стань мудрей
на одну весну,
не вой в ночи, как койот.
вытри слезы, состоящие из тоски, из воды же — всего на треть,
он не то чтобы плох, но зачем тебе нужен тот,
кто может спокойно на них смотреть?
Любовь делает глубокий вдох и — ныряет с головой во смятение, обряжается в него, точно в пестрый цветастый наряд, остро-ломко улыбается. Бесоватый мальчишка за барной стойкой колет взглядом точно ледяной крошкой, как та, что мешается в его коктейлях, удачливо сочетаясь с крепким дорогим алкоголем.
— Ярослава Алексеевича позови, — Дан смотрит на мальчишку предвзято, тот хмыкает, поджимает губы и действительно уходит. Даниила здесь знают.
— Ярче, — выдыхает приветственно Любовь, а Ярослав, ее милый Ярослав, улыбается в ответ, а в его взгляде десятки и сотни пылающих ало-золотых солнц — в теплом карем взоре мешаются отблески и отсветы неоновых ламп.
— Любава, — кивает в ответ Ярик, а она не выдерживает этого нелепого исковерканного отголоска ее имени и — прошлого, кидается тому на шею, обнимает, сцепляя пальцы в неподатливый замок. Дан на фоне качает головой и просит им виски. — Как вы там?
— Заебано, — хмыкает остро Даниил, опираясь спиной на барную стойку. Отблески света и стекла путаются в его курчавых волосах, застревают, а он и не прочь — выгибает шею, силясь размять, и жмурится довольно, точно кот.
— Не удивительно от тебя это слышать, — Ярче трясет коротким ежиком волос, словно отгоняя тоску, а Любовь понимает — вновь изменился. Вновь они не те, что прежде, иные.
Постригся, набил еще одну нелепую татуировку, в этот раз очертив чернильными линиями запястье, но взгляд все тот же — именно так он смотрел на нее их короткой весной, а она стояла, дрожащая, как тот самый нелепый осиновый лист, в белоснежном снежном платье под сенью расцветавших белым и бледно-розовым черешен.
Сердце бьет горько, крепко, прицельно и наотмашь, и горечь напитка, кровью прилипшего к губам и небу, идеально дополняет собой терпкое сочетание. В такие моменты — когда пьет — Любовь часто вспоминает то время, то самое время, когда промеж крыльев били куцые смольные хвостики, пока она догоняла убегающее стремительно время в попытке успеть на первую пару.
То самое время, когда домой нельзя было возвращаться до полуночи — пока не погаснет в отцовской спальне свет — но можно было сидеть в библиотеке до закрытия, закрывая долги по предметам, зубря гибельные тонны теории в ее острых чернильных конспектах, забредать в тайм-кафе на подработку и писать-писать-писать до тех самых пор, пока на подушечках пальцев не образуются мозоли и не иссякнет неусыпное вдохновение.
Когда хочешь забыть свою опостылевшую чертову жизнь, его черпай да черпай — льется через край.
Тогда же университетская подруга Мария и свела ее с Ярче, нежным, теплым и уютным. Это было правильно — вместе.
Вот только она и не заметила, как куцые хвостики сменились идеальным строгим пучком, а их короткая черешневая весна — жарким удушливым летом, в котором она схоронила свои надежды на лучшее будущее. Со смертью отца-алкоголика, заводского черствого работяги, исчез и основной источник дохода, а у нее за плечами — последний курс, неистовое желание творить.
Впереди ждали убитая горем по убогому и жалкому мать, четырехлетняя солнечная малышка Василиса, будущая безотцовщина, и несчастные попытки заработать как можно больше чертовых бумажек, насмешкой маячивших цифрами на ценниках продуктов в супермаркете.
А еще был Ярче — тогда уже был — заебанный, ее не понимающий Ярче, выросший в счастливой, пусть и небогатой семье, но ничем не могший помочь. И в какой-то момент произошло то переломное, что они оба предпочитали не помнить.
А теперь можно приходить к Ярославу Алексеевичу в его собственный бар, вот так пить и вспоминать, пить и вспоминать.
— Ну как ты? — выдыхает доброе, светлое, участливое. Они предпочли не помнить и остаться приятелями, подарить друг другу ту чертову черешневую весну, как сувенир, жалкий пыльный магнитик на гудящем, точно рой пчел, холодильнике.
— Никак, — Любовь улыбается колюче, остро, топит эту улыбку в невысоком стакане виски, черпая спасительную горько-резкую влагу. — Точнее, как обычно.
— Как Василек? — Любовь вздрагивает. Только он до сих пор звал взрослую, серьезную и деловитую Василису Дмитриевну Васильком — нежным, цветущим, чернобровым и синеоким.
— Все работает. Мы особо и не общаемся, — Любовь плечами передергивает, стремясь снять, стянуть с себя этот тягучий покров совсем ненужных воспоминаний. — Я загляну к тебе на днях? Например, в воскресенье. Понаблюдать.
— Лучше во вторник, — хмурится Ярче. — Тогда контингент поспокойнее.
Он знает и помнит эту ее едкую особенность — за людьми наблюдать, холит и лелеет, поощряет, а она любит писать про грязь и чернь — такую, какую в жизни обычной редко увидишь. А она вот цепляет, как заразу.
— Машка через полчасика нагрянет с Серым, у них там в самом разгаре семейная ссора, — хмыкает Дан. — Поэтому задерживаются.
— Ну, тогда я пойду, — Ярослав лучисто улыбается, — Позже поговорим. Дел невпроворот, сами понимаете, — пятница. Люди хотят пить, и они это делают.
— И-мен-но, — по слогам, едко произносит Любовь, залпом допивая-добивая стакан, и покачивает им в тонких костлявых пальцах, ловя стеклянными гранями алые и сизые блики. Дан качает головой с улыбкой, а Ярче наконец покидает место действия, унося с собой и пришлые воспоминания, которые бы похоронить давно — да только совесть не позволяет.
Их черешневая весна пахла ее горькими апельсиново-кедровыми духами, кислинкой только вот приготовленного кофе, солью и свежескошенной травой, которую приносили на своих скрипящих электричеством колесах запоздалые электрички.
Она выходила за полчаса, а он забегал в электричку последними минутами до отправления, устраивали друг другу блиц по пройденному материалу. Любовь взметала ласточкой ввысь, стремилась к лучшему и большему, а Ярче, точно провидец, ездил в город на подработку в кофейне и разнорабочим, а между тем забредал на вечерние курсы в ее вуз.
И ведь в итоге оказался прав. Это была одна из причин. Любовь не могла простить ему горькой правды.
— Ну, рассказывай, — Дан смотрит внимательно, мимолетно заправляет вьющиеся отросшие волосы за уши, глотает горькую обжигающую дрянь не морщась. — Что с той девчонкой? Славкой, вроде?..
Любовь выпрямляется вся, спина ровная-ровная, проверяй уровнем своим, слова застревают в глотке, першит, она задыхается, сглатывает. Секунда — и в прорубь. В черную ледяную темноту, где сотни иголочек покалывают кожу. Темноте нет конца и края, а над головой — метровая толщь льда.
— Ну, — она делает глоток нового коктейля, сделанного воробушком-барменом, стискивает в тонких ломких пальцах стакан — вот-вот и пойдет трещинами. — Кажется, я проебалась, Дань. Слишком. Очень.
— А конкретнее? — Даня выгибает остро бровь, это она у него, как прилежная ученица, этот жест переняла, простаивая у зеркала вечерами, скатала-списала, а теперь и забывает, у кого присвоила да запатентовала. — Это касается, — он оглядывается, точно Ярче отсюда услышит, прознает про запретную стоп-тему. — Ну… тебя?
— О, — Любовь глаза закатывает. Точнее и не скажешь. — Именно. И того, что я разделяю твои интересы.
— Только не говори мне, что ты, — Любовь старается предотвратить катастрофу до ее начала, но… — Выебала школьницу? — шипит удивленно Дан в ее ладонь, состроив наигранно удивленную мордашку.
— Так… получилось, — Любовь расстроенно опускает плечи, поникает вся, стискивает тонкое стекло, запотевшее от ее дыхания, все сильнее. Острый синий свет бьет по глазам, а она понимает — это уголовщина, да еще и с девчонкой, черт, а вдруг Дан сейчас первый пойдет и подаст на нее…
— Ей понравилось?
— Ч-что?
— Славке понравилось?
— Н-наверное…
— А чего тогда переживаешь? — Дан недоуменно смотрит, легко улыбается, глотая новый шот залпом и довольно покачивая ногой в такт ненавязчивому биту. — Подростки сейчас не глупые растут, Лав-Лав. Не думаю, что девчонка решила с тобой переспать, чтоб потом посадить. Сама подумай, как абсурдно это.
— А вдруг…
— Малышка, — Дан цепляет ее пальцами за подбородок точно рыболовным крючком. — Ты должна быть ей благодарна за то, что она вообще на это отважилась. Ты же ядом плюешься так, что от тебя только бежать, сверкая пятками, — Даниил усмехается уголком губ.
— Да иди ты, — Любовь зло дергает подбородком в сторону, пучок выплевывает прощально ослабившие за день хватку шпильки, и чернильные змейки волос рассыпаются по острым плечам. — Я же серьезно переживаю…
— Люб, — Дан вдруг на секунду ловит ее взгляд своим. — Все будет хорошо. Ты же как обычно сбежала и отказалась от любых притязаний на свою свободу? Ну и все. Поменьше об этом думай и пореже пей кофе. А еще поговори с девчонкой. Избегать — не выход.
— Какие притязания? — возмущение вдруг остро режет кровь сквозь вены, бурлит, кипит. — Ей же семнадцать, Даня, мать твою, какие притязания, какие отношения… Да еще и здесь. Мы не в той стране, — Любовь резко качает головой, отчего хрустит шея, да волосы резво взметаются иссиня-черным пламенем.
— Ну, это бесспорно, — Даня мрачнеет. — Ну, как минимум, не в том городе. Но… выбор-то все равно только твой.
А потом приходят Сережа с Машкой, подруга цепляет Любовь своими пальцами, выгоняет на танцпол, обнимает, кружит-кружит-кружит. И голова кружится тоже — забыть и забыть легко, не думать легко, только вот дышать все нелегко — удавка прочно удерживает легкие.
В ту же ночь Дан кидает ей видео на ютубе про двух лесбиянок из России, у которых все получилось.
Утром Любовь сонно и сердито отбивает по клавишам: «Я слишком стара для этого дерьма. А она — молода».
«для начала ее спроси».
* * *
Послеобеденный перерыв встречает ее косым ливнем, и Любовь раздраженно щурится, пытаясь увидеть сквозь водную стену хотя бы в какой стороне остановка. Машину гонять бессмысленно, а под гулящими утренними солнечными лучами хотелось даже прогуляться пешком.
— Опять без зонта? — Мария весело улыбается, дыхание чуть прерывистое — бежала, видимо. Подруга протягивает черный зонт. — Олежка поделился, все ж для всех за едой идешь.
— Сегодня вообще очередь Кати, — раздраженно выдыхает Любовь, сжав тонкими губами такую же тонкую сигарету. В дождь все ароматы обостряются, и в нос остро бьет табаком и вишней. Любовь довольно жмурится, делает затяжку. Мария нервно кашляет, отпрыгивая в сторону.
— И за что я тебя терплю?
— Ты меня любишь, — Любовь улыбается криво, выдыхая полупрозрачный дым в плотную дождевую завесу.
Когда идет дождь, все чувства точно обостряются тоже, а мир кажется диким, эфемерным, нереальным, воздух — слишком острым и свежим, а реальность, на удивление, чувственной и настоящей.
Уведомление приходит ровно в тот момент, как жалкий окурок погибает под мягкой подошвой ее черных балеток.
— Ах да, Влад попросил купить сок, у нас закончился, — напоминает о себе Маша, когда Любовь щурится до рези в глазах, жмурится, моргает-моргает, но уведомление с экрана ее телефона не пропадает.
— Влад обойдется. Он появляется в нашем отделе раз в две недели, а пьет эту химозу только он, — раздраженно фыркает она, не отрываясь от экрана.
Взгляд горько и остро цепляется за это «mirrra_fff подписался (-ась) на ваши обновления».
«я дал ей твой рабочий акк, уж очень малышка просила» — приходит от Дана предательское, и Любовь раздраженно шипит сквозь зубы.
— Что случилось уже?
— Потом, — она резко дергает головой. — Если я простою тут еще минуту, то уже никуда не пойду.
А после пакет с продуктами оттягивает руки, впивается тонкими пластиковыми ручками в ладонь, а волосы неровно вьются от влажности. Зонтик качается-качается, а в мыслях бьются только нелепые мысли пойманными пташками.
Да и сама она — загнанная пташка.
Любовь вдруг горбится, как в своей далекой молодости, застывает на месте, жмурится до рези в глазах — головная боль обухом бьет, пульсирует в висках горько-ломано-остро. Воздух застывает в горле, тошнота подкатывает.
Любовь старается дышать мельче и чаще, самой стать меньше, не существовать. И вдруг — отпускает.
Точно кто-то за нитку резко дернул.
Головная боль сопровождает и всю оставшуюся дорогу, Мария смотрит с беспокойством:
— Давление?
— Оно самое, кажется, — шипит сквозь зубы устной змейкой Любовь, прикрывает глаза, от резких солнечных бликов рябит в глазах — тучи разошлись так же неожиданно, как и объявились.
— Сделаю кофе, ты посиди пока, я скажу Федоровне, всего ничего осталось, без тебя справимся, — Мария носится кругом, бегая от кофемашины обратно к Любови, смотрит беспокойно, раздражает этим до свербящей надоедливой злости.
— Не мельтеши, — бурчит Любовь, роняя голову на мягкую спинку стула. Перед глазами еще темно, а притупившаяся головная боль также тупо ноет в висках и точно сверлит в ее тупой голове тупым сверлом такую же тупую дырку. — У меня таблетки в маленьком кармашке, — рука слабо тянется в сторону черной сумки. — И Федоровну не надо. Я не беспомощная, Маша!
— Да я вижу, — хмыкает подруга, кидает шипучие таблетки в стакан с водой, позволяя раствориться в прозрачном месиве. Воздух густой и горький, Любовь глотает его порциями, запивает такой же приторно-горькой таблеточной водой. Не морщится — привычно.
Возраст остро бьет промеж крыльев.
Она уже не та, что с куцыми хвостиками и с пустыми карманами, но полными мечтаний.
— Снова нервничаешь постоянно? Что на этот раз? — Маша смотрит подозрительно. Усаживается рядом. Из-за стены раздирает противный щебет Катерины по телефону. Молодой, легкомысленной, нежной, звонкой.
Собственная беспомощность добивает криво, остро и наотмашь.
— Я Даньке пожалуюсь, — предупреждает Мария, — Завтра никаких допоздна в кофейне.
— Нельзя, — Любовь резко распахивает глаза, и солнечная резь давит на глаза, вспыхивает кроваво-алыми цветами головной боли. — Я его завтра заменяю на весь вечер, он к сестре в Москву уехал.
— А отменить никак? — раздраженно фыркает Маша, всплескивая руками.
— Дети придут, — Любовь осторожно качает головой. — Их учительница договорилась с директором на этот месяц, слишком много головной боли…
— У тебя ее много не бывает, — зло бурчит Мария, грея ладони о керамическую чашку. Люба смотрит на нее сквозь цветные пятна перед глазами и подкатывающую к горлу тошноту. Маша нежная, милая, с резкими черточками коротких густых выгоревших ресниц, светлыми завитыми волосами и дешевым мелированием, вишневым блеском на пухлых губах, золотистой охрой добрых глаз, сейчас такая растерянная, собранная, взрослая и пугающе-серьезная.
В такие моменты тоже резко вспоминает про возраст, а ведь в душе ей — вечно семнадцать, нежный возраст с шипучими пузырьками шампанского, сладостью первых поцелуев и обособленностью от будущего, от серьезности, от возраста.
Только вот умножь этот нежный возраст на два — а Маша все та же, легкая, живая, искренняя.
Очень уж любит и ее, Любовь, из своей скорлупы выковыривать, напоминать, что есть жизнь-то.
— Ладно, я не скажу, — обреченно соглашается Мария, надувает обиженно щеки и протягивает кружку наконец.
Кофе приятно горчит на языке, постепенно вливает жизнь в ее мертвые жилы, и Любовь осторожно криво улыбается.
— Засунь свое пониженное себе в одно место, — напоследок роняет Маша, усаживаясь за свое рабочее. — И гордость вместе с ним. А теперь я вызываю тебе такси, и ты едешь домой. За руль в таком состоянии — только через мой труп.
— Ладно, — устало соглашается Любовь, а мысленно нежно и ослепительно резко радуется тому, что есть у нее такая Маша, которая всегда заботится и спешит на помощь.
Надо ей подарить что-нибудь. Это совершенно ясно. А то… эгоистка она совсем.
* * *
Руководствуясь тем же принципом, Любовь решительно настраивается поговорить с Мирославой, и если в среду ей это удается — сухо, по-деловому резко — то в пятницу девушка-осень не появляется. И через неделю тоже.
— Чего такая надутая? — Дан появляется из-за спины, шурша стеклянной дверью, щелкая колесиком зажигалки. Любовь выдыхает смольный дым в темное и сумрачное поднебесье. Он кружится-кружится, а потом раз — и тает, растворяется в этой адовой таблице Менделеева, витающей в воздухе обычного провинциального городка. — Ты сбежала, как и хотела, а за тебя решили не бороться. Понимаю, я бы за такую вредную старушку…
— Данечка, — ядом шипит Любовь. — А ты вновь толкаешь меня на преступление? Да сразу по нескольким статьям?
— Я тебя никуда не толкаю, — Дан разочарованно качает головой, каштановые кудряшки его волос неряшливо подпрыгивают в такт, и вся эта симфония дополняется тлеющей сигаретой у самого лица. В его серьезных глазах отражается алым вывеска ближайшего супермаркета. — Я лишь советую тебе жить, Люба.
Любовь на это раздраженно отмахивается, топит бычок в грязных тротуарных дождевых потоках, поджимает губы.
— Что вы все да об одном и том же. Я живу, хорошо живу, — она резко дергает плечом, мурашки от холода, что до самых костей пробирает, бегут по коже. — В нашей стране жить плохо — себе дороже.
И дверью стеклянной раздраженно хлопает, что та потом еще несколько минут дребезжит тревожно.
Дан смотрит на эту глупую, никчемную кроваво-алую вывеску очередного «Магнита» или, быть может, «Пятерочки», перед глазами рябит, а сигаретный дым щекочет легкие.
Он вдруг усмехается.
И правда, себе дороже.
Вот и приходится себя убеждать, что — хорошо.
А разве это не так?..
* * *
— Ну и врунишка же ты, Люба, — Ярче отвечает на звонок тут же, на фоне чьи-то пьяные смешки, громкая, оглушающая музыка. — Уже неделя прошла, а ты все никак не приходишь.
— Дела, все дела, Яр, — она угадывает эту его улыбку сквозь голос, за годы знакомства научилась отчетливо, а теперь и забыть не может — въелось. — Можно завтра?
— О чем писать-то будешь? — оглушительно пищит стиральная машинка, Любовь резко проворачивает колесико, зеленые остро-ровные цифры на микроволновке вещают о двух часах ночи, а под глазами расцветают нежные сиреневые усталые синяки, в кожу впиваются сотни и тысячи иголочек, затекшие ноги и шея противно ноют.
— Да как всегда. О жизни. О том, что есть.
— А может, попробуешь о том, чего нет, Люб?
— Это о чем же? — кипяток вываливается из чайника кипучими клубами пара, отдает в ладонь, в пальцы, и Любовь резко ставит его, железный, старенький, с кое-где оплавившимся черненым пластиком обратно на плиту.
— О счастье. О любви.
— А почему же их нет, Ярик? — Любовь горько усмехается в трубку, прижимает ее острым плечом к горячему уху, размешивает растворимый дешевый кофе — рядом соседится хороший, один из тех, что они с Даном скупают напропалую в любимых кофейнях, но — настроение не то.
Химическая острая и слишком отчетливая горечь растворимого отрезвляет, обжигает губы и горло. Любовь кривится, морщится, пьет сквозь слезы и смотрит на свое нелепое отражение в пластиковом окне.
— А ты с ними сталкивалась? Знаю, что нет, по себе знаю. Вот и напиши. Чтоб хоть где-то были.
— Ну, их я у тебя в баре в субботу вечером не отыщу, — Любовь горько улыбается, точно тот самый черный-черный кофе. В кружке, ярко-красной, режущей взгляд, отражается электрический свет энергосберегающих.
— Так может, и не стоит? Нужно нам, Люба, счастье искать, а не боль да грязь. Их и так хватает ведь.
— Глупо это, Ярче. В половину третьего ночи философщину развел… а мне еще заказ доделывать.
— Ну ты подумай.
Любовь садится на скрипучую светлую табуретку из «Икеи» и представляет, как Ярче по ту сторону провода точно вот так же садится в своем кабинете на элитный кожаный диван, «к которому вообще-то задница липнет и что только для пафоса и необходимого настроения».
— Да думать тут нечего, — хмыкает она, перехватывает телефон тонкими пальцами, дергает затекшим плечом, скрещивает тонкие длинные ноги, жмурится сонно и устало. — Я про правду пишу, Ярик.
— Правда в любви, — вдруг веско и резко кидает он и сбрасывает звонок, а Любовь сидит еще полчаса на кухне своей маленькой, вся скрещенная, сжатая, острая да помятая, оглушенная этой короткой всамделишной фразой и тишиной динамика.
В тот же момент трясущимися пальцами и набирает.
«Глупо и безответственно с твоей стороны, Мирослава».
…«свои обещания не выполнять».
«я заболела, Любовь Дмитриевна».
* * *
Мирослава смотрит на нее простуженно-болезненно распухшими глазами, горячечная улыбка скрепляет алые пухлые губы, спутанные русые волосы связаны тонкой резинкой, что едва-едва их удерживает в этом порядочном беспорядке.
— Разве у вас не… дела?
— Здесь конспекты пропущенных тобой встреч, — одновременно с тем устало роняет Любовь, протягивает парочку печатных листов. — И нет, мой рабочий день уже закончился.
— Вы их… что… составили специально для меня?.. — Мирослава растерянная, больная, на удивление тонкая и ломкая.
— Глупая, — почти ласково роняет Любовь и качает головой. — Я их перед каждой встречей составляю, — а рука, удерживаемая на весу, уже дрожит и противно ноет, она кидает на предательскую конечность раздраженный взгляд, Милослава его замечает, торопливо выхватывает мятые страницы.
— Можно же было на почту, — все также растеряно шепчет она.
— Захотелось хоть раз позаботиться о ком-то, — вдруг кидает печально и правдиво Любовь, устало прикрывает на секунду глаза. — Я… «Терафлю», мед, лимоны и масло чайного дерева принесла. Не знала, правда, болит ли у тебя горло…
— Очень, — резко хрипит, перебивая, Мирослава. — Простите. В смысле, да, болит. Спасибо. Не стоило, — фразы отрывочные, парцелляция неоправданная, слух режет, Любовь кривится, а Мирослава вторит ей, точно понимая, что вдруг будто бы все слова растеряла, они разбежались-растерялись. — Вы проходите, что ли. Я вас зеленым чаем угощу, — девушка-осень вдруг ослепительно улыбается.
— А… родители?
— Я с братом живу, — Мирослава как-то отрывочно подбородком дергает, хмурится, но тут же снова расцветает солнечной золотистой улыбкой с привкусом карамели. — Он на работе до часа, ну, ночи. Вы… проходите, пожалуйста.
Любовь смотрит в эти почти умоляющие глаза и — поддается. Садится на такую же скрипучую табуретку, точно дома, но — не из «Икеи», какую-то старую, советскую еще. Оглядывает просторную светлую кухоньку, смотрит на розоватую в закатных лучах Мирославу, что в полосатой водолазке и коротких пижамных широких шортах с длинными шерстяными носками, суетится, суетится, ставит со скрежетом чайник на старенькую плиту.
А она, неожиданно для самой себя, улыбается.
Любовь делит проведённое с Ярче время на два и умножает на бесконечность. Именно таким его и хочется оставить, это время, терпким, сладким, тягучим, точно солёная карамель.
Воспоминания больше не бьют по голове обухом, а расцветают чернильными пятнами под кожей, что те татуировки —
Он смотрит на нее с хитроватой косой улыбкой, которую достаёт из кармана своих неряшливых брюк, где пара смятых банкнот, острый край зажигалки — ее зажигалки — и горстка подростковой неловкости.
< Ярче с годами словно не меняется, оставаясь все тем же сладко-приторным мальчишкой, остро ее непонимающим.
Этот его удивленный взгляд застревает в памяти и проносится сквозь года. До сих пор сменяется ослепительной кровавой яростью в тот момент, как он с хрустом сжимает ее тонкое запястье и да, смотрит — смотрит с этой детской наивностью, горьким непониманием. А потом и оно все, горькое, живое, сменяется сухим равнодушным взглядом на то, как она рыдает взахлеб, смывает ледяной водой багряное, им же плюется, ломается. Тогда все и заканчивается.
Их черешневая весна, длившаяся скоропостижные четыре года, сменяется жарким удушливым летом, полным боли, синей-синей и яростно-алой, кривой, острой, ломанной, бьющей по нервам и нервным окончаниям.
Но что-то в шепоте ли закатных таинственных теней, в их ли танце, в орехово-зеленых ли глазах испуганной карминно-рдяной русоволосой голубки подсказывает —
— удушливым, жарким и душным одиноким летам тоже приходит конец, а за ними наступает
чертовски длинная холодная осень.
Добрый день, дорогой автор!
Несмотря на то, что работа ещё в процессе, у вас уже получается хорошая и интересная история. Мне нравится темп повествования, он быстрый, но не сбивчивый, по мере прочтения ты насладаешься яркими образами, но в тоже время не успеваешь заскучать. Описания у вас яркие, живые, даже пары слов достаточно, чтобы увид...