Примечание
Roman Rain — Мой убийца
https://music.yandex.ru/album/217077/track/2193313
Альфред Шнитке — Безумие
https://www.youtube.com/watch?v=OPMo_Te4CPA
Giuseppe Tartini — Trille du diable
Отойди от Меня, сатана!
Евангелие от Матфея. 16:23
I
Разумеется, тогда звать врача никто не стал. Мы с Ноэлем были слишком напуганы, да к тому же рана могла вызвать подозрение и привлечь внимание жандармов. Позднее сведущие люди предположили, что лезвие задело кость, отчего спустя годы рука ныла, особенно, если я проводил за работой дольше обыкновенного.
Суетясь при тусклом свете настольной лампы, Ноэль закутывал меня в одеяла и вливал остатки настойки, будто лекарство. Мы оба совершенно не знали, как вести себя: вид раны возымел отрезвляющий эффект и моментально свел все разногласия на «нет», гнев и обида сменились страхом и неловкостью. Ноэль то и дело подходил к изголовью моей кровати и обтирал мне щеки мокрым полотенцем. Никогда прежде с ним не случалось ничего подобного, да, он умел драться, хоть и не любил, мог дать отпор обидчику и не поскупиться на удар, но чтобы схватиться за нож в пылу ссоры — ни за что.
Я лежал, трусливо прижав правую ладонь к груди, и молча наблюдал за тем, как Ноэль по пятому кругу с несвойственной ему тщательностью намывал пол возле окна, где еще недавно я корчился от боли. Там не осталось и капли крови, но Ноэль явно успокаивался, возясь с грязной тряпкой. С его лица исчезла та свирепая полузвериная гримаса, с которой он набросился на меня полчаса назад. Вернув человеческий облик, старался успокоить нас обоих:
— …вот увидишь, уже через неделю ты будешь целехонек.
Было душно, за окном царила чудесная весенняя ночь, а Ноэль продолжал поправлять на мне одеяла:
— Выпей еще, всяко лучше будет. Завтра пойду в твою контору и скажу, что ты заболел. Отлежишься, никто ничего не заподозрит, а если начальство начнет ворчать, я и твоему отцу могу написать, чтобы он не смел тебя распекать, хочешь?
Мне хотелось одного — сбежать с чердака прочь, но тело сделалось совсем ватным, и я безвольно лежал, не в силах оторвать голову от подушки.
Светила бледная луна, ее лучи проникали сквозь ставни и оседали на мокрых половицах белыми нитями. Дом замер в безмятежной полудреме, впитывая шум воскресного Парижа. Где-то промчался экипаж, загнанные за день лошади устало всхрапывали и ржали, и цокот копыт ударялся мне о виски. А вот мимо, бранясь и гогоча, прошла толпа бодрых гуляк, и их громкие голоса слились в нестройный хор, оттеняя испуг, замерший в комнате:
Девчонке в жаркий летний день
Мечтать о миленьком не лень.
За жницей только поспевай!
Нанетта по полю шагает
И, наклоняясь, то и знай,
С земли колосья подбирает.
Вдруг ветер налетел на дол
И мигом ей задрал подол.
Они успели прокричать целый куплет, пока песня не потонула в лабиринтах узких улиц. Унылым воем их проводил пес, думаю, это выл мой старый знакомый.
Ноэль тяжело опустился на стул подле кровати, разрушив мое единение со звуками города. Лампа почти погасла, и я не мог разглядеть ничего, кроме темной фигуры с курчавой головой.
— Прости, клянусь, я не понимал… — его слова безвольно повисали в воздухе и падали в густую черноту, — я не хотел, чтобы так получилось.
Казалось, Ноэлю было жизненно необходимо убедить меня и себя, что произошедшее — не более чем страшная случайность. Он боялся не меньше моего, и ему большого труда стоило вот так сидеть и каяться, возможно, впервые со дня нашего знакомства. Как знать, если бы я ответил ему, все могло бы вернуться на круги своя, и Ноэль пришел бы с покаянием к мастеру, порвал бы связи с компанией Моро, и мы бы позабыли эту историю, как скверный сон, но рука горела, а в памяти креп леденящий душу взгляд Ноэля. Тогда, каких-то полчаса назад, в нем не проступало ни сомнения, ни жалости, и я прикрыл глаза, предпочтя странному разговору молчание.
Снова завыл под окнами пес. Ноэль вздохнул и добавил чуть бодрее:
— Правильно, поспи, братец. Завтра поговорим. Буди, если вдруг станет хуже, — и мягко похлопал по плечу, как делал всегда, подкрепляя слова доверительным жестом. — Я рядом.
Привычное дружеское прикосновение отозвалось волной ужаса. Нутро свело болезненным спазмом, и я сильнее зажмурился, точно ожидал, что Ноэль схватится за нож и доведет начатое до конца...
Той ночью в комнате мне чудились страшные тени, они кружились в первобытных танцах, роясь вдоль стен, клубясь под потолком. Рогатые черти, черные кошки и красногрудые птицы. Уродливые чудища зазывали в пестрый хоровод, а я не мог шелохнуться и, как одурманенный, смотрел на их кривлянья. Среди полуночных гостей вздымалась величественная фигура барона. Д’Лятурно бойко отплясывал джигу, и из-под его копыт вылетали искры.
Новые тени все прибывали, заполняли собой каждый свободный угол, толкались и лезли выше и выше. Становилось душно и жарко, я силился вздохнуть, но у меня на груди, смеясь и воркуя, сидели баронесса и Фабрис в нарядах Евы и Адама, подобно кошмарам Фюзели, и, насколько хороша и изящна в своей наготе была мадам Д’Лятурно, настолько же неказистым и безобразным выглядел ее брат. Они царапались, тянулись к моему горлу и грозились вовсе задушить, облизывая бесконечно голодные рты. Я плакал и звал на помощь няню, мать, отца, Ноэля, но мой голос тонул в адском веселье, а за окном, озаренный луной, стоял дьявол и потирал узловатые когтистые руки.
На утро мне не сразу удалось подняться с мокрой от пота простыни. Ноэль продолжал искать пути к примирению. На несколько дней он сделался невероятно внимательным и услужливым: вновь встречал со службы, добывал бинты и лекарства, покупал нам ужин и выпивку и стремился завязать разговор по душам, как в старые-добрые лицейские времена.
Его забота тяготила, я не позволял ему обрабатывать ладонь, любой жест воспринимался мной в штыки: нечто отталкивающее мерещилось в его улыбке, а его прикосновения замирали на коже склизким очертанием тревоги, — я видел, насколько сильно Ноэля снедало чувство вины, но не верил в его искренность, и чем дольше и усерднее он извинялся, лихорадочно подбирая слова и называя «братцем», тем прочнее во мне укоренялось опасение, что мы никогда не сможем опять считаться друзьями.
Те дни были невыносимо странными для нас обоих: не удавалось ни сойтись, ни разбежаться. Мы напоминали двух прокаженных, объединенных мерзким недугом и запахом разложения — никто не мог понять нас лучше, чем мы сами, но это не объединяло, а разобщало, ведь каждый из нас служил другому напоминанием о злополучной драке. Скоро Ноэлю попросту надоело расшаркиваться, муки совести заглушились планами о новой картине, а поскольку я не принимал прежнего участия в его судьбе и не лез с поучениями, Моро, почуяв безграничную власть над своим протеже, оказался тут как тут. Он заявлялся ближе к ночи, подзывал безотказного Ноэля и увлекал за собой. Моро называл их совместные прогулки творческими экспедициями, шутя, грозил, что теперь уж он принялся за художника всерьез и спуску ему не даст. Я следил из окна, как их силуэты растворялись в гулкой подворотне, и ни разу так и не последовал за ними.
Ноэль возвращался под утро, с трудом переставляя ноги. В предрассветной синеве его бледное лицо отдавало свинцовым холодом, казалось постаревшим и больным. Обычно он сразу заваливался спать, а я старался незаметно выскользнуть на службу, не дожидаясь его пробуждения. Что бы Ноэль рассказал мне о полуночных скитаниях по городу? Что такого невероятного ему показывал Моро? Кривые улицы с бездомными собаками и бродягами? Богоугодные заведения, окутанные стонами умирающих? Игральные дома, полные нервного крика и брани людей, обманутых Фортуной? Опиумные притоны, где останавливалось время в угоду хищному дурману? Я не знаю.
II
Возможно, следовало проявить бдительность и расспросить Ноэля, подметить удручающую перемену в его поведении, но мне было решительно не до того: рана воспалялась, и в течение дня я не мог думать ни о чем другом, кроме как о пульсирующем жаре в ладони и сладко-горьком запахе гноя, бросавшемся в нос, стоило ослабить повязку. Последнее, скорее всего стало плодом разыгравшейся фантазии, но, увы, тогда я едва ли был лучше своего друга. Только его подкашивала одержимость шедевром в союзе с дешевым крепленым вином, а меня — кошмары и страхи.
Каждую ночь мне грезились бесовские хороводы, гогот сотни ртов и внимание тысячи глаз, а ощущение клокочущего присутствия не пропадало и после пробуждения. Разум, постепенно терявший равновесие, выплевывал образы из снов в повседневную жизнь, и в лице старшего секретаря вспыхивали черты барона, глаза молоденькой торговки из бакалейной лавки сверкали молчаливым ехидством мадам Д’Лятурно, а в настойчивом перестукивании печатных машин слышался кукольный смех Фабриса.
Отчего-то сослуживцы легко поверили в историю о ржавом гвозде, на который я напоролся, якобы схватившись в темноте за перила старой лестницы, и мои обязанности сузились до потешного перебирания старых контрактов и раскладывания служебных писем, но и эти занятия приносили мне массу неудобств и лишний раз напоминали о больной руке. Работать сделалось совсем невыносимо, но мне хотелось задержаться в конторе подольше и отсрочить возвращение домой. Кроме того, на службе меня никто не распекал за неуклюжесть, напротив, все как будто старались посторониться или отвернуться, когда я проходил мимо, и в этом тоже чувствовался подвох.
Сейчас во мне затесалось запоздалое раскаяние: наверняка из-за недуга и рассеянности я пропустил массу интересных событий, случившихся с Ноэлем. Уверен, с ними история вышла бы куда детальнее. Можно было бы схитрить и украсить повесть подробностями, вычитанными из сочинений той же меданской группы, а не рассказывать скучные будни мелкого служки, мучимого галлюцинациями. Золя пришелся бы очень кстати или Гюисманс с описаниями черной мессы, конечно, работа поздняя, и все же... Необязательно воровать у современников, ведь грех, разврат и грязь на протяжении веков не менялись, просто нынче они обернулись в изысканные наряды и высокопарные слова. Мне бы следовало изощриться и сообразить что-нибудь грандиозное, но, во-первых, это была бы неправда, а, во-вторых, мою голову в то время переполняли совершенно другие мысли.
Когда Ноэль занес надо мной нож, все невзгоды померкли, а обиды, причитания и жалобы превратились в ничтожные капризы, стоило лезвию глубоко войти в ладонь. Годы спустя в памяти оставались свежими первые минуты после драки, когда каждый вдох давался мне с неловкостью новорожденного. Я по-настоящему испугался за свою жизнь, и какой бы никчемной она ни казалась, дороже нее у меня ничего не было. Но что, если бы Ноэль промахнулся? Или даже не так, что, если он в действительности промахнулся?
Эти вопросы не давали покоя, опять и опять возвращали в тот вечер, на немытый пол, и сердце принималось стучать, как заведенное, мерещился оскал, в висках раздавался крик… мир застилал полузвериный взгляд Полифема.
Страх — вот, что мной владело, я состоял из страха, он обнимал и обволакивал, заливался в глаза и уши, вставал поперек глотки. Облегчения не наступало, и мне чудилось, что мою жизнь снова могли попытаться забрать.
Однажды утром Ноэль не вернулся домой, не пришел он и на следующий день. К тому моменту я уже терялся во времени, путал числа, часами вслушивался в сгущавшийся шум конторы и воображал ее вечно голодным чудовищем. Люди вокруг двигались невообразимо медленно, а их голоса звучали, точно из колодца.
Разнося письма по комнатам, я запнулся о вздыбившуюся половицу у дверного проема и с размаху налетел на хозяина конторы. Все притихли, глядя на нас, и бесцветные лица с еще не отразившимися эмоциями расплылись в блеклую полосу. Хозяин не стал подтрунивать над моей невнимательностью, а хмуро взял за локоть здоровой руки, увлекая подальше от других секретарей.
Он завел меня в свой кабинет, небольшой, но куда более уютный, чем общий прокуренный зал, где и развернуться-то негде.
— Присаживайся, Юдо, — и указал на свежеобтянутое глубокое кресло, предназначенное для посетителей.
Я осмотрелся. Вдоль стен, между почетных грамот и писем с вензелями от важных клиентов, висели пошловатые, подчеркнуто светлые пейзажики южных деревень, окруженных лавандовыми полями и лугами с мирно пасущимися стадами. Грузно тикали напольные часы с пухлыми ажурными лапками. Широко открытое окно с бежевыми занавесками выходило на внутренний сад, спрятанный от постороннего внимания, где выращивала цветы пожилая хозяйка булочной по соседству. Сочетание запахов получалось странное, но оттого не менее приятное. Уютная обстановка успокаивала и усыпляла бдительность, отличное решение, если нужно отвлечь взволнованного клиента и сразу расположить его к себе, но зачем здесь я? Уж не для того ли, чтобы получить расчет?
В самом деле, я исправно послужил всеобщим посмешищем, пора было и честь знать. Воспаленный мозг принялся рисовать одну сцену за другой: вот меня увольняют, а вот выкидывают из каморки, затем следует безрадостная дорога к Тулону в дешевом вагоне, тряска в скрипучем привокзальном экипаже и встреча с разъяренными родителями. Поучения, причитания, проклятья. Позор!
Я начал оправдываться, запинаясь и вздрагивая, просил дать возможность исправиться и доказать, что я не занимаю чужого места. Хозяин конторы стоял рядом и внимательно слушал, сложив руки на жирной груди. На его блестящем лбу собрались три суровые складки. Внезапно он оборвал мою тираду тяжелым вздохом:
— У тебя совсем нездоровый вид, — и зашагал к сейфу в углу кабинета. — Ты пьешь бренди?
Его участие озадачило, я не успел понять, как в руках оказался стакан, и вовсе не мог представить, что говорить дальше. Хозяин же, хлебнув своей порции выпивки, тяжело опустился в кресло по другую сторону стола. Часы натужно отсчитывали невыносимо долго тянувшиеся секунды. Бренди обжигал и категорически не шел в горло, а я чувствовал на себе пристальный взгляд и, не решаясь поднять головы, вперился в медные пуговицы нестиранных обшлагов сюртука.
— Нам бы серьезно переговорить, — подытожил хозяин после третьего глотка.
— Мне много лучше, месье, завтра смогу вернуться к прежним обязанностям…
— Юдо.
— …могу взять чужую часть работы, мне несложно.
— Юдо.
— …без оплаты, месье. Мне, право, несложно, уверяю вас.
— Юдо, все мы оказываемся на перепутье, в этом нет ничего зазорного. И все нуждаемся в крепкой руке помощи, и этого тоже не надо стыдиться.
— Месье, клянусь, больше я вас не подведу, — вышло беззвучным шепотом.
Мой начальник громко откашлялся в кулак и отточенным движением пощипал кончик уса. Жест вышел резким, пара волосков осталась в его толстых пальцах.
— Будет тебе. Я, конечно, хочу, чтобы ты взялся за ум, но не до такой степени. Ты славный малый, хотя и порывистый. Разумеется, мне бы хотелось, чтобы у меня работали ответственные люди, но порой обстоятельства сильнее нас. Если бы ты сразу попросил, я бы дал тебе пару дней, чтобы вернуться домой и попрощаться с отцом, как полагается. Но нет же! Ты не нашел ничего умнее, чем все скрыть. Стыдно, юноша, очень стыдно. Запомни, служба — это важно, но нет ничего важнее твоей семьи, так я тебе скажу, — тут он подал мне конверт и, сильно горячась, прибавил. — Твоя матушка тебя потеряла, а о ней ты и не подумал, верно?
Я едва узнал почерк матери. Строчки прыгали перед глазами, и мне не удавалось выцепить ни одной связной фразы, так и сидел с исписанными листами в трясущихся руках. Хозяин конторы расхаживал по комнате, нетерпеливо ожидая, когда я дочитаю послание. Его ладонь внезапным грузом легла мне на плечо:
— Так или иначе, прими мои соболезнования. Не стоило на тебя кричать, смерть отца — тяжелая новость. Но и ты меня пойми, старик Пьютан был моим другом, а ты не удосужился рассказать о его кончине.
— Как? Отец умер?
Он будто не расслышал:
— Такое сложно принять, но, увы, смерть подкрадывается незаметно, поэтому необходимо порой откладывать все заботы и… — его слова слились в неразличимый нравоучительный поток, настолько они были пустыми и неважными в то мгновение.
Вспомнилось письмо, что играючи Ноэль порвал и рассыпал по мощеной улице, и все встало на свои места. Верно, я пропустил похороны отца, человека, которого боялся с раннего детства, и которому ни разу не сумел угодить. Вынырнув из омута болезненных видений, употребил уцелевшие крупицы воли, чтобы понять, что испытал от этой новости. Огорчение ли? Ведь мне не посчастливилось почувствовать родительской любви, в глазах отца за мной закрепилась роль паршивого сына, неспособного ни к обучению, ни к труду. Радость ли? Ведь теперь не нужно было дрожать в ожидании свежей порции упреков и нотаций, не пришлось бы читать выжатое из пальца: «не оставляю надежды, что однажды ты одумаешься, бросишь свои игры и трезво посмотришь на себя со стороны». Или злость? Ведь благодаря холодности и равнодушию отца я смирился с тем, что никогда не смогу стать предметом гордости для семьи, и что любое мое начинание ждет всеобщее осуждение и скорый провал. Нет, нет и еще раз нет.
Не хотелось сердиться и на Ноэля, хоть именно он был повинен в этой неразберихе, из-за него я сидел в кабинете начальника и глотал назидания вперемешку с жалостью, словно приторно-сладкую микстуру. Пока хозяин конторы говорил, на его месте мне виделся высокий худощавый мужчина с безупречно чистыми манжетами и стоячим воротником, заправленным по старой моде; идеальная осанка, размеренный шаг, сдержанные жесты; металлические интонации, отец никогда не общался на повышенных тонах, считал крик проявлением слабости, но стоило ему заговорить — вокруг воцарялось молчание, пронизанное уважением, — так было на службе, в кругу немногочисленных друзей, дома; оценивающий взор из-под нависших кустистых бровей и извечно опущенные уголки рта. Ребенком я полагал, что у всех рот как рот, а у него — перевернутый, и подобные мысли доставляли удовольствие, было приятно найти нечто неправильное у этого чопорного педанта.
Постарался представить его мертвым — не вышло, разве что спящим. Я не понимал, что испытывал, точнее, я не испытывал ничего. Да, новость изумила, но она показалась далекой и чужой.
— Можно мне уйти? — выпалил я, почуяв, как задрожали колени.
Хозяин конторы уже начал вспоминать их с отцом студенческие годы. Выдернутый из ностальгического умиления, он растерянно моргнул. Наверное, вид у меня был прескверный, ибо мой начальник согласно закивал:
— О чем я и толкую, Юдо. Отдохни, помяни своего старика, а потом возвращайся сюда. Не думай ни о чем, я дам тебе пару дней. Теперь уж ты мне совсем как сын, — и похлопал по спине настолько аккуратно, насколько позволяли его широкие ладони. — Выздоравливай!
Простодушный толстяк, ему ничего не стоило нанять способного работника, но он оставался добр со мной, пусть и в память о том, другом Пьютане, а я даже не удосужился поблагодарить его, проскочил мимо любопытно переглянувшихся сослуживцев и вырвался наружу, ни разу не обернувшись.
III
Очнулся на площади Сюльпиция, щурясь под палящим солнцем. Шелестом десятка вееров пробежали воспитанницы женского колледжа, усатый жандарм, грозя кулаком, прикрикнул на пару мальчишек-посыльных, расшалившихся у фонтана. Люди спешили укрыться от жары под козырьками магазинов или навесами кофейных лавок, за равнодушными стенами домов или в полуподвальных тавернах, где пахло сыростью погребов и закваской. В такую погоду голос торговца, предлагавшего кружку сидра, звучал слаще всякой песни.
Здание храма возвышалось над человеческим муравейником и казалось светлее прежнего, оно словно выгорало под лучами безжалостного светила. Я смотрел на белоснежную арку и не решался войти. Сложно сказать, когда в последний раз мне доводилось ходить в церковь и молиться. После переезда в Париж воскресные службы были спешно забыты, как и другие опостылевшие семейные традиции.
По выходным дням матушка надевала нарядное платье и чепец с розовыми лентами, отец придирчивее обычного чистил туфли и строго следил, чтобы мы с братьями не ленились намывать шеи и уши и туго повязывали галстуки, дабы соседи не подумали о нас ничего дурного. Проповеди, предполагавшие объединять людей, делались лишним поводом для пересудов и сплетен, и, вместо того, чтобы думать о сущем, я старался держать спину прямо и не слишком часто ерзать на скамье.
Искренние молитвы остались в глубоком детстве. Тогда они представлялись могущественными заклинаниями, и, запуганный до икоты сердобольной няней, маленький Юдо был убежден, что только сила непонятных слов оберегала его от происков темного духа, подстерегавшего за окнами спальни.
«Можно подумать, у дьявола нет других забот, кроме как являться к непослушным мальчишкам», — забавно, но решив покончить с ребяческими страхами, родители неосознанно притупили и зачатки наивной веры. Коль до меня не было дела падшему, где доказательство того, что мой голос кто-то услышит там, наверху? Я продолжал повторять заученные строки, чинно опускался на колени и поднимал взгляд к распятью, воспринимая ритуал как часть повседневного распорядка наравне с посещением ванной комнаты или отхожего места.
В лицее употреблял часы, отведенные для молитв, для размышлений. В мечтах мне предстояли удивительные подвиги, рыцарские турниры, погони за разбойниками, экспедиции в таинственные леса Амазонки. Воображение не просто помогало коротать время, оно дарило иллюзию значимости и каплю успокоения.
Церковь Святого Сюльпиция отличалась от ветхой церквушки в Тулоне, не походила и на маленькую часовню при лицее. И что бы ни говорил Ноэль, бездумно повторявший за мастером едкие замечания в адрес многочисленных архитекторов храма, мне нравилось то, как причудливо и пышно смотрелось это величественное здание. Чистое, открытое для всех, по-настоящему праздничное. Уж там наверняка обитал спасительный свет, способный обогреть, уберечь и направить.
Если честно сознаться во всем — станет лучше, а если повезет, то внутри найдется тот, кто даст ценный совет. Конечно, молитва не вернет отца к жизни, не вразумит Ноэля, не избавит махом от накопившихся страхов и, тем более, не вылечит в одночасье руку, но зачем-то люди сюда приходили. Унижались, каялись и чего-то ждали. Им пророчили мучительную земную жизнь, полную лишений и соблазнов, грозили, что многие не увидят обещанных небесных врат, а они продолжали слепо надеяться и просить прощения лишь за то, что родились.
Белые стены манили и звали. Хотелось войти, но нечто удерживало меня на пороге. Давно позабылись зазубренные строчки, а новые слова не шли на ум или рассыпались бессвязным лепетом. Я не сделал ничего дурного, но и хорошего тоже не совершил, и, прожив двадцать с лишним лет, так и остался пустым местом. А зачем спасать того, кто ничего из себя не представляет даже в собственных глазах?
Горечь разочарования комом подступила к горлу. Воровато покосившись на узорчатые своды, я развернулся и побрел прочь. Большого труда стоило сохранять равновесие и не налетать на прохожих. Одни брезгливо сторонились, другие с раздражением отталкивали. Земля раскачивалась и дрожала, подобно палубе корабля, попавшего в шторм. Детские фантазии о морских путешествиях слиплись с ночными кошмарами и монологами барона о Париже-хищнике, из-за которого слабые люди, совсем как я, напуганные и одинокие, сбивались в стада.
Взглядом выцепил знакомую фигуру в толпе. Он не возник из пустоты, не подкрался грозным призраком, Моро неторопливо гулял по площади, игриво помахивая тростью. Я сам зашагал ему навстречу, как томимый жаждой странник в пустыне поспешил бы к пригрезившемуся оазису. И не важно, что скрывалось за тем миражом.
Моро взмахнул рукой:
— Месье Пьютан! Чудесный день для прогулки, не правда ли? Жаль, солнце злое, ясно, почему лучи сравнивают со стрелами Аполлона, и напрасно вы выбрали этот наряд, слишком темный для такого солнцепека. Вы мне не рады? На вас опять нет лица, пускай месье Мюссон вам его наконец нарисует, — и сам посмеялся шутке, но тут же на смену приветливой улыбке пришло выражение изумленного беспокойства. — Что с вами? Вы очень бледны. Не собираетесь ли вы падать в обморок? Нет уж, погодите. Пойдемте скорее к фонтану.
Прежде чем я нашелся, что ответить, мы уже сидели в окружении львов под пристальным вниманием статуи архиепископа Фенелона. Моро держался обходительно и дружелюбно. Как всегда, безупречный, в легком бежевом костюме с расстегнутым пиджаком из самой тонкой ткани, он был необыкновенно хорош собой и радовал глаз. В петлице красовалась бутоньерка с нарциссом, весьма символично, учитывая мои мрачные настроения в момент встречи.
От шелковой рубашки оттенка «Майская роза» пахло мускусом и сиренью, и весь он источал добродушие и крепко сжимал мои плечи, словно бы не давая упасть или вырваться.
Помню, Моро решил смочить платок и принялся снимать перчатки, а я чуть не закричал, вообразив под ними когтистые безобразные лапы, но руки у него оказались самые обыкновенные, просто ухоженные и приятно прохладные.
— Вы сам не свой… Вы позволите? — Моро отогнул край сползшего бинта и, взглянув на мою рану, скривился. — Когда вы в последний раз меняли повязку? Не помните? Полагаю, это очень больно. Вы пьете лауданум? Говорят, он здорово помогает. Нет? И что прикажете с вами делать? Могу набрать для вас в саду ивовой коры, если боитесь принимать обычные лекарства. Но знайте, это совершенное ребячество.
Смутный бред, владевший мной, заставлял думать, будто все происходившее — коварное представление, и я верил, что сидевший передо мной Моро был главным зачинщиком страшного балагана и тем озаренным луной силуэтом из снов, а сейчас он только притворялся любезным, чтобы выставить меня сумасшедшим.
— И зря вы не обращаетесь к врачу. Месье Мюссон вас надоумил? Я бы на вашем месте не медлил. Эдак вы дотянете до ампутации. Я не шучу.
— Ноэль вам рассказал? Впрочем, неважно, это уже не имеет значения.
— Отчего же? — удивился Моро и придвинулся ближе.
— Я знаю, что дальше будет. Вы приметесь говорить много и ни о чем, убеждать, что мы во всем виноваты сами, что я заставил Ноэля вас слушаться. Вам нравится надо мной смеяться. И тогда, и сейчас, и в нашем окне, но я теперь все знаю. Ясно вам? Делайте, что хотите, а мне это надоело.
Моро озадаченно свел брови:
— Вы все-таки перегрелись. Вот, — он наклонился к фонтану, зачерпнул пригоршню холодной воды. — Выпейте, мы с вами посидим, а потом я отвезу вас домой. И не спорьте, в подобном состоянии вам решительно нельзя расхаживать по городу, так и под колеса кареты угодить несложно.
— Хватит! — крикнул я даже для себя внезапно громко. — Прекратите делать вид, что хотите помочь. Перестаньте изображать заботу и преследовать нас.
Моро обезоруживающе улыбнулся:
— Месье Пьютан, но вы сами ко мне подошли. Или уже забыли?
Уличенный, я присмирел, а он продолжил нежиться под солнечными лучами и наслаждаться плеском воды. Приближалось время обеда. Люди заметались по площади быстрее, на певучие выкрики торговца сидром наслоились свежие громкие предложения: охлажденный суп, миндаль в глазури, лимонад, сдобные пышки, — от упоминаний уличных деликатесов начало мутить, и я сник, упершись в плечо Моро. Он предусмотрительно смочил мне волосы и украдкой обернулся на мраморную статую архиепископа, сидевшую над нами:
— Вы читали «Приключения Телемака»? Забавная вещица. Знаете, что объединяет Фенелона, Кампанеллу, Сирано де Бержерака и иже с ними? Наивная вера в сильного человека. Словно авторы исключают тот факт, что в мире достаточно больных, сирых и попросту неспособных к общему делу по ряду независящих от них причин. Попробуйте убедить лежачего калеку не падать духом, а нищую вдову с горой детей не роптать и пригреть еще одного ребенка. И это то, что лежит на поверхности, а сколько есть слабых душой, обиженных с самого детства, уязвленных чужим успехом, потерянных, и ведь они не обязательно плохие люди, просто не-сильные, но мы продолжаем уповать на героев и верить, что лишь им дозволено творить великие дела, и что лишь ими можно восхищаться.
Я растер воспаленные веки, и передо мной заплясал хоровод искр:
— А вы бы стали восхвалять слабых?
— Мир нынче куда практичнее и комфортнее, чем в былые времена. Пора сильных людей подходит к концу. Скоро они канут в небытие, вместе со своими мифами, подвигами и святыми. Все это бесконечно далеко от реальных, земных людей, вынужденных ходить на службу, носить строгие костюмы с неудобными воротниками и платить налоги. В их расписании нет места сражениям со львами или путешествиям к краю света.
— Барон бы с вами не согласился, — отозвался я, всматриваясь в серо-коричневую волну клерков, хлынувшую в разгар перерыва вон с опостылевших работ. Они жадно курили, болтали, торопливо перебивая друг друга, и напоминали толпу растрепанных воробьев.
Моро усмехнулся:
— Клод — могучий человек, а это вы не видели его десять лет тому назад. Думаете, дело в больной ноге? Мне так не кажется… Беднягу знатно подкосила война с Пруссией. Поражения ударяют по духу, — тут он задорно кивнул в сторону церкви Сюльпиция, оставшейся без северной колонны. — Сильные люди не умеют проигрывать, а еще не умеют жить обыкновенной жизнью: мешают принципы, гордость, честное имя, в конце концов. В современных реалиях они напоминают слонов в посудных лавках, вернее, мамонтов. Им чуждо понятие осторожности или осмотрительной сговорчивости.
Мне удалось найти положение, в котором тошнило чуть меньше. Слова Моро сливались с шумом фонтана, окутывали и увлекали, но я держался:
— Получается, беда сильных людей в том, что они не хотят юлить, пресмыкаться и лицемерить?
— Они не хотят меняться. А время диктует новые правила.
— Что же вы предлагаете?
— Для начала поубавить амбиции и трезво взглянуть на вещи. Героев у нас почти не осталось, а те, что еще живы — хуже и вредоноснее струльдбругов, они сами несчастны и умудряются одним своим существованием мешать другим. Пока сильные мерились подвигами и талантами, слабые учились и приспосабливались, они сделались умнее и теперь имеют полное право перенять инициативу.
— Звучит как призыв к тирании ничтожеств и вырожденцев, — шепнул я.
— О нет, это вовсе не тирания, а часть логичного развития общества, приближение к покою и умиротворению, где не будет ни сильных, ни слабых, ни злых, ни хороших. Люди научатся воевать без потерь, казнить без кровопролитий, жить без идеалов. Ничто и никто не будет мешать им или осуждать их. И это, как по мне, самое, что ни на есть, благополучное будущее.
Он рассказывал, и его лицо казалось невероятно красивым, а глаза сверкали ясным огнем вошедшего в раж языческого сказителя. Ему была приятна нарисованная им картинка, и его искренняя радость убаюкивала всякую осторожность. Забылись родительские поучения, «причитания и пафос», молитвы в пустоту, страхи. На мгновение померещилось, что Моро светился, но, разумеется, тому виной послужили лихорадка и лучи, игравшие в брызгах фонтана.
— Дело за малым, — пел ласковый баритон, — избавиться от горстки мамонтов. Уверяю, трудностей не случится, они легко поддаются эмоциям и часто поступают неосмотрительно. А до чего им нравится слушать, как их хвалят, м-м, почти так же сильно, как деньги, женщины, вино и слава. Вам даже не придется пачкаться. Я не дам вам совершить ничего, что навредило бы вам или вашей репутации.
Мраморный Фенелон стал злым, а пасти намокших львов оскалились в беззвучном рыке, когда ко мне пришло раскаяние, а следом стыд и обида за то, что Моро смог увлечь меня.
— Я вас ненавижу, — голос предательски дрогнул и исчез.
— Очень лестно, что я вызываю у вас такое сильное чувство. Но вы заметили, месье Пьютан? Вы больше не хотите убежать, — Моро покровительственно накрыл рукой мою больную ладонь. — Скоро все закончится, вам воздастся за ваше терпение, и все будет так, как вы захотите, утешьтесь пока этими мыслями, а сейчас пора домой.
Откуда-то мигом выросли слуги, они с заискивающими ужимками подвели нас к экипажу. Едва дверца за нами захлопнулась, и я оказался в полумраке на сафьяновом сиденье, сознание снова ускользнуло в полубезумную дрему. Сквозь дрожащие веки были видны очертания Моро, раскачивавшегося под стройный цокот копыт, и слышны обрывки фраз, явно адресованные мне, словно тот разговаривал на ином языке, отдаленно напоминавшем латынь.
Его рассуждения эхом звучали в голове, а я воображал безликую равнодушную толпу «благополучного будущего». Они были повсюду: в домах, в окнах, на улицах. Одинаково бесцветные существа в человеческих шкурах и с неестественно проворными и юркими телами заполняли собой все вокруг. Они шли за нами, бежали, скользили вдоль Сены, заглядывали в экипаж, старались забраться к нам, плотным строем штурмовали мою черепную коробку. Маленькие, серые, глубоко отвратительные. Нескольких получилось спихнуть на мостовую, одни истошно пищали и взвизгивали, скатываясь под колеса, а другие, царапаясь и суетясь, уже сновали по крыше. Лошади с храпом и ржанием набирали скорость, распихивая и топча безобразную свору.
«Они могут пролезть под дверью», — вдруг подумал я, и, точно отгадав мою мысль, один из уродцев истончился и, змеясь и шурша, проник внутрь кареты. Ощерившийся, сутулый, с зияющей пустотой вместо лица, он вцепился в мою больную руку, острые пальцы-иглы вонзились в кожу, и по ладони заструилось липкое тепло. Наша карета взмывала в воздух, а голос Моро пел и пел…
Рассудок вернулся так же резко, как и пропал. Я стоял возле своего дома. Лохматый пес доверчиво тыкался мордой мне под колено и вылизывал пальцы горячим языком. Бинт пропал, а нарыв, зревший несколько дней, прошел. Моро с экипажем и слугами растворился без следа. Раскаленный докрасна город постепенно остывал и съеживался, а над моей головой, безмятежно воркуя, носились голуби. Точно и не существовало этого ужасного нелепого дня.
Озираясь и замирая, я добрался до каморки, с порога почуял запах табака и спирта, нерешительно просочился внутрь. В свете закоптившейся лампы от стены отделилась долговязая фигура в грязном плаще. На секунду мне показалось, что к нам залезли воры, но знакомый голос сказал:
— Я закончил, — и потрескавшиеся губы растянулись в незнакомой улыбке-оскале.
Ноэль был страшен. За те несколько дней, что мы не виделись, его черты заострились, как у покойника, щеки ввалились, а красные глаза очертились темными кругами. Весь измятый, с переменившейся осанкой, внезапно постаревший и огрубелый, он мало чем отличался от тех бездомных, что сам зарисовывал в пивных, выискивая подходящие типажи для портретов.
Можно было бы расспросить Ноэля о картине и о том, где он скитался, рассказать о смерти отца, о планах Моро или о чудовищных галлюцинациях, но мне хотелось лишь одного: лечь в кровать и спрятаться под одеялом.
IV
В ту ночь меня не мучили кошмары, и на следующий день я проснулся абсолютно здоровым. Странное, забытое чувство умиротворения смешивалось с долгожданным голодом, и я лежал на кровати, с удивлением прислушиваясь к себе. Думаю, каждому знакомо ощущение внезапной легкости, возникающее после длительной болезни в то самое утро, когда, наконец, ничего не болит, и мир воспринимается ясно, а не через мутную призму горячки и бреда.
Я с нежностью разглядывал закоптившиеся конфорки, кривые стулья, накиданные картонки, инструменты для рисования. Вещи валялись на привычных местах, и даже звук голубятни казался ласковым урчаньем. Солнечные лучи, пробивавшиеся сквозь щели в ставнях, оседали на простыне, я гладил их правой рукой, и тепло замирало на кончиках пальцев бережным прикосновением.
Я был счастлив, и события последних месяцев также виделись мне частью болезненной галлюцинации, но что-то неуловимо печальное чудилось в родном бардаке, одновременно знакомом и чужом. На соседней постели, завернувшись с головой в одеяло, лежал Ноэль и портил уютное радостное утро одним своим существованием. Иногда он тяжело переворачивался с бока на бок, сипло ругаясь на кого-то сквозь пьяную дрему, и я видел подошвы его изношенных башмаков, пыльные брюки, красные руки с грязными ногтями и заросшее бородой помятое лицо.
Начальник конторы не соврал и дал мне несколько дней передышки, правда, отдыхать было не от чего: рана на руке затянулась, лихорадка спала, а ехать в Тулон на могилу к отцу сейчас решительно не хотелось. Сказать по правде, я и не вспоминал тогда о семье, не потому что детские обиды и злость заглушали боль утраты, нет, просто боли не было. Смерть отца уже произошла, на линейном отрезке времени она осталась неподвижной точкой, и я не собирался к ней возвращаться. Мое поистине магическое исцеление, многострадальный портрет и жутковатые пророчества, — вот что по-настоящему меня занимало.
До этого я полагал, что служил для Моро развлечением и поводом для насмешек, но после разговора на площади стали закрадываться сомнения. Зачем помогать тому, кто ничего не значит? Зачем лечить, жалеть, обещать светлое будущее, построенное на чужом горе, и посвящать в дальнейшие планы? Не слишком ли много хлопот ради затянувшейся шутки? Я много думал о словах Моро, проводя все свободные часы в компании старого друга. Он к тому моменту заметно оживился, расправившись с мучившей его картиной, полностью позабыл о нашей ссоре.
Портрет Ноэль предусмотрительно отнес Моро, видимо, чтобы я не смог посмотреть на творение раньше времени:
«Матисс устраивает выставку, там и увидишь. Будет много начинающих, но это не беда, он обещал мне место поприметнее, — здесь Ноэль нервно усмехался. — Знаю, похоже на благотворительный вечер для недоучек, что поделать, иначе никак. Зато там соберется столько богачей и светских рож, что, поверь, оно того стоит», — упоминая о творческой элите и меценатах, звучал насмешливо и плотоядно, как опытный разбойник, ловко обчищавший карманы в темных подворотнях.
Он крепко пил. Опасная привычка, укоренившаяся после загулов с Фабрисом, превращалась в потребность, и, опохмелившись с утра, Ноэль добрел и расцветал, под вечер едва стоял на ногах и в своей диковатой веселости походил на сумасшедшего. Порой его так распирало от радости и гордости, что он принимался болтать, не замолкая, взрываясь раскатами торжественного смеха, обещал нам славу и неминуемый успех. Его голова кишела идеями, ему было необходимо их время от времени выплескивать, и поздоровевший я вернулся на пост внимательного слушателя. Ноэль мечтал о мастерской, учениках, собственных показах, заграничных турне:
«Пусть старикашки из Школы удавятся от зависти, и никакой ханжа-Жюлиан со своей вшивой академией нам в подметки годиться не будет. Тебя я сделаю своим распорядителем и правой рукой, будешь со мной экзамены проводить. А устраивать их мы будем в Шабане!» — каждый раз планы моего друга делались все грандиознее и смехотворнее.
«Друг» — звучит привычно, я и сейчас так его зову, не только вслух, что свидетельствует о том, что я до сих пор мыслю подобными категориями. Но есть ли у меня на это право?
Знакомая роль наперсника давалась легко, пьяный Ноэль больше не пугал, ему было достаточно того, что с его хмельными речами изредка соглашались и вовремя подносили выпить. Вообще страх куда-то пропал, точно я обронил его у фонтана Сюльпиция, во мне осталось лишь любопытство, подогреваемое приближавшимся показом. Я представлял себя ребенком, нетерпеливо отмерявшим срок до дня рождения или крестин, а под этим чувством скрывалось еще одно, оно жгло сердце мерзкой язвой и разрасталось в зловонную червоточину.
Любой хоть раз подмечал в душе всплески гаденького ликования, когда тот, кто всегда считался храбрее и крепче, оступался, летел кубарем вниз. Так и я, сидя за общим столом, наполнял стакан Ноэля почти до краев, радовался его глупости и мечтал о том, чтобы обещание Моро поскорее сбылось.
V
Ноэль суетился: если не считать ученических выставок в стенах Школы, показ у Моро был для него премьерным, — и как бы он ни старался, скрыть волнения не получалось. В решающий день мой друг гладко выбрился, сменил поношенный костюм на приталенный фрак, который пошил на последние деньги, предназначавшиеся для обустройства мастерской, и поймал нам экипаж, щедро заплатив вознице.
Лошади сразу взяли бодрый темп, и мы рысцой помчались вдоль набережной Малаке сквозь вечерний Париж. За окном закатными всполохами то и дело мерцала Сена, кокетливо подмигивала вывесками улица Бонапарта, жизнь струилась нарядно и броско. В этой чужой жизни люди виделись мне беззаботными и счастливыми, они наслаждались излишествами, красовались друг перед другом без сожалений и грусти. Уверен, Ноэлю хотелось так же. Он порывался шутить, снова напророчить нам грандиозное будущее, а мыслями уже обитал на выставке, если не дальше, но я его почти не слушал, и наш разговор быстро сошел на нет.
Внезапным немым укором выросла церковь Святого Сюльпиция. Вынырнула из бледно-красного марева пристальным великаном, я отвернулся, когда почувствовал взгляды каменных львов и покосился на Ноэля. В добротно скроенном наряде и с горделивой осанкой он был чертовски хорош собой, как всамделишный герой. Вспомнился сон с лавиной безликих чудовищ, и я спрятался от города за занавеской: уж лучше быть в темноте, чем под прицелом дурных воспоминаний.
Провести выставку в поддержку юных дарований Моро намеревался у себя и выделил под галерею весь бельэтаж. К организации он подошел обстоятельно, разослал именные приглашения, украшенные золотым тиснением и переложенные сухими цветами; позвал деятелей искусства, в том числе несколько господ из парнасцев и кого-то из повзрослевших «дрянных мальчишек», а еще журналистов, много журналистов, так что скандал намечался нешуточный. Моро забавляла игра в благодетеля, и ему хотелось хорошенько повеселиться.
Вокруг его дома кружили кареты. Вакханки с барельефов хищными ведьмами следили за тем, как гости поднимались к разверзнутым высоким дверям. В парадной было многолюдно и шумно: шуршали веера и шлейфы, цокали каблуки, патокой сочились приветствия, торжественно взмывали к потолку пробки от шампанского, метались слуги, грациозные в своей обходительной расторопности.
Ноэль объяснял мне на ходу:
— Нам нужно в дальний зал, я обещал встретиться с Матиссом. Хочешь, выпей, поговори пока с кем-нибудь, тут полно интересного народу. Так что не плошай, — и, смеясь, похлопал по спине.
Моего ответа не требовалось, мы не думали друг о друге: Ноэль ждал заслуженной награды, я же — обещанного чуда. Тогда случайности казались неслучайными, и в каждом франте или изысканной даме мне мерещились демоны и бесы. Меня изумляло, как Ноэль, не чуя подвоха, шагал в гущу гостей. Лоснящаяся толпа со звоном хрусталя и голодной любезностью, разве что не с причмокиванием, приняла его в поток тканей и дымных ароматов.
Я был теперь один. Вновь прислушался к себе: вернулся ли страх? Нет, все еще ничего. Жестом отсек услужливо предложенный бокал, мне хотелось сохранить трезвость ума, чтобы не упустить ни малейшей детали рокового вечера.
Однако поднявшись на бельэтаж, я обнаружил, что эффект жуткого столпотворения спал. Гости неторопливо переходили из одной просторной комнаты в другую. По ярко освещенным залам разносились звуки клавесина, играли клавирные концерты Баха в миноре. Стеклянным переливам поддакивала скрипка и томными вздохами оттеняла приглушенный человеческий рокот. Я был озадачен и по-детски разочарован, мероприятие представлялось мне демоническим пиршеством в духе черной мессы или шабаша, но никто из присутствующих не выглядел так, словно собирался напасть или сколько-нибудь напугать.
Я знал, где следовало искать Ноэля и Моро, а потому решил воспользоваться возможностью и немного осмотреться. Любопытство притягивало к полотнам в тяжелых, нарочно состаренных бронзовых рамах, светильники в восточном стиле создавали иллюзию объема, так что некоторые работы и вовсе делались до неприятного реальными.
Первый зал объединялся античными мифами. Со школярской точностью я определял известные сюжеты. Как сейчас помню: открывал выставку Иксион, привязанный к вечно крутившемуся колесу. Следом шел Геракл, опьяненный злыми чарами, он жестоко расправлялся с женой и детьми, воображая их мерзкими чудищами.
В углу я приметил Арахну. Художник изобразил ее в момент превращения: из-под подола торчали паучьи лапы с отвратительными крючками и жестким мехом, тело сковала болезненная судорога, а лицо исказила уродливая гримаса, в ней стиснулись боль, ярость и последний, безнадежный ужас. Остановившаяся позади меня девушка охнула в ажурную перчатку и шепнула старшей подруге: «Терпеть не могу пауков», — и продолжила разглядывать немой крик искусной ткачихи. Я пошел дальше.
Знакомые образы выворачивались наизнанку. Нет, здешние творцы ничего не додумывали и нигде не привирали, просто их боги, герои и цари представали в самом пакостном и непотребном виде. Было много женщин. Пленительных, статных и пылких, и все как одна рисовались жестокими и плотоядными.
Вот Артемида весело смеется, наблюдая за тем, как Актеона, превращенного ею в оленя, поедают собственные охотничьи собаки. А вот и Венера, она падает на колени перед прекрасным Адонисом, растерзанным диким вепрем. Только слез на щеках богини не видно, напротив, она тянется к телу юноши с пылкой нежностью, и ее бледные пальцы бережно касаются мальчишеских бедер. На соседнем полотне грозная Пентесилея попирает грудь сраженного Ахилла. Морок еще не сошел с глаз воительницы, и она ликует, не понимая, что в порыве безумия убила будущего супруга.
Здесь я заметил в лицах Артемиды, Венеры и царицы амазонок схожие черты. Греческие и римские идеалы сливались с острыми линиями губ, скул и бровей. Все три взирали на жертв свысока, сверкая изумрудными очами, и чем дольше я смотрел на красавиц, тем отчетливее проступали известные мне жесты и ямочки на щеках.
— Миф о Пентесилее мой любимый, — голос мадам Д’Лятурно прозвучал близко и вкрадчиво. — «О, багрянец этих роз кровавых. Увенчанное ранами чело. О, пахнущие тлением бутоны, которые на корм червям…» забыла. Досадно, я давно не перечитывала пьесы.
Она стояла по левую руку от меня. Бежевое платье плотно облегало тело баронессы, валансьенское кружево очерчивало изгиб груди, накидка из органди сверкающим туманом лежала на узких плечах. В таком «нагом» наряде баронесса походила на статую, держалась уверенно и строго:
— Я немного отстала от мужа, но это так невыносимо скучно везде и всегда ходить под руку. Вы сегодня одни? Странно наблюдать вас без месье Мюссона.
— Он сейчас с месье Моро.
— Получается, мы с вами оба блуждаем в одиночестве?
Слова баронессы звучали приветливо, и со стороны мы, скорее всего, напоминали давних друзей. Я видел, как проходившие мимо мужчины задерживали голодные взгляды на открытой шее баронессы, а женщины ревниво хмурились и принимались быстрее обмахиваться веерами, приглушая поток сплетен и острот. Для них она была развратницей, интриганкой, привыкшей к деньгам мужа и вседозволенности.
— Это ваши портреты? — спросил я, рассеяно осматривая зал.
— Отчасти. Многим художникам нужна живая натура, чтобы воплощать фантазии, и мне нравится такой подход: у каждого появляется своя живая Венера, Афродита или Гера.
— И возможность ими овладеть?
Мне казалось, она разозлится. Конечно, нашего разговора никто не слышал, но факт оставался фактом, я произнес непозволительную дерзость. Баронесса снисходительно улыбнулась, и ямочки на щеках стали отчетливее:
— Сразу видно, месье Пьютан, что вы не имели возможности испытывать к кому-нибудь и малейшего влечения, — она подняла голову к картине и продолжила, обращаясь к окровавленному Ахиллу. — Для этого надобно, чтобы вы что-то из себя представляли, в первую очередь, в собственных глазах. Осознавая ценность своих чувств, вы принесете много радости не только предмету вашего интереса, но и самому себе. По мне, так же и в искусстве, ваше творчество никому не будет нужно, если вы сами не поймете его значения. Помнится, вы говорили, что пишете…
— Уже нет, — отозвался я с подступающим раздражением.
Баронесса смеялась надо мной, нет, она смеялась над всеми. С гордостью нестареющей гетеры пропускала мимо ехидные смешки и сальности, знала, что завистников ждала старость и смерть, а ее — новые поклонники и возможность оказаться вновь увековеченной в чужих работах.
— Я обидела вас, месье Пьютан?
— Нет, я просто подумал, что вам больше идут доспехи.
— Вот как? Приятно слышать.
— Позвольте спросить, почему именно миф о Пентесилее?
— Наверное, потому что он служит хорошим назиданием. Не стоит себя переделывать в угоду кому-то другому. Непобедимая амазонка не сможет притвориться покорной даже для того, кого искренне любит. Каким бы благородным и честным ни был избранник, ее природа не даст ей этого сделать.
— Если объединить ваши слова, мне не следует добиваться никаких высот, но стоит полюбить себя ничтожным и безыдейным?
— Вы так сказали, а не я.
Ненавистные ямочки. Хотелось уйти, но не хотелось убегать:
— Знаете, вам лучше подойдет миф об Аталанте беотийской. Безжалостная красавица, проверявшая женихов на прочность в состязании и убивавшая всех, кто не справился.
— Получается, я превращусь в львицу?
— Если достаточно разгневаете богов.
Баронесса пожала плечами, и накидка медленно сползла с них, оголив лопатки. Клянусь, от этого зрелища задрожали даже стены. Было ясно, что баронесса не намеревалась раскаиваться, наоборот, тогда, в том мрачном зале она по праву могла считаться истинной богиней.
Клавесин зазвучал отчетливее. За следующими дверями мне снова предложили вина. Во второй комнате гостей встречал Бертран де Борн, проклятый трубадур держал собственную голову на золоченом блюде, его нисколько не удручала страшная участь вечно гореть в Аду за песни, разжигавшие вражду между братьями и друзьями. Он улыбался посетителям выставки лучезарно и саблезубо, предвещая встречу с персонажами варварских сказаний и средневековых легенд.
Беовульф расправляется с ужасным Гренделем в ночном поединке. Разъяренный Кухулин мчится на пылающей колеснице, из ноздрей верного коня вырываются клубы дыма, а ирландский полубог глядит исподлобья, сверкая семью зрачками. Впереди виднеются полотна в человеческий рост. На одном — Гильом Оранжский с женою насаживают сарацин на копья, лица доблестной четы запачканы кровью, они веселы, словно пируют на свадьбе; на другом — благородный Роланд, раненный и ослабелый, лежит на холме среди трупов соратников и с выражением полубезумного восторга любуется небом.
Местные средневековые герои бились не ради отчизны и не во имя долга. Они упивались дуэлями и побоищами, с хохотом кромсали врагов и умирали также с улыбкой. Жажда крови, власти и славы лишила их всех добродетелей, и, клянусь, тогда мои детские кумиры казались отвратительнее любых злодеев, гидр и чудищ. Неужели это было заметно лишь мне?
Группа пожилых мужчин живо спорила возле крупного холста, они что-то упорно доказывали друг другу, хмурясь и горячась. Я с интересом прибился к ним. За седеющими и лысеющими макушками мне удалось рассмотреть мрачного рыцаря, сидевшего в декорациях военного шатра. На дубовом столе рядом с картами и шлемом лежали две отрубленные головы юношей. Из-за дыма трубок и сигар создавалась иллюзия, будто щека рыцаря подрагивала от напряжения.
Признаюсь честно, я не смог понять, кто был изображен на картине, и решил прислушиваться к беседе.
— …неготовность армии стала ясна еще в Меце, — ворчал толстяк с лохматыми кошачьими усами, — а уж когда за оборону Эльзаса взялся этот неудачник Мак-Магон…
— Позвольте, — взволнованно перебил тонкий человечек с острыми коленями, издалека напоминавший кузнечика, его надтреснутый голос неприятно режет по ушам. — Я бы на вашем месте не стал так однозначно расценивать действия маршала Мак-Магона, ведь есть воля случая, погодные условия и прочие, так сказать…
— Решительно нельзя сваливать вину на одного человека! — прогудел широкоплечий мужчина с голубой лентой, накинутой поверх мундира. — Мак-Магон не мог предугадать всего. Решительно, не мог, — и, выдохнув ноздрями залп сизого дыма, сделался похож на коня Кухулина. — А вот Базен — тот еще остолоп. Его недальновидность и нерешительность при Марс-ла-Туре сыграли решающую роль. Мы могли бы легко расправиться с двумя корпусами, а вместо этого? Расположились под Мецем, потеряв уйму времени и сил.
— Да, пожалуй, маршал Базен вел себя неосмотрительно, — поддакнул кузнечик.
— Верно-верно, — с усердием закивал кот, и его жирный подбородок комично запрыгал, — при Марс-ла-Туре-то и прояснилась неготовность армии и…
Здоровяк с лентой тяжко вздохнул:
— Я помню, как сдавали Париж… как снимали флаги. А церковь Сюльпиция? Я видел, как от нее отодрали кусок, точно от краюхи хлеба, ни стыда, ни совести. Нет, господа, я решительно уверяю…
Я не понимал трагической интонации разговора. В 1870 мне исполнилось двенадцать, и это был поистине чудесный год: наши с Ноэлем родители разумно решили не отправлять нас в лицей, и, когда случилась осада Парижа, мы продолжили как ни в чем не бывало играть в шиллеровских разбойников, носясь по осенним садам с самодельными луками; а в пору бунтов и жалких передышек французской армии у границ Швейцарии мы строили снежные замки и катались на коньках до глубокой ночи. Радовались войне как отличному поводу не учиться, а долетавшие до нас фронтовые новости использовали в качестве новых сюжетов для шуточных сражений.
Это была не наша война, а потому мы с Ноэлем, как и множество других молодых людей из южных и восточных провинций, оказались совершенно безразличны к переживаниям старшего поколения, переносившего поражение как личный несмываемый позор. Мы никогда не проигрывали и ни разу не побеждали.
Мужчины опять принялись спорить, перемежая тихие упреки с запальчивыми возмущениями. Я решил подобраться к табличке рядом с портретом рыцаря: «Гавейн скорбит о смерти Гахериса и Гарета». Ну, разумеется, сюжет о гражданской войне и о вреде миротворчества. Безоружные братья Гавейна собрались примирить Ланселота с королем Артуром, явились к бывшему товарищу безоружными и поплатились за неосторожность. Но автор картины слукавил, потому что рыцарь не скорбел, а скорее клялся отомстить старому другу. Кровная месть, предательство, разочарование в искренности и доброте… франко-прусская война длилась десять месяцев, была проиграна десять лет тому назад, но собравшиеся вокруг Гавейна мужчины говорили о ней с таким запалом, словно могли что-то изменить здесь и сейчас.
Чуть в отдалении от дряхлеющей офицерской массы стоял барон Д’Лятурно. Он разительно отличался от группы ностальгировавших вояк: штатское платье в крупную пеструю полоску, пышный бордовый галстук, длинные волосы, военного в нем выдавала только выправка. Иногда к нему обращались с вопросом или уточнением, и барон отвечал с присущей ему вальяжностью, не вслушиваясь в причитания об утраченных возможностях и неслучившихся реваншах. По тому, как крепко его рука сжимала набалдашник трости, я догадывался, насколько тяжело ему давался вечер. Можно было бы попросить стул, воспользоваться коляской или вовсе не приходить, но, безусловно, подобное проявление слабости не для него.
Внезапно наши взгляды встретились. Д’Лятурно не признал меня, снова смотрел сквозь, то ли на стену, то ли на сгорбившегося над столом Гавейна. В тусклой непроницаемости глаз барона я прочитал молчаливый гнев больного и тупую тоску морфиниста. Вспомнились полубезумные фантазии о колдуне, способном воскрешать покойников, и слова Моро о том, что сильные за тысячелетия так и не научились принимать поражения и подстраиваться под окружающий мир. Теперь я это хорошо понимал. Барону не подходил столичный лоск, дорогой костюм и общество бахвалившихся стариков, он не умел и не желал думать ни об участи незадачливых маршалов, ни о взятом Париже, ни о жене, разгуливавшей по залам в одиночестве. Ему хотелось воли, сил и возможности свободно охотиться и воевать.
Барон чувствовал бы себя свободнее в окружении жестокосердых воинов прошлого, по духу они подходили барону больше, чем тот же кот, кузнечик или конь с лентой. Но времена героев миновали, а собранные здесь легенды убого опошлялись. Мне было искренне жаль его, но я покривлю душой, если скажу, что неизведанное чувство превосходства не доставляло удовольствия: жалеть кого-то оказалось намного приятнее, чем видеть жалость от других.
Побродив по галерее, я научился определять в толпе художников, чьи произведения сегодня выставлялись на всеобщее обозрение. Одни слонялись неподалеку от своих работ и наблюдали за реакцией зрителей, не приближаясь; другие же старались завязать беседу, спешили раскрыть задумку и поделиться историей картины. Некоторые держались подчеркнуто равнодушно, пили шампанское и умудрялись зевать от напускного безразличия. Тем не менее, всех объединял юный возраст, а еще плохо скрываемое волнение. Я узнал нескольких однокурсников Ноэля, но его самого до сих пор не встретил.
Скрипка всхлипывала громче, а гости прибывали. В третьем зале их собралось особенно много. Справа от дверей, развалившись среди расшитых бисером подушек и покрывал, в неестественной позе лежал завсегдатай опиумных клубов. Некогда нарядный костюм измялся, а шелковая рубашка задралась до середины живота. Рот был нелепо приоткрыт, а глаза бессмысленно вытаращены, как у трупа. Слева красовалась сцена полуночного пира в приметных антуражах Шабане. Длинный стол ломился от разнообразных яств и вин. На софе, пригревшись, безмятежно спали двое обнаженных мужчин. Их усталые лица рдели румянцем щек и блестели от свежего пота. Меня передернуло. Я сделал шаг в сторону и из шикарной квартиры перенесся в мрачные закоулки Парижа.
Бездомная собака с впалым животом бежала от беспризорных мальчишек, швыряющих в нее камнями. Нищая старуха, похожая на ссохшуюся черносливину, торговала никчемным скарбом под проливным дождем. Ее сокровища с помойки давно размокли, но торговка не покидала насиженного места и с безнадежным упрямством вглядывалась в вечернюю серость улицы. Размалеванные девицы в желтых платьях бесстыдно задирали юбки, оголяя кривые, нескладные ноги на потеху загулявшим рабочим. Пьяный возница бил наотмашь по бокам взмыленных лошадей, а они безропотно клонили вытянутые морды к земле и устало раздували ноздри.
Ярче остальных запомнился убогий попрошайка, он прислонился к фонарному столбу и в требовательном жесте выставил грязную ладонь. Его тело едва прикрывали лохмотья, оголенная кожа пестрела вздувшимися волдырями и бурыми струпьями. Даже через холст чувствовался запах пота, мочи и гноя. Но страшнее всего было лицо — на месте глаз нищего зияли кровавые впадины. Живое мясо висело ошметками, из глазниц текла беловатая жидкость, а беззубый рот чернел ехидной улыбкой. Над кем мог так потешаться слепой прокаженный? Я обернулся.
Мужчины окидывали хмурыми взглядами девушек в желтом, старались изобразить на физиономиях отвращение, но они точно знали, куда следовало смотреть. Женщины отворачивались от холста с задремавшими любовниками, смущенно кусали губы, прячась за веерами. Двое длиннобородых господ, остановившись возле побитой собаки, громко обсуждали проблему угнетения бедных слоев и незащищенность французской экономики, а рядом топтался нескладный человечек с тонкой тетрадью и торопливо записывал за ними каждое слово, ну, вылитый «маленький парижанин».
Конечно, не всем эпатаж работ пришелся по вкусу. Если в предыдущих двух залах откровенность оправдывалась раскрепощенностью античного общества и кровожадностью варваров, то третья комната вызывала лишь недоумение. Гости ходили среди картин с растерянностью и, что важно, с любопытством. Мрачные подворотни представлялись им очередной декорацией, а сумасшедшие, бродяги и проститутки — вымышленными образами, еще более далекими и незнакомыми, чем персонажи мифов и легенд.
Я вновь посмотрел на слепого попрошайку, он заливисто смеялся, потешаясь над знатными людьми, увлеченными чумазой реальностью, на которую за пределами квартиры Моро и не взглянули бы, но здесь в бронзовых рамах и под аккомпанемент клавесина обыкновенная мерзость, не стоившая внимания, преображалась в обличительное искусство.
Из мыслей выдернул раскат кукольного гогота. Фабрис, возвышавшийся вертлявым флюгером в компании молодых людей, рассыпался в остротах и колкостях. Те слушали, как завороженные, не в силах ни уйти, ни прекратить поток пакостей. Может, от страха, что придется иметь дело с самим бароном, а может, потому что в насмешливых речах и порывистых движениях шурина Д’Лятурно скрывалось непостижимое обаяние. Заметив меня, Фабрис приветливо подмигнул, не прерывая рассказа о курьезном случае в одном из борделей Венеции, а я тогда подумал, что ему бы пошел костюм из лохмотьев и струпьев.
— Вы заблудились?
Моро выступил из пышной гущи душного зала, окутанный дымно-сладкими ароматами вина, табака и восточных духов.
— Не могу найти Ноэля, — ответил я, обращаясь к спинам посетителей, якобы стараясь отыскать долговязого друга. — Не думал, что у вас окажется столько протеже. Вы долго их собирали?
— Вовсе нет. Большинству не хватало каких-то крошечных шажков для того, чтобы найти необходимое направление. От меня требовалось лишь поддержать их, а дальше они охотно следовали к цели самостоятельно, — он устало вздохнул и добавил. — Боюсь, одним днем мне не ограничиться, слишком большой ажиотаж. Придется сделать выставку открытой. Как воображу, сколько случится мороки, голова идет кругом.
— Впервые слышу, чтобы вы чего-то боялись.
— А вы, напротив, осмелели.
Светлые кудри Моро, небрежно уложенные назад, отливали седым серебром, лицо, украшенное белозубой улыбкой, одновременно виделось мне молодым и зрелым. Он весь состоял из полутонов и полутеней, и оттого не получалось угадать: рассердила ли его моя дерзость или позабавила. Единственное, что я мог утверждать наверняка, так это то, что из всех виденных мной костюмов, лучше всего Моро было в траурно-черном цвете. В нем он делался выше, прямее и значительнее прежнего, а движения его кистей в перчатках — контрастнее.
— Мне сложно теперь понять, кого полагается бояться. А бояться всех и сразу я устал.
— Что ж, это неплохо, — кивнул Моро. — Страх, как и всякое лекарство, необходим в здравом количестве. Только тогда от него выйдет прок. В то же время страх всеобъемлющий, как и бесстрашие, приводит к плачевным последствиям. Но не стоит о грустном, — взмахом руки отсекая саму возможность вернуться к мрачной теме. — Лучше скажите, что вы думаете о выставке?
В любой другой ситуации, я бы не сумел ответить. Не хватило бы ни духу, ни голоса, чтобы оформить мысль в нечто мало-мальски связное, но страх не возвращался, и теперь, в шумном зале среди картин, мои слова звучали внезапно уверенно и ясно:
— Вы сумели собрать вокруг себя кружок по-настоящему способных юношей, представленные сегодня работы действительно высокого уровня… но я не совсем улавливаю их смысл. Помнится, прежде вы убеждали месье Мюссона, что герои прошлых эпох не нужны современному миру, что они бесполезны и даже опасны, и что возвращение к их идеалам — напрасная трата сил.
Моро безмятежно пожал плечами:
— Я и сейчас полагаю точно так же.
— Тогда почему?..
— Месье Пьютан, вы пытаетесь сойти за простофилю. По-моему, собравшиеся здесь юные дарования весьма свободно обходятся с известными образами.
— Но они выставляют напоказ только плохое. А как же тогда показать противостояние добра и зла? Ведь одно невозможно без другого. Если отвергнуть старые идеалы, то что же будет вместо них?
— А с чего вы взяли, что вам будет предложено что-то взамен?
— С того, что у людей должно быть право на выбор.
Лицо Моро сделалось насмешливо-снисходительным:
— Возможность выбирать, месье Пьютан, это большая роскошь, и достается она далеко не каждому. Вам ли не знать.
К моим щекам прилила краска возмущения. Не для того я терпеливо ждал дня выставки, чтобы в очередной раз послушать о том, что обо мне думал Моро. Самодовольный тон и взгляд зорких глаз, безошибочно угадывавших сокровенные мысли, злили. Впервые с момента ссоры с Ноэлем я ощутил клокочущий гнев, вздымающийся из глубины, и дерзкую смелость:
— Оставьте ваши наставления. Они мне хорошо известны: признаваться в страхах, знать свое место, не пытаться изменить себя. Вы и господа Д’Лятурно неустанно об этом повторяете. Я знаю, что для всех вас я — пустое место, то ли дело вы. Вбиваете в головы талантливым и амбициозным людям, что все хорошее — устарело, а стремления к добрым началам — утопичны. По вашей указке они малюют беспросветный мрак, убежденные, что рисуют неприкрытую правду, а вы обещаете им протекцию, признание, славу и почет, — тут я невольно усмехнулся. — Стоит отдать вам должное, ваши обещания сбываются. Мало кто может похвастаться столь успешным первым показом. Теперь о них заговорит весь Париж, придут новые посетители, появятся почитатели, наверное, кто-то из них сумеет открыть собственную мастерскую, начнет преподавать. Невероятно удобно для вашего «правого» дела!
Моро не перебивал моих рассуждений, смотрел, как учитель, довольный догадливым учеником.
— Ну вот, месье Пьютан. А сами говорили, что чего-то не понимаете.
— Я не понимаю, зачем вам я.
— Вы очень хорошо поспособствовали моему предприятию. Без вашей помощи я бы не совладал с месье Мюссоном так скоро. Ему был необходим надежный компаньон, которому бы он сумел доверять, и к чьему мнению он бы стал прислушиваться.
— Спешу напомнить, что он пытался меня убить.
Моро изобразил искреннее удивление:
— Неужели? Своего ближайшего друга? В следующий раз просто будьте аккуратнее, — и, опершись о мою руку, неспешно зашагал вдоль картин, огибая гостей. — У вас пока маловато сноровки, но потенциал — отличный. Так что я полагаю, через пару-тройку лет вы научитесь использовать свое красноречие, избегая кровопролитий.
— Вы желаете сделать из меня очередного протеже? — предположил я, послушно следуя за Моро.
— Нет, — весело ответил он. — Как вы сами изволили заметить, их я завел предостаточно. Я бы хотел сделать вас своим единомышленником. Сегодняшняя выставка мой наиболее удачный эксперимент за последние годы, но понимаете — возраст. Справляться одному все труднее.
— У вас есть семья Д’Лятурно.
— Безусловно, но свежая кровь никогда не повредит. Новые идеи, несколько иной взгляд на вещи важны в нашем, — это место Моро особенно выделил, — правом деле.
— Вы считаете меня злом?
Музыка стихла, все померкло и остановилось, когда растянутые в улыбке губы Моро произносили:
— Я считаю вас другом. Сейчас вы, наверное, полагаете, что я скажу, что мы с вами похожи? Нет, так врать я не намерен. Однако вы мне симпатичны. Вы сговорчивы, жалобны, непритязательны и самокритичны. Знаете, крупные животные часто допускают к себе мелких грызунов или птиц и отлично уживаются с ними вместе. Сильные люди поступают похожим образом, они не ожидают от вас никакой опасности, и вам не составит большого вреда с ними управиться.
— Как с мамонтами, — вдруг вспомнил я.
Слуги открыли окна, внутрь зала проник прохладный ласковый ветер. Гости с облегчением вздохнули, бабочки-веера радостно захлопали ажурными крыльями возле женских шей и ключиц. Кто-то из мужчин потребовал еще вина. Моро снова кивнул, ободряюще сжал мою вспотевшую от волнения ладонь:
— Я дам вам то, о чем вы и не мечтали — выбор. Вы можете оставить все как есть и жить дальше, точно мы с вами и не встречались, а можете последовать моему совету и почувствовать собственную значимость.
Мы остановились возле тучной толпы в конце зала, она роилась, шуршала и чавкала, перетекая и волнуясь. Я не любил большого скопления людей, но сейчас мной целиком и полностью владело нетерпеливое любопытство:
— Куда вы меня привели?
— К месье Мюссону. Помните? Вы его искали. Ах, да. Вот, — Моро протянул мне свой лорнет. — Возьмите, так вам будет много удобнее. Ну, идите же, Юдо. Идите. Или вам не интересно?
Хотелось возразить, но кто-то толкнул меня локтем, и, сделав шаг вперед, я оказался поглощен толпой. Она роптала, трепетала тревожными вздохами и все увеличивалась в размере, суетясь вокруг картины в широкой темной раме. Мне было странно протискиваться между благородными господами и их нарядными женами, тогда эта неразбериха еще сильнее напоминала людную улицу на окраине города, только люди в ней пахли приятнее и не выкрикивали тебе вслед проклятья, если ты случайно задевал их, а лишь морщили напудренные носы и пренебрежительно фыркали вслед.
Я примостился возле колонны по левую сторону от полотна, почувствовал себя мальчишкой, пытавшимся рассмотреть представление, сидя в райке. Лорнет, правда, пригодился, и, пристав на мыски, я, наконец, увидел работу Ноэля.
В грязной, плохо освещенной спальне, среди опорожненных винных бутылок, мусора и смятого постельного белья сидела худая девочка лет десяти. Прислонившись к стене в темных разводах, она робко сложила руки на розоватые, ярко очерченные коленки. Светлые волосы, когда-то уложенные в миловидные букли, растрепались, шляпка с розовыми лентами сползла и повисла на узких плечах дешевой картонкой. Нарядное платье со шнуровкой напоминало половую тряпку: рукава испачканы, пуговицы оторваны, подол нелепо задран и измят. Глаза девочки, широкие и изумленные, внимательно смотрели вверх и куда-то в сторону.
Гости волновались. Я слышал, как одна дама, пожаловалась супругу на дурноту и прибавила: «Она смотрит мне в душу». Некоторые посетители отходили сразу, другие подолгу замирали возле портрета с бледными перекошенными физиономиями. Я узнал двух мужчин, споривших о бедняках рядом с нищей торговкой, теперь они молчали и нервно жевали загубники трубок. Забавно, как после изображенных сцен сражений, насилия, нищеты и порока люди дрожали от детского взора-упрека. Но до девочки мне не было никакого дела.
Позади нее возвышалось пыльное зеркало, и в его мутном отражении можно было различить серый силуэт в темном сюртуке. Он практически сливался с чумазым фоном; расплывчатый и туманный, чуждый и одновременно знакомый… один из стада бесцветных уродцев, грезившихся мне в карете Моро. Я знал, что безликое чудовище глядело на меня, и ощущал необъяснимое единение с ним, словно на картине изображался я сам.
Ноэль стоял недалеко от своего полотна, собравшиеся журналисты наперебой засыпали его вопросами, и мой друг с уверенностью отвечал на них, лоснясь от самодовольства и гордости. Ему действительно удалось всех удивить и затмить остальных подопечных Моро. Позже в газетах и журналах высказывали предположение, что девочка олицетворяла поруганную добродетель, а неприметный силуэт — первородное зло, жестокую реальность, грех и далее по списку.
Я наблюдал себя с двух точек: у колонны с лорнетом в руках и в потрепанной спальне. Все теперь было ясно и просто для нас двоих. Испуг переливался в удивление, а оно сменялось надтреснутой радостью, это я на картине, я, я, я. Пусть и случайно, мне досталось место в злосчастном портрете.
Скоро в зале сделалось невыносимо шумно и тесно. Ноэля разрывали на части ненасытные репортеры, придирчивые критики и любознательные гости. Мимо тут и там носились художники, метавшие ревнивые взгляды. Я не стал дожидаться друга, незаметно выскользнул из квартиры, вприпрыжку сбежал по лестнице, перепрыгивая через ступени на манер развеселившегося школяра, и вырвался в предрассветную синеву. Бережный ветер обнял свежей прохладой, по-отечески взъерошил волосы и подтолкнул навстречу распростершейся улице.
Я брел по городу одинокий и счастливый.
***
Предсказания Моро сбылись: оживление вокруг выставки случилось невообразимое, поток посетителей не иссякал с утра до ночи. Конечно, особенно все желали посмотреть на девочку в изорванном платье. Ее называли и шедевром, и открытием, и дикой пошлостью, и даже (додумались же) политической провокацией. Жаль, что насладиться славой Ноэль толком не успел.
Через три дня после премьерного показа к нам на чердак заявились жандармы: труп девочки нашли на берегу Сены недалеко от Пон-Нефа.