Моё слово – золото. Оно дороже, чем мой кокаин.
Они говорят, что чувство вины – это цена выживания. Они говорят, что логика – начало мудрости, но не её конец. Как же тогда из раза в раз так получается, что виноватыми выходят те, кому посчастливилось умереть, мудрецами – кто подчинил порядку хаос.
Вырвать с корнем твой лживый язык – это меньшее, что я могу сейчас сделать.
Люди держатся за свои сказки до тех пор, пока цена веры в них не становится слишком высокой. Иллюзия никогда не заменит реальности, но может её приукрасить, и тогда потребностям не останется ничего иного, кроме как счастливо сократиться о числитель и знаменатель, улучшая условия жизни. Улучшая же, верно?
Твоё эго выписывает чеки, за которые твоё тело не имеет возможности расплатиться.
Если бы люди хотели избавиться от своих слабых мест, они бы избавились друг от друга. По углам мироздания прячутся древние боги, в свое время ровнявшие культуры с землей. Эрос, Хаос, Танатос, никаких библейских отсылок, только суровые тезисы об утраченных золотых временах и мнимом бессмертии великого пантеона.
Тогда позволь мне отблагодарить тебя. У меня не осталось ничего, кроме терпения, ведь я провел двадцать четыре года в тюрьме. Теперь, когда настало время мести, я подарю тебе его.
Когда человек теряет кого-то, он убивается горем. ‘Мёртвым уже все равно, мёртвым уже не помочь’. Они говорят так, а за их спинами многоликими толпами пляшут сотни и тысячи религиозных традиций, утверждающих, что жизнь после смерти есть ни что иное, как смерть после жизни.
Колесо Сансары даёт оборот, мировое древо щекочет разлапистыми ветвями верхний из всех трёх миров, по коридору из мрамора, мха и прозрачной материи вышагивает конвой с веерами, карнавал в кандалах, души тех, кто предпочёл верить в конечность всесильного существа.
Бог внетелесен, не антропоморфен, не зооморфен. Он существует вне времени и пространства. Он есть ничто. Он есть всё.
По крайней мере, так думал Цинсюань до того, как получил пулевое ранение в голову. Сквозное, почти по касательной, с массой неприятных осколков по периметру и поразительных размеров кровопотерей, но не смертельное, нет. Смертельным оно стало бы, будь пуля выпущена в лицо.
Увлекательным прогулкам по тайным тропам вселенной он предпочёл бы сейчас лимонный сорбет и, возможно, сироп из ликёра со сливками сверху. Нет, серьёзно, почему здесь так невыносимо жарко и сухо, ведь должно быть ‘холодно, милый, так холодно’, как показывают это голливудские режиссеры в своих распиаренных фильмах.
– Кома? Перерождение? Ад? – спрашивает он громко, но не слышит ответа, как не слышит и собственной речи. Где он, мать вашу за ногу, и почему всё болит, если тела чувствовать ему не дано, а пространство решило поиграть в догонялки, опуская любую возможность победы?
Ни звука, ни привычного рвущего барабанные перепонки звона, ни оглушающей тишины. Ничто из известных ему понятий нельзя отнести к тому, что чувствует он сейчас. Когниция помахала белым платком, замкнулась в самой себе и разлетелась по сущему мириадами бессмысленных смыслов. Прекрасный микс явного и неявного, пространства вещей и пространства мысли.
Всё преодолевается любовью.
Пелена разбивается мутным писком, лёгкие – судорожным вдохом. По телу проходит разряд электричества, и ещё один, и ещё. Не больно, но неприятно, и хочется попросить несносное божество прекратить швыряться в него шальными детьми грозы и грома, но язык присыхает к гортани, и связки от неловкой попытки сомкнуться срываются в простуженный хрип.
Если вы когда-нибудь задавались вопросом о том, какова лава на вкус, что ж, клиническая смерть и корка из прокоптившейся крови – достойный ответ, не требующий повторных проверок.
Откуда-то сверху доносится радостный возглас. Паскудная тяжесть, стылой болью сковывающая ребра, расходится в разные стороны. Кто вообще придумал залезать сверху на пациента, когда тому прилетело в корпус от пяти до пятнадцати пулевых за десять секунд? До Цинсюаня понемногу доходит, что он, кажется, жив.
Глаза обжигает вспышкой яркого белого света, ресницы, слипшиеся от крови и слез, разделяются нехотя, до режущей боли натягиваясь между опухших век. Кислородная маска давит на нос, каталка с грохотом распахивает двери в операционную. Он не может выдохнуть, но может вдохнуть, и лёгкие наполняются до ощутимого треска, хотя он точно знает, что болеть ни плевра, ни альвеолы не могут даже в теории.
Тьма, усталость, чей-то отрывистый вскрик, мотор. Начинается второй дубль падения в невесомость.
•••
Он приходит в себя где-то между полуночью и тем самым часом, когда выдуманное людьми время перестаёт существовать. В палате шумно, но этот шум успокаивает сердце, пока сознание стыкует слова и смыслы воедино. Ночное светило берёт перерыв на обед, скрывается за мрачными кустистыми тучами, и небо подвисает в неловком молчании, не разбиваемом отражённым светом звезды по имени...
– Коллапс волновой функции.
– Первопричина возникновения наблюдения?
– Вы уверены, что у вас аффективное расстройство личности?
– Допустим, мне так удобнее. А что?
– Больно хорошо шутите.
– Откройте форточку и наслаждайтесь бредом, – кряхтит Цинсюань на пробу, голос подчиняется с неохотой. Он только чудом не вырывает катетер из вены при неудачной попытке облокотиться на левую руку. – Или я вас как-то неправильно понял?
В палате три человека, и только двое из них не ловили головой пулю около недели назад. Хэ Сюань едва заметно подскакивает в кресле.
– Это больно? – спрашивает Цинсюань, скользя мягким сонным взглядом по лицу доктора Хэ.
– Прошу прощения?
– У тебя проколот язык.
– Да, проколот... – бормочет Хэ Сюань, подвисая на несколько секунд. Но тут же на его лице появляется улыбка: она обозначает себя причудливой россыпью морщинок у глаз, приподнятым уголком губ и трогательно дрогнувшими ушами. – Больно – когда близкие люди предают и двадцать пятый калибр в затылок. А это, – он зажимает штангу зубами, позволяя металлическому шарику проскользить между тонких губ, – это просто пирсинг.
Цинсюань хрипло смеётся, откидываясь на подушки. В приоткрытое окно влетает порыв прохладного ветра, невесомо скользит по коже, заставляет его чувствовать себя живым.
– Не ожидал снова увидеть вас за работой, доктор Вэнь, – он переводит взгляд за спину собеседника, на сей раз обращаясь к третьему человеку в палате. – Я всё хотел спросить, но никак не находил времени назначить вам встречу.
– Спрашивайте.
– Как вам тогда удалось избежать предъявления обвинений?
– Ваш брат сказал, что у меня нервный срыв и я невиновен по причине умственного расстройства, – хмыкает Вэнь Кэсин, сверяясь с больничным листом.
– Ха! – выдыхает Цинсюань, и сдерживает кашель, скребущий в горле колючим сгустком из боли и раздражения. – Хороший ход.
– А в этот раз вы?.. – начинает было говорить доктор Вэнь, но Цинсюань слабо машет рукой, жестом останавливая готовый сорваться с чужих губ вопрос, и предпринимает ещё одну попытку встать. Увы, безуспешную.
– Тебя буквально только что прооперировали.
– В третий раз за семь дней, на минуточку.
– Поспорьте друг с другом, – будничным тоном говорит Цинсюань, пожимая плечами. – Я пока оденусь.
На будничный тон его тело отвечает премерзким першением в горле, на привычное движение – бесконечным потоком ноющей боли. Под кожей покалывающими лужами растекается заморозка, и он понимает, что встать точно не сможет. Не в ближайшие пять-семь часов.
Глаза слипаются, закатываются непроизвольно, до тянущего давления под свинцовыми веками. Последнее, что видит перед собой Цинсюань – мягкая улыбка Вэнь Кэсина и то, как он уверенным шагом направляется к выходу из палаты. Первое, что он отмечает, проснувшись следующим утром – чужие холодные пальцы на его исколотых, слегка отёкших от зеленовато-желтых гематом руках и тихое мерное дыхание у самого уха.
Он улавливает запах парфюма, шампуня, кожи и пота, оттенённые больничным букетом из латекса, спирта и хлопка. Нет ни малейших сомнений в том, кто уснул рядом с ним, и всё же он оказывается приятно удивлён, когда открывает глаза. Во сне доктор Хэ больше напоминает мраморный бюст Харона, чем вполне реального предвестника его, Цинсюаня, скорой кончины.
Вопросов много. Одни из них созревают мгновенно, другие всплывают на поверхность с восхитительным промедлением, цепляясь витыми корнями за зыбкий песок временной ленты. Взрывы, пальба, предательски замершее дыхание и осколки стекла, кровь, литры крови, и снова взрывы, только уже внутри его головы, и их много, и они звучат, и звучат, и звучат...
Глубокий вдох, насколько позволяют перебитые рёбра, медленный выдох, отзывающийся саднящими трещинами на пересохших губах. Восстановление, которое должно занять месяцы, по факту займёт всего пару недель, но разбирательство по делу, слушания, суды и бесконечные рапорты... От одной мысли об этом голова идёт кругом, карусель в карусели, мама, смотри, я облако вероятности!
– Кто бы мог подумать, Хэ-сюн, – едва слышно шепчет Цинсюань, проводя носом по кромке иссиня-чёрных волос, – что во сне ты будешь выглядеть так.
Словно агатовый камень в клюве белой сороки; тёмные океанские воды, распахнувшие объятия штилю; расколотый яростной молнией вековой клён, роняющий янтарные слёзы на чёрную землю; готические арки французских соборов, переходящие в упрямые монолитные контрфорсы; коллаж на тему ‘пьета Микеланджело’, обрамлённый бархатным кружевом цвета кантонской ночи.
Стрелки настенных часов закрывают друг друга, сливаясь в одну, и солнце задумчиво заходит за кучерявое белоснежное облако, но только для того, чтобы через мгновение игриво выглянуть вновь. Цинсюань закрывает глаза.
•••
Любая система – это множество элементов, находящихся в отношениях и связях друг с другом, а также образующие определённую целостность или единство. Часы – это система. Предположим, у нас есть одни и они не идут. Вопрос: будет ли в таком случае система рабочей?
– Как ты?
– Не надо было давать тебе пистолет.
– Я удивился, – говорит Цинсюань, вперившись безразличным взглядом в мазок серо-голубой краски на стене. – Первое, что я почувствовал, когда понял, что пуля попала мне в голову.
Психиатр, доктор Цао, стучит ручкой по блокноту с рабочими записями. Черт бы побрал ее невозмутимость, конечно, но в такие моменты, когда её пациенты становились открытой книгой, многим из них нужно было черпать поддержку извне, и она об этом прекрасно знала. Человечность так часто граничит с внушаемостью, что границы рисовать не приходится, и остаётся только ждать, наблюдая за прогрессами или регрессами.
– Меня швыряло туда-сюда, но движение это было плавным, как будто кто-то держал меня под водой. Тела я не чувствовал вовсе, но оно так болело, – и это первый раз за несколько месяцев, когда Цинсюаню удаётся выдавить из себя правду. – Когда я очнулся в первый раз, я чувствовал странную горечь. Мне казалось, что умереть было бы более честно, более справедливо. Менее болезненно.
Доктор Цао опускает взгляд и делает несколько кратких пометок. Это не первый раз в её практике, когда пациент раскрывается не сразу, но первый, когда ментальные стены оказываются непробиваемы извне.
– Я умирал уже дважды – недурно для моих лет, согласитесь – но в промежутке я не приходил в сознание. Когда я очнулся во второй раз, боль была невыносимой, но горечь сменилась радостью, и я почти ничего не помню, кроме запахов и одной чудесной картины, и я не уверен, не приснилось ли мне, – Цинсюань медленно моргает, переводя расфокусированный взгляд на спинку дивана, обитого светло-серой тканью. – Когда я пришёл в себя в третий раз, мир встал на своё место. Я больше не терял сознание надолго, не падал в небытие, но я всё ещё там, понимаете?
Доктор Цао медленно кивает, жестом призывая его продолжать. Она часто работала с сотрудниками вооруженных служб, со специальным отделом – почти никогда.
– Я всё ещё там, когда мне беспокойно, я всё ещё там, когда мне страшно или одиноко, я всё ещё там, когда в машине гремит подвеска, когда громко хлопает дверь на работе, когда прикуриваю, когда разогреваю еду, когда... – речь его прерывается судорожным вдохом, плечи опускаются, и он опадает в кресле, откидывая голову назад. – Я возвращаюсь туда как будто заранее, проверяю, не изменилось ли что. Как будто я могу в любой момент умереть, и не говорите мне, что это не так, я ведь и правда могу, все мы можем, но чтобы так, чтобы добровольно шагать одной ногой в гроб, и стоять там, пока не наберёшься смелости выйти обратно, чтобы потом снова, и снова, и снова. Мне кажется иногда, что, – в голос прокрадывается хрипотца, шея затекает, зрение затягивает дымкой из слез. – Мне не суждено выбраться оттуда. Никогда.
– Я серьёзно.
– Я тоже.
Ши Уду закатывает глаза. Цинсюань его, конечно, не видит, но может поклясться: его старший брат прямо сейчас закатывает глаза. Медленно и со вкусом. Спасибо, что не чужие. Спасибо, что не в баночку.
– Ты не сможешь вечно отшучиваться.
– Кто сказал?
– Я сказал.
– И как же так вышло, что мой единственный кровный родственник, мой любимый старший брат совершенно меня не знает?
– А-Сюань.
– О, простите, вы, видимо, ошиблись номером! – Цинсюань беззвучно хихикает, перегибаясь через подлокотник за стаканом гранатового сока. – Здесь нет никого с таким именем!
Ши Уду явно собирается ответить упрёком, но его окликают, и он, сухо извинившись, завершает вызов. Иногда Цинсюаню действительно хочется, чтобы вселенная обходилась с ним немного помягче.
– На чём мы там закончили? – спрашивает он, откладывая телефон экраном вниз.
– На ночи после выписки, – отвечает Се Лянь, поднимая со стола свою кружку с кофе, чтобы по старой привычке чокнуться со стаканом Цинсюаня.
Ах, да, ночь после выписки. Та самая, где он уже отошёл от двух клинических смертей, но ещё не отвык от действия обезболивающих. Та самая, о которой он помнит почти ничего и взволнованное лицо Хэ Сюаня. Тот, конечно, отвёз его к себе и всю ночь провёл у его постели, о чем и сообщил Цинсюаню. На следующее утро. Постфактум. Оркестр взвивается в последнем созвучии, занавес опускается, публика остаётся в полном восторге.
– Нет конечно!
– Вы были одни и...
– Мы занялись сексом, и я уехал домой.
– А-Сюань.
– Да что ж за день сегодня такой, – спрашивает Цинсюань, поворачиваясь лицом к воображаемой камере. Дурная привычка, давно следовало бы избавиться от нее.
– Между вами явно что-то происходит.
– Между всеми явно что-то происходит. Это что-то умные дяди и тёти называют социальным взаимодействием.
– Как скажешь, – хмыкает Се Лянь, поднимая в воздух обе руки. – Но ты должен знать, что его семья погибла из-за ложного доноса шесть лет назад.
Его семья что?
– И тем, кто отдал приказ об устранении, был Ши Уду.
Приказ о чём?
Агент Се кладёт на стол папку с гротескным штампом ‘абсолютно секретно’ поверх номера дела. Серьезно, ещё бы кровью на него сверху побрызгали.
– У него не было выбора, он не знал, да и не мог знать, что в тех разборках будет участвовать кто-то кроме сторонников Египетского исламского джихада, тем более, что все из семьи Хэ были уроженцами Китайской Народной Республики. Он тогда был под прикрытием, хотя когда это он не был, и всё случилось слишком быстро. Мы даже не уверены, что он сам об этом знает.
– Мы?
– Я и Сань Лан.
– Когда? – хрипло спрашивает Цинсюань, и это всё, что он может выдавить из себя сейчас.
– В самом начале его работы над делом о Белых птицах.
– Хэ-сюн?..
– Знает, – голос его лучшего друга звучит глухо, будто из-под толщи воды. – Иначе бы не знали и мы. Это он попросил передать тебе файлы.
То, что казалось нерушимой крепостью, на деле с восхитительной простотой сложилось, как карточный домик. Сложилось в картину, в мозаику, в пейзаж из бескрайнего моря и безжалостных скал, осыпающихся под босыми ногами. И будь он чуть менее подготовлен жизнью и службой к таким ситуациям, валялся бы уже под столом без сознания, по пути разбив голову об острый угол для приличия.
– Он хотел, чтобы и ты знал тоже, – Се Лянь кладет пальцы на чужое запястье, и ощутимо сжимает, заземляя зачатки паники. – Он просил передать, что ему очень жаль.
Ему, прости Господи, что?
Во-первых, кем надо быть, чтобы извиняться за чужие ошибки, что привели к убийству твоей семьи? И во-вторых, чёрт побери, почему они говорят о Хэ-сюне так, будто тот уже мертв?
– Это всё?.. – Цинсюань трясёт головой, рассыпая крупные кудри по побледневшим щекам, отвлекая пустые глаза от глухой бесконечности. – Это всё, что он сказал?
– Ты всегда был прозорливее многих.
– Ох, ну спасибо.
– Он много о чем говорил, но говорил не мне и, думаю, не тебе тоже. Я бы передал другие его слова, но не думаю, что я вправе решать за него.
Ши Цинсюань заторможенно кивает, пожимая руку Се Ляня в ответ. Мир не разлетается на крохотные осколки, небо не затягивают тучи, швы на голове не расходятся, кровь не заливает глаза, в конце концов, он не умирает снова, но что-то внутри натянуто воет, подгоняя плотный ком из горя и слез прямо к напряжённой гортани. Он натянуто улыбается и встаёт, поводя озябшими плечами.
Сегодня... Что ж, сегодня он проживёт этот день как обычно, камень за камнем укладывая новую информацию на старый привычный фундамент. Хорошенько поспит, возможно, даже вкусно поест перед сном, а завтра напишет Хэ-сюну и попросит об обещанном ужине.
Так или иначе, сознание одного человека не ограничивается тем, что думают о нем всё остальные. Мысли, эмоции и поступки определяют индивида в социуме, дают повод и смысл к самоопределению в обществе, но разум другого, даже самого близкого человека – потёмки. В этом мире есть вещи, отношение к которым меняется со временем, и меняется неоспоримо, и это Цинсюань прилежно усвоил ещё в свои пять, когда стоял у могилы родителей, отказываясь понимать, почему мама и папа больше не хотят ходить с ним в цветущий каштановый парк.
Ответ на вопрос из начала: да, такая система будет рабочей.
Но только два раза в сутки.