе я пропала дня на три. Когда я вернулась обратно, злая и уставшая, узнала, что никто не искал меня, — в сторону зрачки — не давит больше. Как странно. — Все просто жили без меня. И потом — как будто меня не существовало. Хотя, вот один момент, — поджимает губы — на секунду вперивая взгляд, — я оставляла адрес, где я буду.

Я помню это время. Время сессии — я тогда ещё плохо подготовилась и пришлось учить впопыхах денно и нощно, потому что пересдавать-то не хотелось. Это же было лето. Отсутствие Ренаты заметилось лишь спустя как минимум день полтора — и да, я прекрасно помнила, где она. Но просто отмахнулась.

Потом Рената сама пришла вся злая и усталая. Сессионный период продолжался, а я не хотела мучиться ещё и с её злостью — там бы одну преподшу пережить. К тому же, у неё была Алиса. И я просто сбросила на Алису, ничего не делая.

Потом я случайно углядела посинение у Ренаты на шее — но она-то, конечно, ничего так просто мне не сказала. От неё нужно было добиваться ответа. Хотя в ту пору она стала очень вялой — и на все мои вопросы просто отворачивалась, долго глядя в стенку.

Я ещё решила поговорить с ней уже после всех сессий — и всех пересдач. Но когда спустя время добралась-таки — Рената слишком жёстко заминала тему, не давая мне ничего сделать. И бросаться под горячую руку не хотелось.

— Я помню, — она не смотрит. — И это так долго в тебе? С того момента?

— После того момента мне было не до тебя и твоих действий, — отрезает. Всё так же — но, надо признаться, теперь более снисходительно. — А теперь мне стало до тебя. Хотя считай, что да, долго. Но тогда особого резона не было, — и ко мне лицом: — Так что да, ты всегда готова выслушать, но ты меня не слышала. Почему ты не приехала?

И столько гноя в этом прошлом, столько закостенелости — всё скрытое в нём неживое, и оно готово утянуть за собой, также погрести. Оно способно облепить тем, что не прошло за столько лет.

Но раны в ней явно вскрыты — кажется, она теряет последнее обладание, последние способности для того, чтобы сдерживать.

Такое совершается только при стихийном бедствии.

Потому что я тогда ничего не чувствовала. Никакого волнения, ни одной крупицы тревоги — а что было, то быстро задавилось.

Я просто отмахнулась. Утонула в каких-то своих пустячных проблемах — во мне было одно равнодушие.

Она меня за безразличие укорит. Ещё как попытается задеть — конечно, ей такой ответ не понравится. Но нет у меня иного.

То моё равнодушие продлилось даже после увиденных синяков — недостаточно во мне было силы чувств, не было во мне порыва, способного ей помочь. Я даже насилу не смогла к ней подойти.

И да — судя по всему, меня это как раз касалось.

— Потому что я не волновалась о тебе. Поэтому и не приехала.

Её губы растягиваются в рассерженности — такие жёсткие в своей изогнутости. А брови, гневливо навалившись, не скрывают ни грамма её яркого взгляда — столько невысказанной, невыпущенной злости в нём. Вся на меня.

Со сцепленными крепко зубами у неё всё приглушается:

— Вот именно. Было ли тебе хоть раз дело до меня?

Грубо в ней меняют положение мимические морщины — гротескно вся её ярость. И эта ярость давно в ней — гнойная, давнишняя, срок нахождения той внутри слишком долог — неоправданно долог.

Перед таким ничем не оправдаешься. Ничем не защитишься — уязвимо предстанешь, чтобы получить по заслугам.

Но я не хочу оканчивать всё вот так. Я не хочу её покидать, и я не буду сбегать — пусть мне и хочется защититься, тоже в ответ ощетиниться, я не стану — не уйду. Я выслушаю, как того она требует — как того заслуживает.

Мне придётся перетерпеть, затем — принять. Это будет моим сочувствием, которое зародилось не сразу — не было его в сим равнодушии, а что могло его родить — потухло. В конце концов, когда я её услышу, когда пойму и почувствую, что всё правильно, — это станет моим искуплением.

— Порою я бываю слишком жестокой в своём равнодушии. И мне жаль, — как минимум, мне больно от всей сложившейся ситуации — от моего выбора мне уже мучительно. — Но мне есть дело до тебя. И всегда было. Ты мне всегда была дорога, — дышит — дыхание у неё явно сбито, злость в ней клокочет. Холодная банка стоит рядом с её бедром — не притрагивается. — И я готова сделать что угодно, потому что мне жаль. Я готова помочь тебе.

В конце концов, я готова выслушать. Но очень вряд ли ей запоздавшие попытки сейчас нужны — скорее, вспыхнет сильнее.

Лишь боковым взглядом на меня.

— Сейчас — да. А тогда?

Медленно старается вывести. Она умеет играться — всегда у неё хранилось много приёмов для ссор: характер слишком взрывной, её взрывы сдерживали — приходилось искать обходные пути. Но пусть она меня мучает — если ей так хочется меня распять, то пускай.

Пускай сдерёт с меня объявшее равнодушие — заживо.

— Про тогда у меня нет оправданий, — не отводит своих чёрных глаз — но и не поворачивается хотя бы лицом. Опять будто бы застыла — однако столько всего в ней движется, горит. — Но у меня есть сейчас, когда мы с тобой разговариваем. И тогда я совершила плохой поступок, — я выбрала бездействие. — Но сейчас я готова помочь.

Накатываются её веки на чёрные глаза — это так похоже на усталость, хотя никуда в ней гнев не делся. Остался — просто вспыхивает более тускло, теперь стало главенствовать иное чувство.

Мне всё меньше хочется защититься. И всё больше понимания — что же именно я тогда совершила.

Пусть снимается с меня целиком равнодушие. Ради Ренаты — ведь она мне действительно дорога, ведь мы с ней столько…

— Сейчас, да? — никак не меняется. Разве что становится чуть грузней — бессилие, одно бессилие. — И ты готова выслушать?

Сейчас ни в коем случае нельзя отбить, нельзя прервать, нельзя перерезать — поэтому я на всё согласна, я всё приму.

— Что тогда произошло? Что было те три дня с тобой?

Не режет теперь своими чёрными зрачками. Взор её обращён всё к тому же — куда-то вдаль, в бесконечность — в конце концов, в ничто.

И на её лбу проступают морщины — напряжение, сдвигаются брови друг к другу.

— Ты помнишь, что я уходила повеселиться? — задаёт риторически. — В первый день я действительно повеселилась — был хороший алкоголь, неплохой парень какой-то. В подвале в том частном доме, кстати, шиковали лёгкими наркотиками, но я до них не добралась, — сглатывает — по-новому начинает дышать. — Нам всем предложили остаться на второй день. Осталось мало. Я решила не уходить, потому что не хотела: мне опостылела учёба до зубного скрежета, хотелось расслабиться. Хотя бы бухнуть нормально, не впопыхах, — мельком на меня бросает — и не задерживается ни на секунду. — Там был какой-то мужчина. Я так поняла, приятель нашего организатора. Мы с ним в первый день пересекались пару раз, он пытался со мной общаться. Я на контакт не шла. На второй день он решил познакомиться поближе, — застывают её губы раскрытыми — то ли для воздуха, то ли потому, что слова внезапно перекрылись. Не найти их для дальнейшего. И резко: — Он мне не нравился. И чем сильнее он старался прилипнуть ко мне, тем больше росла моя неприязнь к нему. Я никогда не любила старых, а ему тридцать точно было. Ещё в нём была такая мерзостность — он всё время улыбался как-то склизко. Видно было, что льстит ради себя, — и чуть поднимается верхняя её губа — показываются зубы: — Мне даже один раз захотелось его ударить хорошенько, чтоб отъебался. И я его несильно стукнула по руке, когда он не хотел отпускать моё плечо.

Фрагменты её памяти. Они потихоньку мелькают перед ней — и слишком больно удерживать в себе; они ранят своим присутствием, свои существованием.

Всё звучит тот же вопрос — «за что?». Почему вообще случилось? Для чего вообще подобное пришлось пережить?

Для всего нужна цель — даже для подобного. И в мире много чего бесцельного, но хуже всего — неоправданная жестокость.

Моё бездействие было чудовищно по отношению к ней.

— Что произошло во второй и третий дни?

Дует ветер откуда-то сзади нас — поднимает некоторые волоски из её чёлки. Она видит только небо — где-то из-под опущенных век.

— Он всё доёбывался до меня. Но празднество заканчивалось, все расходились, и я где-то ближе к концу тоже отклонилась, — скользят её руки по животу — где-то на уровне диафрагмы она складывает их — так бесформенно. Совсем не держатся — сползут вниз. — Когда я вышла, он увязался за мной. Надо было его как-то отогнать, запутать, уйти другой дорогой, но у меня было похмелье, усталость и мне было так лень. Я не хотела. С чего я вообще должна что-то делать, чтобы он отвязался? Он с самого начала должен был понять, что его послали нахуй, но всё продолжал притворяться дурачком, — её мысли вслух. Правильные мысли — жаль, то они не заденут никогда тех, кого должны. Никогда не ударят — как физически. — Я шла по тротуару, отходила от дома. Он за мной, пытался установить со мной всё тот же контакт. В какой-то момент он стал чересчур настойчивым, начал распаляться, а я не выдержала — тоже стала ему отвечать, пыталась указать ему на место, чтоб не зарывался, — зажмуривается — на секунду, глаза разлепляются чересчур нехотя. — Вдоль тротуара стояли машины. Ну, как и всегда стоят — никто же не хочет за парковку платить. Мы пререкались. И в какой-то момент он меня толкнул, — съёживается — сощуривает глаза, но не закрывает. Продолжает: — Я ничего не поняла. Он меня несколько раз толкал, я пыталась как-то восстановить равновесие, уебать ему. Но в итоге оказалась внутри машины, на заднем сиденье. Это, как я поняла, была его машина, — ладони, уткнувшиеся ей в локти, шевелятся — пальцы приходят в движение. Незаметное — и можно не понять, затихли они или глаз не уловил. — Он был со мной там же, на заднем сиденье его машины. Двери были заперты — я дёргала за ручку. Там было очень тесно, нельзя было развернуться — я пыталась что-то сделать, била его куда придётся, пыталась нащупать ключи, залезть ему в карманы. Потом он сказал, что выбросил ключи. А я из-за этой его реплики резко замерла. Он навалился мне на грудь, руками схватил за шею. Придавил, — со вдохом задерживает дыхание. Так — всё ещё ничего не переменилось. Но будто бы невиден весь этот день — с солнцем, с ветром, с ушедшими насовсем облаками. Всё утро растворяется — в её словах. — Я пыталась вырваться. Но он всё давил мне на шею, заставляя задыхаться. Я не могла содрать его руки со своей шеи. Я пыталась пробраться под его пальцы, как-то их оттянуть, хватала его за запястья — всё тщетно, — одна ладонь перемещается у неё на плечо. — В какой-то момент я стала задыхаться. Я не теряла связь с реальностью, но она была очень непрочной. В теле стала ощущаться огромная слабость. Мысли были вязкие, я не совсем понимала происходящее. Я как бы помнила, что мне надо делать, что мне надо выжить — но иногда, будто на пару секунд, забывала обо всём. Будто выныривала из-под толщи воды, хватая воздух. Чем дольше всё продолжалось, тем слабее становилось моё тело. Это было очень долго. Ему не сразу удалось меня удушить до нужной кондиции, так что это было как вечность. В процессе удушения он спустил штаны, расположился, поправил руки на моей шее для удобства, чтобы ничего не отвлекало. И сделал то, что и намеревался сделать.

Она рассказала мне всё, что готова была отдать. Остались лишь сухость во рту и размытость сегодняшнего утра — неразборчивая, лишняя. Неподходящая, уже — приходящаяся ножом по всем чувствам.

— Это…

— Потом он выкинул меня из машины. Когда шла домой, немного заплутала. Поэтому и вернулась лишь на четвёртый день, — и медленно ко мне её глаза — неполностью поворачивает лицо. — Вот что было в третий день.

Всё это лишь атака. Ей уже нечего защищать, в ней не осталось ничего, кроме самой себя — и остаётся лишь атаковать, нападать, чтобы хоть жизнь осталась.

Она решила меня прервать — пригвоздить своими фактами, показать себя готовой к распятию — и одновременно напасть.

Не остаётся своим взглядом на мне — возвращается всё к тому же бездонному, бесконечному небу.

— Этого не должно было случиться.

— Не должно, — согласно наклоняет голову вперёд. — Но оно случилось.

Набухает в груди — наверное, в ней оно так давно, так пронзительно и беспощадно, и не уходит — что бы ты ни делала.

Сухо во рту. Обветрились губы — чуть колются.

Я вижу её профиль. Её бессилие — у неё сняли защиту, оставили одни уязвимости, выставили напоказ слабости, и теперь она обязана только атаковать, бить, ударять — в глазах непомерная усталость. Серые круги под ними лишь подчёркивают — и утягивают куда-то в постылость, в разрушающее изнеможенье.

— Оно так долго продолжается?

Промаргивается — лишь затем:

— Алиса знает. Я ей сказала тогда, спустя несколько недель, — опускаются её уголки губ — и теперь это просто печаль. Бескрайняя, неудержимая. — После института я искала работу. Мне как-то не хотелось уже заниматься наукой, я устала. Хотелось отдохнуть, — в ней тяжесть всё время присутствовала — придавливала, как тогда. Всё придавилось. — Случайно попала в эту школу, в которой работаю. Через знакомую однокурсницу. И директором оказался он.

В ней нет никаких перемен, никакого акцента, никакой драматичности — вся театральность ушла, спала наигранность. Спала защита.

И кто же этот «он», кого она совсем не выделила — кто всплывает лишь через образы. Легко через параллель прийти к ассоциации.

Теперь она сказала мне всё, что хотела. Теперь в ней переживается то, что осталось — пустота. Ни одно чувство не сохранилось. Ничего не создалось — всё в ней вырезано, прогноено. И этот гной покрыл её нутро полностью.

Весь этот день распался — на её слова.

Таким она видит мир? С такой чудовищностью живёт внутри — через эту же чудовищность прорывается наружу, пытается разглядеть окружающий мир?

Она тоже ощущала это равнодушие в тот момент? Ощущает и до сих пор? Когда её жизнь прервали — все её чувства перерезали, остановили все жизненные процессы, наполнив её тело ужасом. Неизлечимой дрянью.

И всё это произошло из-за чужого мелкого хотения, чужих ублюдских позволений, чужой разнузданности — того, что никогда не относилось к ней. И никогда не должно было коснуться. Нет никакой причины — ни единой цели, абсолютно никакого смысла, чтобы люди проходили через подобный ужас. Этому ужасу нет оправдания.

Но мир равнодушен. Обычно он не ласкает и не режет — а иногда просто так награждает, просто так тиранит. И, на самом деле, с его хаосом слишком сложно справиться.

Зачем тогда даны наши чувства — заложен в нас поиск смысла, если всё — бессмысленно, и эти чувства не играют никакой роли — совсем?

И предотвратить эти события практически невозможно. Не из-за фантазийной судьбы — фатализм нужен лишь для смирения, как и надуманные цели — те, что служат для страданий специально. Предотвратить этот ужас невозможно потому, что сам не веришь, не можешь осознать, что он реален — пока не ощутишь.

В конце концов, у тебя имеется естественное право, чтобы существовать. Но нет такого права у мира и тем более у человека, что дозволялось бы сотворять чудовищность. А она сотворяется. Раз за разом происходит.

И что остаётся? Остаётся лишь разрушенность — руины, которые возникли из-за беспричинной чудовищности. И приходится только с одними руинами жить.

Вот что ощущала Вера — её постепенно ломали. Может, и до сих пор ощущает. Вот с чем осталась Рената — и ей никак не отстроить заново, не сотворить новую жизнь. И вот почему мне казалось, что всё вечно разрушено — и никак не построить.

Но с этими руинами придётся жить. На них придётся созидать — потому что человек психически заточен на созидание, на труд, причём тот, который предстаёт в реальности, иначе — всё бессмысленно. Всё превращается в бесформенную массу.

Но как восстановиться? Да и надо ли, если всё равно разрушится — и не знаешь, когда?

Каковы ощущения Ренаты сейчас? Что с ней произошло? И та вспышка злости — она ведь была, конечно же, неспроста. За ней что-то крылось.

— У тебя начались с ним проблемы?

В застывшем положении её тело. Нет движения. Только ветер движется, раздувается, даёт свою инерцию её волосам, её одежде. Всё в ней — стеклянно. Вся кожа стеклянная — блестит даже в тени, когда лучи отражаются какими-то рефлексами.

Серая её одежда — тоже цвет стекла.

— Поначалу мы друг друга не трогали. Я так и не поняла, узнал он меня сразу или нет, — дышит. Всего лишь дышит — слышу его, её дыхание, — похоже на хрип. — В любом случае, он меня вспомнил. И поначалу ничего не предпринимал, но потом уже пытался всякую херню творить. Уёбские намёки делал, — злость стягивает её лицо — незаметно. Только я, что с ней от начала и до конца, понимаю, что это — злость. Еле зримая. — Но в итоге разогнался. Снова пытался наладить со мной контакт, лез ко мне. И, главное, вся его навязчивость сопровождалась ещё и страхом. Вечно боялся того, что кому-то расскажу. Он то пытался мне польстить, то посылал меня и даже угрожал. Непрямо, но угрожал, — складывает руки на бёдрах в замок. — Меня все эти его игры заколебали. Я много чего ему говорила, даже пыталась его прилюдно поддеть. Но он всё больше вставлял палки в колёса в мою учительскую работу. Вечно придирался, сваливал на меня всё, перед другими позорил, даже перед учениками. Пытался меня вывести из себя и вечно лип. Хотя блядовал ещё и с другими, но я вот порою задумываюсь — он же настолько мерзкий, вряд ли они по своей воле с ним, — слегка только брови сдвигаются. Полностью в ней эмоции выпиты, вышли — исчезли, потонули в том, в чём она столь долго пребывает. — В общем, я пошла ему наперекор окончательно. Грубила ему при всех, говорила, какой он отвратительный, других убеждала. Ему это всё не нравилось. И наше противостояние всё набирало обороты, но я устала. Я просто уволилась. Он меня окончательно доконал.

Замок её выдвигается вперёд, на колени — она снова сгибается, спина её округляется. И все эмоции в ней до сих пор потушены.

А я не могу дать ей сочувствия. Эта история тоже выжгла во мне чувства, обнулила, сделала их неверными, неподходящими, они все ушли — и осталось что-то саднящее внутри. Только оно.

— И что теперь?

Я хотела бы знать, что она планирует — и планирует ли. Что же осталось у неё из чувств. Что ещё сбережено, что ещё не ушло, что поддерживает её, является опорой — или всё-таки не осталось ничего, и она сломалась.

— Я уволена с работы. Наверное, надо вернуться в научку, — просто резюмирует. — А что касается истории с этим выблядышем, то я всё-таки завершу дело с ним.

Сквозь зубы её хрип — порыв.

— Как?

— Пойду против него. Попытаюсь что-то сделать, — поворачивает голову ко мне — и опирается о свою руку щекой. — В тот раз, когда я была после пьянки, мне не хотелось иметь с ним дело. Я хотела просто вернуться домой. Он не дал мне этого сделать. И, честно говоря, мне бы хотелось закончить всё это поскорее, потому что оно… неприятно, — как бы искусно скрыть свои эмоции она ни пыталась, как бы ни пыталась отгородиться, показать, что причиняет она боль другим, а не ей — не всегда у неё получается. Иногда прорывается — и я, как её подруга, буду относиться к показавшимся её ранам с бережностью. — Но всё уже случилось. Мне уже неприятно. Да и он сделал мерзкую вещь. Поэтому я постараюсь, чтобы он получил по заслугам. Наказание его заждалось, — отнимает голову — распрямляется, кулаки сжимаются у неё на ногах. — Я сделаю всё, что в моих силах, потому что за себя надо отвечать. И я отвечу.

Возможно, подобное отважное решение помешает её учёной карьере. Возможно, возникнут некоторые сложности, появится ещё больше проблем — но если она решила бороться, я должна её подстраховать в довольно рисковом деле.

Мало когда в нашей паскудной жизни хочется бороться. И моё дело — поддерживать возникшую борьбу в ней, если та всё же появилась.

Она правильно сказала — за себя надо уметь отвечать. И она ответит.

— Будет непросто, — она всё смотрит вдаль — может, думает о чём-то, анализирует свою жизнь. Она путается в своих мыслях — видит чудовищное. — Но ты сильная, ты всегда добиваешься поставленных целей. Ты ответишь ему достойно.

Рукой дотянуться — дотронуться до плеча Ренаты. Снаружи её кофта охлаждена средой, но внутри, под ней — её тело, и в этом теле бурлят эмоции, перетекают по венам, в крови их молекулы — и изнутри её они сотрясают, они проходятся студёностью и зноем из самой сути, они заставляют её метаться в чёртовом мире, они причиняют ей боль — и помогает ту пережить, они помогают ей выпустить — и зачем-то продолжаться в своём существовании.

Я не могла не попытаться пробиться сквозь них — попробовать обратить на себя хоть часть её внимания.

Оказаться рядом с ней. Попытаться разделить — ведь, если всё внезапно выжглось из-за одних её слов во мне, то проявившееся чувство же что-то означает. Что-то в охватившем чувстве есть.

— Это будет стоить того. Мне это нужно, — добавляет к своей речи, смотря мне в глаза своими чёрными. В них много стеклянности — но вижу сосредоточенность на мне. Может, стеклянность — лишь отражение яркого солнца в тени. — Так что да, я сделаю его.

Пожимаю её плечо покрепче — отпуская. Рената отхлёбывает пива.

Я ощущаю невозможность. Кажется, та похожа на фрустрацию — и вот-вот наступит отчаяние, хотя я всё же попыталась. Я вошла сюда — и всё равно как будто меня сжали и ничего, совсем ничего не дали сделать. Будто я до сих пор осталась безвольной массой.

Я ничего тогда не сделала. Сейчас меня поставили перед фактами — и всё, что было внутри в ней, оказалось настолько громадным, что даже я, непрямая участница её событий, не могу справиться.

Совсем ничего не могу сделать.

— Мне жаль, что я тогда не приехала. Но больше мне жаль, что я так ничего и не узнала от тебя, не попыталась понять. Не потрудилась узнать, что с тобой, — её взгляд внимателен — но нет в нём пожаров, сердитости. — Мой поступок был слишком эгоистичен. Я повела себя не как настоящая подруга.

Она довольно-таки флегматично, что не вяжется с обычными её образами, вытягивается, скрещивая руки на груди — вполне складно. Сглатывает после отпитого пива, моргает один раз.

— Во мне много обиды на тебя. И я считаю тебя виноватой в твоём безразличии, — соскальзывает её взор — тянется за банкой с алкоголем, глотает его. Ставит на колено, не убирая пальцев. — Однако ты всё ещё моя подруга. И я никогда не откажусь от тебя. Так что рано или поздно я окончательно тебя прощу, а обида уйдёт.

Вот оно — смирение.

Иногда с реальностью остаётся только смириться — и действовать в её жестоких условиях, идти по пути, что проложила именно она. Но часть собственной свободы всё ещё остаётся — и Рената ею пользуется.

— Значит, я всё-таки для тебя до сих пор подруга?

Взбалтывает свою смесь.

— А ты сомневалась?

Воздух в груди — всё тот же ветер. Он так холоден в шесть утра, ведь шесть утра — всегда пик холода. Самый низ температуры. Но в нём есть свежесть — просыпающихся деревьев, лугов. И вскоре он переполнится расцветом, вскоре жизнь будет повсюду.

— Это ведь болезненно.

Рената опускает голову, где-то рядом её голос, на одном уровне со мной — хоть и кажется, что далёк:

— А потерять тебя было бы хуже, — скребёт ногтём по банке. — Так что я никогда бы от тебя не отказалась. Я не хочу.

Оплетают меня чувства, стягивают — сетка из нервов. В них много противоречий, столкновений, они разрознены — но всё ощущаю я. И не знаю, как определиться, что именно ощущать — не понимаю, как с ними совладать, они — бурный поток, и меня смывает, уносит вслед за ними и кажется, что остаётся лишь качаться на их волнах — отзываться на каждую силу.

Заново и заово рождающиеся чувства необычайно сильны.

Но я даже не понимаю, что должна ощущать к ней — благодарность за её стойкую верность? Всё-таки вину? Простое сочувствие, потому что им можно было бы ответить на любые её проявления?

Мои ориентиры сломаны. И я ещё не выбрала, куда же мне идти — и видна лишь сплошная неопределённость. Нельзя не за что зацепиться.

И приходится ощущать всё вместе. Пропускать через себя этот ворох, который никак не придёт к порядку. И с таким положением, с таким естеством можно было бы смириться.

Но всё равно я теряюсь, как же поступить в реальности с ней — что сделать, что сказать, что выразить.

Можно было бы ориентироваться на Ренату, на её вид хотя бы — в сцепке с моими памятными наблюдениями. Но могу ли я правдиво трактовать её чувства, её мысли?

Всё сбилось. И потеряна. Я никак не могу выбраться, никак не могу встать — и кажется, тот вязкий спрут снова возвращается, снова готов меня обвить, сдавить и весь воздух мне перекрыть. Он никуда не уходил, не покидал меня, не рассосался — он всегда был во мне, но казалось — у меня появилась способность, появилось умение жить с ним и всё равно ощущать не только его — но и эгоцентрично себя, и мир.

Теперь всё, что могу — не выразить сочувствие, не попытаться загладить свою вину, не отдать свою признательность. Я могу дать лишь ворох, который внутри.

И больше нет никакого выхода:

— Я бы тоже не хотела тебя терять, но мне сложно представить твоё прощение. Наверное, это я не могу себя простить, — обращается на меня — и пусть связь будет настолько зримой. — И я не знаю, что и как должна сделать, как искупить. Мне хотелось бы искупить. То, что ты рассказала, заставило меня ощущать ужас, как будто изнутри всё испепелено стало. И я действительно считаю, что случившееся ужасно, потому что чувствую. И мне будто с каждой секундой становится всё более и более жаль за своё бездействие, потому что я одновременно всё реальней осознаю то, что ты пережила. Тот ужас, — на свои ноги взглядом — те же самые чёрные шаны. В них теряется свет. Пусть Рената вбирает, пока я открываюсь — она ведь именно это и сделала — и ради себя, и меня. — Но в своих чувствах я спотыкаюсь об одну вещь: я не знаю, как искупить. Мне кажется, мои попытки сочувствия будут не нужны и даже вредны. И ничего не перекроет то, что я сделала. Наверное, это вина, — возвратиться к ней взглядом — видеть её тёмные глаза. Живые, которые смотрят лишь на меня. — Я долгие годы была равнодушной. Равнодушие всегда было во мне. Я жила им, хотя не было ни секунды, чтобы не желала от него избавиться, не знать его. Каждый раз, когда в реальности требовался мой ответ из чувств, я начинала напрягаться, я старалась выдавить хоть подобия требуемых — и ничего сама не чувствовала. Только призраков тех чувств, которые желала в себе воспроизвести.

Надо же. Я это сказала.

Никогда оно не преобразовывалось в слова. Даже в мыслях не было — лишь чем-то несформированным, каким-то духом, который всё время был за прозрачной стеной — и ни одни из моих чувств, ни одно осязание не могло его взять в мои нервы — дать ему осознание.

Я и до сих пор плохо осознаю. Но теперь оно не за стеной.

И внезапно сформировавшееся осознание так медленно проникает в меня, в моё мышление — в работу моего мозга. Оставит следы из памяти, из анализа — и схемы из работы с ним будут использоваться моим существом и дальше, и в каждом моём мгновении будут видны те следы, что оставил прямо сейчас происходящий момент.

И вроде бы ничего не произошло. Всё по-прежнему. Однако стена-то рухнула.

И ещё громадней стало смятение, разрослось во мне до невиданных масштабов — его не усмирить. Я, наверное, даже ещё не имею желания, не сопротивляюсь — потому что не вполне ясно происходящее.

Возможно, теперешнее моё разрушение пройдёт незаметно — все изменения просто врастут, легко станут частью моей личности. И продолжится жизнь.

— Я знала, что ты не просто так от всех закрылась. Это легко понять, — после глотка произносит сразу. — А ещё я решила не вмешиваться в твою изоляцию. Подумала, тебе будет лучше, — сощуривается — примеривается для оценки, для формы слов. — Но помочь тебе всё же стоило.

— Я думала об этом. О том, если бы первой вмешалась ты или Алиса, а не Вера. Если бы вы обе пришли ко мне вместо неё, — рука Ренаты лежит на скамейке — и накрываю ту. Мне хочется с ней контактировать — осязать, будто бы наше соприкосновение действительно что-то значит. — На самом деле, ты бы мало что смогла сделать. Как я со своим равнодушием. Тогда тебя смогла выслушать Алиса, а я узнала лишь сейчас, так и не вознамерившись выяснить за все годы. В случае со мной, Вера первая ко мне пришла, потому что мы много общались и много друг другу помогали на протяжении долгого периода. И Вера опять мне помогла. Алисе я сумела выговориться, потому что именно такую помощь она мне обещала. А с тобой мне нужно было определиться, разрешить имеющиеся у нас конфликты. И кое-что мы сегодня сумели сделать. И я считаю итог правильным, — грудь расширяется от вбираемого воздуха — сжимаю покрепче её руку, мои чувства, кажется, переливаются через край. — В какой-то мере я рада, как всё сложилось.

Только вздёргивает брови, никак не закрываясь от меня.

— Звучишь логично. Но у тебя всегда была тяга к рационализации всего, — и по её хмыканью вполне можно догадаться о несказанных словах — сейчас те будут не к месту. — Но всё равно иногда смотришь, как жизнь складывается — и видишь косяки. И вот их никак не исправить. Что тогда делать?

Мне предельно ясно, о чём она. О каких неровностях, каких шероховатостях — и какое чувство берёт, когда в голове всё время возвращаешься к ним.

У меня нет чёткого ответа. Есть лишь разрозненные рассуждения, так же криво составленные — но я считаю их достойными показать:

— Понять, что они у тебя вызывают. Вину, обиду, жалость, неудовлетворённость. И выпустить это чувство, прожить его, — убираю всё же свою ладонь с её — уже достаточно. — Я думаю, тогда неровность перестаёт беспокоить.

— И всё? — размыкаются её губы. Глухой голос через них — и хрип уже не очень заметен.

— Ну, мне так кажется. Думаю, вполне надёжный способ.

— Может быть. Кто знает, чем окажется на поверку, — заключает в итоге.

Она разглядывает представший мир — и не понять, видит ли его всё-таки или нет. Буря в ней стихла, лишь ветер изредка треплет её по волосам. Однако в её фигуре будто бы видны оставшиеся чувства, которые не прошли — и может померещиться, словно никогда не пройдут — укоренились.

Холодной банкой по ладони, схватить её, стянуть кожу по её холодности — и будто перестать ощущать. Залить в горло то пиво.

Это ужасно. Попросту омерзительное пиво. Но раз уж данная отвратная смесь является её подарком — что ж, я приму. Выпью с нею — и вкус запомнится, как-нибудь всплывёт — может, в наши тридцатые, когда она опять купит такую же бурду.

Есть один вопрос, не дающий мне покоя. Тот, который я, после всех наших реплик друг другу, в конце концов не могу не задать — мне нужно получить на него ответ.

— Что ты чувствуешь по поводу того, что случилось? — проглотить слюну — подочистить горло от алкоголя. Легче говорить. — Какие в тебе чувства?

Она много говорила. Рассказывала действия — и может было узреть её существо, её движения, но мне нужен прямой ответ — глаза в глаза, когда поворачивается ко мне, опять обращая своё внимание на меня.

Пусть признается мне. Доверится. И я наконец-то сделаю то, чего не сделала тогда — хотя бы так совершу.

— Ничего хорошего. Что ты хочешь ещё знать?

Слишком флегматична. Может, это её замершее состояние.

— Оно ведь всё ещё донимает тебя?

— Конечно, донимает, — вздыхает просто. — Как оно может не донимать? Я ведь всё ещё хочу отомстить, потому что…

Исчезает её голос, пока губы ещё открыты. Исчезает ровно в тот момент, когда должен был образовываться звук — должно было выйти чувство.

И теперь она действительно застывает, смотря в одну точку — куда-то вниз.

— Потому что что?

Моргает — и её грудь так странно двигается, будто приходится проталкивать воздух.

— Да какая разница. Ничего, — оскаливается даже — несильно. Рассекает рукой воздух — отмахивается.

— Мне есть разница, — её грудь слишком часто вздымается. — Потому что ты мне важна, мне действительно жаль и я бы хотела, чтобы ты от этого груза освободилась, — не смотрит, не оборачивается. — Мне важно, потому что когда-то я недостаточно сделала, и в итоге ты оказалась наедине с ужасом, который мог не произойти. И я действительно ощущаю за своё бездействие вину, — рукой трёт лицо — всё сильней и сильней. — И я бы не хотела, чтобы с тобой такое произошло, — у неё странные движения в теле, неясные, она всё прячет от меня лицо, — я бы очень хотела исправить, но у меня…

— Мне всё ещё страшно, — срывается голос — хрипло и пронзительно, пытается быть громким — и ему не прорваться, не вырваться. — Я всё ещё не понимаю, почему это произошло, и я не хочу принимать того, что оно произошло. Я не могу понять, какого хуя я опять с ним столкнулась, и самое главное — за что мне это всё, почему это происходит, почему я должна это чувствовать вообще и справляться с ним, почему не могу просто жить без всей этой хуйни. Почему она должна быть в моей жизни. И почему она вообще происходит. Мне страшно, мне больно, и я не понимаю, что с этими чувствами делать, как их убрать, потому что я не хочу их ощущать, не хочу. Я хочу, чтобы ничего этого не было, потому что мне иногда кажется, что оно заполонило всю мою жизнь. Что в моей жизни больше ничего нет. Я хочу, чтобы оно исчезло.

Она плачет. Плачет, сморщившись, закрыв кулаком своё лицо. Она вся сжалась — и произошли её чувства.

Да, в ней чудовищное было так долго. И оно не проходит — не покидает, и она сама не может отпустить — потому что реальность слишком часто напоминает ей о том, что было. И она решила бороться. Хоть что-то сделать с реальностью — хоть как-то отвоевать свою жизнь в ней.

Мне надо лишь обнять её за плечи, когда наклоняюсь чуть вбок — пусть чувствует, что я рядом.

— Оно обязательно исчезнет, оно выйдет. Что бы ни происходило, ты сможешь отвоевать себя, и станет легче.

Держать её голову где-то у себя на груди. Успокаивать.

Я никогда не считала своё равнодушие недостатком. Я думала, вполне сумею с ним жить — но оно внезапно поглотило всю меня, и от моей яркой личности не осталось ничего.

Ведь когда-то раньше при всём своём характере я чувствовала. Я могла выйти наружу — из своей головы, из того, что стало одной лишь вязкостью.

Но равнодушие во мне росло. Оно становилось мной, моей жизнью — и вот я уже ничего не чувствовала.

Я думала, я сумею справиться. Думала, смогу проявить сочувствие даже когда изнутри окоченела — у меня останутся же мои умения, мои установки и принципы, принятая мной мораль. Я сумею что-то сделать. Я думала, сковавшеее равнодушие касается только меня — коснётся лишь меня, никому другому не повредит.

Но пора признать то, что я не смогла сделать с Верой. Пора признать, пока Рената плачет на моём плече. Моё равнодушие повлияло не только на меня, но и на других — на Веру моей отстранённостью, на Ренату моей безучастностью. И вместе с их болью умирала и я.

И теперь, когда разрушающее влияние предстало передо мной, кристально ясно мне о действиях. О том, что нужно делать.

Ветер шелестит листвой, пока тень сдвигается над нами — в пути солнца. Рената плачет в моих руках со сцепленными зубами — она даже не будет бормотать — она пытается ничего не сказать, и моя обязанность — дать ей моё доверие, мою близость, как подруги. Помочь ей.

Всё уже готово. Теперь — действия.

***

Что-то шипит — через динамики, воспроизводятся звуки техникой, имитируются — кусочек её жизни, хотя казалось бы — перенестись так близко и так просто было бы невозможно.

Даже сейчас странно.

— И что, твой пацан так легко стащил у своего отца тот амулетик?

— Ну да, — мягкий голос Алисы — она не пытается с жаром убедить. Она рассказывает о наблюдениях, о реальности, о фактах, твёрдо уверенная в них. — Игорь сказал, что пока тот не извинится, оберег не вернётся. А его отец очень суеверный, в особенности ему важны ритуалы для охоты. Он не может на неё без оберегов ходить, как бы ту ни любил. Однако Гарик такое условие установил, — замолкает — слышны уже проснувшиеся по весне птицы за окном. Они долго поют — поздно ложатся и рано встают. — И его отец к нам приехал. Очень поздней ночью, где-то в два часа, постучался и извинился передо мной. Так, через сжатые челюсти. А я приняла его извинения, — выдыхает. — Он мне не очень по духу, порой я его не понимаю. Когда я появляюсь, заводит разговоры о моей дизайнерской деятельности, о том, как моя работа бессмысленна. И он позволяет себе такие вольности, когда сам покушивает водку каждые выходные, увлекается охотой и выполняет различные суеверные обряды. Он мне неприятен. Я бы с ним в принципе предпочла бы не пересекаться.

— Себе на уме мужик. Меня тоже бесят такие, которые видят в чужом глазу соринки и стремятся до этих соринок докопаться. Но твой Гарик — шантажист.

— Нет, — возражает так же твёрдо — так же реально. — Он действовал в рамках кодекса своего отца. Тот считает, что за оскорбление полагается расплата, и Гарик взял с него эту расплату. И у него же были допущения: он поставил условия, при которых плату владелец может себе обратно вернуть, — замечает немного поспешно. — Он никакой не шантажист. Он просто действовал в рамках моральных правил другого человека и даже немного их подкорректировал в пользу своей нравственности, — и добавляет уже не просто твёрдо — уверенно: — А нравственность у Игоря достойная.

Я хмыкаю — если её пацанёнок однажды будет над пропастью, адвоката ему искать не надо — она уже у него есть.

— То есть ты в любом случае будешь его защищать. Не боишься его? Что он тоже будет действовать в рамках твоих правил и манипулировать?

— Он не будет поступать подло. У него с отцом напряжённые отношения, так что он решил немного отыграться. Да и у него нет никакого резона и выгоды, это во-вторых, а во-первых — он так никогда не поступит, — и чуть меняет тон — в его ровности не могу определить, в какую сторону: — Зачем ты всё время пытаешься его проверить и выискать изъян?

Я привыкла его подстёбывать. Он мне не понравился в первую встречу — когда на третьем курсе Алиса нас с ним знакомила. Мне не пришлось по вкусу в нём всё: и мягкость, и присущая и Алисе флегматичность, изредка сменяемая лёгкой весёлостью, и его короткие блондинистые волосы, и тот стиль, в котором часто придерживается свитеров и штанов из всяких мягких тканей, и его ни нападения, ни защиты — он любые мои атаки обесценивал, делая их бессмысленными.

В своё время я не знала подхода к таким людям. Меж ними и мной стояла стена. И поначалу я его проверяла — в своей проверке искала тот подход, точки соприкосновения с ним — и не находила. Он не поддавался. Только больше бесил.

Со временем раздражение от него попросту вошло в привычку — потому что так сложилось. Я не захотела менять отношение — не было резона, а все его попытки идти навстречу воспринимались в штыки.

— Ну, потому что он сам даёт повод.

— Какой?

— А он сам разве пытается нормально общаться со мной? Он слишком вялый, с ним не поболтаешь и его приходится вечно дёргать, чтобы он хоть что-то выразил. Издёвки — единственное рабочее средство его растормошить.

Слишком конформистый. Ничего не сотворяет — нет у него никаких реакций, себя не выражает.

Что я должна с ним делать? Он сам позволяет лепить его реакции по моему усмотрению — нет самовыражения.

— По-моему, издёвки переходят личные границы другого, что не очень хорошо, — начинает дипломатично. — Игорь такой человек, какой есть. И у него нет никакого смысла меняться и становиться более общительным, на что он имеет полное право. Это же ведь не плохое качество.

— Он слишком мягкотелый. Не в смысле слабый, а в смысле согласный на всё. Как захочешь — так и сделаешь с ним.

Никакого индивидуализма. Просто кусок пластилина — и мне это не нравится.

На улице уже оранжевые яркие лучи тихонько перетекают в розовый. Голубое небо загорается напоследок — и плывущие облака принимают на себя все краски заката.

Скоро стемнеет. И пройдёт ещё один мой день — завершится к ночи. Ощущаю сонливость.

— В неважных для него вопросах Гарик действительно так себя ведёт. И даже в том, что ему не особо нужно, он вполне умеет быть твёрдым. Но это же его особенность. Я думаю, тебе стоит чуть лучше понять его и проявить уважение к его особенностям. Это же и есть самовыражение, которое другой человек может задавить.

Откидываюсь на спинку стула — когда-то раньше я часто качалась на стульях. Так давно уже не ребячествовала.

— А как мне его понимать, если он не хочет со мной разговаривать? Он же вечно молчит.

— Тогда помолчи с ним, — кажется — слышу улыбку. — Ты же молчишь со мной. Почему со мной у тебя получается, а с ним — нет? Мы же с Гариком очень похожи.

Дует из форточки ветер — вечерний, предвестник будущего заката. Он укрывает город так же, как и темнота.

— Ты — это другое дело. Ты моя подруга, мы уже знакомы, поэтому я могу с тобой помолчать. Поначалу я тоже пыталась тебя растормошить. И ты шла мне навстречу. Неохотно, но шла. С ним у меня установленных связей нет, — и, может, не нужно, и слишком задержала слово — однако: — Он же твой пацанёнок всё ж.

И я готова его терпеть. Хотя было довольно странно — когда она привела его на третьем курсе, я думала, через время исчезнет. В итоге не исчез. Хоть они и расписались много позже, но их тихий гражданский брак заставил меня удивиться.

В момент, когда Алиса рассказывала о своём заключении с ним, я думала — как уже долго, ещё и до брака отношения развились. Я внезапно посмотрела — и увидела, сколько жизни истекло.

Я в самом пацанёнке ничего не видела. В итоге он планомерно оказался мужем Алисы — и иногда кажется, а почему? В нём же ничего нет.

И в некоторой степени дружба с Алисой подталкивает меня к тому, чтобы узнать — но её пацанёнок слишком закрыт. И меня его нелепо построенные преграды бесят — не из чего же такую великую тайну разводить. Мог быть и подружелюбнее.

— Попробуй с ним говорить не издёвками. Ты нашла этот способ как самый эффективный и перестала искать, потому что не особо хочешь его понять. Но если всё же он имеет значение из-за меня, то попытайся сыскать ещё способ, ладно? Ради меня. Или просто попробуй помолчать.

Алиса умеет убеждать — умеет вести переговоры. Она не всесильна и усмирить наши яркие вспышки ей трудно, но когда она вступает в спокойный диалог — доказать свою правоту ей легко. И дать себя понять — тоже.

И, возможно, мне стоит определить моё отношение, мои взаимодействия по её совету — мне сам Игорёк не так важен. Но из-за Алисы есть резон.

— Я посмотрю, что могу с этим сделать.

Всё уходят и уходят лучи с домов — медленно всё потухает, затихает перед ночью.

— Спасибо.

Всё меняется. Я и сама готова к изменениям — и некий период проходит. Жизнь продолжается. Но у меня есть контроль, есть понимание — и мне не страшно, не противно, не больно. Изменения данного периода вовсе не разрушающие, они — созидающие.

Во время юности не следишь за жизнью — она просто идёт, и ощущаешь каждое её мгновение так ново, они входят — и не довлеют. Пока что не довлеют. Они могут оставить в нутре скверну, её мелкие частицы — а постепенно те разрастутся ещё сильнее. И вскоре, когда гибкость юного ума потеряется, они сожмут — они схватят крепко-крепко, и будет казаться — преодолеть их невозможно.

Но жизнь есть и после них. Жизнь продолжится, начнётся новый этап, приобретённые навыки помогут справляться легче со всеми трудностями. И развороченное, изрезанное скверной нутро восстановится — останутся шрамы, неровности, недостатки. Однако с любыми недостатками можно научиться жить — можно приспособиться, вернув в прежнюю колею свой порядок, всего лишь внеся некоторые особенности для нового условия.

И, как бы катастрофа ни разрушала, как бы ни сломала надвое, при своём горевании важно помнить, что ничего не окончено. Что вполне можно выбрать движение — и даже при страданиях, при трудностях можно дотащить себя до чего-то хорошего, спокойного места. И там восстановиться.

Хорошо, что мне хватило сил обустроить для себя подобную гавань. Я не жила все пустые года, в прошедших годах не было смысла, не было чувств и чего-то человеческого, были лишь проходящие будни, но теперь я готова справиться со всей скверной, что внутри меня разрослась.

Наверное, кроме обустройства своей безопасной зоны, я ещё и готовилась справиться со своим недугом. Об этом нельзя забывать.

— Чего ещё интересного расскажешь? Какие новости?

Раньше у меня красноречие, конечно, было в разы лучше. Я умела позволять диалогу течь — какие бы эмоции в его процессе ни испытывались, он всё равно шёл на лад. Как какое-нибудь музыкальное произведение — целый сюжет.

Теперь для меня всё так обесценилось. Стало ничем.

Возможно, когда-нибудь я верну свои чувства и увижу особенное — внезапно почувствую лёгкость, удовольствие, наслаждение и пойму, что живу. Когда-нибудь в моей личности вновь будут порывы — и я не буду сдерживаться.

— Разве что я встречалась с Ренатой. Она строит немного грандиозные планы, но в остальном всё как обычно.

— Грандиозные планы на суд?

У неё наверняка ещё хороший боевой настрой — по крайней мере, как она показывает перед остальными. Ещё я надеюсь, что после тех вылитых слёз передо мной, она теперь ощущает и решительность — не только играет.

— Да, — подтверждает — и без всяких вопросов. Так быстро схватывает мгновения жизни — она ведь не поломалась ещё, правда? — Я несказанно рада, что вы помирились.

Ах да, наш поднятый белый флаг.

— Так-то мы были готовы к перемирию — вот и закопали топорик.

— Это замечательно, — и даже действительно радуется — или мне кажется из-за возбуждённого состояния сегодняшним закатом — завершающим ещё один мой день, дальше продолжающим мои чувства? — Тебе ведь стало уже лучше, Алёна?

Определённо. Что бы со мной ни осталось, что бы до сих пор ни преследовало и какие бы шрамы ни сохранились в итоге — я могу жить. Я могу взять жизнь в свои руки — и ощутить её.

Я могу посмотреть на сегодняшний закат, в котором облака розовеют на фоне тёмно-голубого неба, и увидеть что-то особенное.

Внезапно испытать мурашки от его осязания своим взглядом. Внезапно раствориться в настоящем моменте — и в то же время разгореться своей личностью, на пределе обострить все свои пять чувств, ненароком вздрогнув от невероятный силы возбуждения — словом, я теперь есть в этом мире. Присутствую в нём.

Сейчас мне не приходится себя заставлять, чтобы проживать свою человеческую жизнь.

— Да. Конечно, — и что бы ещё добавить? — Теперь мне снова хочется мечтать.

Теперь я знаю, чего хочу. Куда у меня лежит путь. И сумею найти свои желания, сумею отстроить то, что не удалось в детстве — оставили меня надломанной.

Теперь появились силы — я их сама восстановила. Теперь я и сама себе опора — столь крепка.

— Я рада, что ты нашла выход из своей печали.

Кажется — улавливаю тихое хмыканье.

— Жизнь ведь на печали не заканчивается?

— Именно так, — с выдохом последнее слово. — Иногда слепнешь и ничего вокруг не замечаешь. Может, из-за эгоцентризма или событий, которые и не дают оглянуться. Но, я думаю, важно ощутить свободу, а за ней — силу, благодаря которой и можешь контролировать ситуацию. А в первую очередь для прозрения надо хотеть помочь себе. Иначе — ничего не получится.

Всех нас так или иначе ломает. Может, миру нужны самые живучие, самые стойкие — но у людей есть только человечность, которую столь сложно противопоставить миру, его неумолимым законам. Однако кроме нас самих никто не позаботится о нас же — никакой мир, никто.

— Теперь я это тоже знаю, — сообщаю ей тихо. — Постепенно действительно становится легче.

Я не вернула свои утраченные года. Мне уже никогда не наполнить их смыслом — стоит погоревать из-за ран от них, и покинуть. Пусть сохранятся лишь в памяти.

И шрамы, мои поломанности никогда не исчезнут.

Но с ними можно научиться жить — как с отрубленной конечностью. В конце концов, во мне ещё сохранено огромное количество различных возможностей. И я их совершу — имею большие шансы совершить.

— Как бы поначалу трудно ни было, эту трудность надо преодолеть. Хотя тут ещё важно, чего хочешь ты, — уточняет. — Однако, похоже, ты сумела определиться.

— Раньше я действительно ничего не хотела, — горько-иронически. — Не видела никакого смысла. Но я прошла этот пустотный период, — и всё-таки, пусть хотя бы напоследок — но взаимно: — У тебя было такое же?

— Когда я была подростком, у меня были некоторые сложности. С миром, с собой, — не задерживается. И без труда — без всякой тяжести произносит: — Но я смогла их разрешить. Мне пришлось многое переосмыслить, когда настала моя студенческая пора, но сейчас всё в итоге пришло к гармонии во мне и в моей жизни, — так просто рассказывает. Но вовсе не небрежно — она относится с уважением и к трудностям, и к своим старым слабостям, не унижая прошлую себя. Всё-таки прошлое — есть фундамент. — Поэтому да, я переживала что-то подобное.

Порой она кажется слишком флегматичной — и легко забыть о том, что вся её жизнь не флегматичность — и она тоже не полностью. Но что верно и для её обычных состояний, и для таких случаев — она невероятно сильный человек.

А ещё в ней столько много сочувствия — и оно не всё выражается словами. Её помощь вовсе не в верно сказанных словах.

— Спасибо тебе за поддержку, — произношу то, что должна — и то, что хочу произнести. — Благодаря ней я смогла встать.

— Я рада, что сумела достойно тебя поддержать, — будто бы кивает — наверное, будь в реальности предо мной, согласно прикрыла бы глаза. — Но я твоя подруга, и я хотела бы, чтоб тебе стало легче. И, как подруга, я чувствую счастье за тебя. Ты ведь сумела.

Моё нутро всё ещё изрезано — и ощущать им подобную нежность чуть больно. Раны превращают нежность в боль.

Но Алиса касается меня очень мягко, невесомо и непринуждённо — что её милость в любом случае приятно обволакивает, кутает в себя. И я тоже ощущаю радость — то сочувствие.

— Да. Спасибо тебе вообще за всё. Это были очень трудные года, но я справилась. Спасибо тебе и Ренате, что вы всегда оставались рядом.

— Ты ведь моя подруга, — немного покровительски. — Главное, что всё хорошо.

— Это верно.

Разрезается скрипом пространство — дверь сгибается, открываясь. В разлившейся синеве темнота заслонила все цвета в ней — но её карие глаза вижу столь отчётливо.

Может, по памяти.

— Ладно, что ж, давай ещё как-нибудь созвонимся завтра, — завершить немного поспешно — нервы вздрогнули, пробудились от скрипа. А может, меня продолжает будоражить несошедший закат. — Спокойной тебе ночи.

— И тебе безмятежного сна. Созвонимся, — не противится она — вполне соглашается с моей поспешностью.

И оканчивается наш с Алисой телефонный разговор. Отнимаю от уха аппарат неторопливо — Вера менее стеснительно всё же заходит в мою комнату, закрывает дверь за собою.

Стукается мобильник о стол. Звонко принимает дерево на себя лёгкий удар — не заглушает и не преувеличивает. Не дёргает за нервы звук — лишь существует.

Проходит дальше в реальности, где-то в прошлом оставаясь. Не продолжается.

— Ещё не спишь? — будничным тоном интересуется — точно всё ещё денно суетится. — Я ведь прервала твой разговор?

Пройдя ко мне, берёт второй стул в моей комнате — на который обычно кидаю всю одежду. Или, бывает, оставляю на нём какие-то пакеты.

— Мы уже закруглялись. Да и какое спать, если только наступил вечер?

Застревают ножки в ковре, когда двигает — но справляется уверенно. И появляется на лице у Веры кривоватая улыбка, будто бы неловкая.

Не знаю всё ещё, зачем мне этот ковёр — я ему совсем нигде не нашла применения, кроме своей спальни. Но его же отдала мне мама — и он был в моей комнате, когда мы жили втроём.

Мама много хранит памяти обо мне. Если только бабка не повыбрасывала всё от жестокосердия — если бы надо было, я бы защитила чувства мамы. По крайней мере, теперь меня не грызёт совесть — теперь у меня есть смелость, решительность. И мне чрезвычайно важно, чтобы чувства у мамы остались.

Какой бы слабой она ни была. Только бы она ещё чувствовала — иначе зачем тогда всё?

— На самом деле, я слушала тебя уже несколько минут. Стояла за дверью и не решилась войти.

Осматривается — целиком потемневшую комнату.

— Ты смущалась?! — слегка дёргается её лицо, ведёт головой — всё предельно понятно. — Зачем?

Корявый вопрос. Такой нескладный и немного несуразный — ну и вообще можно было бы потактичнее.

— Потому что не хотела тебя прерывать, — более ровно держится, чем я. — Я учусь так больше не делать и сообщать о своих желаниях. Но прошлые привычки иногда берут своё, — и даже розовеет на последних словах.

— Привычки вытравляются только через долгое время. Но вытравляются.

— Надеюсь, у меня хватит крепкости для такого дела, — смущённая улыбка не сходит с лица Веры — хоть она сильно старается её побороть, задавливает — сжимает губы и кривит, с большим упорством стремится поскорее скрыть эмоции. Пусть она себя не задавливает — становится лучше и строит, но не рушит прошлое, не рушит фундамент. — Трудно иногда не сдаться.

— Не стесняй себя. Твоё смущение нормально. Все твои эмоции нормальны — какими бы они ни были. Главное — это научиться их выражать, не вредя окружающим и в особенности себе. Нужно менять не своё мироощущение, а своё поведение и действия. Поэтому просто сообщай мне и не кори себя за смущение — я всегда тебя принимала, — она меня привлекла именно собой. Именно она настоящая помогла мне — до сих пор помогает, даже сейчас. Но на данную тему ей явно трудно говорить. — Так по какому поводу ты хотела поговорить со мной?

Смотрит вниз — руки у неё на ногах лежат, пальцем одной трёт ладонь другой — неспешно и механически, как моргает.

— Ну, во-первых, я хотела спросить, не изменились ли планы на завтра. А во-вторых, проверить, ложишься ли ты спать, — поднимает на меня взгляд. — Ничего срочного.

Как она сохранила своё простодушие к тридцати? Обычно к этому десятилетию люди окончательно запутываются и в себе, и в мире — и в итоге опускают руки, так ничего и не решая, продолжают жить в сумятице, в итоге — постоянно защищаясь и нападая, огрызаясь на весь мир за то, что не сумели проявить волю.

Клубок её жизни спутался как раз после тридцати — её подтолкнули к пропасти другие люди. И так долго в ней жила эта доброта.

Ну как Вера может не поражать? В её простодушии нет великости или гениальности — оно довольно-таки прозаично. И своей прозаичностью, своей дышащей жизнью оно удивительно.

— Планам нет причин меняться. Поэтому да, завтра как и договаривались. А спать слишком рано, — потягиваюсь, зевая — может, просто получу с чего-нибудь быстрое удовольствие. А может, поделаю что-то более сложноватое. — Ты переночуешь у меня? Завтра же выходные, зачем мотаться по несколько раз туда-сюда, — вытягиваю шею — затекла. — Могу свою кровать отдать, будешь на ней спать.

— Не-ет, — протестует вскинутой рукой, вытягивает губы, — кровать не надо. Если хочешь — я останусь у тебя.

— А тебе самой как?

В сторону бросает взгляд, перед ответом мыча:

— Ну, я вполне не против остаться. В последнее время я основательно расположилась в твоём доме, попривыкла, — и через сжатость стеснения: — Мне удобно.

Она смотрит на меня — и, кажется, что мы обе понимаем представшую реальность. То, что происходит в ней — что происходит и у нас.

От встречи с ней я особого не ждала. Я была уверена, что она пошлёт меня, прибухнувшую — но стечение обстоятельств произошло так, что она меня вовсе не послала, а согласилась.

И всё, во что вылилось у нас — достаточно сюрреалистично. Все наши прозаичные хитросплетения. Но какие же реальные катастрофы — столь весомые разрушения.

В жизни любая мелочь имеет огромную весомость, хотя всё происходит просто так — когда во всяческих теориях у любого события имеется и цель, и цена, и всевозможный второй смысл. Но вот — бесцельные жестокие события больше всего ранят. Они так несправедливы — и так реальны.

Может, однажды человеческой амбициозности удастся подчинить себе реальность, расписать её цели и задачи, причины и следствия. И будет уже не столь больно. Жизнь станет более полной — в тех человеческих развитиях будущих веков. Но пока её форма, её свойства и качества таковы. И придётся жить в её жестоких несправедливых условиях.

Но у меня есть моя жизнь. Есть и я. И это то, что я буду защищать, оберегать, о чём буду заботиться — я попытаюсь жить по своим человеческим чувствам, своей человеческой морали, моему человеческому устройству. Не наперекор — но вопреки жестокостям мира, в котором пришлось ожить.

Вопреки всем им я буду человеком, сохранив свою личность.

И мне будет важна Вера, важны Алиса с Ренатой. Важны мои порывы, мои импульсы. Это будет моим человеческим миром, который ни слишком мал, ни слишком узок — он охватывает достаточный кусок Вселенной, какой может охватить своим существом. И правильно будет заметить, что не только Вселенная есть во Вселенной.

У меня найдётся и много других вещей, кроме человечности и мира — и им тоже стоит уделить внимание.

Веру уже совсем накрыла темнота. Ярко горит тёмно-голубой свет из окна — отражается на одной её половине. Шрам как раз на той стороне, что не видна почти. И есть то, что давно безмолвно волнует меня — но для чего момент всё же не был пойман.

Наверное, иного можно и не дождаться.

— Почему ты пришла помочь мне?

Я могу уловить так абстрактно — но мне нужно более явно.

Я хочу об этом поговорить, в конце концов. Хочу понять, что происходило у неё в те события — как на неё повлияло, что ощущала, что всё же сподвигло.

Хочу до конца узнать её историю — во что всё-таки превратилась в ней катастрофа в реальности? В принятие? В освобождение? В крах прошлого? В обыкновенный пережиток — который после ранних стенаний легко будет перешагнуть?

— Потому что переживала о тебе. Вдруг с тобой что-то случилось? — складывает ладони друг к другу — перестают шевелиться. — Эта мысль не давала мне покоя. И я решила проверить тебя, понять, что с тобой произошло. Поэтому я поехала к тебе.

Как тогда — когда она приехала ко мне, сама устроила вторую встречу в моём доме. Спасла меня из апатичного припадка.

Однако мне нужно иное. Мне нужно понять её развитие — развитие её чувств, направленных на меня. Тех, которые подтолкнули к сему действию.

Она импульсивна, но вовсе не безбашена — не имей я значение, она бы не приехала.

А всё же сидит тут, рядом со мной. Отвечает на мои вопросы.

— Но почему ты начала ухаживать за мной? Приезжать после работы, разговаривать со мной, уделять мне своё время. Почему ты так много помогаешь мне?

И она не смущается, не улыбается, не грустит — и даже, кажется, не зажимается. Выражение её лица, наверное, невинно — открытые глаза, готовые впитывать каждую деталь сего мира, чуть выдвинутые губы — в лёгкой задумчивости, и приподнятые брови — точно намеревается сказать очевидную, естественную вещь:

— Потому что мне хотелось помочь тебе, — немного хмурости — она как будто не до конца понимает всю ситуацию, всю суть вопроса. — Я переживала за тебя, поэтому приехала. А осталась с тобой, потому что не могла тебя бросить в таком состоянии. Мне было тревожно за тебя, да и ты явно не могла позаботиться о себе. И я решила помочь, — всё задумывается, ищет более подробные слова для ответа, но — мне вопросом: — А что такое? К чему спрашиваешь?

Может, и нужно отступиться от желаемого подтверждения — не давить, раз не получается сразу донести суть.

Однако — если уж она задала:

— Это была просто добродетель?

И слегка удивление проступает.

— Ну, и она тоже. Но между нами столько всего произошло. Мы, можно сказать, пережили с тобой такие события, многое друг о друге знаем, что не могли не проникнуться друг к другу. И я не могла не приехать. Мы ведь, в конце концов, подруги, правда? Между нами дружба? — с сомнениями ступает по сему пути в направлении меня. Я киваю — киваю так же естественно, как она мне объясняет очевидное. — Если ты тоже считаешь меня подругой, разве тебе не ясно, почему я с тобой сейчас?

Спрашивает с едва-едва заметной улыбкой. Улыбкой — той, которая располагает к себе, которая означает благосклонность и несёт собою лишь теплоту. Её искренняя незатаённая любезность — которую она и сама пытается сдержать после той истории.

Пусть никогда она не огрубеет — никогда не убьёт себя изнутри. Будут у неё способы защиты и способы нападения, но никогда — никогда не задавится сама её личность, никогда не поломается, не распадётся.

Если она будет жить, её человеческие нежности и милости будут жить, значит — живёт и человечность, и мир ещё годен для созидания.

— Мне странно, что ты со мной осталась. Что ты тратишь своё время на меня, свои силы. Мне кажется, я не заслуживаю подобного, — да и с чего бы заслуживать, если я просто лежала пластом? Если никакой трагедии — лишь пустая драма. — И я никак не могу понять, почему ты всё же поступаешь со мной так по-доброму. Почему заботишься обо мне. Ведь все те события, в которых мы с тобой побывали, должны были наоборот оттолкнуть тебя. Они ведь ужасно болезненные и напоминают о не самом лучше периоде. На твоём бы месте я, наверное, сбежала.

Или отмахнулась бы. Опять не заметила.

Я сужу по себе, но — а откуда ещё брать жизненный опыт? Как мне судить?

Во мне нет ничего, кроме давнишней надломанности. И, вполне вероятно, в будущем многое прибавится, я увижу широту — но пока что мне приходится жить со старой надломанностью. Ничего другого найти я не в состоянии.

И сейчас я, судя по всему, нагло требую её заботу себе, раз не могу удержать своих наглых неблагодарных вопросов — но мне действительно нужно. Это единственное оправдание, которое я могу предоставить.

Ничуть не разрушающее мой эгоизм, а лишь наоборот — но иное будет лукавством.

Наверное, я со своей надломанностью так и осталась эгоцентричным ребёнком, которому недодали любви. И теперь ото всех надо требовать.

Но я переживу этот период. Перейду этот этап, во мне что-то укрепится, построится — я готова идти дальше. Но пока что — в застое или же очень медленно.

— Я уже отвечала тебе, почему. Потому что ты моя подруга. Ты имеешь для меня большое значение, поэтому я готова отдавать столько заботы, сколько тебе потребуется. И, если честно, я уже вижу, как тебе становится лучше, — не скрывает улыбки — расцветает. — Я не думаю, что ты сбежала бы или отмахнулась. Я не скрою — порой у тебя проскальзывает некоторый цинизм. В твоём мировоззрении, в твоих словах и даже поведении. Но, знаешь, когда надо ты умеешь быть добросердечной и принимающей, — расправляет плечи — руками упирается в свои колени, становясь ближе ко мне. — Вспомни: ты ведь отвечала на каждый мой вопрос. Подробно объясняла, уделяла мне внимание и вовсе не отмахивалась. Может, умалчивала. Но умалчивала явно не потому, что не хотела со мной возиться, — и милее ко мне: — Мы ведь с тобой обе знаем, какой итог у моей истории. Я тебе позвонила и призналась, что обманывала тебя. А позже ты согласилась со мной встретиться и не просто пришла на встречу, но и утешала меня, как могла, даже пыталась помочь мне. Ты ведь всё время обо мне заботишься: убеждаешь меня, что я ни в чём не виновата, что я никому не должна, что мне нужно больше заботиться о себе, что я заслуживаю лучшего. Ты всегда говоришь мне много тёплых слов и пытаешься убедить меня в их правде, ведь хочешь помочь мне, — чуть кривится изгиб её губ — нервно. — Скажи мне тогда. Почему ты говоришь мне все эти ласковые слова? Почему каждый раз пытаешься меня беречь? Почему ты относишься со всей теплотой ко мне и даже больше, стараясь помочь мне в моих проблемах, который как снег на голову тебе свалились? Почему ты не отмахивалась от моих довольно глупых вопросов, почему всё же возилась со мной, даже когда наш второй секс не получился? Почему после моего признания во вранье ты не послала меня, а наоборот — стала убеждать, что я ни в чём не виновата? Почему утешала меня после этого? Почему помогала мне с моими проблемами, обсуждала со мной их, даже после той лжи? Почему после той лжи ты всё ещё считаешь меня подругой и относишься ко мне с такой нежностью, будто я действительно заслуживаю её и даже, как ты мне заявляешь, большее?

Её голос вроде бы ровный — но слышны маленькие срывы, которые столь сложно уловить — она торопливо сменяет слова друг за другом. Не останавливается, не застревает в одном настроении — сквозь всю историю, все воспоминания вкладывает.

Что-то пронзительно тянется тоже сквозь меня — оно так колоссально, что мне всего не ощутить. Лишь трепетать, наплывами — мурашки. Огромные чувства, их никогда не выразить словами — не дать осязать хоть их подобие в голове.

— Потому что ты лучший человек, которого я когда-либо встречала. Ты меня восхищаешь и поражаешь. Я глубоко уважаю твою человечность, твою доброту и то, что ты такая, как есть. Ты восхищаешь меня своей добротой, ибо чтобы сохранить её в этом мире — надо быть очень и очень стойкой. И ты для меня удивительна, — слова уходят — они столь эфемерны. Вся реальность стала эфемерной — великое происходит прямо сейчас. — Я никогда не ощущала, что ты меня как-то предала. Наоборот. Я всегда думала, что ты попала в беду, что это я виновата — ведь не заметила. Точнее, я замечала твою скованность, но решила отмахнуться. Я не достаточно сделала для тебя, — теперь не так уж страшно признаться — теперь не хочется и бежать от своего наказания. Хоть от чего-то я перестала убегать. — Я ведь тоже причинила тебе боль. Я могла всё прекратить заранее, не подходить к тебе или даже помочь. И тебе было бы не так болезненно.

Она же ничуть не меняется. Не спотыкается даже, сразу начав:

— Может, будь ты в лучшем состоянии, всё сложилось бы более замечательно. Но твоё состояние было плохим и нужно было действовать в таких условиях. Я полностью уверена, что ты сделала всё, что было в твоих силах, — довольно неспешно всё произносит. — Я помню, ты винишь себя за тот случай. Но с него уже, считай, прошло полтора месяца, и всё было не так болезненно, как ты себе представляешь. Моё состояние тоже не было особо хорошим, но ты относилась ко мне с внимательностью. Ты ухаживала за мной, заботилась обо мне — и всё было вполне нормально. Сейчас, когда во мне уже всё встало на свои места, я не вижу никакой болезненности. Я и тогда не видела. Тогда мне причиняли боль иные события, которые я до сих пор не хочу вспоминать, а если бы могла — вовсе удалила, — её цепкий взор тёпло-карих глаз — на меня. Когда-то её глаза мне так понравились, что я решила с ней познакомиться. — Ты видишь во мне лучшие качества, я — в тебе. Наверное, в чём-то произошедшее было обоюдоострым для нас, но мы воспринимаем со своей стороны. Но важно не то, что было между нами. А что мы хотим сейчас для нашего будущего, — она такая стойкая — прямо в сей момент. Столь сильная. Её уверенность, её твёрдость — всё в ней крепко, в особенности — её чувства. — Я бы хотела остаться с тобой. Как видишь, я здесь.

Я помню — что-то похожее говорила мне Рената. Что она не хотела бы меня потерять — что потерять меня было бы хуже.

И для Веры лучше остаться со мной, живой ассоциацией, чем покинуть.

Я всё ещё считаю себя виноватой. И всё ещё есть шанс, что она осознает всю произошедшую с ней реальность — что бесследность окажется лишь защитой психики, но стоит проблеме ослабнуть, уйти — хлынет сразу непомерное количество ужаса.

Может, это лишь моё чувство вины — и ничего не будет. Может, я намеренно ищу наказания себе.

Но я тоже хочу остаться с ней. Мы стали очень близки — и пережили достаточно кошмарные случаи друг друга. Связь, образовавшаяся меж нами, так много значит — я бы не хотела, чтобы мои чувства были односторонними. Конечно, я бы хотела нашей взаимности.

Наверное, надо просто пережить проблемы, не беспокоясь о них столь часто. Что вечно, что крепко — будет жить дальше со мной.

И Вера, конечно, необычайно стойкая.

— Я тоже желаю остаться с тобой. Ты стала для меня близким человеком и просто многое сделала для меня. Без тебя моя апатия имела бы более болезненные последствия, да и срок у неё удлинился бы, — проговариваю. Сложно подобрать слова — все они общие, не передают оттенков моих чувств. Все они несуразные. Но не оставлять же без ответа. — Ты права в своих суждениях. Все твои слова — истинные.

Только шире растягивает губы — в тихой радости, под стать наступающей синеве, в которой мы обе утопаем.

Мы почти всегда приходим к соглашению. Это хорошее качество. И добрый знак для нас.

Всё в ней исполнено этой добротой — и несгибаемостью. Трудно её сломить — надеюсь, невозможно.

Надеюсь, она осознаёт всю реальность и давно уже испытала на себе все её острия — и не сломалась. Я надеюсь, это так.

Я желаю, чтобы никогда боль не разрушила Веру. Я бы так хотела, чтобы она не ощущала ни единую чудовищность — никогда бы не знала той.

А если знала — всё-таки преодолела.

Пока — лишь реабилитационный период. Ремиссия не означает выздоровление. И на каждом шагу возможен упадок, каждый раз можно упасть в яму — и страшно. Страшно ощущать боль. И не хочется, конечно — и надо лишь надеяться. Ведь надежда даёт и спокойствие — слишком маленькое, но пусть так. Порой бывают периоды, когда не стремишься к огромным целям — сил нет. И остаются маленькие реальные вещи — те, что найдены в самой себе.

Когда-то из этих мелочей построится мир — на разрушенном фундаменте. Он возведётся, уютный кров, и его можно будет перестраивать — может будет изменять безо всякой боли. Вернётся контроль. Вновь можно будет стать правительницей, знать всё о вселенной и быть каким-то великим существом, опыт которого огромен. Опыт которого не разрушен — и можно жить по нему в реальности.

А пока придётся быть ребёнком, который сего опыта набирается. Трудно заново сотворять целый мир, когда прошлый разрушился — и настало разочарование. Боишься повторения того же разочарования.

Но разрушение — это тоже опыт. Схема прошлого опыта оказалась неверной, неподходящей, с многочисленными ошибками и прорехами — по тем ошибкам получится более верная. И возведутся и убеждения, и принципы, и стремления, и появятся мечты — и будут все те более тверды, нежели прежние.

Более гуще темнота. Мы растворяемся в ней — и дышим явно. Вовсе не эфемерны. Не бессильны в сим мире — есть у нас силы, имеется мощь для бытия в нём.

В темноте меж нами разливается наше тихое умиротворение. Всё нервное возбуждение перетекло в радость — в ту, что подарила мне Вера, что она сама ощущает столь беспрепятственно, столь чисто своими нервами.

И у меня остался один вопрос. Косвенно про то же.

Она сейчас радуется. Так как же пережила катастрофу — и пережила ли уже? Что осталось в её нервах? Что осталось из чувств?

— Ты справилась со всем, что произошло? Оно всё ещё является к тебе в твоём настоящем? Не даёт покоя?

Не очень хорошо уже видно в навалившейся темноте её лицо — не разобрать мелкие детальки в мимике.

Но я не вижу особого напряжения — не вижу даже сжатости. Лишь печаль. И Вера никак не сдерживает своё чувство горя — уже полностью приняла. И готова уделить боли своё внимание, чтобы из той что-то понять.

Чтобы отдать мне искренний ответ, наполненный её переживаниями, её сотрясениями — которые, судя по всему, отпускаются уже в настоящем, медленно уходя, освобождая.

— Физически я справилась. Телом я пережила. Но в моей голове всё ещё роются неприятные мысли и воспоминания, которые не покидают меня. Раньше я пыталась с ними бороться. Теперь учусь понимать, что они означают и почему так долго не отпускают. И у меня получается, — светится умиротворённо. — Иногда я делаю неверные выводы или снова проваливаюсь в негатив, когда кажется, что всё бессмысленно. Но рано или поздно я всё равно поднимаюсь из ямы. И мне действительно становится легче.

Такой простой ответ. Бесхитростный, не претендующий на гениальность — она легко всё расставляет по полочкам, приводит в порядок. А если хаос не изменить — находит сам порядок в хаосе, заставляет его действовать по алгоритмам, проходить циклы, выстраивать упорядоченные ритмы и метры.

Мне лишь не хватает одного. То, что порою применяю ко всем — и размышляю, как же в итоге сложится.

— Какой ты путь в итоге выбрала? Как планируешь жить дальше?

Чуть тушуется — может, вопрос слишком необычен. Или не совсем готова к нему. И уже без прошлого энтузиазма — видно, ещё не набрался опыт, не изучен сей кусочек жизни:

— Дальше? Не знаю точно. Целей, которые бы захватили меня и заставили мечтать, пока что нет, — размышляет на ходу. — Я устроилась на работу, потому что почувствовала себя лучше. Ну и за деньги тревожилась, конечно. Раньше у меня были некие… приступы. Иногда на меня нападала сильная меланхолия и я не могла встать. Иногда меня обуревал бескрайний гнев. Сейчас уже меньше, да и, если честно, общая атмосфера как будто поменялась. Моё восприятие поменялось — я теперь вижу мир более светлым. Так что я после такой хорошей динамики решила всё-таки попробовать вернуться в прежнюю колею. И пока всё в порядке, — констатирует — немного смущённо. Хотя смущаться не о чем. — Как я в остальном планирую строить жизнь? Ну, дом останется. Возможно, куплю машину. А что касается свадьбы и каких-либо отношений, то я, наверное, ими пресытилась. На ближайшее время достаточно, — улыбается стеснённо. — Как-то так.

Расписала всё довольно исчерпывающе. И всё равно — чего-то мне недостаёт.

— Ты справляешься — и это замечательно, — и будь у меня прежнее красноречие, умей я как и прежде входить в положение другого ярко — у меня бы нашлись более чувственные слова. Но хоть немножко — хоть немножко могу показать чувства, свои жесты. Пусть неуклюже. — А на отношения можно забить, — в особенности после пережитого. — На первом месте всегда должна быть ты, без привязки к другим людям в любом смысле. А других людей потом можно будет прибавить. Если умеешь жить с самой собой — сдюжишь и с остальными.

— Мне радостно, что в моей жизни всё налаживается. Как бы и общее состояние лучше становится, и самой мне ещё более радостно от наблюдаемых ощущений. Приятно приумножать положительные эмоции, — слышится в её интонации так и напрашивающийся смешок. — А что касается отношений, то да, я начала больше ценить своё время и свои силы. Раньше я готова была попробовать и с посредственным мужчиной, и даже с откровенно плохим. Мне казалось, я что-то обрету, найду некое счастье. Смогу ощутить опору, которой мне так недостаёт всю жизнь, — грустнеет на глазах. — Но то были иллюзии. И они разбивались. А мне становилось всё хуже и хуже с каждым разом, пока в итоге я не пришла к упадку, — опущен в пол взгляд. — Знаешь, наверное, когда говорят, что счастье возможно только через труд — это правда. Не потому что обязательно надо страдать, нет. Пустые страдания ни к чему не приводят. И даже, мне так кажется, являются очередной иллюзией. Просто так удобно — поверить во что-то и ждать, что оно вот просто наступит когда-нибудь. Это очень пассивная позиция. А для счастья нужно трудиться активно, а не плыть по течению, — поворачивает несколько раз в воздухе руку — медленно. — Надо вымерять, размышлять, анализировать. То есть надо выбирать. Брать ответственность. Выбор — это же всегда ответственность, я права? — с небольшим жаром в голосе — не прерву. Она и не просит. — Надо учиться брать ответственность, отвечать в первую очередь за себя. Потому что иначе счастье можно будет получить только если повезёт. Ну, а если не повезёт? — наконец-то возвращает ко мне взгляд. — Везение — это ненадёжно. На везении можно выиграть много роскоши и спустя недолгое время на всём этом везении её и проиграть до последней капли. Этот принцип работает и в отношениях. И я теперь буду стараться следовать ему.

Мрак уже совсем поглощает комнату — хотя если высунуться в окно, то не слишком уж и темно. Но мои глаза привыкшие после медленного погружения — вполне могу разглядеть важное.

— Анализировать — это хорошо. Тут главное не перемудрить чересчур, потому что иначе можно загнать себя в ловушку, — слегка приподнимаюсь на стуле — выдыхаю застрявший воздух. — Насчёт везения ты права. Но иногда бывает, что тебе не везёт и всё становится лишь хуже от обстоятельств. И в итоге можно не успеть, — она слушает меня внимательно. — Хотя это не такие уж и частые случаи.

— Но ведь даже когда не повезёт, ты всё равно будешь уверена в том, что сделала всё, — продолжает наши размышления. — А если не повезёт и ты ничего не сделала, то ещё больше будешь страдать. А труд всё равно будет ценен. Результат будет плохим, но напоминания о стараниях, о приложенных усилиях в любом случае останутся. А мы ведь всё равно ценим свои усилия, а не результат. Всегда важен процесс. Да и совесть будет чиста, кстати.

Да. Во время процесса мы живём. Вся жизнь — есть процесс.

— Ты права. Процесс — долог, когда результат рано или поздно затирается на фоне жизни. Однако приложенные усилия никогда не забываются.

— Да. Они имеют большую ценность.

Как же она жива. Она движется в жизни — и её мысль тоже движется. Продолжается, развивается. Она переходит от одного этапа на другой — она не останавливается в разрушениях.

Она невероятно яркий человек. Никогда я не знала никого, подобного ей — а ведь я вела разговоры с различными личностями. Тем удивительнее для меня.

Тёплое и щемящее чувство образуется к Вере. К её словам, к диалогам с ней, к её помощи и поддержке, к её существу — мне очень хочется сделать ей приятно. Отдать всё, всю себя — во имя её.

Это лишь порыв. Может, он получит явление в реальности. Я бы очень хотела.

И только улыбнуться перед ней — когда пронзительно от нежности ушедшего заката:

— Я вижу, ты многое уже преодолела. И твой путь обязательно приведёт к свету, я верю в это, и верю в тебя. Верю, что ты всё сумеешь, — она чуть смущена — но не так уж скрывает испытываемую приятность. — Какой бы путь в итоге ни выбрала.

Дёргается — может, эмоции в ней слишком сильные, бушуют, и ей нестерпимо. И оковы стеснительности — стыда, которым так ловко давили её светлую личность, постепенно разрываются.

Может, некоторые разрушения бывают и полезными.

— На самом деле, я решила расширить свой ассортимент выбора. Попробую найти себе какие-нибудь хобби, новые мечты, пусть даже если мечты маленькие, — блестят в синем свете неба её зубы, обнажённые широкой улыбкой. Вера глядит в окно — ещё ярче сияют её глаза. — Я люблю свою работу несмотря на недостатки. Однако и от неё надо отдыхать, на что-то переключаться. Ещё, может, повидаю мир. Съезжу куда-нибудь. Дальше России я обычно не выбиралась, потому что как-то не хотелось, а сейчас — интересно, — потирает руки, сглатывая. — Может, выйдет знакомство с интересными людьми. Я, кстати, решила, что могу попробовать и с женщиной, — неловко озирается на меня. — Ну, если что-то получится. В жизни всякое случается.

Весьма зажато передо мной оправдывается. Мне-то, конечно, остаётся лишь дать своё благословение — как я могу ей не дать его? Она явно не просто так ляпнула. И я поддержу.

— Что-то у тебя точно выгорит. Видно, что ты сумеешь. Не бойся чересчур и достигай того, чего ты хочешь. А отношения ты сумеешь построить, — возвращает ко мне взгляд смущённо — но видно в ней облегчение. — Теперь ты знаешь, что и как в нашей жизни.

Теперь чётко видна цель, у проблемы есть форма — и надо лишь её решить. Я хочу решить — хочу через боль, через желание бегства. Будет непросто.

Но надо раз и навсегда распрощаться с разрушенностями и построить новое, возвести следующий город.

Города передо мной могут рушиться, а вот я — буду жить. Тем и отличается жизнь существа от вещи.

И что толку сидеть в разрухе? Теперь у меня нет уже причин, нет привязанности и связи — и разорвать остаточное будет всё же легче.

Теперь это точно станет освобождением.

— Ну, ещё я стала прислушиваться к себе. Теперь меньше риск, что совершу ошибку.

Тени совсем закрыли её от меня. И даже привыкшим глазам трудно — приходится перенапрягаться.

— И это тоже, — киваю. — Щас включу свет, а то не видно ни зги.

Я прекрасно знаю, что мне осталось сделать. Я даже уже решилась.

Обрываются вязкие путы — всего лишь поднимаюсь. Иду ко входу — где выключатель.

***

О днище маршрутки стучат мои ботинки, исчезают мои шаги где-то в прошлом — так мало людей вокруг, ближе к концу на место. И, конечно, ближе ещё и к окну.

Весь день разбелён пасмурностью.

Сначала была вязкость. Потом она стала отступать, постепенно исчезать, испаряться — не вся. Потом во мне вязкость обрела форму — изнурённости, беспомощности, бессилия. И я, самовыброшенная в самый цвет жизни, в её источник, пыталась вновь вдохнуть. Через тщетность и бессмысленность, вопреки всему тому, что не получилось — я не убила своё тело. Попыталась внутри него вновь возродиться.

И что-то новое во мне начало движение. Мои нервы начали работу. И порывы возникли, понеслись, устремились — нелепые и несуразные. Порою иллюзорные. Обманываться о них, и всё же — понять точно: обман, моя наивность — это тоже целая жизнь.

Начало пути. Юность личности — когда нет прощупанных границ ни мира, ни других индивидов, ни себя. И вот я начала свой путь.

Осознания, вновь вынутые понимания понятий, поиск определённости — опоры. Всё не охватишь уж сразу.

А в работе моих нервов и помехи, и сбои — иногда кажется, что вязкость уже ушла, отпустила. Однако прямо сейчас я в яме — упасть бы и не подняться.

Вновь всё вязко. Пресно через край. Не хочется существовать в пресности, что заволокла всю среду для бытия, даже внутреннюю — исчезнуть бы, не быть больше человеком, лишь вновь не ощущать ёбаную мерзость.

Но я ощущаю. Пока мелькают посредственные строения, пока уходит весь мир — мне его не пожалеть.

Хотя час назад — могла.

Много было во мне труда нервов перед данным шагом. И горячий порыв, и обречённость, и умиротворённое смирение, и боль в сердце — прямо перед приездом маршрутки начала затухать.

Может, до сих пор ощущаю её глухое покалывание при каждом ударе. Может — лишь фантом.

Что больше всего фрустрирует — даже когда довершу шаг, путы до конца не спадут. Они будут возвращаться. Нападать, заставлять мои нервы набухать вязкостью, заслонять весь мир, придавливать меня — и умертвлять, прямо заживо, не щадя, забыв о боли, забыв о радости. Ничего в них не будет.

И сейчас, когда путы столь тяжелы, эта фрустрация может меня и добить.

Каждый раз падение в яму — огромный риск смерти. В любой её случай могу не выжить. И самое поганое, что мне на весь риск как-то всё равно.

Мне всё равно и на целый мир — и на то, что за его пределами. И даже себя я готова похоронить.

Но сейчас-то конечно есть опоры под моим обмякшим безвольным телом. Сейчас у меня что-то появилось — и я помню, мою память так просто не стереть.

Единственное, что могу в измождённом состоянии — помнить. Даже хотеть ничего не получается. И даже если ничего не ощущаю от своей памяти, но — хотя бы по её призракам тащиться дальше.

Я ведь жила так эти несколько лет. Тащила себя по призракам. Уродливые года — даже упав в яму не хочу их вспоминать, они столь болезненно проходятся по моему нутру — даже если моё тело полностью стало бесформенным.

Какое всё заунывное. Заунывный пейзаж проходит перед моим взглядом — как заевшая пластинка со скучной музыкой. И тошно от скукоты. Лишь она и осталась.

Нет больше смысла. Нет больше веса — всё бесформенно, да и зачем?

Надо перенести настигшее довольно естественно состояние. Может, рано или поздно научусь его контролировать — найду выход, пойму его. И отпущу.

Зачем же оно существует? Оно видится мне лишь несправедливостью, лишь жестокостью — тем, чего быть не должно.

Зачем же даны нервы, если приходится ощущать неподъёмную жестокость?

Но я помню. Я помню, что жизнь моя не сходится на одной этой жестокости — что мой путь продолжится. Мои годы в заточении кончаются. Кажется, я уже почти готова отпустить — но ещё не чувствую. Это ещё не освобождение.

Я несусь — физически, в реальности, — для действия. Но не во имя него — а во имя себя. В первую очередь себя.

Я хочу преодолеть невозможное. Я хочу преодолеть человеческое. То, что составлено по закону мира — сам закон мира, выйти из устройства мира.

Могу ли, я такая бессильная, безвольная? Что же сотворю я с событиями, которые обязательно пройдут по его устроенности, смогу ли сквозь свои нервы, уже слепленные случаями, прорваться самой — прорваться к тому, чего так отчаянно желаю?

Сквозь все путы. Наперекор наполнившимся вязкостью нервам. И наперекор всем своим привычкам, сложившимся рефлексам — вопреки моим сформированным надломонностям.

Я не буду равнодушной. Я не убью в себе равнодушие — оно останется уже со мной навсегда и это не изменить. Как минимум, не сейчас. А сейчас — остаётся лишь с его существованием смириться.

Однако кроме равнодушия что-то во мне есть. И вопреки ему, вопреки взякости — я почувствую, я поднимусь и мои слова не будут бесформенными, безликими.

Я обнажу свои сломы. Представлю их — и внезапно не увижу ничего негативного, не почувствую, что мне плохо, мне не станет больно. Лишь взгляну, приняв — и пойду дальше. С ними, к новым изменениям.

Голова слегка трещит. Пасмурность лишь ухудшает всё — но я жива. Я помню.

Подняться с тёплого удушающего сиденья, уйти от тошного места — через весь удушающий пластик сидений, через всех людей.

Очутиться перед тем же домом. С его таким же пресным зиждением в ублюдском мире, с бессмысленностью. Но его кирпичная сумятица напоминает мне — и не проигнорировать, не закрыть глаза, не забыть.

Теперь навсегда со мной. И никак не вырезать. Не покинуть. Как всё же было жестоко — на моё согласие было всем плевать, это ничего; но мне даже не оставили предупреждения. Просто бросили. Не дали милосердного шанса избежать — закрыли глаза на все мои искорёженности.

Я так же закрывала глаза. Моё взращенное равнодушие — все мы рано или поздно понимаем своих преступников. Они оставляют свой след на нас — сей след, словно искусно вылепленное украшение на статуи, символ человеческой культуры, знак из человеческого разума — сей след заставляет нас отражать их личины.

Понимание становится копированием. Выученным уроком — уроком паскудным и подлым, отдать забвению который практически невозможно.

Я склоняю голову — расстёгнутые края моей белой куртки слегка качаются. Мои волосы безвольно лежат на спине, собранные в хвосте.

Тело покалывает — покалывает столь слабо, это тревога. Нежеланная, неприятная, муторная — она как помеха на пути к основной цели, как лишний шум в общей обстановке среды. Она мешает. Её появление колко некстати, её существование никому не нужно.

Вверху — пасмурность. Ударяется кирпичный дом потолком о белое небо — все его окна водянисты, и они — черны.

Сплошная вязкость. Утопать в этой городской вязкости. Окунуться по собственному желанию.

Сердцу больно — в особенности от убыстрившегося ритма. В него будто вставлен ржавый металлический обломок с неровными краями — и каждый раз при набухании, при стуке сей обломок тоже сжимается, ещё сильнее разрывает связи в моём теле — обрывает части моей жизни, живительные сосуды.

На лице — тяжесть. Глаза сухие, на лицо будто накинули тряпичную маску, саму пасмурность — и теперь всю кожу вниз тянет, точно гравитация усилилась.

И самой хочется упасть. Пасть перед возникнувшим кирпичным зданием, колоссом — в очередной раз не смочь.

Вздохнуть — и никак не освободиться от сдавливания своей груди. Не сбросить путы.

Шаги — это то, зачем я сюда пришла. То, почему я должна — перед собой.

Это состояние, освобождение от этого состояния — есть то, почему я ради себя должна всё же прийти.

Неровный асфальт исчезает — остаётся лишь невысокая лестница. Четыре ступеньки — всех их можно сложить в две. Основа уже давно пошла трещинами, маленькие камешки отломились — и когда-то острые края стали закруглёнными.

Неровными. Потеряли человеческую живость — не смогли обрести мирскую, так и остались.

Неяркий домофон — с водянистым окошком для ввода. Всего-то две цифры — даже не три.

Девятка и семёрка. «В девяносто седьмой,» — ну да, я помню. Когда-то раньше я просто игнорировала сей факт — не было ассоциаций, я могла блокировать, я могла обращать внимание только на себя.

Сейчас кажется, что мой теперешний эгоцентризм — лишь уродливый обломок. Остаток. Похожий на плаценту — плод убрали, ненужная кормёжка осталась. Вскоре её выбросят, ведь она — отход.

Плацента так же уродлива.

Щёлкнуть по звонку.

Гудит — из самых глубин. Пусть бы оно в непроглядной глухой пропасти и оставалось бы, и не надо больше никаких появлений, никаких напоминаний — да, мне важно, поэтому меня до сих пор так нещадно ебёт, но лучше бы всё окончилось чьей-нибудь смертью из нас двоих.

Только бы мама не осталась жить с бабкой. А уж я — продолжила бы.

— Да?

Скрипучий голос. Гадкий голос.

Мне бы всё в неважное внезапно превратить, но я помню, к чему это привело.

Бегство от себя привело лишь к тому, что я и сама перестала что-то значить.

Отвратительно, что и это что-то значит.

Отвратительно, что у меня такая…

— Это Алёна.

Тишина — и дыхание, хрипы-помехи. Излишнее промедление.

— Ты? Что, вспомнила? — надменность была в её обыденности — но теперь-то побольше. — Ну поднимайся, раз уж вспомнила.

Пиликает — схватить сразу за дверь, чтобы лишний раз уж не говорить.

Расщедрилась на слова — хорошо, что скупость в ней всё-таки взяла своё. Мне ни единое её слово не надобно. Уж тем более мне не нужна она сама.

Подъезд давит своими внутренностями. Затхлый очень. Разрушается за все годы — был построен людьми, чтобы ими разрушиться.

Любые ли родители разрушают своё дитя?

Ведь не получится не оставить ни следа на ребёнке — не получится всё время не влиять. Даже в бережности остаются следы.

Всё такой же убогий лифт. И кое-как приделанная панель с кнопкой — криво и набок. Покрыта не раз уже сменяющейся краской.

Грохот — нутро двериц покорёженное, неровное. Не сгармонирована гармошка.

Разводы, грязь — в моём доме тоже разное случается, но пореже. И всё же — почему-то здесь душная атмосфера ощущается остро.

Хотя понятно почему. Зачем обманываться?

Нажать кнопку — захлопнуть дверцы. И слышать тиканье лифта.

Я уже и не помню, сколько считать. Когда-то от балды проверяла и точно знала, но теперь — знание затянулось пеленой.

Всего-то здесь двенадцать этажей — мой повыше. Нечасто здешний лифт мотается.

Не так уж высоко подниматься. Не так долго.

С учётом, что практически рядом — всего-то третий этаж.

Ходили разговоры, что это мои прабабка с прадедом получили квартиру за неустанный труд — ну, квартира передалась к детям.

Естественный ход жизни. Биологический.

Дверь приоткрыта. Как и всегда, сделала и ушла — мне симпатизирует подобный подход во многих вещах. Сейчас мне симпатизирует скорее то, что не надо выдержать долгие минуты нудения — где каждый её возглас превращается в муторное движение оружия. Нож острием проходится вбок — по всей коже.

Всё такое же обшарпанное. Ничего не изменилось — лишь усилилось.

Атрофируется какая-то важная часть во мне — и остаются лишь они — надломы.

Выступают на первое место. Они — вмятины, и они привлекают внимание, их не спрятать, не скрыть.

Нажать на ручку двери — не сменили.

Меняли дверь лишь один раз — в ней было много мелких дыр, из неё дул сквозняк, да и слышно за ней было как за шторкой. И теперешняя тоже потихоньку отмирает.

Захлопнуть, провернуть замок — сбрасываю свои ботинки. Куртку — на приделанный крючок.

Этими крючками озаботилась мама. Даже сама пыталась их приделать. Бабка ругалась на неё дня три, нещадно унижала, но когда мама на третий день всё же высказала своё слово — тут же привела какого-то ебучего мужика, который и доделал. Перехватил мамин труд.

Привела ещё так нагло. Прямо когда мама готовилась работать утром, бабка ушла и сразу же вернулась, а мама вышла и обомлела — она так и не смогла ничего вымолвить. Лишь тихие стеснительные вопросы, которые только больше её заковывали — а бабка и рада была надавить.

Мне это напоминает нож в спину.

Прямиком по коридору — до проломанных аккуратно дыр, в которых комнаты. В гостиную — ещё до маминого прибежища.

Бабка стоит передо мной. Волосы не собраны в пучок — лежат на плечах без формы.

Где же её сдержанность? Она всегда обращалась со своими волосами строже, чем любая христианка — эти, что заматываются в платочек, вовсе не знают, что такое рамки.

Железные рамки. Выкованные из чистого эгоизма — такого же жёсткого. Они не могут сузиться — не могут и расшириться. Они крепко существуют, и с их размером, с их пространством никак нельзя поспорить.

У бабки всегда было расписание дел — из-за её практичной стороны. Но ещё у неё был свод правил, который всегда находился только в её голове — возникший из её чувства собственной важности, он состоял из бабкиных представлений о мире, бабкиной морали и всех этих уёбищных ритуалов — похожие на ритуалы аристократов, которые старалась не раз подчеркнуть свою элитность. Бабка подчёркивает свою правильность, свой авторитет.

Что для меня важно больше всего в её чопорности — она ненавидит, когда её называют «бабкой», и будь у неё право — за гнусное преступление давно бы казнила.

Это было подростковым бунтарством — лишь в моей голове. Но в итоге определило всё моё отношение — стало крепким стержнем в форме наших отношений.

У меня нет жёсткости, как у неё. Зато я переняла от своей бабушки жестокость — и родственную жестокость проявляю яростно, срывая все тормоза.

— Зачем уж явилась сейчас? — каменное лицо, которое за столько лет устало удерживать кожу — она одряхлела. Но каменности не убавилось. Все её эмоции, её один сощуренный глаз — резки. — Могла бы и ещё несколько лет не приходить. Ведь тебе бессмысленно навещать людей, вырастивших тебя. Твоя родня для тебя бесценна.

Она мало когда кричит — но даже когда переходит на крик железность в голосе сохраняется. Всё грохочет — целое землетрясение.

Сейчас чрезвычайно тихо. Но как я могу не заметить презрения, в которое лицом меня окунают?

— А меня ждали? — мой голос тоньше. Он более юн. И нет в нём металла — лишь покорёженность, усталость. Мой голос до сих пор остался писком, который бабка позволяет издать столько, сколько хочу. — Я приехала к матери.

Она в ответ бесцветно хмыкает.

— Удивительно, что о ней кто-то помнит. Но родные дочери всегда вспоминают когда им что-то нужно, а не из великой любви, — какой ещё нахуй любви? — Иди. Я что, держу тебя?

Она всегда выводит из себя — в особенности когда знает, что однозначно победит.

— А кто первой ляпнул свой вопрос? — и неважно. Я просто отвернусь.

Зашагать к двери — не буду оглядываться. Я действительно в первую очередь приехала к матери, а не для того чтобы впустую посраться с бабкой.

Пусть уёбывает нахуй.

Дверь приоткрыта — мама никогда не закрывала дверь в свою комнату, даже после ссор с бабкой. Продолжала сидеть, смотреть телевизор. И наверняка чувствовала, как её родная мать расхаживает дохуя обиженная — и сильнее в себя забивалась.

В детстве я злилась на маму за её мягкотелость. В юности начала больше проникаться к ней сочувствием — я ведь всегда любила её. Даже такой мягкотелой.

Она была мне мамой всегда, даже когда не могла защитить меня от своей родной матери — я не обижалась, не ощущала предательства. Я понимала, что эту войну мне придётся выиграть самостоятельно.

Но есть ещё то, что мне стоило сделать и раньше.

В её комнате мало что поменялось. Всё те же молочные обои с ромбическим узором — и тот же телевизор, то же отсутствие стола, мягкая кровать, заправленная бельём с какими-то светлыми оттенками — на сей раз лиловый.

Да и её одежда тоже часто бывала светлой.

И такие же каштановые волосы, только распущенные и кучерявые — по ним видно, что они уже истлели и начинает проступать на них седина.

Она, конечно, постарела с моего трёхгодичного приезда. Но не критично. Я ожидала, что время переменит её намного больше.

Она смотрит на меня покорно. Смиренно готова к любому событию в своей жизни — выглядит столь уставшей. Моё появление слишком мало в ней вызывает движения.

Может, не верит. Может, её уже настолько стеснили, что она просто физически не сумеет проявить себя.

Посмотрим, куда заведёт наш диалог.

— Здравствуй, Алёна.

В ней невероятно много безжизненности. Я бы столько всего хотела бы совершить для неё, я бы очень хотела бы ей помочь — просто вырвать её из этой разбелённой комнаты. Из этой злосчастной квартиры, дать ей своё место. Сказать ей — показать ей, что она больше не стеснена.

И мне ужасно прискорбно, что она и сама уже не ищет выхода. И вся моя нежность разрывается на миллионы частей.

— Доброго тебе дня, — пожелать ей в ответ. Может, мой развязный тон излишен — и звучит как насмешка для неё. — Как твоя жизнь?

Не слишком ли дерзок мой обыденный вопрос? Никакой учтивости. Наверное, в моих словах чересчур много прямоты — я не должна переть напролом, только не в этом случае.

Телевизор тихо работает — мама никогда не включала его громко. Это бабка врубала, чтоб все знали — у неё сейчас важное дело, пусть челядь всякая не отвлекает попусту. Мама же наоборот — всегда скукоживалась, согнувшись, руки были на уровне таза — она себя ими обнимала. И смотрела — взгляд её был мягким, но будто с огромным сожалением.

Мне всегда виделась в её позе покорная готовность уйти. Исчезнуть прямо с места. Всегда она была невероятно зажатой, смиренной — такими бывали христианки в более древние годы.

Чем больше проходит времени, тем сильнее мама обращается к богу и всяким сверхматериям.

Раньше я не понимала её — даже насмехалась, спорила. Теперь я понимаю — понимаю словно гуманитарный специалист, который рассматривает поведение людей в какой-либо группе, исследует причины, особенности и изучает их культуру будто правила по математике. Я изнутри изучила поведение мамы, её установки, её человеческие причины.

Но самое главное — я целиком её принимаю. Со всеми её особенностями — ничто не противится во мне, нет желания изменить. Лишь абсолютное принятие.

Единственное, что хотелось бы переменить — место её жительства. Дабы ничто больше не стесняло её. Не давило, заставляло вечно сжиматься — чтобы она раскрылась, пусть и со своей незащищённой нежностью. Пусть и со своими неспособностями к защите — её не научили. Ей не позволили научиться.

Ведь бабке это было бы так невыгодно.

— Потихоньку, — медленно опускает взгляд. Её кучерявые волосы всё так же пышны — лежат объёмно за спиной. Я часто слышала от других взрослых, что мама очень красива — и мне бы понадеяться, что никто не воспользовался её красотой для себя. Даже её родная мать. — На даче, вот, недавно поменяли окна. Они более плотные и теперь в холодное время не продувает. Ещё недавно на наш этаж заехал новый сосед и, представь себе, это был Илюшин. Твой одноклассник, помнишь его? Он вечно на родительских собраниях был звездой, все говорили, как плохо себя ведёт. А сейчас мальчик вырос, возмужал. Спокойный теперь, вежливый, помочь всегда готов. Очень изменился.

На самом деле я уже забыла большую часть одноклассников. Меж ними и мной всегда была некая стена — мы находились в разных мирах, точно были под разными куполами. Они мне были неинтересны. И всегда ассоциировались с чем-то скорее негативным.

Поле выпуска из школы мою память как отрезало, когда устроилась на работу — забыла и институт. Я их не вспоминаю — если только мы не состояли в более-менее близких отношениях. Нет никаких причин их помнить — мне хватает драмы.

О парнишке помню обрывочно — и мало. Ну и к чёрту его.

— Да? Превратился из озорного хулигана в нормального мужчину? Хорошие изменения.

Мать оглядывается на меня. Всё такой же мягкий взор — может показаться, что она безразлична ко всему. Но она просто слишком смиренна. И в покорности не может быть эмоций, не может быть своего мнения — но я знаю, что у неё есть чувства. Я верю, что её ещё не совсем задавили.

Мне бы так хотелось, чтобы и она желала выбраться. Чтобы она осознала одну вещь: с ней происходит чудовищное.

Происходящее с ней — ненормально.

Но она смиренна. В ней давно спали все защиты, которые она могла выстроить подростком — когда пыталась отделиться от родной матери. И мне прекрасно известно, кто порушил её защиты.

Подростки в своём возрасте пытаются отделиться от родителей — и кто-то из родителей отпускает не до конца. Кто-то не отпускает вообще.

— Почему раньше не приезжала? Были проблемы?

Она примет любой мой ответ. У неё нет ни сил, ни способностей сопротивляться. Ей не всё равно на меня — однако она уже не может не только взять власть, но и выразить себя.

Собственное мнение у неё уже давно отобрали. Моя мама выучивала с детства — её воля ничего не изменит. И если когда-то же пыталась вырваться, пыталась обрести свободу — теперь уже крепко зарубила, что ничего не изменится.

Пагубное убеждение вросло в неё. Как последняя возможность спастись — единственная её защита, возможная в этом аду. Чтобы выжить самой, она решила заблокировать себя же — чтоб не очень больно было. Чтобы не было жаль истраченности, ничего не рвалось внутри истошно, разрывая на части из-за невозможности, не было пустой злости из-за несправедливости, не было так отвратно из-за окружающей обстановки.

Маме давным-давно дали понять, что ей не выжить — и она решила умертвить себя заранее.

И её мягкий взгляд не выражает ничего.

— Я просто не хотела приезжать, — раз уж она примет любой мой ответ — я отдам правду. Так будет честно к ней — пусть она вспомнит, что это такое, спустя столько лет жизни в несправедливости. — Но я многое обдумала за прошедшее время. Кое-что решила для себя.

Ничуть не меняется. Всё так же монотонно моргает — в такт монотонно работающему телевизору. Бездвижно лежат её волнистые локоны, слегка пушась — как лежит белая вязаная накидка на её плечах. Руки неполностью выглядывают из-под самой накидки — в них тоже нет импульсов, нет даже нервозности — а ведь когда-то, ещё при мне, у неё были нервозные жесты. Чаще все они возникали при бабке.

Она стала изваянием снаружи. Но какая же дрожь внутри её сотрясает?

— Определила планы на жизнь?

Наметила кое-что — прямо сейчас исполняю. Не знаю, надо ли.

Имеет ли смысл? Не для меня — со мной всё понятно, мне уже ясны мои будущие чувства. Но имеет ли значение для неё? Или моя помощь окажется ничем?

Я вернусь к ней, конечно. Я постараюсь заезжать — и если останется, и если всё-таки пойдёт. У меня есть весомые причины впредь не покидать.

— Я приехала, потому что хотела бы, чтобы ты ушла отсюда. Из этого беспросветного мрака, — её взгляд не меняется — но я сжимаюсь. Слишком много эмоций, их не выразить. — Мне всегда хотелось уйти из этого дома. Он никогда не был ни моим, ни твоим. И мне жаль, мне очень жаль, что я оставила тебя одну. Всё, чего мне хотелось бы — это чтобы ты очутилась в своём доме, в своём месте, чтобы не было над тобой никакого гнёта, — её мягкий взор. Мои руки уже сжаты — нагревшаяся горячая кожа, смявшись, коробит. — Всё это время я переживала за тебя. Мне так больно было за тебя.

Я вижу — она сильнее фокусирует свой взгляд на мне. Её глаза более сосредоточены.

Мне и столь незаметной перемены достаточно.

— Мне некуда идти, — и добавляет самую толику громче: — И даже если ты подыскала мне место, я не вижу в этом смысла. Я безработная и старая. Мне практически шестьдесят.

Неполностью она выпрямилась, её голова поднята — и следит за мной внимательно.

Где-то, в погребённых её чувствах, возникает волнение — именно обо мне. Я знаю — я видела, как важна ей её дочь.

Но кто позволил бы ей вырасти и стать матерью? Кто бы отпустил её, перестав считать своей дочерью навсегда — своей собственностью?

— Я знала, что ты это скажешь. И я понимаю, почему ты так говоришь. Тебе страшно и от изменений будет только больней, на тебе лежит огромный груз, — который давно уже придавил — под тяжестью погребена. Вырывается воздух из моей груди — я вздыхаю. — И глупо было бы настаивать на том, чтобы ты сразу после моего прихода бросилась делать так, как я сказала. А ещё это было бы неуважением к тебе, — всё во мне сжимается — пусть и остаюсь твёрдо стоять на ногах. — Я не прошу от тебя невозможного. Если ты просто подумаешь, в тебе всколыхнётся маленькое желание — я и тому буду рада. Значит, хоть что-то я сделала для тебя. Однако же знай о том, что эти оковы не вечны. Что даже спустя шесть десятков или больше они могут спасть, — мне так трудно протолкнуть воздух или слова — всё сковывается. Всё в напряжении. Но единственная причина, почему иду — я знаю, что после отпущенных наружу чувств станет легче. — Ты разбита. И будет трудно восстановиться. Но кое-что ещё возможно, и я хотела бы тебе помочь.

Внутри меня — огромный груз вины. Он начал копиться ещё с юности, всё больше отягощая меня, он рос — и я не знала, что с ним делать.

Теперь понимаю, какой поступок должна совершить — какой поступок хочу от самой себя. Что же желаю сделать.

Её ранее смягчённое лицо не особо вытягивается. И я вижу — запросто могу разглядеть, какая же громадная ноша её тяготит.

Мои слова она тоже воспринимает как ещё одну ношу. Ещё одну невозможность. Перед ней остаётся одна безысходность — она не видит выхода, давно бросила попытки, ведь всё — тщетно.

Пусть даже так. Пусть даже так думает, будет убеждена в данном — только ещё что-то ощутит, кроме непроходящей чудовищности.

— Но зачем это всё? — спрашивает безысходно. Уже не отчаянно — она давно потеряла надежду, вся её вера давно разрушилась.

— Потому что я хочу тебе помочь. Мне очень жаль тебя, я много раз переживала о тебе и чувствую перед тобой вину, — может, на меня тоже накатила небольшая обречённость — я уже не сопротивляюсь особенно. Не пытаюсь разорвать здешний мрак. — Вся причина в моём искреннем желании помочь тебе, мама.

Пусть она откажется. Пусть не воспримет всерьёз. Пусть не ощутит ничего. Пусть все мои слова пройдут, не задев её. Пусть — я всё равно вернусь, всё равно приеду. Я решила точно.

Пусть она выражает себя так, как может. Поломанная — пусть будут видны её надломы, все катастрофы. Она мне абсолютно дорога.

— Ты тратишь время впустую. Твои дела ничем не окупятся.

Пусть будет такой ординарный ответ — цитируемое не раз слышимое наставление. Пусть всю её личность заполнили не ей — какими-то красивыми обломками.

Я всё равно её люблю.

— Я многое переосмыслила, пересмотрела. Расставила свои приоритеты и поняла, что для меня важно. Это моё решение.

Не сводит глаз. Ничего не может сделать — разучилась, потеряла все свои навыки и способности. Трудно будет — я всё время буду стараться не сбросить её окончательно, ведь так хрупок в ней стержень, давно изошедший трещинами. Ей тоже будет трудно.

Но сделаю лишь одну вещь для неё, мою самую ценную помощь — я дам ей возможность. Я помогу ей выразиться.

Даже надломанная, даже погребённая — она живёт. Так пусть у неё будет жизнь.

Ступать по комнате — ноги тверды, когда внутри ещё не стихла буря. Короткое расстояние.

Она близко от меня — и кладу конверт на светло-коричневую тумбочку, что рядом с её белой кроватью.

— Я не прошу тебя на эти деньги купить дом. И вообще не буду просить тебя как-то их потратить по моему указанию. Если о чём я и буду просить тебя, то только об одном, — кажется — веки её распахиваются шире. Она как будто выглядит разбитой. — Потратить их сама. На что угодно, но только самостоятельно. Это единственная моя просьба, — что-то расплывается в ней — непонятны мне эмоции. Бушевание ли? — И это всё, за чем я пришла. Я ещё буду заезжать к тебе. Постараюсь. Надеюсь, скоро свидимся, — вся расплывчатость её эмоций исчезает. Всё приходит к статичности. — Была рада тебя увидеть сегодня.

Её мягкий взгляд, конечно, возвращается. Она смотрит на меня такими же карими глазами, которые каждый день наблюдаю у себя в зеркале. Каждое утро — и вспоминаю. И думаю, мучаясь.

Она опускает голову — в телевизор. И слышу вздох — глубокий, но тихий.

Да, на сегодня достаточно. Во мне много бури, много ещё невыпущенных эмоций — и за сегодня их только прибавилось. Но тот многолетний колосс рано или поздно отпустит.

В крайнем случае, я буду знать, что сделала всё — и даже если останется вина, она меня не погубит. Я смогу вынести её.

Мне теперь только оставить маму в одиночестве — излишне напрягать её не стоит. Ей сейчас необходимо подумать только о себе.

Через её маленькую комнатку — всю быстро можно проскочить, через дверь. Я закрываю ту до щелчка — теперь ручка тверда, и к маме не так-то просто попасть. Теперь у мамы есть хоть какое-то подобие защиты.

Я всегда её любила. Могла не понимать её увлечённости эзотерикой и религией, могла спорить с ней о мире — она видела всё тщетным, когда я ещё верила в возможности, — могла не понимать её иллюзий, её пассивности, её столь покорной обречённости.

Но я всегда любила её. Даже такую. И я готова быть рядом с ней, даже когда у неё покорность, у неё полным-полно иллюзий, и у неё слишком много безынициативности. Я хочу остаться — и с такой ею тоже.

Только бы она жила. Только бы она была в этом мире.

Возможно, когда-то всё-таки съедет — или бабка всё-таки исчезнет. Мне не будет в тягость ей помогать. И она уже не сможет отринуть свои иллюзии, когда те столь крепко вросли в неё, стали её единственной жизнью в мире. И она будет ходить по всяким знахаркам и священникам, для неё это уже — необходимый ритуал.

Я буду оплачивать. Но всё-таки поговорю с ней об осторожности — мало ли в какие религии заманивают и что в своём колдовстве творят. Мы будем говорить об её осторожности. Она отреагирует так же пассивно, но всё-таки — немножко прислушается ко мне.

Возможно, когда-нибудь этот день настанет. Мне остаётся лишь ждать и надеяться — потому что без надежды не смогу, мне тоже надо верить в иллюзии. И некоторые из них иногда действительно сбываются.

В гостиной уже виднеется старушечий силуэт. Ещё я не отошла от двери, не вышла из тени, не направилась даже ко входу — мне уже преградили дорогу.

Таковы естественные законы нашего дома.

Её жесткая приверженность, бессправедливая суровость, будто бы механически выполненные нормы — они не знают человеческой жалости, человеческих чувств. Они знают лишь человеческую самовлюблённость.

Когда всё происходит автоматически, из каких-то алгоритмов, которые никак не могут быть гибкими — всегда возможны жертвы. Не все попадают под норму.

Но когда всё происходит согласно чужому эго, жертвами станет, как минимум, большинство — если не все.

Ей бы властвовать у других людей. Ей бы познать настоящие нравственные законы — те, что учат соучастию с другими. Ей бы хоть выбрать иной способ получения своей доли наслаждения от жизни, ей бы не попасться в ловушку — и не утянуть бы за собой других, их же заставив встречаться с проблемами.

Но она не откажется. И нам всем троим известно — почему мама перестала бороться.

Но я-то вырвалась. Кто на меня надавит? Я сама себя душила целыми годами — у бабки такой охуенный пиздец не получится провести, нет. Но она может, конечно, попробовать.

Посмотрим, уйду ли с новыми надломленностями.

Перешагивать всё расстояние — прямо к ней. Всё равно не получится обойти. И незачем давать ей повод меня окликать — так будет ещё хуже.

Не могу уследить взглядом — не хочу понимать, что она близко. Что стоит рядом со мной. Однако останавливаюсь. Не стану воспроизводить зримо-осязаемое осознание — потом будет времени предостаточно, и буря в нервах уляжется.

Вот я и предстаю перед ней. Спустя три года. Что она осознаёт? Что понимает?

Наверняка какую-то свою ригорическую хуйню. Ничего более в ней нет.

Я буду отвечать ей так же жёстко, как и она. Я буду нападать. Я всегда с ней сражалась — если мама обречённо выслушивала все её претензии, то я орала в ответ. Я никогда не стеснялась — задавить у неё меня не получилось. Это ведь не то же самое, что задавливать свою дочь — меж внучкой и бабкой есть пропасть.

Есть преграда.

Даже удивительно, как я, столь яро противостоя ей, нечеловеческой силе, в итоге всё же не поборолась за свою жизнь дальше. Но, может, это было следствием?

То, что мне она оставила. Не только ведь детство мне испоганила.

Старая сука. И почему она только ведёт себя так? Почему не по-другому?

— Уже поговорила с матерью?

Она лишь чуть-чуть приподнимает голову. В остальном её тело не меняется — и даже при старении не растеряла своей твёрдости.

Правда, в отличие от матери, которая сидела передо мной изваянием, взгляд бабки не пуст. В нём дюжина презрения и подобной дряни.

— Если тебе так трудно заметить, то да, — раньше я не сразу шла в бой. Пыталась постепенно усиливать атаки — но в итоге больше выматывалась и с большей вероятностью проигрывала. Так что лучшая тактика — безжалостно бить. Во имя результата. Без оглядки на свою визави — ведь у неё похожая нетерпящая жестокость. — У тебя тоже есть, что мне сказать? Хочешь завести со мной разговор? Так скажи человеческими словами, я же не могу прочесть твои мысли.

В ответ на меня взгляд всё тяжелеет и тяжелеет с каждым разом.

Достаточно ли жёстко ринулась я в бой? Покажет только исход.

Я всегда активно на неё плевалась — раньше пыталась вымерять, как и она, быть равной ей. Вести честный бой. Ну нахер этот честный бой — я не могу себя сломать, я не могу стать окончательно похожей на неё.

Ей ведь ради своих желаний пришлось поломать меня. Я-то не хотела того же, что и она. И вот — она переменила меня, заставила ощутить пустоту — всё ради своего эго, ведь всё другое бессмысленно и абсолютно ничтожно, верно?

Есть в этой властолюбивой логике какой-то раболепский лейтмотив.

— Хамишь мне? — водружает свои брови на глаза — со старостью они поредели. Раньше они были побогаче и вызывали более должный эффект. — Зря. Ты три года не приезжала сюда к нам. Не навещала родную мать. Деньги, правда, отсылала — за это можно тебя поблагодарить, — пустая подачка от неё — сейчас она ту аннулирует. Подачка нужна, чтобы усыпить бдительность — когда ты ребёнок, то работает превосходно. — Но разве можно просто взять и откупиться от матери? От родных людей? — чуть повышает голос, нагнетая. — Какое у тебя оправдание?

Я знаю все её приёмы. А та дрожь, что звучит где-то в глубине — просто первобытный рефлекс. То, что впитываешь с молоком матери, не так-то просто вытравить.

— Да нет никакого оправдания. Мне просто не хотелось.

Морщинами изрезается её лицо — одну бровь приподняла, вторую наоборот — как могла вперила в переносицу. Есть в этом проникновенном взгляде что-то режущее — похож на треугольник.

— Нет?

Одно слово — ну и слава богу. Меньше своего яда будет изливать — а чем не положительная сторона в ней?

— А что, должно?

Теперь просто хмурится. Меня не проняли её искусные жертвы — впредь пойдёт напролом.

— Это называется совестью, моя девочка, — будь её воля — сказала бы «доченька». «Внученька» её почему-то не устраивает. Видно, вызывает ненужные ассоциации. — И ты даже не потрудилась придумать себе оправдание перед бабушкой. Это говорит многое о твоём отношении. Но что ж тебя, заставлять, что ли? Дикому животному не прикажешь жить человеческими законами, — много было подобных намёков с её стороны — она ими вообще гордится. Иногда возникает чувство, будто она все эти «мудрёные фразки» считает главным признаком интеллекта. Я ненавижу то, как она их использует в своих речах. — Но ты мне родной человек. И я не могу смотреть на то, как ты падаешь на дно.

— Три года у тебя получалось особо не прикапываться. Чем тебя не устроила эта тактика?

Прищуривается — конечно, пытается меня проткнуть. Пытается задеть.

Дрожь звенит, я её ощущаю — но вполне могу контролировать. Я не запуганный маленький зверёк. Если мне однажды причинили боль — не значит, что я буду прятаться в испуге ото всех.

— Ты совсем не повзрослела, — не будь у неё настолько железное тело — покачала бы головой. — И ты пошла совсем не той дорогой. С такими жизненными приоритетами у тебя ничего хорошего в жизни не будет, и ты никогда не устроишь в своём доме счастья, — какая мотивирующая речь. Впрочем, бывали и более пробирающие — а сейчас уже не особо старается. Да и мы с ней, наверное, просто играемся. — Если ты не одумаешься, ты будешь обречена.

Её высказывания на сей раз легко отбить.

— Лучше быть обречённой, чем прислушаться к твоим гадким словами.

Уже взгляд сквозь веки — резко рассекается её металлическое лицо. Режет — словно пощёчину залепила. Рассекла воздух. И вся атмосфера рассыпалась на осколки — звенит, звенит.

— Так ты относишься ко мне? К моему добру? — приподнимает голову — вытягивает шею, нет у неё нормальной кожи, которая бы свисала, облепляла неровную форму. Лишь металлическая шея — механическая, нечеловеческая. Всё железно. — К чему ты дерзишь на мои слова и пытаешься дурачиться? Понятно, что ума в тебе недостаточно. Но тебе-то уже тридцать, пора уже повзрослеть, — опускает в исходное положение голову — механически. Всегда механически. Небольшие задержки со срывами — не может плавно, будто в её хребет вставлен железный прут. — А ты всё играешься. Паясничаешь.

— Кто тут в игры играет, так точно не я, — и пора бы окончить затянувшийся фарс — у меня нет совершенно никакого желания бодаться с ней до вечера. Я хочу уйти — хочу, чтобы мама перестала ощущать всю эту тяжесть. — Зачем ты меня остановила? Поговорить? Ну так говори нормально, а не выноси мне мозг! Мне тридцать, и у меня совсем нет времени на все твои речи. Если хочешь сказать дельное — говори без своих выкрутасов. Что тебе нужно? Денег? С ремонтом помочь?

Её губы надламываются — грузно обвисают. Они — жестяные. В них как будто вставлены кости — и только по этим костями изгибы, как по шарнирам опускается. В ней нет никакой живости.

Может, взгляд моей мамы и пуст — но она всё ещё человек.

— Считаешь, я втолковываю тебе пустяки? Это не пустяки. Слушай ты меня — смогла бы большим стать, но для этого тебе не хватило ума, — заключает единый итог про меня. Всегда не хватает ума. Ничто другое мне не нужно — только ум. Как она хорошо судит, заключённая в собственном эгоизме — не может на других взглянуть, не знает, как. — Я говорю с тобой, потому что я твоя бабушка. И ты обязана слушаться меня. А ещё я очень хочу поговорить с тобой после того, как ты пропала на несколько лет и не приезжала. Какое у тебя оправдание? Никакого. Ты попросту сбежала от ответственности, потому что ни родная мать, ни бабушка тебе не нужны.

Покалывание всё сильнее и сильнее — кажется, от него летят искры. И нестерпимо.

Я уже и позабыла, как невыносимо в ловушках её слов.

Тебя запирают — и всё отбирают. Растаскивают твоё тело по частям, досконально описывают, — оценочно, — переносят, ещё разделывают — и у тебя не остаётся ничего. А что делать с целым ничего?

Она всё отбирает. Уничтожает, ломает, рушит, навешивает бесценку, превращает в ненужность — всё аннулируется. И это очень страшно — когда с такой лёгкостью одними словами у тебя отбирают всё.

Я ненавижу её. Я не могу дать слабину.

— Я сбежала от ответственности? А тебе в твоём правильном мирке не кажется, что каждый должен сам за себя нести ответственность? — но она-то, конечно, притворится, что она не знает точно, о чём речь. Она и не выдаст себя ничем. — А почему ты не приехала? Почему я обязана?

Лишь тяжело поднимает веки — медленно моргает.

— Потому что ты младшая.

— И что ты? Ты не должна быть хорошей бабушкой? Хорошей матерью, к примеру?

Морщинами разрезается её лицо — во мне тоже полно ярости, пусть слишком не переживает. Излишние эмоции вредны.

— Я хорошая бабушка и мама, потому что выполняю свои обязанности. Ты не выполняешь, — разрезает воздух своим шипением. — Ты уже давно взрослая, и вести себя обязана по-взрослому. Юным детям взрослые обязаны помогать, выросшие дети уже сами должна помогать.

Все для неё — дети. Проблема в том, что она сама ребёнком являться не может в своём представлении — в её памяти как будто не было того важного, фундаментального периода.

Посему разрушает фундамент, да?

— Если ты уж такая хорошая взрослая, может, возьмёшь ответственность за свои поступки? — вскидываю руку в сторону комнаты — тело и сами говорит за меня. Слова вырываются. — Что ты сделала с мамой? Как она будет жить без тебя? Или ты думаешь, что она умрёт раньше тебя, что ты с ней сотворила, ты возьмёшь ответственность за свои поступки?

Её глаза выпячиваются — в растянувшихся губах уже видна плавность.

Она любит рушить миры. И ненавидит, когда рушат её правильный.

— Что я сделала? Твоя мать сама выбрала такой путь. Она сама виновата.

Ну, конечно — когда преступник брал ответственность за свои злодеяния? Когда начинал испытывать сочувствие?

Преступник помнит лишь о себе. Он считает себя властителем мира, великим правителем и всезнающим умником — но любое своё негативное влияние отрицает.

Преступник никогда не признаёт то, что противоречит его громадному эгоистичному мирку.

— И ты-то её, конечно, пожалела?

— Да. Потому что она моя дочь, родной человек, я ей помогла, — и окончательно задавила. Моя мама совершала ошибки на своём пути — но нельзя, нельзя было её ломать окончательно из-за каких-то обычных ошибок. Это чудовищно. — Родные люди всегда помогают друг другу. Тебе бы стоило поучиться тому, как поступают в семье. Ты свою семью планируешь?

Переводит тему. Слишком кощунственно пытается уйти — как она вообще может рассуждать о семье?

— Моя мама сидит безвылазно в конате. Она похожа на мертвеца! Это вот твоя помощь? — обратиться к ней и жестом — я тоже умею загонять в угол. Не очень хорошо — я ведь не преступаю. — Может, когда человек еле жив от твоей поддержки, это вовсе не благое дело?

Пытается проткнуть насквозь взором — пусть так. Одним грехом больше, одним меньше. Я всё равно разрушу порядок её мира — я принесу в него вину, я дам ему это разъедающее чувство.

За себя надо держать ответ. Пусть ответит.

— Ты меня пытаешься очернить? Свою бабушку? Вот так ты поступаешь? — тяжко от неё — но я выдержу. У меня бывали такие ноши, которые утомляли и до смерти — мне впредь не очень страшно. Пусть рефлексами отдаётся и боязнь, и гнев, и даже мертвецкое оцепенение, которое мама познала в особенности — я теперь действительно выросла. Во мне остались надломы — но даже с ними я выросла. — В тебе нет ни грамма человеческого, — ведь мне нельзя защищаться. Но ей можно нападать столько, сколько она захочет — а все мои защиты будут разрушены. — Ты пала на самое дно. В кого ты только превратилась? И с какой целью только надо было опуститься насовсем?

Какой наивный вопрос с её стороны. Ведь ей известен ответ — она всезнающая. И она ощущала наверняка на собственном опыте — из которого образована её крепкая хватка ради выгоды.

С какой целью она всех разрушает? Мне бы очень хотелось получить ответ на сей вопрос — но никогда не услышать правду.

Только не от неё. А больше никто и не скажет.

— Может, людям надо выжить, поэтому они начинают защищаться? Но цель моего разговора с тобой не об этом, — пора уже кончать. Обмениваться гадствами друг с другом мы можем сколь угодно — это ничего не изменит. — Ответь мне наконец-то: почему моя мама похожа на мертвеца, если ты ей помогала?

Не сдаёт позиций — остаётся каменной. Непрошибаемой — за все годы она наловчилась держаться, поняла, как использовать людей правильно.

Мы пытаемся, конечно, резануть друг друга — она начала тактику с пробитием, я ту переняла. И, наверное, так просто в лоб не получится.

Придётся изворачиваться. Тыкаться наугад — и ждать реакции, которой никогда не наступит.

Как можно превратиться в такого человека, как она? Как можно так жить? Я совершала ошибки, я наносила вред не только себе — но ведь всё равно не продолжила жить по её пути, не возобладал родственный зов. Не остановилась в том помутнении. Даже спустя несколько лет я вырвалась.

И теперь спустя несколько лет я стою перед ней.

— Потому что если человек не хочет жить — он не будет, — раньше её постулаты казались мне столь каменными. Теперь они все сыпятся — может, мой голос не столь железен, но я произношу правду. Являю реальность — когда она так не хочет ту увидеть. — Твоя мать сама выбрала такой путь. Она безнадёжна.

Моя бабка всесильна — но свою дочь она не подталкивала к пропасти. Ни в коем случае она не испытывала на ней свою власть — не пыталась перекроить, не было с её стороны ни единой попытки к навязыванию своей воли.

Но я-то чувствовала — на себе. И я знаю, что случилось с моей мамой — я чётко вижу реальность без помутнений. Я ни от чего не бегу — наоборот, я встретилась лицом к лицу.

— И ты на неё никак не подействовала? Твоя помощь оказалась пустой? Ты, конечно, не смогла ничего с ней сделать, правда?

Цепко вниманием в меня хватается — будь у неё возможности, давно бы заткнула. Без объяснений — ей не нужны понимания, ей нужны согласия — безмолвные. Ведь для неё молчание — есть согласие.

Даже если преступление было совершено с безвольным человеком — это всё ещё преступление. И преступник прекрасно понимает, что совершил преступление.

Но не признает. Никогда не возьмёт под ответственность собственную вину — будет каждый раз от неё отвязываться.

— Ты не выросла и ничего не понимаешь, — она всегда будет пытаться задавить меня возрастом — ощущала бы я ещё тот возраст. У меня полно защиты — пусть пытается. — Твоя мать сама за себя держит ответственность. Это был её выбор. И ни ты, ни я не можем его изменить.

Она всегда будет считать мою маму безвольной. Неважно, почему — от скудного ума, недостатка возраста, мягкотелости ли же будет защищать её способность — чтобы безвольность той была вполне легитимной. Она всегда будет её очернять.

Как у неё только язык не отсох говорить такие страшные вещи?

— А ты этот её выбор уважаешь. А если вдруг она изменит своё мнение и выберет противоположный жизненный курс, ты первая её поддержишь, — всё во мне рвётся — но я же не могу буквально наброситься. И сжимаюсь — со всей злостью блокирую саму себя, гнев клокочет — и всё сильнее, сильнее. В отличие от неё — мне-то важно то, о чём мы ведём разговор. — Как у тебя с языка так легко слетает ложь? Может, тебя хоть ночью мучает совесть?

Я не раз обвиняла её во лжи. Не раз пыталась разбить её полностью прогнившие слова — ничего не разбивалось, они лишь укреплялись.

Это будто бы сражение с ветряной мельницей. Вечно погружаться в иллюзии, неправду — и позабыть весь свет истины, не увидеть путеводного луча.

Но я пережила почти что смерть. Как минимум, я выберусь из трясины её искажений.

— Как у тебя с языка слетают такие ядовитые слова? — рикошетом. — Твоя голова как была дурной в детстве, так и осталась. Видимо, это навсегда, — с невероятным прискорбием опускает веки. Она верит во всю чушь — и верит не ради спасения, а ради своей власти. Может, это когда-то поддерживало её — но теперь все её убеждения стали надломами других. Когда-то я ей верила — ведь она мне родной человек. — Что ж с тобой сделаешь? Живи так, если по-другому не можешь.

Вроде бы позволяет. На самом деле — всего-то заманивает в ловушку.

Не знаю, зачем продолжаю. Я хотела бы правды, желала бы её осознаний, порушенности всех железностей — однако кажется, будто правда никогда не наступит.

Всё железно. У меня здесь нет ничего — совершенно ничего, и не о чём мне с ней говорить. Я здесь действительно бессильна — и всё будет понапрасну.

Но она же зачем-то заговорила со мной — неужели ради властвования? Неужели разрушит мою последнюю надежду на её человечность?

— Милость невиданной щедрости от тебя, — буквально подарок. — Однако прекрати уходить от темы. Ты всё время увиливаешь от моих вопросов и никогда не даёшь ответов, только обвиняешь меня. Зачем ты завела со мной этот бессмысленный брюзглый разговор? Зачем ты сделала из моей матери живого мертвеца? Зачем ты всё это делаешь? Для чего?

Для чего все жестокости? А когда их цель уже достигнута, смысл кончается — для чего они остаются? Почему в них нет никакой меры — почему они не разбавляются хоть чем-то серым?

Чтобы разглядеть в них серость — надо помутиться рассудком. Мой разум обрёл ясность, и более я на иллюзии не поведусь.

В глазах моей оппонентки тоже ясность. Она всё понимает. И если даже незнание не освобождает от ответственности — то как не обвинять того, кто знает и понятия, и прекрасно видит действия, и отдаёт в них отчёт?

И явно преследует цель. Страшную цель — ту, в которой не жестокости сотворяются ради цели, а в которой жестокости являются целью.

— Потому что ты должна понять наконец-то вещи взрослых людей. Ты должна взять на себя ответственность, — продолжает она гнуть свою линию.

Неужели в ней только эгоцентричные убеждения, цель которых ужасна в своей примитивности? Неужели без них она абсолютно пуста?

— Зачем ты продолжаешь втолковывать мне весь этот бред? Твои сентенции — не ответ на мои вопросы. Уходишь от ответственности тут только ты.

Она железна. Непрошибаема абсолютно — крепка в самой себе.

Имела ли её железность хоть какой-то смысл — или так и осталась железностью ради железности?

— Я отвечаю на твои вопросы и отвечаю честно. Это ты не хочешь видеть простых вещей. Это ты всё время меня в чём-то обвиняешь, — отбивает — и подводит черту — мне её не пронять. — Я заботилась о твоей матери, которая ничего и никогда не могла сделать самостоятельно. Заботилась о тебе, потому что твоя мать ничего не могла. И это вся благодарность? — надо же, хрип — она ещё тише, до шёпота практически произносит. — Ты видишь в моей доброте зло? Хотя ты всегда считала меня как-то плохой, — рокочет — всё сотрясается. Никогда не жалеет сил для нападения. — Всё время ты пытаешься выставить меня в дурном свете, сквернословишь обо мне, обвиняешь меня, унижаешь. Зачем ты это делаешь? Зачем ты сама так поступаешь? Почему ты не приезжала сюда три года; почему ты каждый раз говоришь обо мне плохое; почему не навещала свою мать, если уж ты действительно ей помогаешь? Ты сама можешь ответить мне на эти вопросы?

У меня есть ответ. Тот, который известен мне давно — который для меня действительно железный.

Только внутри всё сотрясается. Будто что-то ломается, изнутри корёжит. Это, наверное, страх — перемешанный ещё с чем-то, с миллионами негативных эмоций.

Трясина во мне бурлит — поднимается из глубин. Она, конечно, не ушла.

— Потому что ты действительно совершила зло, — всё вроде бы останавливается. Я дышу — и лицо бабки никак не меняется. Не реагирует совсем. Её совершенно не задевает — в ней как будто нет эмоций, она не осознаёт реальности — не относит к себе мои слова. Но они же правда. — Я не приезжала сюда, потому что мне было просто ужасно. И ты поспособствовала тому, чтобы я пережила ужас, подаренный тобой. Ты не дала повзрослеть ни мне, ни матери. Все грехи, в которых ты нас обвиняешь, лежат на тебе. Ты их совершала с нами.

Может, в ней и промелькнуло что-то. Я не вижу. А если вгляжусь в неё — все мои чувства внезапно разобьются, обесценятся. Я не могу позволить так просто им уйти.

Мне надо донести. Мне нельзя отступать — не сейчас, когда столь близка к чему-то.

Хотя ей станется всё разбить. Она запросто может вновь дать ощутить мне пустоту — тщетность.

Зачем она это делает? Почему не слышит меня? Почему не может услышать меня, почему не может воспринять мои слова — как слова родного человека?

Почему только её слова важны всегда?

Даже для меня.

— Ты так видишь, потому что не понимаешь взрослых вещей. Не понимаешь, что это благо, а не зло.

Я как будто заперта в клетке. И мне никак не выбраться — сколько бы ни билась, всё впустую, мне не откроют. Я навсегда останусь в чёртовой клетке.

— И почему же это благо, а не зло?

Дёргает вверх бровями — надменно и торжественно. Точно всё-таки заманила.

— Потому что в будущем тебе это поможет. Уже помогло, — она вбирает воздуха лишь носом — склоняет голову, слегка неуклюже переставляя ноги для разминки. Ей в старости уже тяжело — всё затекло. Вскоре и меня постигнет варикоз. — Где бы ты была, если бы я не взяла твоё воспитание на себя? Твоя мать ничего тебе не дала, — она даже не добавляет «бы». — Где бы ты находилась, если бы я не проконтролировала твоё поступление в институт? Ты же могла из-за одной оплошности потерять целый год. А где бы ты работала, если бы я не помогла тебе устроиться? Что бы с тобой случилось? Как бы ты жила, если бы я не научила тебя стольким вещам? Ты и сейчас нехорошо живёшь, но что бы с тобой сталось без меня? — не рассекается её лицо поднятой бровью. Лишь остаётся вырубленной грубостью — всё каменно, не пробиться. — В детстве ты любила меня. Но что с тобой случилось потом — неясно, — и таки отворачивает лицо от меня — ко окну, где висит тюль с каким-то абстрактным геометрическим узором. Мама выбирала тот тюль, что с птицей — его так и не повесили. — Видимо, где-то тебе хорошенько промыли мозги. Вот ты и позабыла родных тебе людей.

Узнай она о моём лесбиянстве — тут же бы провела железную цепочку. Создала бы ещё одну иллюзию. И забила бы ещё один гвоздь, повесила на меня ещё одно обвинение — лишь бы оказаться правой и заставить меня молчать.

Как так можно себя вести? Как можно сказать такие страшные слова — и просто отвернуться, продолжая игнорировать все свои поступки?

Она ценит молчание. Молчание ей легче игнорировать — и сама скупится на слова, если только те не работают на неё.

Она отвратительный человек, правда. И мне потребовалось три десятка лет, чтобы подумать о ней «отвратительный человек» без оглядки на родство, нашу связь. Без оглядки на всё то, за что я её всё-таки любила — почему считала её очень дорогим человеком.

Почему так и не смогла вычеркнуть её из своей жизни. Почему мне потребовалось на несколько лет запереться в себе — лишь бы она меня не достала.

Когда родной человек умирает — какая-то важная часть становится пустой в тебе. Но когда родной человек становится тем, кто всё время причинял тебе вред; когда признаёшься себе, что этот родной человек никогда по-настоящему не желал тебе добра, никогда не загорался любовью к тебе — пустота забирает всё.

Все убеждения, все принципы, все установки рушатся. Разрушается личность. Фундамент рушится.

Может, дети никогда не научатся воспринимать родителей как обычных людей — равных себе. Вдеь именно родители закладывают тот фундамент — и чаще всего становится им или, как минимум, ассоциируются с ним. Но если часть фундамента становится вредящей? Если важная часть причиняет тебе боль? Если единственный выход — это вычеркнуть из себя ту самую отрицательную часть, принёсшую столько страданий?

Я не хотела, правда. И если бы меня изнутри не разрушало — я бы не вычеркнула.

Если бы мне чуть-чуть не хватило страданий — я бы позволила себя разрушать, себе вредить.

Но моя мера оказалась не бездонной.

Возможно, вся банальная причина в том, что меня так и не смогли сломать. А может, я просто родилась подобной — чересчур крепкой, не умею в бессмысленные самопожертвования.

Однако мне жаль. Так просто даже с той паразитностью, с тем разрушением не могу расстаться. Не могу уйти без сожалений.

Я бы попыталась её спасти. Я искала способы — я действительно пыталась. Но всё время спотыкалась только об одно.

Моей бабушке никакая жалость не нужна. Ей не нужны поддержка, сочувствие, какая-то альтруистическая помощь. Она может быть только одна, она желает одиночества — и все мои потуги окажутся бегством по кругу, бессмыслицей, сплошным надоеданием — она никогда не чувствовала соучастия. Ей не нужны связи.

А мне нужны. Я хочу быть в объединении — и мне важно совсем иное. Не себялюбивая выгода — а всё же те самые чувства при прикосновении к другим.

Всё во мне уже произошло, всё случилось — и лишь остатки моих сожалений покидают меня. Эта нервическая дрожь уляжется. Останется лишь укрепление, построенное вместо той важной части фундамента.

Я заменю всё-таки защитой.

— В детстве я не понимала до конца, что ты делаешь и что именно несут за собой твои поступки. А потом я уже ощутила по полной, — каждый раз, когда она меня куда-то тянула, что-то заставляла сделать — казалось, что пытается меня уговорить, но у меня там не было выбора. Она бы никогда не позволила сделать выбор — и если бы не эти три года, я никогда бы не смогла с ней разделиться, перемолоть в себе её волю. Пусть остаётся одна — без моей односторонней связи родства. — Я не считала тебя плохой, пока ты не начала делать плохие вещи. Ты меня всегда обвиняла. Ты делала из нас двоих негодяек, которые совсем тебя не ценят. Но это ты нас не ценила, — веки смежить — не могу на неё смотреть. Всё в воспоминаниях — в её приказах, в моих надеждах, в моей наивной детской вере, в моих уступках — и в её забвении. Она каждый раз забывала обо мне, когда доводила дело до конца. — Ты осталась в старости одна. Теперь тебе не в кого вцепиться. Прискорбно, что тебе приходится ощущать подобный ужас.

Дышит она очень часто — и грузно. Теперь я слышу. Это не просто старушечья одышка — она старается сдержаться изо всех сил.

Пытается вернуть железность. Но её железность распадается.

Разомкнуть веки — в её позе всё-таки ничего не поменялось.

— Это многое говорит о вас, как о людях. И лишний раз доказывает, что вы ими не стали.

— Ты не права. Никто никогда не хотел тебе зла. Тем более твои родные люди. Мы никогда не смотрели на тебя злостно, никогда не думали о тебе злостно и в нас действительно была любовь к тебе. Но самой тебе зачем-то понадобилось причинить нам боль и заставить нас страдать. Заставить нас сражаться против тебя, — даже от проникновенных и достаточно ужасных моих слов в ней ничего не меняется. Я слышу, как она всё ещё старается сдержать своё слишком учащённое дыхание — не прорвало. — И я не понимаю, я действительно не понимаю, зачем и почему ты с нами это делала. В чём причина?

Ответь мне наконец-то на сей вопрос. Неужели ты стала настолько опустошённой, что и позабыла ответ на него?

Нет никаких изменений. Она стара — и пора бы прекратить мучить её, проявить милость.

— Моя помощь не могла причинить никаких страданий. Ты в чём-то запуталась и теперь не видишь очевидного и правдивого.

Скрипучий голос. Я помню его, когда он ещё не заржавел — у неё был хороший голос, которым вечно звучали обидные слова.

— Сейчас я как раз-таки всё вижу прекрасно, — пусть же она пробьётся. Хоть на старости лет — я не хочу мириться с жёсткой реальностью, не хочу терять последнюю крупицу веры в неё. Я хочу оставить хоть какую-то не умершую часть в себе — хочу напоминанием сохранить связь. — Я всегда питала к тебе и любовь, и твоё любимое уважение. Во мне ничего не надо было взращивать специально — оно росло само. И когда-то ты для меня была действительно хорошим человеком. Но это ты всё сломала и ты заставила меня перенести это. Не кто-то другой. И я сейчас пытаюсь добиться от тебя признания не для того, чтобы ударить в ответ или что ты там себе навоображала. Я хочу, чтобы ты прекратила это делать, — меняются ли люди? Могут ли они измениться? — Ты можешь прекратить причинять нам вред? Можешь это сделать?

Пусть хоть что-нибудь загорится. Она же кричала на меня, когда я срывала её планы — неужели сейчас не идентичный момент? Неужели она меня настолько не воспринимает?

Пусть хоть ударит напоследок. Это же всё-таки действительно прощание — судя по всему.

Односторонние связи необходимо рвать.

— Сейчас ты пытаешься меня выставить в плохом свете и мне непонятно, почему.

Может, у неё это всё-таки защита? Может, её корка настолько толстая, что пытаться сделать ту нежнее — всё равно что пытаться убить человека под ней?

Это настоящие оправдания или очередное бегство в иллюзии?

Я на неё часто злилась — потому что она действительно причиняла боль. Она действительно была жестокой. Но совсем убить связь с ней у меня не получилось.

И я всё ещё сомневаюсь. В первую очередь, я сомневаюсь в себе — и мне нельзя. Я могу запросто попасться в паутину её речей, застрять в её ловушках — и остаться с тем грузом.

Я всё-таки хочу с ним попрощаться. Есть то, что я не в силах изменить — и могу только зависеть, напрасно надеясь, будто мои жертвы что-то изменят — взовут к жалости или нечто подобное. Я не хочу зависеть. И не хочу нести непосильный груз — всё же я хотела бы положить свою жизнь ради другого. Ради другого хотела бы бороться.

Возможно, я поступаю с ней так же жестоко, как и она со мной. И так нельзя. Возможно, у неё есть причины — и ей всё ещё нужна моя жалость. Может, её крепкость, её ригидность можно будет наконец-то сделать эластичной — и под тем слоем стали я наконец-то разгляжу её.

Может, ещё не всё потеряно.

Но я боюсь, что это будет слишком большая жертва. Хуже — ненужная.

Но, может, мои прошедшие тридцать лет могли что-то изменить? Может, она многое переосмыслила — может, что-то в ней сдвинулось.

— Потому что твои поступки причинили нам немало боли. И я хочу, чтобы ты прекратила вести себя так разрушительно. Потому что ты мне действительно бабушка, и мне бы не хотелось тебя терять, — и как мне донести до неё мои слова, если не слышит? Если нет в ней движения — только сталь? — Но терпеть боль тоже нельзя. Я не хочу её терпеть.

Надо бы всё разорвать резко, быстро. И я бы могла — но медлю, всё ещё недобираю жестоких твёрдых фраз, всё ещё не могу сказать ей всего.

Я могу свободно ей высказывать свою злость — потому что связь-то остаётся. Эта злость имеет к нам обеим отношение. И она тоже в ответе за мою реакцию — она тоже должна что-то сделать в ответ, не только я. Я требую.

Однако разрыв связи — есть конец. Мы будем в разделении, будем отчуждены.

И даже спустя три года разлуки я не готова пойти на сей шаг довольно просто, я не готова перевернуть свою жизнь столь быстро.

Но с моими годами застоя надо что-то делать.

— Это обыкновенный этап взросления. Все через это проходят. Не разводи излишнюю драму: нервы тебе ещё понадобятся, да и в будущем ты поймёшь, что всё не слишком страшно, — вот её опыт. Или очередные уловки? Копаться в её обронённых словах, тщетно пытаясь пролезть за металлическую корку — и бояться, что всё — сплошь миражи. Что это ничего не значит. Только её манипуляции и остаются — больше ничего. — Но хорошо, что ты противишься своим бунтовским порывам. Значит, где-то в глубине понимаешь.

Она меня не слышит. Она не хочет услышать, как мне больно — не хочет услышать, что мне больно.

Она надёжно защищена. А мы все ею разбиты.

— А ты? Ты не хочешь противиться своему равнодушию к нам? Не хочешь нам посочувствовать, поддержать нас?

Я бьюсь, бьюсь, бьюсь в стену — всё равнодушно. Весь мир равнодушен.

И даже я зарастаю равнодушием — оплетает оно всё моё существо, заключает в себе и мои нервы полностью обволакивает. Мне ничего не ощутить — не пробиться сквозь возведённую стену.

Я не могу ощущать признательности, обиды, нежности, ненависти или любви в нужный момент. Когда я существую — я будто становлюсь камнем в этом мире. Я становлюсь истинным равнодушием сего мира.

Но я ведь всё-таки человек. Обладаю нервами. И мне бы так хотелось, чтобы они жили в настоящем моменте — чтобы взрывались, когда нужно, и утихали — в штиль, что разворачиваются в происходящем миге.

Я бы так хотела синхронности со временем, с обстановкой. Я бы хотела жить. Не мариноваться, не умирать постепенно, бесцельно бродя — я бы хотела ощутить сейчас эту жизнь.

Прямо сейчас я ощущаю благодарность Вере, Алисе и Ренате за то, что остались со мной — потому что прямо сейчас могу представить их потерю. Их несуществование в моей жизни — в тот самый нужный момент. Ещё я помню злость, что скопилась во мне за все годы, спустя всю перенесённую боль — я ею пользуюсь.

И даже жалость я ощущаю. Ощущаю её первобытно. Ведь моё сопротивление всей той жестокости и суровости моей бабушки всегда было попыткой сопереживания — ведь я пыталась найти хоть какой-то выход из всей тщетности.

Выхода не нашлось. Только рвать — покидать навсегда.

Я бы так этого не хотела. Я бы не хотела, правда.

Почему мне не оставляют выбора? Почему все мои чувства — моя любовь, моя жалость, моя злость, моя нерасказанная и вовсе ненужная печаль — оказались нулём? Почему они не принимаются? Почему они не нужны — если очень важны? Почему всё так равнодушно ко мне? И почему выход из данной ситуации единственный — которого я бы не хотела?

Почему всё так сложилось? Почему всё так оказалось?

Смогу ли я, когда-то надломанная, что-то совершить со своими надломами? Смогу ли справиться с тем, что сейчас мучает столь невыносимо — что будто бы и является всей мной прямо сейчас.

Почему так и за что? Зачем оно сложилось именно?

У всех наших событий нет смысла. И я просто пытаюсь сбежать — это так жестоко, это очень жестоко, сотворять со мной подобное.

У меня не получается быть такой же безразличной к ядовитому равнодушию.

— Что ты имеешь в виду? Я всегда вам помогала, — опускает по диагонали взгляд. — Впрочем, вы никогда не ценили и не относились с должной благодарностью. Вы только требовали.

— Деньги — это не сочувствие. Я не прошу ни о какой помощи, я прошу о сочувствии, — слышала бы она меня. — Ты никогда не относилась к нам как к людям.

Почему она так заперта в себе? И если в одиночестве ей предпочтительней, то зачем она всё же образовала связи?

За этим всем стоит наверняка какая-то драма или трагедия. Но можно ли помочь? Можно ли хоть что-то сделать — или эта неподступность так и останется, и мне места всё-таки нет?

Зачем мне дали надежду? Зачем была та любовь — и образовалась эта связь?

Всё рушится. И мне так больно — мне невероятно жаль. Но никому не нужны мои чувства. Некому их отдать.

Они так и останутся неуслышанными словами.

— Я всё время вас жалела и всё время вас поддерживала, потому что вы мои дети, — все для неё дети. — И не наговаривай на меня. Я всегда относилась к вам хорошо, просто ты этого не хочешь видеть.

Почему, какие бы слова я ни применила, какую бы форму ни придала им, в каком бы обличье ни изрекла — она меня не слышит в любом случае? Почему всё равнодушно?

Неужели действительно всё так, как я и думала? Неужели выбора нет? Неужели — только разорвать, чего бы мне очень не хотелось?

У меня остаётся всё меньше слов. Всё пронзительнее мои чувства — всё страшнее для меня равнодушие. Всё невыносимей — задыхаюсь в путах.

— Я этого не чувствую. Я чувствую боль от твоих поступков, которая не проходит и до сих пор донимает меня. Я чувствую, что ты вредишь родным и разрушаешь мне жизнь, — вобрать побольше воздуха внутрь — всё там, в теле, распирает от чувств, что захватывают меня, весь мой разум погружают в бурю. Невыносимо — такое невозможно пережить. — И я больше не могу терпеть. Мне невыносимо.

Когда-то давно я пыталась к ней прислушиваться. Я думала, что она права — и это я во всём виновата, я какая-то неподходящая, неправильная для её правильного мира. И я пыталась жить по её советам, пыталась подстроиться.

Мне всё же не подошло. Не смогла. Я задыхалась, медленно умирала — во всём том, что она считала правильным.

А те вещи, за которые она меня хвалила и за которые считала достойной личностью, мне опротивели. Они стали как минимум пресными. На её похвале я не просуществовала долго.

И вся моя жизнь превратилась в вязкую трясину, в которой я жила по памяти, не совершая ни единого движения — помнила, почему это важно, помнила, что ощущала положительные эмоции и теперь тоже должна ощущать. Но в настоящем я не чувствовала.

Всё для меня стало недействительным. В действительности было лишь равнодушие — меня выело полностью. Ничего не осталось.

Я всегда была активной, мне нравилось проявлять инициативу. И я проявляла её не для того, чтобы понравиться, мне не хотелось правильно себя подать — мне хотелось в первую очередь себя показать.

Но я никогда не хотела становиться лучшей. Никогда не хотела показать себя хорошей. Мне не нужна работа с надёжным местом — не нужен был и престижный ВУЗ с блатным местом по её указке.

Да, выбор профессии был мой. И она его одобрила. Но мне не нужен был тот понтовый ВУЗ, который за счёт длинной истории только и держится, а внутри его стен ничему не учат. Не нужна и работа с надёжным местом — с которого я затем перевелась в иную часть. Моя профессия в итоге мне опротивела, сделавшись только обязанностью.

Я пробовала сбежать. Я пыталась забыть все догматы — весь её авторитет, к которому прислушивалась. Пыталась вытравить все убеждения, которое она мне дала. Пыталась абстрагироваться.

А теперь пытаюсь разорвать связь. Иным способом не получится. И смириться бы.

Несмотря на все пережитые разрушения и боль, мне всё ещё жаль. Ведь она действительно помогала, пусть и разрушая меня изнутри, она действительно заботилась — пусть и жестоко. И у неё наверняка должно быть оправдание для её жестокости, должна быть хоть какая-то причина, даже если не смысл, но хоть что-то — почему это всё происходит и произошло.

Но она не отдаёт мне своего оправдания. Она продолжает всё так же жестоко со мной обращаться — и даже без помощи. Для чего? Почему?

Я всё бьюсь и бьюсь в эту непрошибаемую стену. Нет ответа, нет никакого движения.

Лишь пустота. И пора бы уже наконец-то уйти от разъедающей пустоты, перестать разрушать себя — навсегда покинуть.

Однако связь есть. И она мне действительно родной человек. Я не могу. Не могу так просто — пусть хоть будет мне наконец-то ответ, ведь легче станет разорвать. Ведь на мои чувства найдётся отклик.

Пусть уже хоть что-нибудь будет. Я не могу так просто. У меня не получается — всё противится.

Пусть ответит. Неужели я недостойна даже небрежно брошенного ответа — в этом равнодушном мире?

— Ты сама всё разрушила. Ты не послушала меня, когда надо было. И что теперь с тобой?

Что со мной? Зажмуриться — и растягиваются сами губы почти до самой улыбки. Конечно, я могу ответить на сей вопрос — я не стану увиливать.

— Мне легче. После того, как я лишилась всего, что ты мне дала, мне стало в разы легче.

Есть разные вариации реальности, что не совпадают с внутренним — и во всех она жестока. Самый общий признак — когда разбивается путь, который был выложен с огромным трудом.

Что чувствует она, слыша от меня беспощадные речи? Мне страшно — за неё. Ведь я же, с давно вобранным опытом, прекрасно знаю, что именно чувствуют люди в подобных ситуациях.

Задевает ли её? Или нет — и я для неё ничего не значу? Не было меж нами обоюдной связи — и нить была лишь с моей стороны.

Лишь я цеплялась? Лишь я цеплялась за неё, пока она — за власть?

Я много перебрала в своей голове версий. Ни одну из них я не предположила настоящей — мне так легче пережить. Так какой же ответ она меня отдаст?

— Это обманчивое чувство, — пытается меня обратно загнобить. — Пройдёт время и ты поймёшь, что крупно ошиблась.

Неужели я так и не услышу правду? Неужели всё, что мне от неё достанется — это лишь иллюзии, ложь и её рамки?

Когда я была ребёнком, то считала бабушку лучше мамы. Бабушка была интересней, она много чего знала и много о чём могла рассказать. Её мнение было твёрдым, на него можно было ориентироваться — а мама всегда сомневалась. Давала слишком много теорий. Мама была пассивной и её мало что интересовало. Бабушка могла показать много чего интересного, а мама — никуда не выходила, да и не особо любила это дело.

Неужели для неё наши моменты не ценны? Неужели они ничего не вызывают — неужели во время воспоминаний ей нисколь не сделается больно?

Я бы могла сделаться подобной ей — взять над ней верх и властвовать в угоду себе. Но вовсе не такой жизни я себе хочу.

Я не хочу теряться в её личности, в тоске по ней. Лучше отпустить.

— А ты? Ты рада всему тому, что сделала? Ты счастлива в своём мире? Ты точно считаешь, что абсолютно всё правильно? — пусть уже скажет мне хоть что-нибудь — кроме всех уродских выстроенных рамок. — Каким ты видишь своё дальнейшее будущее?

Я изнурена. Я почти что не могу продолжать.

В ней хоть что-то поменялось? Хоть что-то изменилось? Может, мой взгляд замылился, нервы перестали остро чувствовать — и я упустила, не заметила — и оно ушло в прошлое без моего ведома?

Стоит неподвижно — стоит всё так же грозно. Лицо без излишней суровости — вполне обыкновенное. Даже если злится на все мои дерзкие слова — не явит.

— Я уже стара для будущего, — немного вздёргивает подбородок. — Моя жизнь была вполне хорошей и долгой. О чём тут можно пожалеть?

Разве что раскаяться — но слишком огромное дело для её уже иссохшего тела. Так можно иссохнуть и вслед за ней.

— А сейчас ты рада? Ты можешь мне сказать, что ты чувствуешь, не вдаваясь в свои формальности?

Её глаза раскрываются побольше. Тёмно-карие — даже со старостью не высветлились. Слишком яркий цвет для её седины.

— Мне хорошо. Моя жизнь была хорошей и сейчас тоже хорошая.

Это её окончательный ответ? Это весь её итог? Это — правда?

Не похоже на правду. Но именно с этим куском недоистины она меня оставит — так и не проявит жалости?

Где же её забота? Пусть позаботится об обездоленной.

— И всё у тебя должно быть хорошо? Ничего другого невозможно?

Всё неподвижно. Она только моргает — только то, что невозможно преодолеть, продолжает свой естественный ход.

— Ты всё ещё видишь мир таким же, каким видела его и подростком? — спрашивает она меня. — Ты могла бы уже понять, что он совершенно другой. Тебе давно пора распрощаться со своими идеалистическими представлениями и начать жить по-взрослому. Но ты так и не повзрослела, — довольно легко журит.

Всё как обычно. Но будто бы в словах есть что-то — и надо бы мне искать? Надо бы верить?

Или всё же распрощаться?

А может, она делает это для меня? Может, она пытается меня чему-то научить — пусть и до ран жестоко, но любит? Может, ещё не всё потеряно?

— Я уже поняла. И единственная цель, которую я преследую в этом диалоге — попрощаться с тобой. Я в тебя уже не верю.

Что она ответит? Что скажет? И — что же сделает в итоге?

В замешательстве небольшом. Но находит, конечно, слова:

— Ты неправильно всё истолковала и решила. В тебе всё ещё говорит подросток. Стань ты взрослой, ты бы приняла меня. И поняла бы, — заключает она оценку. — Но ты так и осталась в своём идеалистическом мире, которого никогда не существовало.

Будь я во всём том же мире — я бы надеялась. Я бы думала, что люди меняются. Я бы мыслила, что людям важны другие люди — в особенности если у них крепкая связь.

Но реальность не такова. И что-то придётся отпускать — я не буду надеяться, верить, ожидать. Я не буду впредь напрасно тратить свои силы.

Если уж она придёт сама — мне не останется ничего, кроме как принять. Иначе не смогу.

Но вот у меня есть выбор — и вместо пустоты я выбираю всё-таки себя, целостность.

— Твоего правильного мира тоже никогда не существовало. И ты сама в него не веришь. Он для тебя всего лишь инструмент, — инструмент, ужасающий до сих пор. — И ты тоже никогда никого не принимала и оставалась в одиночестве. Я за тобой слепо следовать не хочу.

Мои силы подошли к черте. Больше не могу развивать и дальше её рамочные условия, её жестокость.

Она выбирала себя — я тоже выберу себя.

— Ты очень похожа на меня. И ты всегда была как я.

Лишь кивнуть ей:

— Как ты. Но я никогда не была тобой и жизнь у меня вовсе не твоя.

Все дети обязаны отделяться — это закон природы. Чего бы отделение ни стоило. Иначе самому не выжить — можно только долго-долго чахнуть до того, пока мир и вовсе не перестанет интересовать.

Я разворачиваюсь — к выходу из гостиной.

— Ты всё же должна понять. У тебя свои убеждения, у меня — свои, — проговаривает за спиной. — Сосредоточенность на собственных убеждениях ни к чему тебя не приведёт, и сейчас ты совершаешь ошибку.

Её голос прямо где-то позади, без зримой её железной позы. Всё те же вкрадчивые речи. И мои ощущения всё те же — как и в детстве.

— Ты говоришь по собственному опыту?

Я не могу не дать ей шанса быть услышанной — но я её не поддержу.

— Я просто знаю.

Понятно. Мне всё предельно ясно.

Может, у неё полно драмы в жизни — и её надо бы пожалеть. И моя жалость, продлившаяся ещё несколько лет — вероятно, десятков, — привела бы к чему-нибудь. Например, к тому, что перед последним своим вздохом она бы отдала мне в ответ кроху своей настоящей жалости.

Но я так больше не могу. Эта жертва никому не нужна — а я умру. Я не готова умирать.

Я всё же распрощаюсь.

И меж нами есть одно ощутимое различие. Она остаётся в одиночестве, погребённая собственными убеждениями, построенными столь грандиозно. Я со своими убеждениями, построенными столь же грандиозно — через смерть и жизнь, — остаюсь вовсе не одна.

Моя бабушка всегда была одна. Никто, кроме семьи, подле неё не оставался. И даже семья — я ухожу.

Но со мной рядом полно светлых людей.

В моём юношестве она была против дружбы — совершенно не нравилась Рената. Она говорила, что не существует дружбы — существует лишь подлость.

Но она, будучи в своём правильном мире, не права.

— Я прощаюсь с тобой. Но если уж сама захочешь — приезжай ко мне, — и напоследок — ей, одинокой: — Я не буду тебя ждать, но обязательно впущу.

И отпустить. Уйти от неё — забыв и про надежду, и про веру, и про любовь, что впиваются сейчас во всю мою ненужную нежность острыми осколками.

Они в агонии. Умирают медленно. Я перехожу на другой этап, покидаю старый мир — и с чем-то необходимо было распрощаться, что-то должно было умереть.

Набросить одежду, не зажигая света в этом доме, втиснуться в свои кеды — открыть и, выбежав, тут же захлопнуть дверь.

На сей раз я быстро спущусь по одрябшим ступенькам — не буду вызывать лифт. По ступенькам я ходила слишком мало.

***

Душно в тёмно-серой маршрутке. Все люди сливаются в сплошную тень — все цвета в ней пропадают, теряются. Крепко держусь за чёрный поручень возле двери.

Сзади меня, к водителю:

— На светофоре, пожалуйста.

Всё замедляется — траектория остаётся, но что-то в самом поведении меняется, всё становится другим. Что-то претворяется в действительность. И транспорт, качнувшись на лежачем полицейском, по инерции проезжает ещё парочку метров.

Распахивается дверца — выпускает.

Отстучать своими кедами по двум ступенькам, спрыгнуть — вокруг не очень уж большие домишки, рядом с ними — маленькие лужочки с деревьями.

Отхожу чуть дальше от места прибытия.

Тело немного ватное — оно устало быть в сидячем положении столько часов; процессы устали следовать по одному и тому же маршруту — при условии, что весь их путь не имел какого-то значения. Лишь проходной эпизод.

И по желанию одного тела — поднимать по разным сторонам руки всё выше и выше, до точки, где сходится верх и сама сторона. И потянуться — зажмуриваться, пропав из целого мира, позабыть обо всём. В юности я занималась самоосознанием — и часто, после сделанного действия, вспоминала о его смысловой окраске. Обо всех оттенках.

Теперь я просто помню. И не особо-то меня волнует — мне уже и неважны все прошлые беспокойства, кто о чём думает.

Растянуть себя в стороны. Моя белая кофта сползает с запястий на предплечья — и до самых плечей круговыми складками исходит. И расправляется резко — когда так же резко опускаю свои руки вниз.

Воздух здесь не спёртый — можно вобрать. Хотя всяческих примесей полно — и человеческих, и каких-то природных, которые тоже запросто могут осточертеть.

Райончик здесь не особо престижный — хотя уж точно получше всяких спальных, в которых я. Дома не самой первой свежести, однако в виде их присутствует некоторая бережность, наверное.

Тем не менее трасса огромная. Уносятся машины вдаль, от них поток оглушающего звука — рассекают воздух своим телом, скоростью преобразуют шум.

Какая атмосфера — немало подобных разрозненных деталей я видала — и всё же.

Есть то, что придёт ей особенность. Почему просто необходимо взглянуть на приевшиеся части мира по-новому — и попытаться увидеть не только размытый образ, но и некие частности.

Провести ассоциации с возникшими частностями.

Сминается моя белая кофта под чужой ладонью, слышу, как она шелестит — и ощутить присутствие. Весьма зримую связь.

— Устала в дороге?

Вера слегка наклоняется ко мне. Её ранее измученное лицо теперь наконец-то обрело больше живости — теперь она даже в сегодняшней серой пасмурности дышит жизнью.

Она чудесна даже в этот день.

— Немножко, — усмехаюсь ей в ответ — пора проявлять активность. — Но мы же разомнём ноги всё равно. До дома твоего дяди идти прилично?

— Ну да, — она и сама всё ещё не отошла от долгой поездки. Всё ещё не погрузилась в представшую открытую улицу — есть в ней сонливость. — Но не слишком. Ты можешь устать, но не так чтобы смертельно.

Она снимает руку с моего плеча. И я, не переставая ей улыбаться, киваю в сторону дворов:

— Идём тогда.

Вера начинает свой шаг вместе со мной. И мы движемся с нею навстречу этим невысоким домам — в их внутреннее устройство, сквозь весь уличный ветер, оставляя позади ещё один путь, по которому пройдут уже другие.

На своём пути мы обе с ней существуем в моменте. Ни от чего не бежим, ни от кого не защищаемся, нет у нас причин атаковать и желаний умирать. И что-то новое открывается — по-новому на всё смотрю, точно недавно переродилась.

Я теперь снова могу жить. Могу открыть своё существо, позволив ему быть в мире — позволив себе присутствовать в нём, занимать место. Мои связи крепки, ещё крепче — мои вечно льющиеся чувства. Мои нервы никогда не иссохнут.

После долгой изнурительной смерти я иду дальше. Мне не жаль о прошлом — я вижу настоящее, в котором действительно желаю быть.