Ве́стейн, Ха́лльдисхейм
1112 год от Великой Зимы
Сумрачным осенним утром, когда мутно-белёсое солнце едва встаёт из-за снежных вершин, и сонный город берётся за мирские дела, направляется к окраине досточтимая судья Гле́мсель. Хоть и неприметна она на лицо: взглядом встретишься — да не запомнишь, — но едва ль кто в Вестейне не знает верховную городскую судью, чьё слово не один спор разрешило.
Ещё и полвека, говорят, не прожила госпожа Глемсель, а мудра, как сама Со́ргюн, и об историях давно прошедших дней порою так рассказывает, будто своими глазами видела. Разное сочиняет о ней простой люд: и хорошее, и дурное, — да только до правды тем байкам далеко.
Много имён сменила она за жизнь, много ремёсел — лишь рунический амулет, сверкающий из-под подбитого мехом тяжёлого плаща, все её ипостаси помнит. Кем только ни была она: и советницей, и ремесленницей, и воительницей — разве что до кюны дорасти не успела, да и ни к чему это ей. Людям-то простым в толк не взять, что уж не полвека и даже не век Глемсель по земле ходит: долго тянется нить жизни её, как у сейды любой.
Есть поверье, что чем жизнь длиннее, тем смерть будет ужаснее — но знает она, что не в том её судьба.
Умиротворение утра нарушает чей-то заливистый хохот, перемешанный с нестройным пением; Глемсель, плотнее закутавшись в тёплый плащ, пропускает вперёд бредущую из таверны компанию пьяных женщин. Те ненароком оглядываются и тут же забывают о своей похабной песенке.
— Какая встреча, благодетельница наша! — подаёт голос одна из них и подобострастно складывает руки в приветственном жесте. — Да осветит вам путь… ик!… северное сияние, да!
Глемсель, тепло улыбнувшись, останавливается — женщины тут же окружают её плотным кольцом.
— Неужто ко мне обращаетесь?
Другая пьяница берёт её пухлую руку, украшенную обсидиановым кольцом, и крепко сжимает.
— Вестимо, к вам! Заступница для обездоленных и пример для сильных, — добавляет она. — Будто не знаете, как по городу тот вчерашний случай разлетелся… до сих пор судачат!
Припоминает Глемсель и вправду вчерашнее своё дело: судить пришлось мужчину, винимого в том, что нерадив был в отцовстве. В том, что родительскому долгу предпочёл попойки да распутную жизнь — а детям его, девочке и мальчику, жить пришлось в страхе и голоде.
— …Даже не верится, что такое приключилось, — женщина всё продолжает сетовать да трясти Глемсель за руку, — да в самом Вестейне, близ святилища богинь! Кюна-то куда смотрит?
— На Эрлендру, голубушка, на Эрлендру — что ей теперь за дело до народа! — икнув, перебивает третья, что до сих пор молчала. — Говорят, со дня на день дев щита на войну призовёт, а у меня дочка как раз… ох, да толку о том говорить! Скажите, госпожа Глемсель: правда ль, что изверг детей на цепи держал, как собак, да вместо стряпни сырое мясо бросал им на пол?
Усмехается Глемсель про себя: солнце едва взошло, а история уж успела не только в народ проникнуть, но и новыми деталями обрасти, будто снежная лавина.
— Сказать не могу, правда иль нет, — отвечает она уклончиво, — да только как увидела это чудовище, так сразу подумала: оно для родной крови и корки хлеба бы пожалело.
Женщины в ответ лишь бормочут что-то несвязное и возмущённое, перемежая слова пьяными выкриками. Людская ненависть что собачья стая, которую на кого угодно натравить можно, было бы желание: в умелых руках сила это немыслимая.
— Одна радость: гнить ему теперь в остроге, без тепла и света.
— Вот у меня дочка… — доносятся до Глемсель слова той из них, что говорит более-менее понятно, — она несносная, такая несносная — но как представлю её на месте тех детишек…
— Мальчик-то, говорят, совсем плох: мужу соседи-сплетники такого наболтали, что тот чуть в обморок… ик!… И ожоги по всему телу, говорит, и ссадины — и вообще живого места на нём не осталось… Где сейчас-то они, госпожа Глемсель?
Та уж своей дорогой идти готовилась — но негоже оставлять любопытствующих без ответа, иначе свой не преминут придумать: такой, какой самим больше полюбится.
— Мальчика вчерашним же вечером в приют определили, в закрытый, — молвит Глемсель уже более холодно, поправляя под плащом амулет. — И не пускают никого, чтоб оправился да телом окреп.
На этих словах разворачивается она, оставляя женщин с их пьяными беседами и рассеянной ненавистью, которой ещё не нашлось управы.
— А что же девочка? — доносится ей в спину последние запоздалые слова.
Обернувшись, качает головою Глемсель, и собеседницы её вмиг понимают, каков ответ будет.
— Опоздала я: слишком уж ослабевшей и отощавшей она оказалась, да и к тому же с недугом неведомым, — отвечает она наконец, тяжко вздохнув. — Вечером в лечебницу принесли — а за ночь уж угасла.
Замолкает компания, оставив бесчисленные вопросы да восхваления. Легко называть благодетельницей ту, что всегда приходит в час нужды, словно посланница светлых богинь, и никогда не ошибается — но ни одной благодетельнице не спасти всех до единой. И потускнеет её светлый образ в глазах народа, словно догорающий костёр — но загорится новый, более величественный.
— То был мой долг, — печально улыбнувшись, добавляет Глемсель перед тем, как окончательно пойти своей дорогой, — блюсти правосудие, защищать слабых. И, хоть богини не всегда к нам милостивы, мы должны делать всё, чтобы его исполнить.
Знала она наперёд, что болтать примутся в городе от такой истории и собственных мужей стращать пуще прежнего — однако всё же ни к чему лишнее внимание скромной благочестивой судье…
Добравшись до дома, Глемсель затворяет дверь и ставит на огонь котёл с наваристой мясной похлёбкой. Ждать приходится недолго: из тёмного угла горницы, почуяв запах, выползает щупленькое большеглазое существо с копной всклокоченных чёрных волос.
— Подойди-ка, — разлив похлёбку по мискам, Глемсель встречается взглядом с мнимой покойницей: диковатые у неё глаза — но умные, в десятки раз умнее, чем у тех пропитых сплетниц из таверны. — Долго же ты тут без меня томилась, Гримге́рда.
Девочка неуклюже взбирается за стол, незамедлительно лезет в миску прямо руками — и тут же отдёргивается как от калёного железа, когда Глемсель неодобрительно цокает языком.
— Нет, Гримгерда. Нельзя.
Глемсель нарочно повторяет данное девочке имя — как собаке повторяют кличку, чтобы поскорее приучить отзываться. Быть может, мать перед смертью дала ей иное — но только дитя с тем именем будут мимоходом вспоминать разве что сердобольные пропойцы за кружкой эля и скупой слезинкой.
А Гримгерде — и в это Глемсель верит так же явственно, так же нерушимо, как в то, что сама избежит ужасов смерти — уготована великая и славная судьба.
Примечание
Кюна — верховная правительница.
Сейда — то же, что колдунья; сейд — форма магии, преимущественно тёмной.
Ого, вот это начало! Интересно что из сказанного вообще правда, но получилось очень атмосферно в плане толпы, слухов, домыслов. Живенько. Вроде, как я понимаю, сейд не особенно жалуют в Халльдисхейме, но эта сейда (как впрочем и Герда в будущем) будто ничего ужасного не делают, скорее наоборот просвещение там развивают, помогают законы блюсти......