ACT III. NIGHT
«Помни, что всякого, кого люди считают глупцом, считают глупцом и боги».
— Оскар Уальд, «Тюремная исповедь».
В моем доме на отшибе Спрингвейла, напоминавшем скорее развалины, всегда действовало несколько правил.
Правило первое: всегда слушайся отца.
Мой отец всегда был для меня кумиром. Я восхищалась им, я боготворила его и старалась во всем быть на него похожей с самого раннего детства. Мама часто любила повторять на семейных праздниках, что луком я научилась владеть раньше, чем ходить. Не думаю, что это правда, но отцовская страсть к охоте передалась и мне.
Во времена, когда он еще не спился, а в нашем домишке хватало еды, отец часто брал меня с собой в лес. Учил правильно натягивать тетиву и целиться; чуять след дичи; разделывать кабанов.
Я нарушила первое правило, когда мне было семь.
Было холодно и страшно, на улице хлестал ливень. Крыша уже тогда протекала, стены покрылись трещинами и черной плесенью из-за сырости. Дом понемногу разваливался. Точно так же, как и моя семья.
Дождь шел третий день. Маму он ввел в какое-то странное состояние тревоги, смешанной с меланхолией. Она свернулась в углу, прижимая руки к округлившемуся животу, и что-то тихо напевала. Я не решалась к ней подходить.
Честно говоря, я не решалась ни на что. Ни лечь спать, чтобы забыть очередной из дней, в котором мой отец пропадает в попойках; ни выйти, чтобы, наконец, отыскать его. Я лениво передвигала миски и ведра по скрипящему полу на те места, где начинали образовываться лужи.
На полках ничего не было, хотя раньше они ломились от трофеев и свежего мяса, — отец все пропил. Я не ела уже около суток, а голодала месяцами. Мы жили по-настоящему бедно.
Когда одна из мисок наполнилась до краев, я взяла ее в руки и подошла к окну. Встала на табуретку, чтобы достать до верхнего замка на ставнях. Распахнула окно и выплеснула воду, окончательно промокнув от косых капель.
Я вдруг поняла, стоя у того открытого окна, что все мое бездествие и промедление, — оно ведь может и убить отца. Вернее, я знала это с самого начала, просто не хотела думать об этом. Меня обдувало морозным ветром, занавески мокли. Мне едва хватило сил, чтобы закрыть ставни.
Я не хотела спасать отца. Хотела лишь, чтобы он перестал пить и спас нас.
Я не хотела его спасать, но мне пришлось.
У меня была только одна куртка, когда-то давно ее носила мама, — она всегда была хрупкой и маленькой, поэтому все ее старые вещи мне шли. Мех износился и кожа протерлась местами, но носить ее еще было можно.
В этой старенькой куртке с дырявыми карманами я тихо вышла на улицу в каком-то безумстве. Не тихом, как у мамы, и не громком, как у отца. Мое безумство было другим: овеянное страхом и безнадежностью, пониманием, что если умрет отец, то мы с мамой тоже умрем.
Ливень бил по лицу, вода застилала мой путь. Я была по колено в ней, когда она начала застывать, покрываясь дробленой коркой. Лед понемногу становился все толще, от него исходило странное свечение, и мне удалось на него выбраться. Я попеременно то шла, то ползла по нему, пытаясь смотреть вперед, но дальше собственного носа не видела.
Меня заметили совершенно одну спустя час, может быть пару, несколько охотников. Я была заплаканной, с красными от слез глазами, с истошными рыданиями и криками. Они хотели отвести меня обратно домой, но я не хотела возвращаться. Только найти отца.
Не знаю, как мне удалось их уговорить, но они пошли со мной. Может быть, в них заиграла жалость, хотя людям это не свойственно.
Иначе мы бы не жили впроголодь, — если бы в людях сохранилась хоть капля человечности.
Мы нашли отца под обрывом. Сквозь свою истерику я услышала его запах, совсем стершийся из-за алкоголя. Отец… он был в бреду, белой горячке. То смеялся, то плакал, то говорил что-то невнятное, то молчал, прикрыв веки, и создавалось впечатление, что он близок к смерти.
Охотники помогли дотащить безвольное тело моего отца до дома, но не более. Я молча стояла в коридоре, смотря на маму, носящуюся с тряпками и остатками лекарств, пока с меня стекала вода. Она не замечала меня.
Страх притупился, казалось, сошел на нет, но в этой буйной тишине, — тишине для меня одной, где догорали поленья, а мама шептала слова любви, держа пьяного отца за руку, — мне нельзя было пошевелиться. Я почувствовала это внутри себя, странное и непонятное, тревожное.
Стояла не час, и не два, но до самого утра, когда на улице все было серым и моросило.
Стояла, будто наказанная за нарушение правил.
Отец проснулся злым. Все нечетко, слова и действия сливаются в одно, но я видела, как он, все еще шатающийся, с силой отшвырнул мою маму.
Почему? — я не помню.
Почему я ничего не делала? — я не знаю.
Он, какой-то другой человек, незнакомый мне, бил мою маму, а она кричала.
Я вдохнула воздух, который стоял в нашем доме. С привкусом плесени, сырости, страха и обреченности. Я сделала шаг вперед.
Нет, я понеслась на него с криком и воплями, с кулаками. На отца, который был больше меня в два раза. Тогда это не пугало. Я чувствовала в себе это, гораздо отчетливее и острее.
Холод.
Лед, сорвавшийся с моих пальцев, пригвоздивший отца к полу. Я чувствовала именно это.
В моих ладонях был Глаз бога, и его острые крылья били отца по лицу, рукам, телу. Это были не мои руки. Это была даже не я, а тоже кто-то другой.
Мы все, окропленные кровью, были по разным углам комнаты. Еле дышащая мама в одном; отец, храпящий не то от сна, не то от потери сознания в другом; и я в третьем. Меня держали двое. Люди пришли на крик, хотя его всегда хватало в нашем доме.
Я нарушила первое правило, но мне было плевать.
Когда я слышала, как мама начала кричать от схваток; когда видела повитуху, склонившуюся над ней, — мне было плевать, что я там нарушила.
Меня отвели в кладовку и заперли там, потому что не могли удержать; боялись, что я совсем изобью отца. Я ломилась в дверь, надеясь, что она настолько изветчилась, что сломается, но доски выдержали. Сквозь щели мне было видно, как чужие люди бегают по кухне.
В конце концов я начала раскачиваться взад вперед, чтобы хоть как-то себя успокоить. Это было мне уже привычно.
Мама родила моего мертвого брата раньше срока. Он был такой маленький и беспомощный. Беззащитный, как и я когда-то. Грязный и мокрый. Повитуха запеленала его, прикрыв лицо, но оно сохранилось в моей памяти. Мне отдали его в руки, оставили одну.
Я стояла на кухне, держа мертвое тело своего брата, не зная, что делать. Все были около моей мамы, меня позабыли.
Стало не то чтобы страшно, но неуютно. Я взяла лопату из кладовки и вышла на улицу. Зашла за дом, посмотрела на молодой дуб, покрытый зеленой листвой. Хотелось верить, что выбранная мной колыбель понравилась брату.
Я начала копать могилку.
Лопата вязла в мокрой после дождя земле, цеплялась за корни. Яма была небольшой. Я положила брата, а рядом с ним свою последнюю игрушку. Бросила пару комьев, прощаясь, и зарыла все. Холмик оказался совсем крохотным. Из сорванных веток дуба и нити я сделала небольшой крест, воткнув его в землю.
Мне было семь.
Вторым правилом было не приближаться к городу.
Его я тоже нарушила.
Мама осталась жива, но радость от ее спасения притупилась ее видом: совсем неживым. Она лежала в постели, отвернувшись к стене. Плакала. Отец не замечал.
Будто пораженный болезнью, он стонал и рычал, переворачивал все с ног на голову в поисках хоть капли вина. Завидев меня на пороге, отец замер. Что-то в нем, видать, все-таки протрезвело, заставило рыдать. Таким я его никогда не видела, да и не хотела видеть.
Мне было все равно на него. Меня раздражал его плач.
Я нарвала в саду листьев, пособирала ошметки всего, что было на кухне, и сделала ему коктейль. Ни чтобы порадовать или облегчить его боль, но чтобы просто заткнуть его хотя бы на пару минут. Мне нужна была тишина, мне ее не хватало.
Глаз бога в кармане куртки засветился. Открыв стакан, я удивилась: напиток выглядел так, будто приготовлен из чего-то съедобного, а аромат заполнил дом. Пахло пряностями и корицей, хотя в последний раз в нашем доме она была года три назад на Рождество.
Отец пил жадно, но тихо. Он успокоился и снова уснул.
Мама, казалось, тоже спала. Я тронула ее за плечо, — она лишь перевернулась на другой бок, открыв кровавые пятна на простынях.
Мне стало плохо. Я не могла больше находиться в доме.
Хотелось есть, нестерпимо хотелось. Моя охота не увенчалась успехом: дичи в лесу не было, а ее запах скрыл дождь. Я была готова на все, лишь бы откусить ломоть хлеба. И тогда мой взгляд упал на Мондштадт. Лопасти мельниц вращались, люди летали на планерах. Этот город никогда не был доступен мне. Я собралась с мыслями. Вспомнила правила. И послала отца к черту.
Дорога была долгой и безлюдной. Идти пришлось по траве, потому что тропинки размыло, а вязнуть в чавкающей грязи не хотелось. Когда я ступила на мостовую, ноги уже почти не держали меня. Руки дрожали, перед глазами все плыло. Я упала прямо в сборище голубей, — они разлетелись, оставив после себя только медленно падающие перья. На камне лежали промокшие крошки черствого хлеба. Я давилась, мне было противно, но все же это было хоть чем-то.
Ко мне подбежал какой-то мальчик, на вид лет пяти, и начал громко кричать. Я распугала его голубей, которых он очень любил.
Меня била дрожь. Тошнило.
Я посмотрела на него исподлобья, и он замолчал. Тимми, — так мальчик представился, — протянул мне оставшийся батон со словами о том, что ему не нужно, а голуби вернутся не скоро. Этот хлеб был самым вкусным в моей жизни. Я вгрызалась в него зубами, пытаясь урвать кусок больше прошлого.
Ко мне вернулись силы, когда я доела все и даже облизала пальцы. Тимми все смотрел на меня. Молчал. А потом протянул мне руку и сказал, что ему скучно, но дома у него есть еда. Мы пошли вместе в город. это было волнительно. Каменные стены казались огромными и величественными. Я смотрела на все с восторгом, удивляясь прохожим, одетым совсем не так, как в Спрингвейле. Здесь все было красивым и сказочным.
Мы свернули в переулок. Тимми сказал мне подождать. Вернулся он с тарелкой блинов. Я не верила своим глазам. Живот скрутило, стоило лишь вдохнуть аромат свежеиспеченной еды.
Я сидела на лестнице и ела, пока Тимми рассказывал мне о голубях. Мне было неинтересно. Тогда я оставалась с ним только из-за того, что он постоянно уходил в дом и таскал мне новые блюда: куриные ножки, лапшу, какой-то сладкий десерт, название которого я не знала. Половину того, что мне принес Тимми я отложила для мамы, набив карманы, и попрощалась.
Я вернулась домой поздно ночью. подлезла к маме на кровать и разбудила ее. Она очень обрадовалась, хотя все слиплось и остыло.
Так я жила несколько месяцев: Тимми подкармливал меня, заставляя слушать свои бредни про птиц. Все закончилось, когда его родители, — или с кем он там жил, — об этом узнали и запретили ему со мной видеться.
Близился конец сентября. Год выдался неурожайным: на грядках почти ничего не выросло из-за поздних весенних заморозков. Охота тоже приносила мало добычи. Отец беспросветно пил, мама часто не спала и плакала, от чего под ее глазами залегли круги, а я нарушала правила.
Я научилась воровать. Таскала что-то прямо с прилавков, убегала и пряталась от рыцарей, но приходила домой и готовила. Мама не могла ходить, поэтому все в доме оставалось на мне, и я пыталась радовать ее хоть как-то.
Мы как-то пережили зиму. Потом весну и еще одно лето. И так год за годом, пока мне не исполнилось двенадцать.
Я уже знала все в Мондштадте как свои пять пальцев. Где можно что-то украсть, а где просто надавить на жалость. С некоторыми детьми я сдружилась, и мы делили добычу поровну на всех. Кого-то из них я пару раз пускала переночевать в свой дом в тайне от мамы и отца.
В какой-то из вечеров я просто гуляла по городу. Смотрела на витрины и проходящих мимо людей. В Башмаках смотреть особо было не на что, но в конце своего пути я проголодалась и искала жертву, у которой смогла бы выпросить ужин. На полноценный побег с едой не было сил, а угодить за решетку не хотелось, — в последние годы за воровством начали следить жестче чем прежде.
В самом плохом исходе в качестве еды у меня была бы жареная крыса. Я бы поймала какую-нибудь особо крупную, уже приходилось.
Я заприметила мужчину недалеко от забегаловки. Он выглядел добрым, но печальным. Таких всегда можно было развести. Я подошла к нему и состроила самую милую и невинную моську, которой научилась у местной банды сирот.
Сказала тихим голосом:
Дядя, дайте поесть… Пожалуйста…
Он оглядел меня и грустно улыбнулся.
— Не криви так губы, это неестественно. Если хочешь у кого-нибудь выпросить поесть, то лучше не прячь руки в карманы, а просто тереби ими свою одежду.
Я нахмурилась.
— Я когда-то был таким же, как и ты, — мужчина пододвинул ко мне свою тарелку. — На, ешь спокойно. Не убегай.
Мясо было просто восхитительным.
— Как тебя зовут?
Третье правило дома: не говори свое имя чужакам.
Четвертое правило: чужаки — это те, кто живут за Спрингвейлом.
Я посмотрела ему в глаза, если быть точной, только в один, и нарушила третье правило.
Диона. А вас?
— Кэйа.
Я буду плакааать🥹😭😭😭😭 Диона девочка моя солнышко моя заенька мояя 😭 (знаки препинания для слабаков, да)
😭😭😭
Спасибо за главу да..