Глава 10

Океан Ельзи – Обійми (исполнение на руинах в Харькове. Самое глубокое и настоящее, какое я когда-либо слышала)

Я бы хотела сказать, что телефонный звонок разбудил нас с Эль, но то подобие тревожной дрёмы, в котором мы обе увязли, было настолько мучительным, что возможность наконец от него отряхнуться оказалась милосердным избавлением. По лестнице вниз я сбегала в пижаме, даже не застегнув сапог и не набросив куртки, на заевшую дверь подъезда навалилась всем весом, выпала в ослепительное снежное утро…

Он стоял около знававшей лучшие дни машины – тёмный, расплывчатый силуэт. Услышав писк замка и мои шаги, оглянулся. Я хотела подбежать, но, запнувшись о верхнюю ступеньку крыльца, едва не упала. Отец сделал шаг навстречу, покачнулся, протянул мне жёлтую корзину для пикника. Из корзины высовывался кончик красного поводка.

— Привет? – Я наконец сумела выдавить, ощутила в ладони холодные пластиковые ручки, шершавость пальцев – лишь на мгновение. Отец кивнул, снял с плеча старую потрёпанную борсетку, протянул мне.

— Сразу возьми. Здесь документы. Элькины.

Ребристый чёрный ремень опустился мне на запястье, зафыркал мотор машины.

— Пойдём? – спросила я тихо, словно со стороны увидела слабый кивок. Отец оглянулся через плечо, бросил:

— Спасибо, — водителю. Что-то было не так, чего-то не хватало. Кого-то…

— Бабушка?

Я сверлила взглядом пассажирскую дверь, будто оттуда ещё мог кто-то появиться. Но дверь не открылась, а медленно сдвинулась в сторону, и машина, захрустев по наледи, исчезла за поворотом. Отец наконец сказал:

— Как, по-твоему, я бы забрал её? Через линию фронта? — Только сейчас я по-настоящему заметила, насколько он похудел и насколько бледный. Тяжёлая корзинка в руках вяло зашевелилась, зашуршала чёрная куртка отца. Я тяжело, медленно сглотнула, спросила первое попавшееся:

— Кто это тебя привёз – волонтёр?

Отец рассмеялся. Цинично, пусто.

— Волонтёр, которому я отвалил восемь сотен. Идём, Кара. Покажешь свои хоромы.

 

Реальным не воспринималось ничто: ни стены подъезда, ни тяжесть корзинки с котом, ни лестница, ни тяжёлые, медленные шаги за спиной. Может, поэтому я почти ничего не чувствовала? Третий этаж, четвёртый. Мышкин возится, отец тяжело дышит, оба воняют бензином так, что запах сбивает с ног, но оттого не кажутся более материальными. Папа и Мышкин здесь, а бабушки нет. Сколько раз я должна повторить это по кругу, чтобы осмыслить, поверить и принять? И почему меня вновь затягивает вязкая дрёма?

Провожая каждую следующую ступеньку глазами, я думала только о том, как сильно боюсь споткнуться и, не дай бог, упасть. У меня же в руках драгоценность. Вот, это верно, за это можно уцепиться, как за соломинку. У меня в руках драгоценность – Мышкин. Нельзя падать. Ступенька, ступенька, ступенька. Длинные не застегнутые голенища сапог мешаются. Дура я. Не хватало споткнуться – вот, это уже рефрен.

Что это – дверь моего тамбура? Не заперта – это я не закрыла? Какой-то сумбур, бензин зашибает в нос, дерёт глотку. А каково коту? Скорее, скорее домой.

— Заходи, пап.

Он ведь ни разу не был в моей новой квартире. Щелчок – свет включился автоматически. Странно, почему не выходит Эль? Я думала: она будет встречать на площадке как минимум.

— Где разуваться?

Вязко-вязко-вязко. Кара, да проснись же ты, не тормози, пожалуйста.

— Тапки вот… поставили тебе.

Поставили и для бабушки. Я сдвинула женскую пару в сторону, с глаз долой, и резиновые подошвы шепнули по линолеуму. Бабушка не приехала. Бабушка не…

Дверь открылась беззвучно. В тамбур из неё вырвался запах картошки, которую мы с Эль запекали вечером, тут же переплёлся с бензином и потом.

— Папа!

Эль стояла у холодильника, крепко держась за него ладошкой – не бежала обниматься, не двигалась, больше ничего не произносила – просто стояла, чутко прислушивалась, принюхивалась, когда отец подошёл, безвольно обмякла, спрятав лицо у него под курткой.

— Живые.

Он растрепал ей волосы, тихо сказал:

— Я привёз тебе мамины украшения. Мама хотела, чтобы они были у тебя.

Эльке, не мне. В горле образовалось что-то, напоминающее жёсткий посудный ёршик. Я склонилась над корзинкой, мне стало больно.

— Как ты тут, Эльчик, — слышала краем уха, пока откидывала поцарапанную лёгкую крышку.

— Здравствуйте, ваша светлость.

— Ты не смог спасти бабушку, да?

Элька опять проницательнее меня, и умнее меня, и любят её больше. Я вгрызлась в щёку изнутри. Это ничего, это всё ничего. Главное, что все живы, и здесь мой Мышкин, моё сокровище. Вот, и в корзинке наметилось шевеление. Маленькая, измождённая мордочка, поблёкшая шерсть, настороженный взгляд.

— Радость моя, сколько же ты натерпелся? Иди на ручки, высочество, — ворковала я шёпотом, оглаживая торчащие тонкие рёбра, худые лапки, бархат холодных ушек, лесочки встрёпанных длинных усов. – Хороший, мой хороший. – Если перестану говорить, разрыдаюсь, а это нельзя, нельзя, это нельзя.

— Как ты добрался? Как ты выбрался? Расскажи, расскажи.

Элькин голос звучал для меня, будто с реверберацией. Так же – ответ отца.

— Я очень устал.

Отпустив опасливо озирающегося кота на пол, я тихо сказала:

— Горячей воды нет, но мы нагрели. Можешь помыться и спать.

Только сейчас отец сбросил куртку. Подойдя к плите, протянул раскрытые ладони к парующим кастрюлям, прошептал что-то неразборчиво.

— Что? – я спросила.

— Мы… для питья неделю топили снег.

 

Будто в подарок моим измученным беженцам, все орудия замолчали. Я караулила отца: боясь, что он может уснуть прямо над тазиком в ванне, внимательно прислушивалась к каждому шороху. Мышкин медленно, боязливо ходил по комнате, заглядывая в каждую щель. Иногда останавливался, вилял поникшим хвостом, потом подошёл к сидящей на диване сестре и замер, прижавшись к её ноге – видимо, признал. Сестра всхлипнула, я сцепила пальцы. Ты старшая, ты сильная, Кара. Ты старшая, ты сильная. Сильная…

— Диван напротив окна. И… вы даже не переклеили стекло скотчем? – Я поняла, что выпала из реальности, когда услышала голос отца над плечом. Папа смотрел в комнату, и у него тряслись руки. – Это небезопасно.

— Мы так живём с двадцать четвёртого, и всё в по…

— Это небезопасно. Тут спать.

Паника – вот, чем это было. Мой огромный, прежде сильный, привыкший ко всему отец, вымотанный до полусмерти, боялся заходить в комнату, боялся ложиться. Что же его так подкосило? Что он успел увидеть?

— Хочешь, я постелю тебе здесь, в коридоре?

Он отрицательно махнул головой.

— Кухня. В коридоре кухня. Небезопасно. Шкафчики навесные. Ты разве не понимаешь?

— Вынести тебе в тамбур? Но там очень холодно.

— Пап, что случилось?

Мне он ответил первой:

— В тамбуре у вас тоже большие шкафы. Опасно. – Потом повысил голос: — всё хорошо, Эль, — и снова понизил. – Есть... выпить?

Я сжала кулаки. Тошнота, холодок по спине, что-то тёмное, нависающее сверху кошмаром детства.

— Это только раз, — отец сказал тихо, ровно. – Я не усну иначе.

— Это только раз. Ты обещаешь, — проговорила я чуть ли не по складам.

Вишнёвой настойки, которую до войны иногда добавляла в кофе, набралось полстакана. Отец опрокинул его залпом, грохнул донышком о столешницу, а уже через минуту, рухнув на диван поверх одеяло, сотрясал всю квартирку своим богатырским храпом.

 

Весь день мы спали. Наверное, по очереди – не знаю. Вчетвером, всей семьёй на одном диване нам было тесно, но тепло. Коротко очнувшись в какой-то из раз, которые сосчитать так и не успела, я ощутила горячую тяжесть на своём животе. Напряжённый комочек закаменевших мышц тихонько вибрировал, а я зарывала пальцы в сухую жёсткую шерсть, и это было самым трепетным, самым хрупким, что когда-либо чувствовала – доверие бессловесного, натерпевшегося существа.

Сколь многих животных хозяева, убегая в панике, оставляли, сколь многие животные погибали сейчас, оказавшись перемолотыми мясорубкой человеческого безумия. И какое же чудо, что мой Мышкин здесь – вывезенный, спасённый, доверчиво опустивший в мою ладонь треугольную косточку подбородка.

Окончательно нас всех разбудили Грады.

— Завтра я всё-таки заклею это окно, — пробормотал отец с глухим напряжением. Сидя на краю дивана, не отводил взгляда от вспыхивающего заревом горизонта.

— Боишься? – спросила я хриплым, ещё не проснувшимся голосом, потеряв свою ладошку на огромном отцовском плече. Осознанно ли он стряхнул её, или просто дёрнулся?

— Не могу сказать ни да, ни нет. Ты не знаешь, что там было. Здесь, у тебя, в сравнении – тишь и мир.

В темноте мы услышали, как Мышкин запрыгнул на шкаф.

— Ты ведь нам всё расскажешь? – Смешно, наверное, но, кто именно это произнёс: Элька или я, мне не удалось ни понять тогда, ни вспомнить уже позднее. Вместо ответа отец прокашлялся и я предложила:

— Давай мы разогреем ужин, пока есть свет? Ты же так и не ел. Сколько ты не ел?

— Вчера в Краматорске нам всем выдали бутерброды и чай с печеньем. Кажется, в десять утра. – Он коротко рассмеялся. – Только не включай свет. Ты знаешь, как далеко видны в темноте горящие окна. Пусть Эль всё насыплет – она и без света справится.

Я мелко вздрогнула, порадовалась, что этого никто не увидел и не заметил. Мне до безумия хотелось объятий: надёжных, крепких, таких, в которых можно стать маленькой, переложить взрослость и ответственность на другого.

Я обхватила колени ладонями, вонзила палец туда, где так резко откликается удар молоточка невропатолога.

Отец приехал, он жив, но мне не легче – а хуже, и передавать ответственность всё равно совершенно некому, ведь единственный, кто мог бы её принять – это не массивная тень совершенно чужого мне человека рядом, а тот, другой – бойкий, всё ещё похожий со спины на подростка… Зайка. Только вот он не приедет.

Сейчас он – в первую очередь руки, держащие снайперскую винтовку. На передовой он нужнее, чем мне.

Эль выронила крышку. Звук её танца по столешнице взбодрил меня и встряхнул. В свете микроволновки отец, подойдя к сестре, заглянул в кастрюлю.

— Ненавижу картошку, — выдохнул тихо.

— Что? – я переспросила недоумённо. Ведь именно отец всегда говорил, что лучше картошки гарнира не существует.

— Ненавижу картошку, — повторил он скомканно. – Когда жрёшь её сырой, на языке остаётся крахмал. А, кроме сырой картошки, жрать всё равно нечего. Вот и жрёшь – жить-то хочется.

Так вот, какой он – насквозь травмированный человек, вот, из чего он состоит: из усталой беззубой злобы, крахмалисто оседающей на язык.

Я разрезала ту буханку хлеба, которую нам дал незнакомый боец ТРО. Отец долго не ел – сидел, ткнувшись носом в горбушку. В отсветах индикаторов роутера я смутно видела большие ладони, застывшие у лица. Потом горбушка царапнула о тарелку, а отец тихо позвал:

— Мышкин, иди сюда, мальчик. Иди, моя светлость. Рассказывать будем, да?

***

Война размывает границы собственности, и в определённый момент становится не важным, чьим уцелевший дом был прежде. Все, сумевшие выжить, просто набиваются в место, которое устояло, словно в теремок или в рукавичку.

Отец рассказывал, как старый друг приютил его, как прилёты всё новых и новых снарядов сужали круг. Дома превращались в руины всё ближе и ближе. Первый, четвёртый, соседний, тот, что через дорогу… Пожары тушить было некому, о том, чтобы пламя не переметнулось, не наделало большей беды, заботилась природа. Именно она встала на самую правую сторону – на сторону мирных людей и, если мороз обещал убить, снег сулил спасение.

Длинный двухэтажный дом барачного типа. Отец помнил, как высовывались из него перебежками, чтобы набить вёдра снегом или, если повезёт, успеть слазать за соленьями в погреб. Потом не вернулся сосед – перестрелка застала его на открытом участке. Осколочное ранение. Соседа было можно спасти. Было бы можно, если бы отыскался медик. Но в лютой бойне, затихающей в лучшем случае на четверть часа, никакой автомобиль не сумел бы прорваться вовремя. Да и откуда бы ему взяться, тому автомобилю, в городе, где не осталось ни дорог, ни даже приблизительных направлений?

Хоронить покойников возможным тоже не представлялось. От разложения их защищала стужа, а люди были бессильны. Те, кто пытался долбить могилы в промёрзшей земле, рисковали остаться там же, под снежным саваном.

Оборванные провода, вывороченные столбы, деревья, срубленные снарядами.

Он знал, что умрёт, это было предрешено, неизбежно. Проклятые хохлы. Неужели не понимают, что Россия заберёт причитающееся ей по праву?* Что за бессмысленное упорство, что за акт всеразрушающей агонии? Отступая, укропы оставляли за своей спиной выжженную землю. И он ненавидел их. Он никогда им этого не простит.

***

Я поняла, что нервно стучу вилкой по краю тарелки, бросила тихо и напряжённо:

— Не мы начали эту войну. Украина не должна отдавать своё, никто не должен отдавать своё. Эти территории принадлежали нам с тысяча девятьсот девяносто первого года.

— И ещё тогда была допущена ошибка. Теперь Россия всего лишь восстанавливает справедливость. – Отец припечатывал слова ударами ладони о липкость клеёнчатой скатерти. Я поняла, что холодным потом покрылись не только мои руки, но и ступни, повысила голос:

— Да что за бред?

Отец тоже повысил:

— Кто промыл тебе голову?

— Кто промыл тебе голову?! – вернула тот же вопрос без промедлений я, даже не потрудившись перефразировать. Отец резко втянул в лёгкие воздух, я подалась вперёд…

— Хватит! – Звонкий окрик Эльки был отрезвляющим. Наши лица обратились к ней – тёмному пятну на фоне прямоугольника окна. – Хватит спорить! Пожалуйста, давайте не нести войну в дом. Давайте жить дружно.

— Это кот Леопольд. Между прочим, советский мультик.

— Папа…

Несколько секунд он молчал, потом заговорил в полголоса, почти шёпотом:

— Знаете, в этой мясорубке всё так перепуталось. Мы даже не знали, под кем сейчас. Пять минут жалкий клочок нашей улочки контролировали укропы, а следующие пять – русские. Мы иногда даже моргнуть не успевали. Помню как-то я услышал возню за дверью, мы с Василем высунулись посмотреть на свой страх и риск. А там подъезд узенький, крохотный такой, лесенка три ступеньки – и ещё одна, на второй этаж. И вот между ними сидят русские, к нашему косяку шайтан-трубу прислонили, семечки плюхают прямо на пол, говорят: «не переживайте, мы сейчас тут немного посидим – и уйдём». Жахнули из нашего подъезда три раза – и смылись. Через полчаса снова возня, выглядываем – укропы, тоже с гранатомётом и семечками. «Не хвылюйтесь, хлопци, мы тут трохы посы́дымо – и пи́дэм. Вы у бэзпэ́ци»*. «У бэзпэ́ци», а то как же. Эти тоже жахнули три раза – и свалили, макаки. А ответ-то к нам прилетит.

В повисшей тишине отец изобразил что-то натужное, более всего похожее на закадровый смех в несмешных комедиях девяностых.

Почему люди, которые могут понять языки друг друга, друг друга же убивают? Они же и вправду родились в одной стране, смотрели одни фильмы и мультфильмы, у нас и у них одни традиции, одни корни, наши жизни так тесно переплелись. Почему же в критический момент никто не вспомнил завет Кота Леопольда? А теперь уже поздно. Даже если завтра внезапно заключат мир, сотни могильных крестов никуда не исчезнут, травмы и раны не исцелятся.

— О чём задумалась, Кара?

Кто это дёрнул меня за полу халата – Элька, отец, или оба одновременно? Я встала на неверные ноги.

— Давайте-ка, я заварю чай, а потом ты расскажешь, как выбрался, пап. Хорошо?

Лавандовый Кёртис. Я заварила именно его. Поднимая и опуская пакетик за ярлычок, думала, что Кёртис – российская фирма. Как и многое другое, некогда любимое нами.

— Это всё Василь. Он услышал от солдат, что подадут эвакуационный автобус, — продолжил отец, когда в почти абсолютном мраке осторожно и медленно я перенесла чашки на стол. – Он мне сказал «хочешь жить – беги». А я не хотел бежать без матери, но подумал, что Мышкина кормить уже нечем. А оно же тоже живое, и жить хочет, скотинка моя полосатая. – Я услышала, как отец звонко чмокнул кота. – Да и вы ведь ждали меня. – Он будто замешкался, а потом прибавил совсем тихо, на грани слышимости: — Наверное, ждали.

Мы все отпили чай почти синхронно, потом отец продолжил:

— Ночью разнесло соседний подъезд. Бой был страшный, я думал: не добегу. Но всё равно побежал. Мышкин от взрывов тряпкой опять лежал, я был уверен, что дохлого тащу. Василь говорил оставить кота, но как я оставлю?

Негромкий гул включившегося холодильника проехался по ушам, я собиралась задать вопрос, но меня опередила сестра:

— А Василь? Он тоже эвакуировался?

— Они с женой побоялись бежать. Может, и верно – не знаю.

 

— Подай ножницы, Кара. Хорошо. Теперь снова скотч. – Одной ногой отец стоял на диване, второй – на краю подоконника. – В фильмах показывают крест, но это совершенно бесполезно. Снежинка немножко получше, но тоже не поможет особо. Тебе нужно, чтобы стекло в идеале уцелело, или хотя бы рассыпалось на как можно меньшее число осколков. Целее стекло – целее ты, так что заклеиваем сеткой. Скотча лучше не жалеть.

Глядя на свои комнатные тапки, я крутила запасной моток скотча у себя на запястье. Смотрела, как из-за широкой спины движущегося отца выглядывают кусочки далёкого лазурного неба. Прозрачная поблёскивающая лента противно скрипела, даже звук у неё был клейкий.

— До сих пор не могу поверить, что вы с Мышкиным здесь.

— Ножницы. – Они щёлкнули, перерезая скотч, и отец послал мне вымученную улыбку: — сутки уже, Кара. Пора бы.

Забитый под завязку бусик прорвался последним. С каждым днём обстановка в Рубежном становилась всё более напряжённой, и отправлять транспорт для эвакуации стало слишком опасно. Мышкин и отец буквально зубами ухватились за хвост уползающей жизни. Чудом успели, чудом влезли, чудом доехали до пока ещё спокойного Краматорска.

О том, что бабушка всё ещё в зоне боевых действий, думать мне было настолько больно, что я всякий раз трусливо закрывалась от этой ужасной мысли.

Когда отец объяснил солдатам и волонтёрам, что хочет добраться до Харькова, на него посмотрели, словно на полоумного. В Харьков с Донбасса – это из огня да в полымя. Ехать пришлось окольными путями. Сперва – переполненным поездом до Полтавы, потом – военной машиной по неосвещённому городу на маленький полустанок. Там отца посадили на поезд – не эвакуационный, гуманитарный. В плацкартном вагоне, заполненном продуктами и лекарствами, Мышкин и отец были единственными безумцами. Они стремились в один из самых опасных городов, в самый обстреливаемый район, потому что здесь их обоих ждали.

 

— Завтра день рождения у нашей подруги Зарины, — сказала я, когда, закончив с окном, отец взялся чинить бачок в туалете. – Думаю, она не будет возражать, если ты тоже придёшь. Познакомитесь с ней. Мне кажется, вы друг другу понравитесь.

Улёгшись на бок, он снизу-вверх просвечивал все трубы налобным фонариком, который, вместе с необходимыми инструментами, мы одолжили у наших соседей-алкашей.

— Не готов я пока ни к кому идти, Кара. У меня всё ещё руки трясутся.

Опустившись на колени рядом с отцом, я понизила голос до едва различимого.

— Ты думаешь… она ещё жива? Ну… бабушка.

Какой-то инструмент, выроненный отцом, звякнул о край унитаза.

— Пока живу, надеюсь. Во всяком случае... её район уже вернулся домой.

— Ты хочешь сказать, под Россию?

Неудобно вывернув локоть, отец что-то методично подкручивал. Ответил напряжённо:

— Я хочу сказать именно то, что сказал.

Несколько секунд я вслушивалась в металлический скрежет. Меня так и подмывало сказать что-то резкое, грубое, что-то, способное опустить отца на землю, снять, наконец, шоры, заставить его увидеть… Втянув воздух сквозь зубы, я тихо спросила:

— И что мы будем делать дальше?

Фонарик отключился, отец с кряхтением сел.

— А что должны? — Несколько секунд я барабанила пальцами по колену. Потом почувствовала, как он коротко похлопал меня по плечу. – Тут у вас хорошо. Еда есть, вода есть, окна целы, стреляют, в принципе, далеко. Будем сидеть и ждать. Или у тебя есть предложения получше?

Отодвинувшись, я покачала головой.

— Нет… предложений.

Сначала отец встал на ноги сам, потом вздёрнул за запястье меня. Теперь он смотрел с высоты нашей разницы в росте.

— Станет совсем хреново, уедем в Европу.

Мой вдох было очень легко посчитать прерывистым всхлипом.

— Я не могу… уехать отсюда. Это моя страна, моя земля, мой дом… Тут похоронена мама, тут…

За подбородок он взял меня двумя пальцами. Холодные слова и холодный взгляд пронзали насквозь.

— Я проезжал мимо кладбища, Кара. Всё раскурочено танками. Там ничего не осталось. И… ты действительно веришь, что наш дом в Лисичанске на окраине уцелеет. Его уже нет, а, если ещё есть, то не станет завтра.

— Они всё разрушили, — прошипела я сдавленно. Откинув голову, сделала шаг в коридор. – И ты всё ещё за Россию? Всё ещё утверждаешь, что Путин гений? Посмотри, до чего они тебя довели, меня довели, всех нас…

— А Путин-то тут причём? – За этот непробиваемый тон мне захотелось отца ударить. – Хохлы никогда нас ни во что не ставили. Им всегда было наплевать на Донбасс.

— Наплевать? – Подавшись вперёд, я встала на носочки. Я должна достучаться, обязана. – Наши бойцы там умирают, отстаивая каждый сантиметр земли. И ты говоришь, что хохлам наплевать?

Отвернувшись, он опёрся спиной о кухонный стол, говорил, глядя на меня через плечо.

— Да, землю они отстаивают, потому что это уголь, шахты, деньги. А вот на людей им наплевать, Кара. Им наплевать, что они разрушают наши дома, убивают нас.

— А России разве не наплевать? Ты думаешь: они не за углём пришли?

— Кара, папа? Вы что, ссоритесь? – высунулась из комнаты Элька. Я поняла, что тяжело дышу.

— Если Россия такая хорошая, что ж ты там не остался, что ж в Украину прибежал? Почему тебя наши эвакуировали?

— Кара. – Тапки Эль шуршали по полу. – Папа только сутки назад приехал, а вы уже ругаетесь. Давайте лучше чаю попьём. Пожалуйста.

Несколько секунд мы с отцом сверлили друг друга взглядами. Потом я щёлкнула чайником, а отец потянулся к сушилке, грохнул донышками чашек о столешницу рядом со мной.

— Чай, — отрезал по-армейски сурово.

Протянув ему упаковку Кёртиса, я, ни слова не говоря, прошагала мимо Эль в комнату, где, рухнув на диван, стала методично пролистывать чаты.

Повторное напоминание! Мировоззрение персонажей отражает все существующие взгляды, но не призвано разжечь конфликты;

Не хвилюйтесь, хлопці, ми тут трохи посидимо, і підем. Ви у безпеці. – не переживайте, ребята, мы тут немного посидим – и пойдём. Вы в безопасности.

Содержание