В небольшом книжном магазинчике на углу всегда стоит тяжелый запах пыли, заставляющий вспоминать о разрушенных великих библиотеках, о старых, почти рассыпавшихся пергаментах со стершимися от времени словами и тяжелых трудах, громоздящихся на полках до самого потолка. Ничего такого здесь, однако, не водилось за все время, пока я тут работал: полки, конечно, были, но книги стояли на них аккуратно, корешок к корешку, тщательно протираемые от пыли, потому — не знаю, откуда бралось это ощущение древности, тяжелым духом стоящее в воздухе, но оно было, неотступно следовало за каждым, кто ни зашел бы в небольшой книжный, всегда залитый солнцем. Мне здесь оттого и нравится, а Дан говорит, что мне просто удобно быть в окружении мертвецов — не важно, нависающих над чьей-то душой или говорящих со страниц книг.

Сегодня я, впрочем, сгибаюсь под прилавком, ожидая, когда пройдет приступ, и жалею, что вообще сюда заявился. Возможно, лучшим выходом было не идти на работу вовсе — с хозяйкой магазина мы, уверен, как-нибудь договорились бы, но во мне неожиданно проснулась ответственность в тот самый момент, когда все остальное тело просыпаться не желало.

Новый приступ заставляет почти упасть, когда у меня наконец получается глотнуть немного воздуха, вбивает вдох глубоко в глотку, что перед глазами темнеет, а из горла вырывается задушенный хрип вместо слов — не знаю, что я вообще собирался кричать. Больно, подло, словно мертвецы смогли приблизиться ко мне настолько, что душат бесплотными руками, утаскивая на ту, другую сторону. Скрюченными судорогой пальцами пытаюсь выцарапать таблетку из пачки, но их, кажется, совсем нет — отсыпал все-таки вчера Цие, когда мы пили ночью, и не подумал, идиот… Нет, есть одна — слава…

Не успеваю додумать — входной колокольчик разливает по тесному помещению свой мелодичный звон, я слышу тихие шаги — надо выпрямиться, улыбнуться клиенту, я тут один на весь магазин, больше некому…

Небольшие каблучки лакированных туфель стучат по полу совсем рядом со мной. Я поднимаю взгляд на аккуратную фигурку в строгом черном платье, глухо застегнутом под ворот, оттеняемый белым воротничком. Он нее, когда она проходит мимо, пахнет едва заметно ладаном, почти как от Даниэля, только иначе как-то — тот запах меня не душит.

— Добрый день, миссис Эш, — вымучиваю улыбку я. Из носа часто капает кровь, но я успеваю вытереться прежде, чем она что-то замечает.

Она чуть кивает — волосы, черные, как самая беззвездная ночь, рассыпаются у Мэри по плечам, — безошибочно проходит к излюбленной полке, где в строгости темных обложек стоят старые английские классики, которыми зачитывались несколькими веками назад такие же, как она — чопорные леди с ледяной улыбкой.

Я тихо вжимаюсь в угол, глядя на ее строгую фигуру, стараясь не сорваться на скулеж, хотя горло пережимает снова, уже гораздо слабее, чем раньше, но все равно ощутимо. Только бы не взвыть в голос при этой женщине — я живу с этой мыслью вот уже сколько лет. Ни за что не показывать ей слабость.

Мэри Эш никогда не пыталась заменить мне мать, относясь ко мне почти как к чужому. Иногда она ласково называла меня антихристом — а из уст истовой католички это звучит особенно тяжело и оскорбительно, но я никогда не придавал этому значения. А когда я вытворял что-нибудь в очередной раз, пусть и ей назло, она только вздыхала и крестилась — я выучил «Pater noster» по ее беспрестанно повторяемым словам.

Не могу сказать, что я ее не любил, скорее, мы старались не сталкиваться лишний раз и не смотреть друг другу в глаза; я видел в ее взгляде всепрощение распинаемого Христа, она в моих глазах — усмешку римлянина, забивающего гвозди в дрожащие руки Божьего сына.

Иногда мне кажется, все, что я делаю, — это ей назло. Назло женщине, молящейся столько, словно после смерти она хочет гарантированно стать еще одной святой Марией. Назло женщине, возле которой я никогда не видел ни одного мертвеца. Должно быть, им неприятны слова из Книги Книг — не знаю, я никогда в жизни не пробовал молиться по-настоящему.

В иные дни я готов был поверить, что мертвецы, сонмом следующие за мной, вымолены Мэри у милосердного Бога в наказание нежеланному сыну.

А в книжный она приходит пару раз в месяц, покупает что-нибудь из классики и ничего не говорит. Может быть, мысленно желает мне провалиться в Ад — сейчас хочется смеяться в голос: я как раз скатываюсь туда, а она стоит и выбирает книгу. Тонкие пальцы перелистывают страницы с небывалой осторожностью, она не двигается — кажется, не дышит. Аккуратно прикрывает томик, прочтя страницу, гладит по корешку, задумчиво качая головой, потом разворачивается, и длинная черная юбка, взметнувшись, шуршит, задевает полку, а Мэри в несколько шагов подходит ко мне и кладет книгу на стол. У меня нет сил даже прочесть название.

— У тебя кровь, — говорит Мэри, разбивая мягким голосом тишину.

Снова пошла, а я и не заметил; на белой рубашке — пятна от алых капель. Мэри из кармана достает платок, чуть улыбается, протягивает мне, а я цепляюсь взглядом за четки на худом запястье — бусины из красного дерева, как будто тоже омыты кровью. Я что-то говорю, принимаю платок — тряпица снежного цвета с бахромой, в углу вышит простой серебряный крест, чуть удушливо пахнет ладаном и чем-то сладким еще. Мэри почти случайно заглядывает мне в глаза — ее взгляд такой же светлый и чистый, что и всегда, как у ангела, изгнанного с неба, — холодное серебро.

Я бездумно провожу платком по лицу, раскрашивая кровью белую ткань, судорожно вдыхаю книжную пыль.

— Кажется, я умираю, — улыбаюсь я. — Ты рада? Может, я увижу твоего Бога, Мэри. Спрошу, слышал ли он хоть одну из твоих молитв. Хоть единое слово, обращенное к небесам за всю твою жизнь. Или — там блаженное ничто и нет никакого Всевышнего. Я бы даже возвращался к тебе самыми темными ночами, чтобы рассказать.

— Я никогда не желала тебе смерти, Мэттью, — устало произносит Мэри. — Это тебя тянуло к мертвецам, к силам, которые ты не понимал, — и вот они готовы тебя забрать. Так чего же ты ждешь?

Я долго молчу, глядя на нее, почти не изменившуюся за все годы, только постаревшую лицом. Я запомнил ее такой — облаченной в траур по тому, кто умер за людские грехи, готовой в любом момент преклонить колени перед висящим на стене распятием. Я искренне презирал такое поклонение чему-либо: Богу, лоа или мертвым теням.

Она водила нас с братом в церковь, а я не верил ей назло. Я научился вызывать мертвых, зная, что она в своей комнате твердит извечное «Amen», преданно глядя на крест.

Я ненавидел Мэри за веру, потому что не верил сам и потому что больше не за что. А мне почему-то было это нужно. Каждому человеку нужно кого-то ненавидеть, а я — я был только потерянным ребенком, готовым последовать за звуком любой флейты и отчаянно ринуться в омут.

И вот она стоит передо мной, все еще ожидая какого-то ответа, а я уже не знаю, что говорить. Когда-то я ненавидел Бога и Мэри, смиренно зовущую его в наш дом. Сейчас мне хочется просто жить.

— С вас двенадцать долларов, миссис Эш, — чеканно выговариваю я, сглатывая кровь. — Спасибо за покупку.