«Кнопки на печатной машинке нажимаются сами по себе, и ее тихое бренчание, иногда сопровождаемое громким скрипом перехода на новую строку, стало настолько привычным, что я этого не замечаю. Это — строгая налаженная система, позволяющая хранить в памяти абсолютно все без каких-либо потерь. Лестно сказать, что я горжусь своим маленьким изобретением.
Я бы мог с легкостью представить на месте этой черно-белой машинки себя или, быть может, кого-нибудь еще, пишущего от руки, но эти печатные буквы, застывшие на пергаменте в ровных рядах, лишены всяких чувств. Машина всегда лишена чувств.
Я был машиной.
Существует теория, согласно которой, можно узнать чувства, испытываемые человеком, если провести пером по его записям с тем же нажимом и скоростью, просто представив их. Эту теорию Лиза рассказала мне, когда мы только познакомились. Может быть, оттого она держала стопку моих писем на своем столе. Я никогда не задумывался об этом — только сейчас, по-иному взглянув на сменяющие друг друга листы, где запечатлены эти мысли.
«…никогда не задумывался об этом…».
Мой бесконечный архив с десятками тысяч таких бумаг, собранных в папки, пылящихся на полках, длиною в несколько километров. Вот мое сознание, строго запечатленное в документах.
Мое маленькое бессмертие.
Когда мне становится достаточно скучно, я хожу между этими стеллажами, выискивая то, что можно вспомнить и прожить заново. Дотрагиваюсь до записей и оказываюсь в прошлом — оно было совсем недавно, листы еще не пожелтели, не пропитались сыростью.
Это было, когда я впервые увидел Альбедо. Его приволокли ко мне как простого мондштадского жителя, оглушенного при поимке. Я не сразу признал в нем эксперимент Рейндоттир, я думал, в нем нет ничего необычного. Деревенские часто уходили в горы, чтобы поохотиться на дичь, но в его сумке не было мяса. Дневник со странными записями, рисунками и чертежами, на последних страницах странный черный цветок, скудные припасы и банка с Темной материей. Я взглянул на него и за высоким воротником увидел хорошо знакомое родимое пятно — он был недостаточно осторожен, чтобы скрывать его, быть может, даже гордился им.
Я проник в его сознание аккуратно, скользя меж пластами мыслей острым скальпелем, делая незаметные надрезы, чтобы просочиться внутрь. Я бы мог сделать это со звериной жестокостью — как и всегда мечтал — но что-то во мне переменилось, когда я увидел его лицо. Нежное и приторно красивое. Оно было искусственным, будто нарисованным искусным художником самыми дорогими красками. Конечно, Рейндоттир не могла подарить жизнь уродливому созданию.
Альбедо был в беспамятстве, метался из угла в угол. Он был уверен, что я пришел по его душу, смотрел на меня обезумевшим взглядом, полным отчаяния и страха. Его обличие являло ангела, но ангелы не могли быть столь иссохшими и увядшими от ужаса. Бледные губы ангела не могли шептать так тихо.
Когда-то я желал это увидеть, — возможно, желал и в тот момент, — но искра жестокости потухла в проливном ливне его слез. Он знал, что я хочу причинить ему боль? Он знал, что я был сотворен наполовину руками его создательницы и жаждал мести ее излюбленному детенышу?
Я протянул ему руку. Я сделал это, я вернул его в реальность, даже если все еще хотел услышать его крики. Альбедо не переставал запуганно на меня смотреть, но в его мыслях крутилось лишь одно то, что я Предвестник. Маньяк, психопат и убийца — как выразился Кэйа Альберих в его воспоминаниях. Он видел во мне палача, но лишь из-за герба Фатуи на моих одеждах. Он не знал меня, а значит, и не знал о продолжении эксперимента Рейндоттир.
Мне захотелось узнать его. Строго говоря, я задавал всем своим пленникам один и тот же вопрос — что для них значит жизнь. Иногда их ответы забавляли меня, и я позволял им жить. Чаще всего они были однообразными, но не лишенными изюминки: кто-то любил, кто-то ненавидел, кто-то не знал, зачем живет. Кто-то жил ради своих родных, потому что понимал, что без него они погибнут. Ответ Альбедо не поразил меня, но и не был из тех, которые я когда-либо слышал. Это было очевидно. Это было его программой.
Но то, что было ему известно о небе, удивило меня. Он не просто перенял это знание от Рейндоттир, но и захотел проверить его. Было ли это недоверием или простым любопытством?
То, как охотно он цеплялся за жизнь, все больше занимало меня. Его мечта стать человеком, все время крутящаяся на подкорке сознания, выгравированная неумелыми руками. Навязчивая идея.
Альбедо был лишен всякого понимания человеческих чувств — иначе он бы не поцеловал меня в ответ на вопрос о том, как он понимает любовь. Было в этом что-то наивно-детское, будто подсмотренное у взрослых и возведенное в игру; но вместе с тем Альбедо придавал ценность этим новым чувствам, захлестнувшим его. Я слушал все его мысли и позволял исследовать себя, пока игра не зашла слишком далеко.
Но правда была в том, что она продолжилась, а я потонул в ней, как и он в своем первом поцелуе.
Я закрываю папку и вновь бреду по архиву, краем уха вслушиваясь в мысли срезов. Это тоже стало обыденностью, постоянным белым шумом в голове.
И снова: печатная машинка, старательно записывающая мои мысли, не упускающая ни единой. Я вспоминаю, как отдал Альбедо шарф, чтобы он не попался кому-нибудь еще, светя своим родимым пятном, и тут же в строгой последовательности невидимые пальцы нажимают буквы.
«Ш», «А», «Р», «Ф».
Мне нужно разбудить его. Снова. Но я все еще стою здесь, не решаясь переступить порог собственного сознания. Я не знаю, что ему сказать. Как смотреть в его глаза, когда я видел в них страх и мольбу о помощи, но не мог ничего сделать, скрывая свое сочувствие за маской холодных губ, знающих его поцелуи?
Я знаю: мне не просто было его жаль.
Я знаю: я влюблен, и это худший из исходов.
И чем сильнее моя привязанность, тем больше опасность; тем страшнее будут его крики.
Листы медленно гниют. Даже мое маленькое бессмертие не вечно. Я открываю дверь в бесконечно-белое, озаряющее чернь архива, вступаю на махровый ковер белоснежной травы. Пепел это или снег, лежащий на полях, простирающихся дальше, чем можно представить?
В небе застыло вечное солнце, обреченное светить, но никогда не дарить тепла. Здесь не холодно и не жарко, потому что внутри разума нет таких понятий. Полевые цветы никак не пахнут, а ветер их не колышет. Все это — красивый мир, но застывший, словно кадр на полотне, неживой. Пасмурно. Бледнеющий желтый диск теряется за статичными пушистыми облаками.
Я вижу его, схваченного белыми шелками, сидящего на руинах комнаты, на разрушенных стенах, где он когда-то придумывал свой мир. Его воображение рисовало дикие поля, травинка за травинкой, освещенные ярким жгучим солнцем. Альбедо знал о существовании солнца, о том, что оно встает на рассвете и скрывается на закате. Но он никогда не видел его. Никогда не смотрел в яркое безоблачное небо, не щурился от выжигающего глаза одинокого круга. Пять сотен лет Альбедо грезил о свободе, толком не понимая ее.
Рейндоттир, однако, была жестока.
Он напевает себе под нос незамысловатую мелодию, отрывая от ромашки лепестки. Они медленно летят вниз, оставляя в его бледных руках золотую сердцевину. Я хочу приблизиться, хочу коснуться плеча, обнять. Молить о прощении, срывая голос или молчать — я не знаю, чего хочу больше.
Но вижу перед собой не Альбедо. Не того, кого знал. Вижу ярость и ненависть, и история повторяется: снова та же боль, те же слова. Альбедо говорит, говорит, говорит и «я убью тебя» оглушающим громом звучит отовсюду, пронзая мою грудь и что-то гораздо важнее крохотного сердца, маленького и беззащитного.
Говорит, говорит, говорит о своих ужасах и кошмарах со звериным оскалом лица, обнажая зубы, открывая и закрывая рот, как изголодавшуюся пасть, готовую пожирать без остатка. И глаза его — два замутненных грязных стеклышка — все смотрят из-под поседевших ресниц с жестокостью, с насилием и безжалостностью.
Все говорит, говорит, говорит, а я не в силах его слушать, опустошенный и обломленный, с собачьей верностью готовый броситься к его ногам, если только он прикажет. Но я вынужден топить это в себе, топить, как нежеланных щенков, собственными руками; я вынужден касаться его ладоней, сжимать их и не давать им убить меня.
Мы оба знаем, что у него преимущество. Я на его территории и я не могу оборвать его жизнь.
Я не хочу ранить его.
Мы похожи в своей жажде отмщения. Я и он. Он и я, еще не встретивший его.
— Остановись. Пожалуйста.
Должно быть, это странно для него: наблюдать за терзаниями такой громадины, одолевать, прижимать к земле, смыкать пальцы на ее горле. Мы похожи на двух змей, извивающихся в клубке, сопротивляющихся, брызжущих ядом. Если он убьет меня здесь, то покончит с этим навсегда.
Если он убьет меня, он потеряет знания о К’хемии. Я выкрал их, я вырезал часть его и сделал пустышкой.
Если он убьет меня, он никогда не выберется из своей клетки.
Если не убьет, будет свободен телом, но заперт в муках.
Это замкнутый круг. Выбор без выбора.
Я вижу его слезы. Они медленно катятся вниз по его щекам и разбиваются о мое лицо, о губы. Соленые. Нежеланные. Чистые.
— Лжец!
Альбедо возносит глаза к небу, медленно, но неуклонно мрачнеющему. Его рука — напротив, словно по своей воле — оглаживает щеку, нежно и бережно.
— Как же можно было так долго играть? Тебе это нравилось? Ты упивался моими чувствами?
Мой безгрешный ангел ненавидит меня. Ангел шепчет:
— Ваше племя настолько ничтожно, настолько жалко. Вы врете и убиваете, заставляете страдать самих себя, насилуете и грабите. Я рад, что она не создала меня таким. А ты… К тебе я испытываю одно лишь отвращение. Скажи мне, что же ты чувствуешь сейчас? Ты рад? Счастлив? Насколько низко пала твоя душа?
— Я люблю тебя.
Ангел не слышит.
— Пустое.
Я не хочу ранить его. Но как же так выходит, что я всегда убиваю любовь своими же руками? Как же так выходит, что мои старания сохранить ее хрупкое тельце оборачиваются погибелью?
Как же я могу быть таким монстром?
Губы находят друг друга. И вновь: две пасти, две змеи, клыки, облитые ядом. Я чувствую этот яд в поцелуе, не зная, мой ли он? Его? Кто больше ненавидит?
С тяжелых свинцовых туч льется липкий кровавый дождь. Земля, окропленная багровым, похожа на горевшую плоть. На ту, на которой клеймом отпечатывали буквы. Я нахожу их на его теле, веду по воспаленным буграм рукой. Как же глупо я попался в собственную ловушку.
Альбедо поджимает губы — те самые, которые когда-то расплывались в совершенно глупой, смущенной улыбке.
— Я уже доверился тебе однажды. И посмотри, посмотри, что из этого вышло.
Распахнув белый шелк на груди, он заставляет меня смотреть на эти шрамы, на толстые черные линии, собирающиеся в недописанную фразу. Il Dottore’s crepundium. Игрушка Иль Дотторе. Мое фальшивое имя, застывшее у него на груди неподдельным доказательством моей слабости.
— Я говорю тебе о том, как НЕНАВИЖУ, но это слово не описывает и тысячной доли того, что я чувствую.
Альбедо склоняется надо мной, и с гримасой смешавшихся в неуправляемом торнадо боли, страха и гнева, вновь говорит, говорит, говорит об этой жгучей ненависти, не зная, что для меня нет ничего хуже нее.
— Я доверил тебе все: свое тело, разум и душу. И ты лишил меня крыльев, ты лишил меня защиты, ты позволил ему осквернить меня. Ты никогда не сыщешь моего прощения. Ты найдешь лишь мою ярость на пепелище прошлой любви.
Его взгляд застилает болезненный безумный блеск — невыносимо видеть его. Близко и далеко. Я хватаю его ладонь, переплетаю пальцы.
Если я оставлю его здесь, то буду мучиться всю оставшуюся жизнь.
Если не оставлю, то он будет ненавидеть меня еще сильнее.
Это мой выбор без выбора.
Он вырывает руку, словно та в огне, словно я сжигаю его.
— Ты должен знать… — эти слова встают поперек горла. — Знать, что война началась из-за тебя.
И на его грязном лице, перепачканном будто кровоподтеками, странным образом одна эмоция сменяет другую: взгляд Альбедо больше не холоден, а наполнен опасливостью, недоверием и россыпью ужаса.
— Пьеро знал, что ты находишься в Мондштадте. Поиски начались задолго до войны, но она только развязала ему руки. Нет ничего проще, чем прочесывать полуразрушенный город. И нет ничего проще, чем запытать пленных до смерти. Тебе повезло оказаться на Драконьем Хребте, повезло попасться мне на глаза раньше, чем кому-нибудь еще, ведь за тебя живого вознаграждение едва ли меньше, чем за Рагнвиндра.
Я знаю: он не верит мне. Ни моим словам, ни поцелуям, ни рукам — Альбедо вьется и выкручивается, пытаясь убежать, отстраниться как можно дальше, но его ладонь все здесь же, на моей шее, держит, не отпускает.
Солнце, уже больше похожее на блеклую луну за облаками, все больше меркнет, а небо чернеет с каждым мгновением. Быть может, от моих прикосновений, от пальцев, смахивающих карминную влагу с его щек. Противны ли они или желанны? Я не могу различить, не могу понять его чувства, скрытые за вуалью отстраненности. Я знаю: они где-то там, глубоко. И мне до них не добраться.
— Все, что интересует его в тебе — знания о К’хемии. Пока ты являешься их носителем, Пьеро будет сохранять тебе жизнь. Охота открыта: его гончие неустанно пытаются тебя найти. И это причина, по которой подземные руины Хребта еще не взорваны. Они знают, что ты внутри них.
— Но ты выкрал знания. Ты просто стер часть меня.
— Я сделал это, чтобы не убивать тебя.
Сама мысль об убийстве теперь пугает. Раньше, еще месяц назад, мне не было дела до того, какой окажется его судьба. Я воспринимал его как очередной объект эксперимента, как важную деталь — ведь это легче. Не задумываться о жизнях, скрывающихся за именами на бумаге. Это так просто: перечеркнуть чье-то рождение и смерть одним росчерком пера.
Одна жизнь взамен сотен — тогда этот выбор казался проще.
Сотни жизней взамен одной — эту цену мне пришлось заплатить лишь за этот разговор.
— Приказ был четким: забрать знания и ликвидировать носителя, чтобы они не достались кому-либо еще. Я не…
Сотни жизней. Сотни крохотных беззащитных жизней больных детей. Они все мертвы.
Я чувствую, как они кружат надо мной стаей орлов, как смотрят маленькими темными глазками на мою плоть, как летят камнем вниз, гонимые голодом мести, и как их когти и клювы раздирают мою кожу в клочья, выклевывая печень. И это не прекратится никогда. Это бесконечно.
— Я не смог убить тебя. Я полюбил тебя, но платой за мою любовь стала смерть других.
Воспоминание, наполненное мрачными красками, живое, имеющее тело, исполосованное болью и временем, бьющееся в конвульсиях, тянет ко мне тонкие изломанные руки. Пальцы его, короткие, изогнутые, с кривыми острыми ногтями, впиваются в мое лицо, заставляя смотреть, не отводя взгляда на пыльную ледяную комнату, где я в одиночестве был закован в цепи, оставлен смотреть, слышать, как капля за каплей падает вниз свежая кровь с отрубленной головы.
— Пьеро убил моих детей. Всех до единого… — я шепчу ему это, сгорая в лихорадке, отчаянно желая убедить себя, что я сделал правильный выбор. — Всех, кого я годами денно и нощно пытался вылечить, кого вытаскивал из таких темных уголков света, что ты ужаснешься, если только представишь.
Я задыхаюсь.
— Я так пытался спасти их всех, но не уберег никого.
Его холодная ладонь на моей горячей, трепыхающейся шее.
Он не верит мне.
Слезы застилают глаза.
Она не верила.
Шрамы горят на моем лице.
— Прости меня. Прости за то, что не уберег и тебя.
Я бы не верил самому себе.
— Верни меня.
— Ты правда хочешь этого?
Альбедо поднимает голову, оглядывая мрачное фальшивое небо.
— Я не хочу больше быть здесь. Даже если ты приведешь меня обратно в плен, нет ничего хуже этого.
Воспоминание собирается по кусочкам — быстрее, чем я могу о нем подумать. Едва ли больше мгновения оно захватывает меня. Операционная. Море крови. Я.
Мой личный плен.
Запах кедра и еловых веток. В сознаниях никогда нет запахов — это реальность, где мы лежим рядом, открываем глаза в один и тот же миг. Он спрашивает, почему мы в его лаборатории; я отвечаю, что спас его. Мы молчим, и это молчание обращается в тысячу копий и стрел, заслонивших собой небосвод, ставших смертельным дождем.
Его движения странно резкие, лишенные былой человеческой плавности, будто теперь он стал марионеткой, подчиняющейся любому колыханию нитей кукловода. Я знаю, что виноват и в этом: вместе со знаниями я ненароком вырезал что-то еще. И эта часть не менее важна, чем сердце, бьющееся в его груди.
Мне хотелось вновь почувствовать тепло его руки — даже если оно было лишь наполовину настоящим. Я ведь никогда его и не ощущал. Простая фантазия головы, которой легче представить, чем смириться с отсутствием.
— Я должен доложить об этом Джинн.
Он говорит это холодно. Его больше ничто не интересует.
— Ты будешь расплачиваться за тех, чью сторону выбрал. И поверь, страшнее плача матери наказания нет.
— Окажи мне одну услугу, и я сделаю все, что ты прикажешь мне сделать.
Альбедо смеется, уставившись на каменную стену, вернее, на черное тельце паука, медленно ползущее по ней.
— Дешевое вранье. И каковы его условия?
— Позволь мне спрятать тебя. Увезти на край света, туда, где гончие Пьеро не смогут найти тебя. Я хочу твоей безопасности. И если ты хочешь никогда больше не видеть меня в своей жизни — я исчезну, но прежде этого мне необходимо знать, что тебе более ничто не угрожает.
Он поворачивает голову, и все выглядит так, будто вместо костей и мышц под плотью им управляют простые шестерни и механизмы. Даже эмоции на его лице нет.
— Скажи мне это, когда перестанешь прятаться за маской.
Граница, возведенная собственными руками. Последняя крепость на пути к моим слабостям — и он знает, куда бить, чтобы сравнять ее с землей. Я сдаюсь ему без боя, ведь эта война давно проиграна. Я понимаю это, когда жажду его пальцев, смахивающих кровавую слезу с моей щеки; когда жажду, чтобы его враждебный взгляд сменился на тот, который я знал раньше.
В тишине из наших дыханий и потрескивания алхимической лампы мой шепот — это крик.
— Сними ее сам.
И все-таки беру его руку. Она холодная. Я устал притворяться самому себе в том, что все нормально. Альбедо срывает ворона, отбрасывая неискенность и упиваясь изучением.
Он всматривается в то, как ужасно срослась кожа; как уродливо наростами она покрывает сама себя; как отвратительно бледна растекшаяся радужка правого глаза, лишенного ресниц. Я помню собственное лицо до малейших подробностей, знаю, как выглядит плоть под его пальцами. Она бледная, с болезненно-зеленым отливом, скорее напоминает цветом труп. Не знаю, что он хочет здесь найти, отводя пряди моих волос в сторону и все всматриваясь как в экспонат или занятное исследование.
— Ты видишь им?
— Нет.
Он спрашивает о правом глазе, проженном кислотой настолько, что радужка поплыла, смешавшись белком и зрачком, образуя неровные алые контуры. Я едва ли различаю им, светло или темно.
— Откуда эти шрамы?
— Автор этого полотна уже покоится в земле. Забудь о них.
— Нет. Покажи мне воспоминание.
— Я не могу. Я сжег его и заменил на сухие факты.
Все просто: боль была такой чудовищной, что легче было забыть о ней, нежели не переставать помнить.
— Все воспоминания в моей голове строго записываются. И я имею возможность избавиться от чего-либо, что меня не устраивает. Выкинуть на помойку ненужное. Люди постоянно что-то забывают. Я же могу делать это намеренно.
— Ты можешь сколько угодно бежать от своей боли, — говорит он, отнимая руки от моего уродливого лица. — Но она навсегда останется с тобой.
Правда. Голая отвратительная прокаженная правда.
— А кто же способен остановиться и взглянуть на нее?
Альбедо смеется.
— Немногие. И в этом и есть вся ее прелесть. Неминуемый враг человечества, толкающий его на необоснованные действия и риски. Стимул к обретению способа себя защитить.
Он говорит ее словами. Он сочетает в себе все, что мне так ненавистно и любимо. Мы вновь молчим: я ожидаю ответа, но Альбедо не спешит с ним, и каждая секунда, пролетевшая в полуневедении — настоящая пытка. Наивно полагать, что он согласится.
— Я здесь с самого начала, я здесь и умру, — наконец говорит он. — К тому же, ты сам сказал, что все здесь живы только благодаря мне. Я буду гарантом их хлипкой безопасности.
И вновь: молчание, молчание, молчание, пока уши не займет противный, неведомо откуда взявшийся писк.
— Тогда я буду подле тебя. Вне зависимости от твоего желания. Сделай меня своим козлом отпущения, если хочешь.
— Почему ты так дорожишь мной? Не говори мне про любовь, за ней стоит что-то еще. Я хочу знать причину, по которой ты выбрал меня, не кого бы то ни было еще; не поверю в твои отговорки про знания о К’хемии — теперь они твои, пускай и не по праву, но ты все еще здесь, все еще рьяно желаешь защищать меня. Тебе смешно с моих былых попыток стать человеком?
— Мне никогда не было смешно. Отчасти я даже понимаю тебя и это стремление. Глупое, бессмысленное стремление.
Я смотрю в его стеклянные, будто мертвые глаза.
— Потому что меня создали для тебя.
— Что?
— Рейндоттир не оставила бы знания о К’хемии скрытыми от человечества навсегда. Ты бы не смог достать их из программы самостоятельно; ты бы не смог даже очнуться без моего вмешательства. Она не могла такого допустить. Ей нужен был ключ, который не найдут раньше времени. Нечто достаточно человечное для ее искусственного творения. Она оставила записи о том, как сделать такого человека, и люди в конце концов их отыскали — и это причина, по которой я ненавижу ее.
Я говорю ему:
— Мы — дети одной матери, диаметрально противоположные по своей натуре: ты был создан искусственно, меня же зачали; твоя программа заставляла тебя хотеть стать человеком, меня же пытались сделать машиной, чтобы мы встретились где-то посередине.
Говорю:
— Забавно, правда? Как мы похожи и различны одновременно, когда наши предназначения исполнились, и мы перестали быть нужными.
Говорю, и мне становится тошно от собственных слов:
— Знаешь, что делают дети со старыми игрушками, когда у них есть новые?
Он тихо шепчет:
— Они выбрасывают их…
— Именно.
Его взгляд отражает бурю эмоций, сменяющихся друг за другом: и боль, и страх, и разочарование, и обида, и ненависть — и так по кругу, вновь и вновь, пока Альбедо не находит в себе силы посмотреть на меня после этих откровений.
Мы все так же далеки. И ближе, чем когда-либо.
— Что они с тобой сделали?
— Попытались убрать все лишнее. Чувства, ощущения, эмоции. Я знал боль физическую, но уже не помню ее. Это тяжело: видеть, как страдают другие, и не понимать их.
— И как… как это было?
— Ты действительно хочешь знать?
Его голос твердеет — закаленная сталь меча.
— Я хочу это видеть.
Он хватает меня за руку, сжимая так крепко, что я не смогу разжать его пальцы. Воспоминания сменяют друг друга — те, что были еще до знакомства с Лизой, написанные пером, а не печатной машинкой, где можно провести по линиям с той же скоростью и нажимом и узнать, что я чувствовал. Искаженные болью и страхом. Те, в которых мы оказываемся, бледны и темны, отрывочны.
Белые стены. Стерильная чистота. Зловещая лампа с четырьмя большими кругами, излучавшими холодный голубой свет. Потолок в серых пластинах, между которыми были черные стыки. Я считал эти квадраты. Никогда не доходил до сотни — их было намного больше, но боль не оставляла ни шанса.
Мой рекорд: восемьдесят шесть.
Голоса. Мужчины в белых комбинезонах. Медицинские маски. Я не видел их лиц, только глаза за защитным стеклом: строгий интерес без капли сострадания. Они заставляли меня считать, рассказывать стихи, вести диалог, пока я захлебывался в агонии. Молчание их не устраивало.
Каждый раз, стоило мне потерять сознание, они изловчались изобрести новый препарат, который не позволял ускользнуть в небытие чуть раньше предыдущего. Несколько секунд, минут или новый час — их радовал любой результат.
Скальпели. Зажимы. Шприцы. Иглы. Пилы. Все это лежало на блестящих металлических подносах. Все это вселяло в меня ужас. Изредка я таращился на них исподтишка, гадая, что будет первым в этот раз.
Порезы. Стоны. Крики. Боль. Всегда было холодно.
Я не знал, сколько дней, месяцев или лет это длилось. Операции начинались через разные промежутки времени. Иногда одна сменяла другую, казалось, через мгновение, когда я приходил в себя. Я знал, что время можно исчислять криками: своими или чужими, пробивавшимися сквозь толстые стены — были и другие.
Грязные стены. Шершавые коричневые ремни, сковывавшие тело. Моя кровь, пятнавшая даже потолок. Капли падали вниз, на заляпанный в багровом пол.
Смерть.
Хотелось умереть. Рьяно хотелось умереть — это было моим единственным желанием. Лишь бы это прекратилось, лишь бы не видеть их снова, не слышать их, не говорить с ними, не быть из раза в раз подопытным, метающимся из стороны в сторону на хирургическом столе.
— Так умирает человек, — произношу я, пытаясь перебить свои же крики. — Иногда мне кажется, что я так и умер здесь. Мне было семнадцать.
— Ясно.
Как глухо.
Белое, красное, белое — а сплошная тьма.
Светлеет. Алхимические лампы вновь едва-едва озаряют пространство. Его волосы в холодном свете кажутся белесыми, бледными. Но лицо, оно краснеет, щеки рдеют, горят кострами. Я отпускаю его руку, а моя странно трясется. Сам весь дрожу, не понимая, отчего.
— Джинн должна знать о твоем нахождении здесь.
Альбедо не то хрипит, не то шипит это, закрывая слезящиеся глаза, едва дыша. Изо рта вырывается кровавый кашель, пятнаяет его потрескавшиеся, почти белые губы. Я пытаюсь пробраться в его голову, но всякая попытка сталкивается с непреодолимой, нерушимой стеной; я больше не могу заставить его вдохнуть. Он отказывается от моих прикосновений, ему больно. Страх на лице — это проскальзывает мысль о смерти. Страшная мысль.
Мы слишком много о ней думаем, говорим, будто кличим прийти поскорее.
Я держу его, впервые не зная, как с этим справиться. У него чахотка, болезнь мечтателей, лекарства от которой нет. Я смотрю на кровавые сгустки на полу. Я не знаю, что сделать.
Я держу его.
Я не знаю.
— Дыши. Понемногу.
Его ногти царапают мое запястье, и это отрезвляет. Я слышу, как бешено бьется его сердце.
Он обмякает в моих руках — все закончилось. Его голова покоится на моем плече, глаза закрыты. Судорожное тяжелое дыхание пронзает тишину. Я стираю кровь с его губ и подбородка. Первое, что нашлось — мой синий шарф, который я отдал ему в нашу первую встречу.
Альбедо шепчет мое имя.
— Все хорошо. Я рядом, — я целую его в макушку, повторяя: — Я рядом.
Красная кровь. Я ненавижу ее. Как же много ее на моих руках.
Мы застываем в коконе из переплетенных тел: я будто пытаюсь защитить его от целого мира, вместе с тем понимая, что угроза гуляет где-то в глубине его легких. Чахотка. У него чахотка, и я не могу ничего сделать. Слишком гениальное творение Рейндоттир, слишком человечное. Знаю две вещи: когда у человека кровавый кашель, ничего исправить уже нельзя; у Альбедо именно такой кашель. Знаю, и это знание вводит меня в остервенение. Я обнимаю его все крепче и крепче, боюсь сломать.
— Я болен, правда?
Мне хорошо знаком этот тон голоса. Так умирающие обычно спрашивают про то, что им давно хорошо известно, ожидая, пока ответ разрушит последнюю искорку надежды, которая только у них осталась.
— Правда.
— Что со мной? Не могу понять, почему так жарко…
Он шепчет окровавленными губами, в бреду ища мою руку. Не могу видеть, как рассудок медленно покидает его.
— У тебя лихорадка. Тебе нужно отдохнуть.
Едва понимая, что я говорю, Альбедо кивает, прикрывая глаза. Его голова на моем плече. Я трогаю горячий лоб, покрывшийся испариной, убаюкиваю его, словно младенца, напевая колыбельную из своего детства, которую почему-то еще помню. Смазанными движениями он пытается оттянуть ворот рубашки — трудно дышать.
— Помоги мне… Пожалуйста, помоги мне…
Я укрываю его одеялом и держу в себе ужас от того, что не могу спасти. Альбедо может не проснуться, и мысль об этом пожирает меня, крутится как волчок, неуловимая. Стрелки часов на стене отмеряют секунды и минуты, но мне никак не избавиться от ужасных представлений. Нередко я беру запястье и считаю пульс, пока мерное биение сердца не успокоит меня. Стараюсь отвлечься чтением, сидя подле него, но сквозь строки исследований мне видится одно слово —
С М Е Р Т Ь.
Забываюсь во сне, где черепа покрыты пеплом, а сквозь белые квадраты плитки пробивается трава. Дождь. Мне холодно. Я схожу с ума. Просыпаюсь в поту, смешавшимся с кровью из ран. Багровые корки размокли и теперь ткань липнет к телу еще сильнее. У меня не было времени ни промыть раны, ни предать должному лечению те из них, которые были по-настоящему серьезными. Альбедо склоняется надо мной, и внутри расцветает подобие изломленной нежности. Я бы отдал все, что у меня только осталось, лишь бы видеть его таким по утрам.
— Ты ранен, — подмечает он, кидая неосторожный взгляд на растекшиеся красные пятна, запачкавшие простынь. — Раздевайся.
Его тон куда более холодный, нежели ранее. Не знаю, отчего он хочет мне помочь, сжимая в подрагивающих руках мокрую тряпку.
Я снимаю рубашку — Альбедо совсем тихонько восторженно вздыхает. Мое тело превратили в полигон для испытаний новых технологий: под пластами кожи всплывают черные линии мышц, железный позвоночник выпирает наружу. Не осталось ничего, что не было бы подверженно изменениям. Полуобнаженный, я сижу перед ним, открывая все больше собственных слабостей. Его прикосновения, хотя уже и не так строги, но все еще далеки от того, что имеет какую-то ласку. Меня берет ужас: я похож на своих палачей. Моими руками Альбедо превращен в монстра. Я сам сделал его таким.
Капли медленно сбегают вниз. Вода в жестяной миске понемногу краснеет.
Его дыхание холодит кожу. Он склоняется надо мной, и пряди волос щекочут плечо. Он спрашивает:
— Почему ты не ненавидишь меня?
Странно, но я задаюсь этим вопросом до сих пор. Как такая жгучая ненависть могла дать начало любви, хотя, казалось бы, после расставания с Лизой все мои чувства были заперты в клетке?
— Я и сам не понимаю — иногда любовь сама по себе выше всякого понимания, — перед глазами наша первая встреча. Его страхи. Мое неупоение. — Мне кажется, в тебе я вижу себя: мы оба далеки от знания того, кто такой человек, и оба пытаемся это выяснить.
Я оборачиваюсь и смотрю на него. Сталкиваюсь со все той же изморосью тонких белых губ, недоверием. Говорю:
— Рейндоттир создала произведение искусства.
Усталые слезы текут по его щекам голубыми разводами от света алхимических ламп. Эти слезы — мой кошмар. Он все еще полагает, что я рад видеть их. Что я действительно испытываю удовольствие от них, от знания, что все мои усилия наконец-то привели к этому. Ему больно, и с уголков глаз брызжут проклятые слезы. Я не могу утешить его. Даже когда держу дрожащее лицо в своих руках; когда веду по щекам пальцами; когда его ладони ложатся поверх моих, мне уже ничего не исправить.
«Пустое», — безразлично ответил он на мои слова любви. Ангел, лишенный души.
Это повторяется снова. Это было с Лизой, но судьба обвела меня еще раз. Я не извлек урока из прошлых ошибок.
Он здесь, он совсем рядом. Между нашими губами нет и сантиметра. Чувствую, как прерывисто его дыхание, и каждый вдох мне нестерпимо хочется забрать себе. Но я держу свою мерзкую душонку в цепях, лишь бы только не навстречу ужасающей пустоте. Я не сделаю это первым, я даю ему выбор, которого лишил.
— Ты, без сомнения, человек, — шепчет он, пытаясь противиться моей близости. — Люди постоянно совершают ошибки и жалеют о них, бессмысленно топчась на месте. И если это решение заведомо неверное, я буду тешить себя мыслью, что ошибся.
Альбедо касается моих губ, говоря:
— Я принимаю твои извинения. Но никогда не прощу тебя, какой бы высокой ни была та цена. Я имел право знать.
Этим поцелуем он терзает нас обоих: ледяная волна безмолвной печали проливается по телу, и даже она — выдуманная. Мое сознание, настолько привыкшее воображать, заполнять отсутствие тепла, теперь рисует его осторожные, пугливые движения. Мое украденное сознание. Я не чувствую прикосновений; я просто знаю, что они есть. Неосторожное движение пальцев, ногти, царапающие раны — мне никогда не больно.
Если смотреть на это так, то мы оба чудовищно нечеловечны.
Будь я не машиной, не совершил бы столько ошибок?
Будь он не искусственным, целовал бы меня вновь?
Нам нужно время, чтобы разобраться в том, что же происходит между нами. Времени нет — оно измеряется в мгновениях, когда Альбедо еще способен дышать, а его щеки покрываются пунцом не от смертельной болезни. Я знаю: у нас есть день, может быть, два. Я знаю об этом, но не могу ему сказать, и это как еще одно маленькое предательство.
Он хочет снять с себя рубашку, но я останавливаю его, когда моя оплошность, высеченная черными буквами, еще не оголена. Я не хочу ломать его еще сильнее; не хочу спать с ним, зная, что каждый мой взгляд ему ненавистен.
Ангел не может летать. Я сам вырвал ему крылья.
— Я хочу познать, каково это — любить, — шепчет он, оставив руки у нерастегнутых пуговиц. — И я не буду жалеть.
— Я буду.
Альбедо смотрит так, будто этими словами я нанес ему оскорбление — быть может, отрицает, что мне известно такое чувство.
— Тебе противно мое тело?
— Мне противна мысль о том, что я причиню тебе боль.
Я говорю ему правду, и вновь моя щенячья ненависть щемит сердце. Я бы сделал для него все, о чем бы он меня попросил, даже если после ненависть сожрала бы мою душу. Сорвал бы звезду с неба, принес бы ему в обожженных руках, если бы только он захотел. Как же можно было так глупо вляпаться в эту любовь, погрязнуть в ней по уши и даже не пытаться сбежать?
— Я заклеймен тобой. Это не смыть, это не вырезать и не сжечь. Мы будем помнить. Больнее ты мне уже не сделаешь.
Я больше не останавливаю его рук, только смотрю на то, как пальцы быстро расстегивают рубашку. Вижу «Il Dottore’s crepundium», застывшее на солнечном сплетении, вычурное, инородное. Вспоминаю его крики, и мне становится дурно.
Запах ели и кедра впитался в его кожу. Я дышу им, целую шею, ключицы. Это кажется таким неправильным, несвоевременным, но необходимым нам обоим. Он ложится на простыни, где багровыми пятнами застыла моя кровь, сжимает и оттягивает пряди моих волос, убирая их с лица, будто ему и правда нравится уродство. Что он хочет там найти? Омерзение? Упоение?
Я слышу его судорожный вдох. Ладонь на сморщенной от шрамов щеке. Забытое тепло. Остроконечная звезда на вытянутой шее, отливающая золотом, нервно дергающийся кадык. В одну минуту такие быстрые прикосновения становятся тягуче медленными, в другую — долгих поцелуев мало. Мало просто сминать его губы, вторгаться в рот языком и бережно сжимать где-то под ребрами. Шутка ли Рейндоттир, но мне хочется стать единым целым с ее творением — когда-то я даже помыслить о таком не мог.
Небесная синева его глаз становится ядовито-белым светом. Зрачки медленно тонут в ней. Он впускает меня внутрь без боя, без кровавых слез, впускает в свое фальшивое понимание свободы, наполненное полями, посыпанными пеплом — его личный реквием по мечте. И тотчас все мешается: переплетенные пальцы, сжимающие так крепко, что металл искусственных костей скрипит; сияющее солнце, пытающееся достать до нас, выжечь за ветвями деревьев; горящее тепло тел. Я теряю голову. Альбедо заполняет мою пустоту, мое милое излюбленное одиночество.
Я слышу его шепот, его крики и его молчание.
В маленьком мирке, отличном от реальности, поднимается ветер: он гонит облака, мягким бризом треплет наши волосы и несет с собой что-то большее.
Альбедо извивается подо мной, стонет и сжимает мои плечи, прокалывая кожу иглами ногтей. Прижимается лбом к груди, ища прохладу, чтобы остудить горящее безумие. Мы полны его. Румянец сползает с щек и тянется ниже ключиц, ниже неосторожно оставленных мною пятен. Мой ангел не знает, насколько он красив с этими пьяно-алыми губами, с проблесками любви в глазах, цвета его крыльев. И кажется, что это хрупкое создание покроется трещинами, рассыпется и растворится утренней дымкой.
Я закрываю глаза в его объятиях, шепчу ему:
— Не уходи.
Но знаю: времени почти не осталось. Он медленно перебирает пряди, гладит меня по голове, будто понимает мое изнеможение и усталость. Остановить бы часы, исправно тикающие совсем близко.
— Мы не можем остаться здесь навечно.
Тишина смеется над нами.
Он вдруг говорит:
— Спасибо.
Я смотрю на него, пытаясь понять, о чем он.
— За то, что показал мне любовь. Это по-своему человечно: ругаться, а затем любить друг друга, правда?
— Правда.
Он надевает смятую рубашку, и мой взгляд цепляют два толстых шрама на его спине. Вырванные крылья. Моя рука замирает, не касаясь, безвольно повиснув в воздухе. Они прячутся за белой тканью.
Проходит около получаса, когда дверь отворяется снова. Входят четверо: болезненно-бледная госпожа Гуннхильдр, теряющая дар речи, при виде меня; Рагнвиндр, прячущий ее за собой и готовый в любой момент выхватить оружие; Альберих, напряженный и ожидающий развязки и лишь в самом конце Альбедо, встающий где-то посередине нашего немого конфликта. Маска ворона не может скрыть моей улыбки.
— Какого черта? — цедит Дилюк сквозь зубы, прожигая взглядом исподлобья.
— Все стало слишком запутанным. Вы трое должны об этом знать.
Действующий магистр выходит из-за тени плеча Рагнвиндра, держась по-прежнему опасливо, но говорит спокойно. Я замечаю глубокие грязно-серые круги под ее глазами, скрыть которые не могут ни пудра, ни тонкие полосы сурьмы, оттеняющие их еще сильнее.
— Что стало запутанным? Почему я узнаю о том, что враг проник в наши застенки только сейчас?
Я прерываю свое молчание, медленно вставая из-за стола, но даже это они воспринимают как угрозу.
— Я вам не враг. Более того, я могу оказаться весомым союзником, знающим о планах Пьеро куда больше, чем все ваши шпионы и информаторы.
Джинн оценивающе оглядывает меня, складывая руки на груди. Она пытается как можно успешнее разыграть карту, не отдавая слишком много.
— И какова цена?
— Полная неприкосновенность во время войны и после ее окончания.
Ей определенно не нравятся мои слова, но видом Гуннхильдр этого не показывает.
— Звучит, как ловушка. Откуда нам знать, что ты не ведешь двойную игру?
Я вижу явное отвращение на лице Рагнвиндра, и это несколько меня забавляет.
— Я заинтересован в том, чтобы сторона Мондштадта выиграла. Любой выбрал бы этот вариант. Вы не знаете реальных целей Пьеро — ему нужны не рабы и не ваши земли, а то, что погребено под ними. Игра ведется не с вами, госпожа Гуннхильдр, или вашим советом и не руками Пьеро. Он — лишь инструмент Царицы, покорный слуга, выполняющий только ее волю. Игра ведется между Богами, и покуда вы это не осознаете, покуда в ваших головах не возникнет мысль о том, что настоящая война ведется веками, вам ее не выиграть.
— Как можно одурачить Архонта? Это безумие.
— Архонты — не Боги и никогда ими не были. А человека обвести вокруг пальца проще простого.
Нелепое выражение непонимания застывает на их лицах. Магистр первая выходит из оцепенения и осторожно спрашивает:
— Что значит «Архонты — не Боги»?
— Вы когда-нибудь задумывались о том, почему они настолько приближены к своим народам? Почему их так сильно беспокоят людские проблемы, пока мы ставим их над собой и всем сущим? Они должны быть лишены человеческих пороков, ведь это противоестественно их божественному началу, но доказуемо обратное: Моракс алчен, Фокалорс чревоугодна, а Малая властительница Кусанали — оплот мудрости и знаний — заперта в клетке, созданной людьми. Странно, не правда ли?
Альберих, все время молчавший, отрывается от стены и вдруг говорит. Я удивляюсь тому, как нахождение рядом с Рагнвиндром способствует его состоянию — месяц назад он не мог вымолвить и слова.
— Они — простые люди, наделенные дарами элементов. От нас их отличает только сила этого дара.
— Именно. Селестия подарила им так называемые гнозисы задолго до того, как появилось королевство Каэнри’ах. Я полагаю, для того, чтобы сделать их наместниками. После этого мировая история в Ирминсуле была переписана.
— Спасибо за краткий экскурс в историю. Но какое отношение это имеет к войне Мондштадта и Снежной?
— Прямое, что ни на есть… очевидно, — излишне едко выплевывает Альбедо, замявшись на пару секунд из-за тяжелого дыхания.
Его кашель меня беспокоит. Он утирает платком багровое с губ. Лицо столь изнеможенное, будто над нами жаркое июльское солнце. Пунцовый румянец на щеках, а в глазах белый блеск. Альбедо чахнет.
Я не могу подать виду, сдерживаю свое беспокойство. Первостепенно необходимо получить однозначный ответ от Джинн.
— Минутка ошеломительных фактов: Пьеро охотится за твоим братом, — отвечаю я Рагнвиндру, тая желание коснуться Альбедо и холодом унять жар. — Ты спрашивал меня, почему я так просто отпустил вас; теперь я могу дать тебе ответ. Если бы он остался в плену, Пьеро использовал бы его связь с Лилит, чтобы вызволить ее из пятисотлетнего заточения. Война окончится, когда Кэйа будет в его руках вместе со знаниями о К’хемии. Я не мог этого допустить.
— Пьеро хочет, чтобы я соприкоснулся с Тьмой?
— Да. Пророчество Рейндоттир гласит: отмеченный рукой Лилит станет погибелью света; рожденный во мраке и погребенный в снегах воскреснет и освободит ее, разрушив фальшивое небо и вернув равновесие в Тейват. Равновесие, быть может, и неплохо, но вместе с возвращением Лилит грядет война куда страшнее войны Архонтов. Сестры сразятся вновь. Война двух Богинь — вот, что по-настоящему страшно.
Альберих делает шаг вперед, выходит под свет алхимических ламп. Я вижу, как черны его волосы, как сера кожа и как белая звезда блестит в его глазе.
— В таком случае… Мы заведомо проиграли.
Теперь все становится на свои места. Его исцеление, если, конечно, это можно назвать таковым, заслуга Лилит. Ей не нужен беспомощный человечек, не способный защитить даже себя. В нем движется странная энергия, быть может, изменившая нечто в теле или в сознании. Пульс такой слабый, что непонятно, как он только держится на ногах.
Занятый изучением Кэйи, я не сразу замечаю, как болезненно затрясся Альбедо, как схватил меня за руку. Перчатки трещат от той силы, с которой он впивается в запястье. Он вновь задыхается, силясь выплюнуть из легких что-то кроме кровавых сгустков, отчаянно пытаясь вдохнуть.
Джинн встревоженно спрашивает что с ним, но мне не до объяснений. Я хочу заставить его тело дышать, сломать стену сознания, но она настолько крепка, что от ударов нет толку. Я понимаю: это бессмысленно, от его легких не осталось ничего. Время вышло. Чахотка наконец забрала свое.
И Альбедо уходит так же внезапно, как и появился. Из ниоткуда в никуда.
— Я… хочу ви… — хрипит он, расцарапывая собственное горло. Поверх золотой звезды алеют кровавые борозды. — …видеть твое лицо…
Он умирает на моих руках. Мой бедный, бескрылый ангел. Я снимаю маску. Он больше ничего не говорит.
Пара судорожных вдохов. После каждого — надежда, что все окажется дурным сном.
Смерть.
Тянет лапища, отбирает его у меня.
Я прикован его глазами. Мертвые, мертвые глаза; они будут сниться мне в кошмарах. Лицо еще красное, горячее. Скоро его тело охладеет, нездоровый алый сойдет с щек, кожа станет мутного бледно-зеленого цвета. Я опускаю его веки — ресницы мягкие-мягкие, слипшиеся от слез.
Нет сил смотреть на него, но руки все еще держат. Взгляд блуждает где-то между стенами и потолком. Я знаю правду, я пытаюсь принять ее. В голове сплошной хаос, страницы воспоминаний срываются с полок и кружат в смерче, перемешиваясь.
Как же пусто и тихо. Они молчат. Молчание — мое спасение, и я благодарен им.
Я беру его тело и говорю одно:
— Я хочу похоронить его. Я сделаю это сам».
Ему давно не было холодно, но местами порванная черная рубашка, все еще в невидимых пятнах крови, не может сдержать порывов ветра. Дотторе чувствует мороз — так, будто тот втыкает иголки в его настоящее тело.
Два метра вниз и тело, завернутое в кокон из Фатуйской накидки Предвестника. Ни гроба, ни креста, ни цветов. Только холмик из рыхлой промерзшей земли вперемешку со снегом.
Два метра вниз, и его ангел, так и не научившийся вновь летать.
Он не может пустить и слезинки: то ли опустошение настолько сильно, что поглотило все, то ли не хотелось выставлять на показ свою печаль. Позади два рыцаря, приставленные к нему Джинн никак не с целью остановить, но знать о его возможном побеге. Эти слезы не предназначены для них. Слишком чистые.
Небо — темнее, чем его горе. Звезды мерцают ему вслед.
На этот раз лаборатория пуста, но все еще полна признаков прервавшейся жизни. Листы и книги разбросаны, одежда валяется у стула, брюки съехали набекрень на его ручке, почти упав. Кружка с остатками чая. Перо рядом с чернильницей. Окровавленный шарф. Он вертит его, не находя больше применения. Надеть не решится, выбросить и подавно. Надо было похоронить в нем Альбедо. Да, надо было…
Похороны…
Клятая воронья маска. Он даже не знал его имени. Попросил лишь увидеть лицо на последок. Задыхался и рассматривал рубцы от химических ожогов. Дотторе доходит до пика. Вот оно, вот сейчас. Потечет отравой по венам, будет медленно губить бессердечное сердце. Яд Альбедо — замедленного действия. Противоядия не существует.
Лиза первой запустила эту цепочку. Любовь всегда убивала его.
Собственноручно возведенная стена трещит под напором эмоций и, наконец, рушится от стремительно хлынувшего потока того, что он годами так старательно сдерживал. Слезы льются, стекают по щекам, капают с подбородка. Ему хочется разрушений. Изворотить бы здесь каждую щепотку, принадлежащую Альбедо, сжечь, прах рассеять. Избавиться от напоминаний одиночества.
Шарф в руках.
«Ш», «А», «Р», «Ф».
Машинка печатает. Бессмертие, не позволяющее жить.
Он все еще не знает, что делать. Беспомощно озирается по сторонам, будто это поможет ему принять хоть какое-нибудь решение. Отринутый, брошенный, несчастный. Белые кнопки вдруг замирают, последнее слово не дописано. Тишина такая громкая, что он боится ее.
Бумага вместо бархатной синей ткани. Плывущий текст от рыданий, которых никто никогда не увидит.
Сквозняк бьет его ноги. Холодный, он будто царапает кожу.
Печатная машинка впервые не издает ни звука — мыслей нет. Время тянется мучительно долго, пока он стоит, сжимая воспоминания; пока плач все еще бьется в горле; пока костер горит, отбрасывая на мокрые щеки блики. Он знает, что это необходимо. Это прошлое будет терзать его.
Избавиться. Надо избавиться от него.
Вот так просто? Позабыть? Стереть из памяти? Лишить себя всего: и теплых поцелуев, и холодного взгляда? Сладкая пилюля неведения.
Пальцы разжимаются. Один, за ним другой, третий, четвертый. Хрупкий пергамент рассыпается и летит вниз. Пасть пламени благодарно пожирает его, не оставляя даже пепла.
Теперь свершилось. Он забывает Альбедо, с мучительной болью теряет его растворяющийся силуэт. Совсем понемногу: косички, заплетенные на манер Рейндоттир; хвойный запах кожи; первый страх на лице. Мягкость губ. Цвет глаз. Свое предательство, высеченное на груди. Отвержение. Крики. Четырехконечную золотую звезду.
Забывает, как назвал ангелом, пускай только в собственных мыслях.
Забывает имя. Буквы сгорают, и Дотторе больше не помнит.
Он возвращается в реальность, утирает остатки соленых слез и рассматривает комнату. Стеллажи, уставленные книгами, тянутся вдоль стены. Напротив них матрас с подушкой и одеялом образуют подобие скромной постели. Стол ломится от набросков и бесструктурных записей. Их хозяин, очевидно, не любит порядок, предпочитая господствовать над хаосом. Дотторе странна кровь на шарфе. Вспомнить, откуда она, никак не получается. Он самым наглым образом вчитывается в чужие разработки, записанные корявым почерком на латыни, находя их смысл забавным и кое-где даже причудливо гениальным. Ему хочется познакомиться с их создателем. Изучает миниатюры механизмов — этот человек, должно быть, великолепный изобретатель.
И странная мысль, словно клочок недогоревшего листа, проскальзывает в его голове; мысль эта о двух змеях, вонзающих друг в друга клыки.
Зеленые капли яда во рту.
Но он знает истину: когда две змеи пожирают друг друга, одна из них непременно будет коронована победительницей.
Примечание
Послушайте!
Ведь, если звезды зажигают —
значит — это кому-нибудь нужно?
Значит — кто-то хочет, чтобы они были?
Значит — кто-то называет эти плево́чки жемчужиной?
И, надрываясь
в метелях полу́денной пыли,
врывается к богу,
боится, что опоздал,
плачет,
целует ему жилистую руку,
просит —
чтоб обязательно была звезда! —
клянется —
не перенесет эту беззвездную муку!
А после
ходит тревожный,
но спокойный наружно.
Говорит кому-то:
«Ведь теперь тебе ничего?
Не страшно?
Да?!»
Послушайте!
Ведь, если звезды
зажигают —
значит — это кому-нибудь нужно?
Значит — это необходимо,
чтобы каждый вечер
над крышами
загоралась хоть одна звезда?!
— Маяковский, «Послушайте!»