III

«Любить — значит узнавать себя в другом»*.


Когда они превратились в это? Где свернули не туда? Не осталось «того» человека — цепи, сдерживающие их, вмиг оборвались.

А вдруг всё пошло не так как раз тогда?

Он не знал.

Вспоминал отрывками — чёткими, резкими, мигающими под веками, как свет сломанного фонарика, направленного на него. Слепил глаза. Нервировал. Причал. Закат. Осаму — не бледная. Чёрная. Стояла там, не говорила, упрямо молчала — и сорвалась.

Не цепи сорвались первыми — она сорвалась первая.

Тогда всё раскрошилось.

Тогда он не сказал ничего, что не мог сказать — и, может, это запустило неостановимую цепочку взрывов, которая и привела к тому, что они теперь точно идиоты. По-другому и не скажешь.

Привело к её бледности. К его бессоннице. И к беспокойству Астрид — второстепенной актрисы разваливающегося театра.

— Мы все такие, интересно? Вырываемся, только если делаем то, что тяжело. Говорим то, что не говорится. Или говорится, но нелегко… Выбираем то, что, кажется, опасно выбирать. Делаем то, что принесёт проблемы…  

— Тогда мы и живём по-настоящему, Одасаку, — Осаму щёлкнула его по носу. Он зажмурился, а открыв глаза, не решился взглянуть на неё. — Пока не начнёшь тонуть и барахтаться, будешь жить прошлым или будущим. Я думала, — она горько хохотнула, — что умею плавать. Пока не оказалось, что это всё было обыкновенным самообманом и чёрствостью.  

Он бы сказал, что это не правда.

Он подумал, что это не правда.

Но сейчас всё — не друг о друге, а о себе.

— Чем же я лучше?

Он вспоминал пролетевшее время после предательства Сакагучи Анго и морщился, потому что стал понимать, насколько изменился сам, как отсырел, словно вымокший кусок картона, и закрылся в замкнутом мире с Астрид, из которого изредка — и с неохотой, просто потому, что это работа — вырывался в лабиринт с выхлопными газами вместо кислорода. Вот, чем он жил.

И не ему рассуждать, чем жила Осаму — и чем она хотела жить теперь. Собиралась жить. После всего, что они сломали или не сломали. Не смогли. Не посчитали нужным.  

Не остановились и не подумали: а что будет, если я её оттолкну; как я умру, если не поцелую его?

Будет ли?

Умру ли?

— Ничем, Одасаку. Ты верно сказал: мы идиоты.

Целовать его — как дышать.

Отталкивать её — как рубить себя топором.

— Мы похожие идиоты, — он кивнул.

Осаму и раньше замечала понемногу. По кусочкам. Позже заметила целиком. Осознала.

Он стал немного тёмным — немного, если в сравнении с ней, — холодным, отдалённым.

Но первое, чем он стал — превратился в защитный механизм. Укутался в блок, через который никто не пройдёт, не просочится, не влетит. Кроме Астрид… и Осаму. И вот где их несоприкасающиеся точки сошлись.

Ничто не ворвётся. Ничего не испортит.

Ни одно чувство, которое могло направить его — еёих — на мысли, что он — она — они — слабый.

Слабая.

Слабые.

Она вся слабая. Он весь слабый. Когда рядом с ним — с ней. И без него — без неё. Когда по щиколотку в крови — когда о ней ничего не слышно месяцами.

Когда ломать нечего. И не ломать — тоже нечего.

Только если друг друга. 

А Осаму знала: рано или поздно она дойдёт до этого. До попытки раздавить его. Потому что она слабая. И раздавит ведь — Сакуноске не умеет ей сопротивляться. Он никогда не пытался и навряд ли попытается. Потому что он слабый.

Потому что они не могли вылезти из укрытия, под которым погребли себя.

Они врежутся, разобьются, сдерут кожу до мяса.

Они…

Созданы друг для друга — или нет?

*

В баре оказалось людно. Никто не оглядывался на них, никто не приветствовал, только бармен коротко кивнул.

— Я буду первым, кто скажет, что из тебя никудышней лжец.

— Врёшь, — последовал уверенный ответ. Она, глянув на его нахмуренные брови, засмеялась.

В глаза не смотрела. На губы не смотрела. Отворачивалась всегда, когда было можно.

— Может, и вру. Зато скажу первым.

— А если не первым? — Осаму лукаво улыбнулась, повернувшись к нему. Забегала взглядом по лицу, на мгновение потеряв холёную весёлость, — но стоило ей отвернуться, как глаза загорелись шальным огоньком. Осаму будто искрилась живостью — лихорадочной живостью. Что-то было в ней на грани. На такой грани, после которой будет не пустота, а взрыв — большой, опаляющий и ужасно шумный.

Будто фейерверк и обвал целого дома. 

— Что, неужели кто-то умудрился проглядеть в твоих манерах лживость? Только не пей, — он резко отодвинул бокал от её рта и отдёрнул руку. Осаму удивлённо взглянула на него, а Сакуноске неловко потупился. 

Горькой усмешки он не увидел.

— Кто знает, — ответила она после недолгого молчания, покручивая бокал.

Осаму наблюдала за разными людьми, вглядываясь то в одного, то в другого, ни на ком особенно не заостряя внимание, и Сакуноске понимал одно и ясно: этот способ «занять мысли» подходил им обоим…

…но работал с перебоями.

Как сейчас. И в последнее время. В этом он был уверен. 

Пожалуй, единственное, в чём он был уверен. После издыхания «чёрного». После попытки бежать от неизбежного. После того, как у них опять появилось то, о чём они

не могли говорить.

Слова застревали в пересохшем горле, стянутом цепями. В большей мере их душило не то, что произошло, а то, что никак не высказывалось о произошедшем. Не получалось. Иногда казалось, что вот — сейчас «обязательно скажу!». И — как рыба, выброшенная на сушу, которая открывает и закрывает рот. А дышать всё сложнее, пока не решишь — «стоп, не сейчас».

Пока не поймёшь: боюсь.

Сакуноске был удивлён осознать, что они боялись. Точнее, что Осаму боялась. Конечно же он знал: у неё есть какие-то особенные страхи. Но они боялись говорить друг с другом об определённых, личных вещах, которые разрушали их в прошлом — и в настоящем, а бояться говорить — как нелепо. И одновременно слишком распространено.

Он не представлял, что она будет бояться говорить с ним.

Высота «Сакагучи Анго» была пройдена спустя два года, и у Сакуноске вызывали липкий ужас мысли о том, сколько времени им понадобится, чтобы преодолеть это.

Потому что если вся шелуха с «тем» человеком выла и вертела бездну с раздражающим скрежещущим звуком, то новое «молчание» разрушало их. Вместе.

И по отдельности.