Когда Бруно обещает, что Леоне будет без продыху пахать за еду, он не блефует. Любой другой спустя неделю такой работы взмолится: «Господи, босс, оставь меня в покое», а Леоне готов молиться, чтобы он не оставлял его никогда. Бруно таскает его с собой почти везде, почти на каждую встречу, и тогда Леоне узнаёт, насколько их лидер загруженный, насколько ответственный, насколько много вещей делает для этой долбаной организации, которая обязана ему руки целовать. Он теперь понимает, почему Бруно так мало спит.

Он заботится обо мне, с трепетом думает Леоне. Нынешняя ночь выдаётся особенно чёрной, даже несмотря на бледный свет фонарей, несмотря на редкие зарницы на западной стороне неба. Они в который раз допоздна сидят в резиденции Польпо, в его бывшем кабинете: Бруно — в его кресле, а Леоне придвигает к нему вращающийся стул, чтобы видеть, куда и что он показывает в своих документах. Леоне удивляется, что здесь столько бумажной волокиты. Порой Бруно прерывается посреди работы, бросает куда-то задумчивый взгляд и вдруг начинает рассказывать историю из жизни. Леоне так обожает эти моменты, когда его глаза, глубокие и затуманенные поволокой от воспоминаний, смотрят вдаль, сквозь стены этого дома, а лицо его застывает, умное, красивое, вероломно красивое. Весь он такой острый, пылкий, разящий, что Леоне хочется положить голову ему на плечо и слушать бесконечно этот голос, обнимать его, как что-то родное и тёплое.

— Мне нужно уехать в Милан завтра днём, — внезапно сообщает Бруно, и Леоне запоздало поднимает на него удивлённый взгляд.

— Зачем? — спрашивает он без задней мысли. Когда Бруно с неловкостью прихватывает зубами нижнюю губу, он пугается, что его вопрос грубый или неуместный, но затем он отвечает:

— Хочу навестить маму.

Ступор накрывает Леоне с головой и какое-то время он сидит, таращится на своего босса и ничего не говорит. Он так привык обожествлять его, что забывает простую истину: Бруно ведь тоже человек, у него есть родные, есть личные дела.

— Раньше мы виделись каждое Рождество, а теперь времени почти нет, — почему-то объясняет он, делая неопределённый жест рукой и не глядя на Леоне то ли от смущения, то ли опять из-за задумчивости. — Да и не хочу подвергать её опасности. Тяжко иметь такую работу, когда любишь своих родственников и не хочешь, чтобы с ними что-нибудь случилось.

Бруно нервозно царапает ногтем щёку. Раздумывает. Потом поворачивается к Леоне и вскидывает брови.

— Почему ты молчишь?

Леоне не знает, что сказать. «Потому что каждое твоё слово на вес золота и я готов слушать тебя всю свою оставшуюся жизнь»?

— Она знает про Пассионе? — едва слышно интересуется он. Бруно не колеблется:

— Да. Я никогда не хотел врать ей насчёт того, чем занимаюсь. Иначе у неё будет много вопросов, когда её известят, что сын погиб в какой-нибудь мясорубке.

— И как она отреагировала?

Теперь Бруно делает паузу, подбирая слова.

— Она сказала, что я придурок, — неохотно признаётся он. — И что я был гораздо благоразумнее, когда был ребёнком. Она не отвечала на мои письма и звонки полгода. Она была… оскорблена, да, оскорблена тем, что во время… неприятностей моего отца я примкнул к банде, а не связался с ней. Она очень долго злилась и говорила, что я мог бы жить с ней и отчимом в Милане, ходить в школу и жить, как нормальный подросток. Потом она, э-э, оттаяла. Но всё равно сказала, что никогда не простит мне моего идиотизма.

Он осекается, будто обожжённый, и улыбается Леоне.

— Извини, меня понесло.

Тот отвечает слишком быстро и слишком громко:

— Нет, всё в порядке!

Он ощущает, как горят его уши, и радуется, что его волосы длинные. Он желает выкрикнуть: «Пожалуйста, рассказывай о себе всё, не останавливайся, я буду слушать всю ночь!»

— Ты молодец, капо, — говорит Леоне. — Я бы ни за что не рассказал своим.

Как ни странно, Бруно это удивляет, и он поворачивает к нему корпус так, что кресло скрипит.

— Почему?

— Действительно, — саркастично произносит Леоне, а потом отстраняется, состраивая театрально наигранное выражение лица и нарочито делая свой голос тоньше и моложе: — Мам, пап, я тут решил просрать все годы в училище и стать гангстером. Мам, почему ты плачешь? Я ведь всего лишь не доживу до тридцати или вообще сяду за решётку до конца дней.

Бруно поджимает губы, но на его лице плохо сдерживаемое веселье.

— Наранча сделал почти-почти так же, — делится он.

— Вот как? «Зачем мне школа, я стану бандитом»?

Бруно не выдерживает и смеётся, а после осматривает стол со вздохом и неразборчивым причитанием.

— По крайней мере, его я в банду не брал. Он через Польпо пришёл, паршивец.

Последнее слово он выговаривает как-то ласково.

— В любом случае, мне хочется извиняться перед каждым из вас за то, что из-за меня вы теперь здесь. Вы такие молодые. У вас всё было впереди, а теперь вы, без сомнений, плохо кончите. Ты был прав, когда шутил про «не доживу до тридцати». Я не хотел этого. Польпо приказал вербовать новых людей из молодняка, потому что молодой ум легче выдрессировать под кодекс Пассионе.

Леоне морщится, искривляет накрашенные губы в ироничной усмешке.

— Ты б дурью-то не страдал. Ты прекрасно понимаешь, что нам было бы хуже без тебя. Миста мне недавно обмолвился, что чуть не угодил в тюрьму. Я его не расспрашивал, но такая себе альтернатива.

— Миста — это отдельный случай, — со скрипом уступает Бруно. — Но ты, Фуго, Наранча. Вы смышлёные ребята. У вас была чёрная полоса в жизни, но это можно было исправить иным способом, кроме мафии.

— А Джованна?

Бруно замирает, услышав вопрос, и замедленно оборачивается к нему. В его глазах растерянность.

— Что Джованна?

— Где ты нашёл этого сопляка? — поясняет Леоне и придвигается ближе, увидев его замешательство. Бруно выглядит застигнутым врасплох, а это дорого стоит.

— Он попросился в банду.

— У нас теперь italiani falsi¹ в банде? И как много таких будет? Раньше ты бы прибил его за такую просьбу.

Бруно так часто прикусывает губу, что она становится красноватой и припухшей. Он секунд десять напряжённо молчит и смотрит на свои колени, но Леоне его не торопит. Вдруг Бруно вскидывает голову и с посерьезневшим видом спрашивает:

— Я расскажу тебе, только это останется между нами, ладно?

Глаза Леоне становятся светлыми и пронзительными, когда он неверяще глядит на него, а после горячо кивает головой. Бруно приоткрывает рот, секунду медлит и произносит:

— Мы собираемся узнать личность дона и подобраться к нему, чтобы… свергнуть.

— Свергнуть, — повторяет Леоне, пробуя это слово на кончике языка. — Буччеллати, не сочти за дерзость, но твоя матушка была права, ты придурок.

Бруно выпрямляется, как взвинченный.

— Я не шучу. Джорно помогает мне. Я уже начал избавлять свою территорию от ублюдков, которые распространяют наркотики. Я бы мог сделать это со всей территорией Пассионе².

Леоне смотрит на него и думает согласиться из вежливости, потому что Бруно всё-таки делится с ним чем-то важным.

— Я знаю, — продолжает тот, — что это долгая и кропотливая работа, что на это уйдут многие годы и что мы можем погибнуть, но… Чёрт, это связано с моим отцом и я не могу иначе. Как бы наша цель глупо ни звучала.

Лицо Леоне приобретает некий скепсис.

— А какая выгода Джованне?

Новый вопрос вызывает у Бруно новый прилив растерянности. Он мнётся под прицелом чужого взора, и Леоне, впервые видящий его таким беспомощным, затаивает дыхание, впитывает его движения, запоминает его образ.

— У него есть мечта, — начинает Бруно, и Леоне перебивает его:

— О нет, он уже говорил об этом. Пожалуйста, не надо опять, у меня нет с собой наушников.

Бруно расслабляется, и его напряжение уходит. Он заливается смехом, искренним и звонким смехом, который излечивает все раны Леоне. Он хочет сгрести его в охапку и щекотать, чтобы этот смех никогда не прекратился. Он хочет записать этот смех, чтобы воспроизводить его и слушать, пока не надоест.

— Аббаккио, — говорит Бруно, смеясь и качая головой с притворной укоризной.

— Я не разделяю вашего энтузиазма, но сделаю всё, что ты скажешь.

Бруно кивает, улыбаясь, словно принимая его жертву. Леоне притворяется отнюдь не смущённым и зевает до хруста в челюстях, вяло ощущая треск внутри головы. Спать хочется ужасно, но при этом он осознаёт, что стоит только голове коснуться подушек, как весь сон как рукой снимет.

— А я-то думал, нахрена ты так нянчишься с этим молокососом, — говорит он, потягиваясь. На самом деле вместе с этими словами он отпускает свою ревность. Бруно заваливается на бок, опираясь на подлокотник, и издаёт звук, служащий альтернативой закатыванию глаз.

— Ты не прав. Больше всего я вожусь с тобой.

— Справедливости ради, я тебя не заставляю.

— Справедливости ради, если я перестану, ты снова покатишься в ад, — передразнивает Бруно с ноткой строгости.

Леоне ощущает его слова, как ожог от клейма. Его вдруг покалывает лёгкая обида — никто понятия не имеет о его чувствах, никто не знает, что толкает его на глупые и деструктивные вещи.

— Хочешь знать, почему я пью? — спрашивает он с вызовом.

— Потому что это порочный круг, — отрезает Бруно, будто не желает слышать другой причины. — Потому что ты думаешь, что это решит твои проблемы. Но алкоголь не решает проблемы, а создаёт новые.

Леоне сжимает кулаки.

— Я пью, чтобы забыть, — цедит он сквозь зубы. — Но я всё помню. Я хочу, блять, стереть себе память, я хочу стереть себя нахер.

Бруно смотрит на него с такой тревогой, с которой обычно глядят на самоубийцу на краю крыши. Леоне видит это и вспыхивает от смеси стыда и злости.

— Мне плохо в этом клоповнике, но в то же время я не могу быть вне его, — вытягивает он из себя клещами. — Когда ты предложил мне вступить в банду, ты одновременно проклял меня и благословил.

Он думает, что сейчас либо сломает что-нибудь, либо зарыдает. Бруно выглядит ошарашенным, точно обнаруживает нарывающую гнойную рану и не знает, как начать лечить её.

— Аббаккио, ты…

— У меня нет никакого смысла, — прерывает он, впиваясь в подлокотники и уставившись куда-то в пол. — У меня нет ёбаной мечты, как у Джорно Джованны. Я живу просто из-за того, что есть причина, которая стоит того, чтобы я жил или хотя бы пытался. Да, у меня очень хуёвые попытки, но ты не можешь винить меня в этом.

К удивлению самого Леоне, его глаза сухие, пускай внутри него ревёт и глотает слёзы маленький ребёнок. Бруно не знает, каково это жить ради одной-единственной причины, когда стоит ей показаться хоть немного менее важной, чем она есть — как сразу хочется бесконечно долго биться головой об стену, пока осколки черепа не приведут его к фатальной развязке. А он, Леоне, живёт так всё время.

— Я не виню тебя, — по слогам чеканит Бруно. — Не будь дураком. Тебе нужен не алкоголь и не стереть себе память. Тебе нужна помощь.

Он отодвигает кресло и встаёт так решительно, будто прямо сейчас собирается идти и искать эту помощь. Леоне глядит на него, задрав голову, и со внутренними злобными слезами клянётся всем на свете, что видит нимб вокруг его головы.

— Твоя склонность к саморазрушению ни к чему хорошему не приведёт, — Бруно скрещивает руки и это выглядит так, точно он обнимает себя. — Этим должен заниматься врач.

— Ты глуп, Буччеллати.

Тот бросает взгляд сверху вниз. Голова Леоне опущена, тон его совершенно ровный.

— Это как сломанное ребро, Аббаккио. Ты же не будешь ходить с переломом и думать, что всё само заживёт?

Леоне тоже встаёт и, когда волосы перестают прятать его лицо, Бруно видит ярость. Ярость делает его лицо по-своему прекрасным.

— Мне не нужен врач, — рычит он в исступлении. — Мне нужна одна чёртова вещь, которая сделает меня навечно радостным, но у меня её никогда не будет.

Бруно хмурится, когда он делает шаг к нему, подавляя своей грандиозной силой и злобой.

— Что за вещь? — недоумевает он.

Леоне хлопает глазами, отрезвлённый и вынырнувший из болота эмоций. Ну не может же он просто взять и сказать: «Ты».

— Забудь, Буччеллати.

Зря он вообще поднимает эту тему. Бруно мастерски умеет коснуться его шрамов, открыть эти раны и снова вылечить их, только теперь те кровоточат с утроенной мощью, и Леоне кажется, что он потеряет сознание. Бруно внезапно хватает его за предплечье и сжимает до боли.

— Нет уж. Это ты глуп, раз думаешь, что я сделаю вид, что ничего не было.

Его лицо так близко, что Леоне может пересчитать его ресницы. Он ощущает, что не сможет выдержать это. Он ощущает, что теряет самообладание и гордость. Он ощущает рефреном пульсирующую в груди боль.

Леоне приближает к нему своё лицо, и во взгляде Бруно тень удивления. Он не осознаёт, что происходит. Он вообще ничего не осознаёт. Он действительно настолько слеп, что Леоне становится до истерики смешно от этого.

Ещё миг, ещё один короткий миг — и мягкость чужого рта заполонит собственный.

— Аббаккио, что ты…

Он обхватывает его лицо холодными и дрожащими руками, целуя жадно и яростно, трогая сухие губы языком и чувствуя горечь собственного поцелуя. По телу распространяется изламывающая тупая дрожь, как будто бы он стоит на табурете с просунутой в петлю головой и тут из-под его ног выбивают опору. Что-то необузданное, опаляюще-зверское зарождается под рёбрами, разливается по сосудам жидким оловом. Вожделение.

Бруно дёргается, ощутив горячее прикосновение к нёбу и к языку. Словно рот наполнили вскипевшей смолой. Его руки безвольны; он кладёт ладони на плечи Леоне, чтобы то ли оттолкнуть, то ли притянуть, но не делает ни того, ни другого. Он ощущает сладковатый привкус помады на кончике языка.

— Аббаккио… — его выдох прорывается между поцелуев, шумно, обжигающе, и его голос звучит высоко и сорванно. Леоне молится на этот голос, подушечки его пальцев покалывают. Там, под кожей, бьётся что-то страшное, неистовое, и он не уверен, что сможет когда-нибудь отпустить его, перестать думать о чём-то, кроме нежности губ, звука его мягких вздохов, тепла тела под ладонями. Адреналин давит обручами на грудь, стискивает виски, заставляет сердце в груди биться натужно и быстро.

Он хочет его, он любит его. В это мгновение он понимает, что никого не любил хоть вполовину так же сильно, как любит Бруно Буччеллати, и вместе с этим осознанием приходит ужас того, что он делает. Леоне отстраняется и смотрит на него со страхом. Он видит его рот, тёмно-вишнёвый от его собственной помады, размазанной чуть дальше нижней губы, от которой тянется мокрый след слюны — то ли его, то ли Леоне. Видит до тошноты печальные и тоскливые глаза. Видит, как он на него смотрит, как его брови придают выражению жалобный вид. Видит, как он отвратительно медленно и нерешительно мотает головой, словно извиняясь.

— Дерьмо, я… Буччеллати… — теряется Леоне, делая шаг назад. — Я… блять, я не… должен был…

Наверное, так и наступает апокалипсис: рушатся небеса, и земля раскалывается, так горит последний день жизни, с треском и леденящей жутью одновременно. Голосовые связки опутывает немота, и Леоне больше ничего не может сказать. Ему больше нечего сказать.

Бруно подносит руку ко рту и проводит пальцами по нижней губе, осматривает след на их кончиках, как будто кровавый.

«Я такой жалкий», — думает Леоне, и эта мысль становится нокаутом. Он пятится назад, нащупывает дверную ручку и выбегает из кабинета, слыша за спиной мягкое и сочувственное «Аббаккио!», из-за чего ненависть к себе захлёстывает его с новой силой. Он пулей вылетает из дома, направляется прочь от него быстрой походкой, кусая до крови губы, которые ещё помнят вкус поцелуя. Он чувствует себя рассохшимся деревом, что разваливает на куски буря.

Леоне не помнит, как добирается до своей квартиры, поскольку весь его разум затуманен желанием перерезать глотку самому себе. Он смотрит на свои дрожащие руки, не способные попасть в замочную скважину с первого раза, на свои волшебные руки, которые превращают всё в дерьмо по щелчку пальцев.

Всё же было так хорошо. Как можно за считанные секунды испортить такой хороший вечер?

Леоне унижен тем, что Бруно не закричал на него, потому что, боже, лучше бы он кричал, ругался, чертыхался, матерился, бил его. От унижения сводит скулы, от стыда хочется приложить себя лицом обо что-нибудь твёрдое, чтобы слышать хруст в переносице, чтобы задыхаться, чтобы лежать, выть и быть уверенным, что он этого заслуживает сполна.

Леоне достаёт припрятанную бутылку виски, откручивает крышку, делает глоток с горла кое-как. Руки не слушаются. Через пару секунд в них сигарета, которую он поджигает от спички и не с первого раза, ибо дрожит так сильно, что не может даже ткнуть пальцем в кончик своего носа. Горло саднит от табачного дыма с непривычки и от чистого виски, который он заливает следом. Рука с зажатой в пальцах сигаретой трясётся, и ему становится так жаль самого себя. Жалость обжигает сильнее, чем самоненависть.

У всего есть предел, и у его стойкости тоже. Слёзы хлынули по щекам, вымываемые потоком из рвущегося пополам сердца, и он плачет навзрыд, долго-долго, рассыпая пепел и сжимая горло бутылки. Леоне даже пытается дышать. Липкие пальцы обвиваются вокруг его шеи, выжимая из него воздух. Он царапает свои руки и ненавидит себя, ненавидит то, что превращать людей в призраков прошлого — это единственное, что он может повторять снова и снова, пока у него не останется никого и ничего.

Он пытается анализировать произошедшее, найти в этом что-то рациональное, но его сотрясает крупная дрожь, едва ли не агония, когда он вспоминает взгляд Бруно. Он его жалеет. Он смотрит на Леоне и жалеет его, как жалеют того, у кого ничего нет. Жалость эта так оскорбительна и позорна, что хочется до крови разбить костяшки пальцев об твёрдую стену, которая не ответит, но разделит часть его гнева. Весь мир скрипит изношенными деталями, плохо подогнанными друг к другу, грозя развалиться в любой миг. Леоне за всю свою жизнь не припоминает больше такого острого ощущения изломанности и постоянного дрожания на грани разрушения.

Он вскидывает голову и оглядывается, словно не помнит, где он. Вокруг серые стены, густая духота, спёртый воздух. Пенится и шипит внутри злоба к этому месту, одинокому и покинутому. А ведь у него, Леоне, действительно ничего нет — лишь эти четыре стены и он сам, только первое выглядит значимее, чем второе. Он обнаруживает, что всё это время сидит за столом, встаёт, чуть ли не падая, идёт невесть куда, пошатываясь, спотыкается и врезается в мебель. Меньше всего на свете он хочет проснуться завтра и обнаружить, что это всё не сон.

Рухнув на диван, как подстреленный, Леоне чувствует рвотные позывы, но идти в ванную не желает — тяжело, лениво, дурно. Он думает, как повёл себя Бруно после его малодушного побега. Что он сделал? Куда он пошёл? Что он испытывал?

Внутренности скручивает от того, что оказывается гораздо сильнее боли. Рука сама тянется к нижней полке стола, пока он борется с тошнотой и старается глубоко дышать. Рукоять его любимой беретты ложится в пальцы лучше, чем все годы до этого. Тугой узел в районе солнечного сплетения становится крепче с каждой секундой.

«Голова раскалывается», — думает Леоне и приставляет дуло к виску.



_____________________


В дверь стучат.

«Я умер, — ворочается в голове мысль. — Я мёртв, не трогайте меня».

Стук сначала настойчивый, потом какой-то неуверенный, как если бы визитёр начинает сомневаться, стоит ли ему вообще тревожить чужой покой, но, тем не менее, он не стихает. Что-то внутри ревёт, пульсирует. Каждая секунда пережитой боли возникает в памяти ослепительной вспышкой, дребезжит натянутой струной, и струны те, миллионы струн, золотые и серебряные, такие красивые и уродливые одновременно. Леоне не может вдохнуть, будто лёгкие его раскурочены, распахивает глаза, ничего не видит мутным зрением.

Он расстраивается, осознавая, что жив.

Пистолет робким блеском отливает на оранжевом солнце, проникающем через окно. Воспоминание окатывает с ног до головы.

У него кончились патроны.

Тело рефлекторно двигается, Леоне помогает себе руками принять сидячее положение, и одному лишь Богу известно, как тяжело ему это даётся. Он садится, упираясь локтями в колени, и чувствует, что это движение выжимает из него все соки и что он жаждет лечь обратно.

Когда он спустя долгое время отпирает дверь, на пороге вырастает знакомая фигура в алом костюме, от чьего цвета и перфорированных дырок в уместных и неуместных местах рябит в глазах. Леоне стоит, вжавшись в стену, потому что если он не будет на что-нибудь опираться, то упадёт. Фуго глядит на него в тишине. Молчание доходит до такой кондиции и длительности, что становится чем-то большим, нежели простой неловкостью, но никто не собирается говорить. Бесцветные брови Фуго взметаются вверх, он морщит лоб в смятении. Леоне молчит. Фуго расправляет плечи, как перед прыжком в бездну, и грудь его вздымается. Леоне молчит. Фуго окидывает его критическим взглядом и с трудом подбирает выражения. Леоне молчит.

— Буччеллати позвонил мне из Милана и попросил проверить, всё ли с тобой в порядке, но я, признаться, не знаю, что ему доложить, — излагает Фуго так честно и откровенно, что Леоне захохотал бы, если бы не сухая, как дерюга, глотка. И если бы он не утратил способность смеяться. Он, должно быть, выглядит ужасно. Он не смыл размазанный по всему лицу макияж, его волосы всклокочены и спутаны.

Леоне чувствует, как сползает по стенке вниз, словно гравитация решает поиздеваться. Фуго издаёт испуганный звук и, шагнув за порог, подхватывает его. Он поражается тому, насколько лёгок теперь Леоне, потому что раньше ему было тяжело даже просто волочить его, раненого, в убежище.

Фуго цепляет входную дверь ногой, захлопывает, дотаскивает его до дивана, укладывает, берёт его позеленевшее лицо в ладони и говорит:

— Вызвать доктора?

Леоне обессиленно мотает головой. На его веках отчётливо проступают сиреневые капилляры, под цвет смазанной помады.

— Я скажу Буччеллати, что с тобой всё нормально. Он вернётся через два дня. Приходи в себя.

За это он и любит Фуго какой-то отвратительной любовью, которую можно испытывать только к человеку, который тебе никто, но который понимает тебя больше, чем кто-либо другой. Ему так хочется сейчас рассказать всё, так хочется обнять Фуго, спрятать лицо у него на груди и горько-горько плакать, жалуясь на жизнь, однако Леоне этого не делает. У Фуго и без него полно забот. У Фуго нет сочувствия к другим, нет эмпатии, от него никогда не дождёшься жалости, зато у него есть странный, искажённый навык делать то, что нужно человеку в этот самый момент.

— Спасибо.

Вечереет очень быстро, и Леоне делает вывод, что просто спит весь день. На кухне валяется опрокинутая бутылка с недопитым виски, из которой лужицей растекается янтарная жидкость, но Леоне лень убираться. Он с удивлением прислушивается к себе и понимает, что боль из острого и жгучего ожога вчерашней ночи превращается во что-то ноющее, тупое, свербящее, хроническое. Следующую ночь его лихорадит, кожа всё время горячая и влажная. Воспоминания заставляют его пылать, сердце колотит по рёбрам. Он жаждет побега. Он знает, что Бруно придёт к нему, знает, что заставит поговорить с ним, знает, что это неотвратимо и рано или поздно придётся посмотреть ему в глаза. И одна лишь фантазия об этом мгновении заставляет поджилки трястись. Он хочет сбежать. Он признаёт свою трусость. У него есть два дня. Ему нечего терять — душу у него забрали и волю тоже. Но, боже, если бы он только знал, куда бежать.

Он уходит из дома, бредёт по улицам, чью тьму вспарывает жёлтое свечение фонарей. Не смотрит на редких прохожих, а они не смотрят на него, но те исключительные глупцы, которые осмеливаются поднять взгляд, видят не человека во мраке теней — видят живого покойника с худым лицом, со стеклянными глазами, с холодными серебристыми волосами, безвольно свисающими, точно погибшие ростки, тянущиеся уже не к солнцу, а к земле. Его воротит от выпивки, от еды, от воды, от воздуха.

Хочется кричать. Выйти в безлюдное место и кричать, ощущая, как крик зарождается в горле, скользит по языку и вырывается сквозь раскрытые губы. Если закричать здесь, это привлечёт ненужное внимание. Любое внимание теперь для него не нужно, потому что он стремится сделаться незаметным, слиться лицом со стенами. Он отвергнут обществом, отвергнут государством, а теперь отвергнут и самым дорогим человеком. Нет ни одной причины двигаться дальше. Всё смешивается в сознании: голос Бруно, слова Бруно, губы его и их исцеляющее тепло, взгляд, переполненный чем-то смущающим, его кроткое терпение из жалости к своему дурному товарищу — и всё это постепенно вытлевает из Леоне. Причина, про которую он рассказывает Бруно в ту ночь — это не сам Бруно. Это надежда. И больше её нет.

Он не появляется дома, пьёт. Иногда как будто выныривает и думает: «Что ты делаешь?», но эта мысль растворяется в кислом отвращении. Когда он видит себя в зеркалах или витринах, он жаждет ударить по собственному отражению. От того, чтобы напиваться до бессознательного состояния, его удерживает риск попасть в больницу, как в прошлый раз. И как в прошлый раз, открыть глаза и увидеть разочарованное и печальное лицо Бруно.

Однажды он вновь встречает Ризотто Неро, и думает, что-либо тот следит за ним, либо судьба — чёртова стерва, которая глумится и сводит их.

Поднимается ветер, небо заволакивают облака. Он заходит в тот район, где мало людей, где все дома спят, возвышаясь бетонными ульями, и даже во дворах не слышатся гитарные переливы, под которые тянут разные песни заунывно-мелодичные мужские голоса. Садится на тротуар и зарывается лицом в свои ладони. Леоне всё это время постоянно говорит себе: «Возьми себя в руки», но это не так работает. Дело не в самоконтроле.

Когда начинает накрапывать мелкая морось, он ощущает рядом чьё-то присутствие, складывающееся из десятка факторов: из дуновения ветра, огибающего чужой силуэт, из шелеста развевающегося плаща, из водяных капель, падающих под другим углом. Леоне думает, хоть бы это был не Буччеллати, иначе он не вынесёт позора, но сердцем догадывается, что это не он. Как только над ним склоняются, чтобы сказать что-то, он облегчённо вздыхает, услышав голос.

— Вот ты где.

Леоне устаёт. Ему надоедают бесконечные дни, мутные туманы, а в туманах — тени, загадочные и необъяснимые, как Неро. Тот садится рядом, вытягивает ноги, будто они с ним дома и смотрят телевизор.

— Ты искал меня? — мычит Леоне в свои ладони, скрывающие лицо.

— Да.

Свинцовое небо громыхает, словно из него прямо там отливаются свежие горячие пули и стреляют, стреляют.

— Что тебе надо?

Неро смотрит куда-то вдаль, прежде чем ответить:

— Мы ведь не только наёмники, но и отличные шпионы.

Леоне кажется, что от него осталась только оболочка, внешность и имя, а всё остальное — не он, потому ему так тяжело придумывать, что сказать Неро, придумывать нечто «в своём духе».

— Что это вообще должно значить?

— До меня дошёл незначительный слух, будто бы ты куда-то исчез. Такой вывод мне пришёл потому, что твои ребята обеспокоены поисками. Мне стало интересно. Вот и всё.

От него наверняка разит перегаром, потом и грязью улиц, но Неро всё равно набрасывает на его плечи часть своего плаща, который оказывается таким огромным, что, наверное, вместит ещё троих. Они сидят так, ничего не говоря, и Леоне думает, что это самое странное, что происходит с ним за последнее время. Они соприкасаются плечами, но от Неро не чувствуется ни жара, ни холода. Люди пробегают мимо них, накрываясь газетами и сумками, и Леоне сквозь пальцы смотрит на них с презрением, как на трусов, испугавшихся такой мелочи, как дождь.

— Иди домой, — произносит Неро наконец.

— Нет.

— Почему?

Леоне смакует его вопрос, наслаждаясь возможными ответами. Потому что у него нет дома. Потому что его квартира сейчас опасна. Потому что он не хочет никуда идти, а хочет сгинуть на улицах.

— Потому что там меня будут искать первым делом.

Неро глядит на него, не мигая.

— Напортачил?

— Да.

— Сильно?

— Сильно. Но по личному делу.

Хочется сказать такое множество ужасных вещей, что пересыхает в горле. Хочется выть. Неро то ли качает головой, то ли делает ещё какой-то неопределённый жест, а потом перекидывает руку через его плечи, ухватывает поудобнее и заставляет встать. От неожиданности Леоне убирает руки от лица. Тяжесть тела практически непреодолима, ноги ватные.

— Буччеллати потребуется ещё пару суток, чтобы отыскать тебя, — констатирует Неро. Леоне поворачивает к нему голову, приоткрывает губы в удивлении и с них срывается подобие усмешки, болезненной и дьявольской.

— Пару суток? Ты шутишь, да? От силы часов двенадцать-шестнадцать.

Это же Бруно Буччеллати.

— Тем более, — не возражает Неро. — Идём, тебе надо принять душ и выспаться.

Куда? — хочет спросить Леоне, но вялость и сонливость аргументируют в другую пользу. Какая вообще разница? Что теперь имеет значение? Он не задаётся никакими вопросами, ему не интересно, что на уме у Неро, ему, в конечном счёте, плевать на самого Неро, чьи сильные руки сначала несут его куда-то, потом помогают сесть в тёмный салон какой-то машины, а потом снова несут. В тех руках клубится изящество, и они, должно быть, красивы в том, что делают.

Леоне не запоминает путь, но запоминает обшарпанный подъезд и влажную лестницу, от которой стоит сырой воздух. Обрывки мелькают перед глазами, как будто бы он пересматривает старую плёнку. Нет, он уверен, что осознаёт всё чётко и ясно в тот момент, когда это происходит, но потом воспоминания отсекают стальным лезвием. Ему словно показывают нарезку из фильма: эпизод, где он стоит под душем и позволяет обжигающей воде огибать контуры его тела; сцена, где камера направлена только на Неро, стоящего возле шкафчика с аптечкой и допытывающегося, чего и сколько он, Леоне, выпил; звуковое сопровождение грохочущего грома. Лёжа на спине, он таращится в потолок, но видит эти кадры.

— Пришёл в себя?

Голос звучит подобно тому, как звучат пенящиеся воды, падая с вершины гор. Леоне замечает Неро периферийным зрением. Тот сидит напротив компьютера, набирает что-то. Тугое чувство, обосновавшееся в груди, между рёбрами жалит, клубится.

— Я не смогу ответить тебе взаимностью.

Леоне лежит на постели, как сверженное божество. Пряди змеятся и стелятся по простыням, извиваясь подобно тонким мраморным прожилкам в камне. Под головой мягкая диванная подушка, от неё пахнет старой тканью, пылью и почему-то бензином. Он не может назвать ни единой причины, почему он произносит эти слова.

— Ответить на что? — следует вопрос.

На потолке рядом с люстрой отслаивается штукатурка. Всё в глазах двоится. За окном сгущается сумрак, и комната окутывается мутной синевой.

— Ты сказал, я тебе нравлюсь.

Стук по клавишам: раз-два-три, как стаккато.

— Но я тебе ничего не предлагал.

Леоне злобно смеётся, и голос у него хриплый и скрипучий, как у лесной ведьмы. Это не смех, это скрежет. Он приподнимается на локтях, голова идёт кругом от резкого движения, Неро не обращает внимание на его пристальный взор.

— Вау. Я думал, ты воспользуешься случаем, затащишь меня домой и трахнешь под предлогом заботы.

Неро почти не меняется в лице, разве что в его глазах проступает что-то настороженное.

— Если мне кто-то нравится, Аббаккио, это не значит, что я хочу с ним спать. Это не значит вообще ничего, — скрепя сердце говорит он, не отрывая глаз от экрана. Леоне сверлит его взглядом, точно намеревается увидеть в этом подвох, а потом недовольно цыкает и падает обратно.

— Скука.

Зависть.

Леоне чувствует, что Неро не врёт и не лукавит.

Он ночует у него, проваливается в сон, как в небытие, а после пробуждения обнаруживает, что солнце, полуденное солнце норовит взять штурмом комнату, чей интерьер по-прежнему остаётся делом третьестепенным. Леоне удивляется — впервые за долгое время он так хорошо спит. Неро заставляет его одеться (он не придаёт значения одежде, которую ему вручают), Неро заставляет его умыться и привести себя в порядок, Неро собирает ему волосы, Неро заставляет его поесть.

— Пальцы у тебя ловкие, — то ли ворчит, то ли хвалит Леоне, аккуратно прощупывая странную причёску на своей голове, пока Неро стоит спиной к нему и варит кофе. — Где научился?

Он не видит себя в зеркале, но ему нравится, как некоторые пряди свисают по обе стороны его лица, поскольку он отпустил волосы прежде всего для того, чтобы закрываться от мира.

— Иногда плету дочери.

Глаза Леоне округляются, и он медленно переводит взгляд на его широкую спину.

— Да ладно? И где она?

Неро поводит плечом, словно ему неприятна эта тема.

— Мы видимся редко. Я не могу воспитывать детей со своей работой. Я никому не говорил о ней, кроме тебя.

Леоне тяжело сглатывает что-то колючее в горле.

— Сколько ей лет?

— Десять.

Он никак не комментирует своё изумление, потому что, чёрт возьми, он не думал, что Неро такой взрослый. Леоне отчего-то чувствует себя обязанным за то, что ему доверяют важное.

Неро ставит перед ним чашку, убирает пустую тарелку.

— У меня нет сливок. И сахара. Если честно, я не ходил в магазин две недели.

— Как знакомо, — фыркает Леоне.

Неро останавливается и внимательно глядит на него сверху вниз, и тот, сконфуженный этим взглядом, принимает негодующий вид.

— Чего?!

— Ты смеёшься уже искренне, — ничего не выражающим тоном говорит Неро и сваливает посуду в мойку.

— И что с того? — не понимает Леоне и заводится с каждой секундой, почему-то ощущая себя прижатым к стене.

— Что бы с тобой ни случилось, это излечится. Тебе просто нужно отвлечься.

Леоне хлопает ресницами и осознаёт, что все колкости, которые он припас, разлетаются испуганными птицами.

— Не умничай. Ты киллер или пастор?!

— Одно другому не мешает. Помнится, Ханс Шмидт в начале прошлого века успешно убивал своих жертв. И его священническая карьера помогала отвести подозрения.

— Помнится? Тебе, блять, сколько лет?

— Я просто интересовался этим.

— Отлично, — Леоне закатывает глаза. — Давай обсуждать серийных убийц, я давно не блевал.

— Вчера.

Леоне осекается.

— Серьёзно?

Неро пожимает плечами и наконец берёт свою чашку тоже.

— Я держал тебе волосы.

Леоне глотает кофе и смотрит в стол. Ему стыдно.