Бог, Человек и Я

Примечание

!!!ВНИМАНИЕ!!! В данной главе присутствуют детальные и не очень описания жестоких опытов, проводимых в Освенциме. Перед этими событиями будет стоять предупреждение: "***" . Читайте на своё усмотрение.

— Братец! — когда последний раз улицы Варшавы слышали заливной смех и видели радость в чужих глазах? Выжившие, что шастают по разрушенным улицам вместе с солдатами, убирая ловушки и забирая брошенные припасы, посмотрели на центр улицы. Там, где стояла груда из щебня, камней и сгоревшего дерева, превратившегося в угольки. На центре улицы, съезжая с этой самой горки, чуть не переломав ноги, один солдат бросился в объятия другого. Что сказать, если этот простой человеческий жест вызвал улыбки у остальных вокруг? Замученные, слабые, быстро погаснувшие. У людей нет сил улыбаться. Им едва хватало сил на то, чтобы жить. Но они продолжали делать свое дело. Сопротивляться. Биться. Перекладывать камень на камень. И в один день они отстроят Варшаву заново. Добровольцы отвернулись, возвращаясь к работе. Схватились за камни неровными, обгрызенными ногтями и пошли дальше грузить их на телеги. Никто не увидит, как дрожащие руки скинули с русой головы фуражку, чтобы пощупать каждую волосинку, а черно-смоляные глаза будут смотреть на заразительную улыбку. Чуть-чуть приподнятые в этот раз.

— Ты живой! — крикнули еще раз, вновь обнимая. Для этого пришлось слегка сгорбить спину. Голова вытянулась из объятий, чтобы хоть попытаться посмотреть на этот шрам, что разит собой за километр как точка для снайпера.

— Ты живой… — сказали слабо и тихо. рука в кожаной перчатке потянулась к белобрысому затылку. И только коснулась кончиками пальцев грубой кожи, как тут же отпрянула, ибо голову вскинули высоко и резко с вопросом в светло-голубых глазах.

— Что говоришь? — только не хватало еще поворота головы в сторонку, словно собеседник был собачкой, пытающейся понять слова хозяина.

— Говорю, живой ты, Русик! — раздался кашель. Все это время перед Русиком стояли столбом, только теперь начали показывать задатки эмоций и телодвижений. Первым делом руки потянулись к плечам и ладонями, щупали за лицо и уши, чтобы точно убедиться, что это он, тот самый Русик, а не фальшивка.

— Ещё бы не живой! От меня так просто не избавишься! — Русик поставил руки по бокам, гордо улыбаясь, несмотря на то, как у него дрожат кончики рта.

— Не строй из себя богатыря, будь добр. Я вижу, как у тебя от страха поджилки трясутся, вот-вот рухнешь.

— Укроп… — всё тот же самый брат. Тот же суровый нрав. Полгода в неведении, в незнании, жив ли другой, а ничего так и не поменялось. Только вот Укроп почему-то шептался, кашлял. Не успел Русик поинтересоваться, не заболел ли его братец. Январь ведь тяжелым пришелся, вот пурга прям щас идёт, снег им на нос валит, уши греет. Но не успел он рта раскрыть, как его повернули за голову резко, машинально и точно. Такими движениями рук Укроп обычно провинившимся шеи сворачивал…

— Откуда у тебя этот шрам? — пальцы касались шрама. Несмотря на то, что он зажил, при соприкосновении продолжал ныть, давить на корку мозга. Русик слегка пощурился и сглотнул, перед тем, как ответить. Вдруг заметили, что на груди у него ещё что-то поблескивало. И не похоже, чтобы это была медаль за геройство и почёт. — А что за… — Укроп потянулся… Да только вновь прервали ход его мыслей. Он услышал за своей спиной резкое и громкое: «Dość!»*. Братья повернулись к кричащему. Это был тот жуткий мужик, чья губа ближе к уголку рта неестественно приподнята была и показывала верхний ряд зубов. Похоже, что ее держал шов. Глаз всё ещё не видать. Тут им и помахал еще один, уже в этот раз обращаясь к ним на родном и понятном языке:

— Быстро шуруйте сюда, вы оба! Дел ещё по горло, потом нашушукаетесь!

Замятин, мать его…

Они поднялись на горку. Перед этим, конечно, подняли с земли красивую фуражку и оттряхнули. У Укропа уже была целая куча вопросов. Например: почему эта груда мусора, а не более-менее ровная дорога? Он посмотрел на тех, кто его окружал здесь. Старый солдат, чье лицо он бы предпочел не вспоминать. А лицо другого просто хотелось бы забыть. Он видел только половину, но этого хватало для вороха тревожных мыслей. Что делалось с этим солдатом за это время? Почему у него такой неровный шов посередине лица, тянущийся от подбородка явно ко лбу? Пересекающий губы, заставляющий их держаться неприкрытыми. А кончик носа был сморщенный, как сгнившая картошка, словно по нему не раз вдарили молотком.

С это горки можно было разглядеть получше, что из себя представляла разрушенная Варшава. Ничего нового, все такие же покошенные здания, выбитые окна и разброшенная дорожная плитка. Люди перед ними искали оставшиеся мины, подходили робко и со всей осторожностью. Никому не хотелось превратиться в кровавую кашу на улицах родного города. Когда Укроп прекратил лицезреть «красоты» Варшавы, то он повернулся к Замятину и отдал честь. Удивительно, но старик посмеялся. Укроп даже брови вскинул. Русик тоже похихикал. А мужчина со страшным лицом никак не отреагировал, просто сложил руки на груди и выдохнул слегка раздраженно.

— Это мне тебе надобно честь уже отдавать, Ульян. Ты за эти годы всё-таки в звании вырос, как и твой брат, — кивнул Лев, как Русик положил ладонь на плечо Ульяну и слегка пошатал братца на месте.

— И не только в звании. Надо же было так вытянуться всего за пару месяцев!

— Ты и сам не малыш, — фыркнул Ульян, очередной раз за эти минуты отмечая, что Русик стал шире в плечах и ноги его стали длиннее, словно по щелчку пальцев. Может, он не замечал все это время, пока они были вместе, а как разошлись и снова сошлись, так стало всё ясно? Непонятно. Да и неважно это. Важно то, что перед ними встал их неразговорчивый и грубый собеседник. Он бы сделал сморщенную мину. Да вот только не мог совсем.

— Skończyłeś już? Czas jest krótki*, — проговорили шепеляво. Кажется, говорил он на польском. Только еще более противно. Словно у человека нет одного или двух зубов. Укроп смотрел на него из-под прищура и понимал, что тот явно не назывался по имени, а пытался показать, насколько он важен и что к нему необходимо прислушаться.

— Что он несёт? — Ульян повернулся к брату, поднимая ладонь в грубом жесте, указывая на их собеседника. Тот выдохнул громко, кажется, оскорбленный. Но старавшийся не подавать виду. Русик пожал плечами и покачал головой:

— Товарищ Лев научил меня всего парочке слов, а я едва мог их различить. Тут я даже не знаю, винегрет какой-то… — на ответ этот Ульян повернул голову к брату. Стало интересно, откуда их многоуважаемый капитан знает польский.

— Товарищ Павел Персиваль требует, чтобы бы уже отправились в путь. И я с ним полностью согласен. Мы оставим Варшаву нашим остальным войскам, а сами, вместе с польским отрядом сопротивления, двинемся к Аушвицу. Дорога долгая. Если бы не вражеские ополчения и сопротивление, то мы бы добрались туда за четыре часа.

— Не на нашей калымаге, товарищ Замятин. Она едва сводит концы с концами, — покачал головой Родион и ему фыркнули, разворачиваясь и махая рукой. Приказывая следовать за собой, старик проговорил:

— Ничего, потерпишь, побьешься башкой об потолок. Мы вернемся к моему отряду, они подбираются к территории Освенцима. Там и дам тебе новую машинку на поиграться, так уж и быть, мальчик.

Идя по городу и рассматривая следы разрушений, Ульян не мог не вспомнить Смоленск. Это была его самая первая и самая кровожадная бойня. Дома валились ему на голову, а под обломками лежали люди, превращенные в кровавое месиво, с раздробленными позвоночниками и треснувшими головами. Мозги выкатывались на улицы, дорожки из крови проходились на десятки метров, приглашая поучаствовать в мясорубке. И тут тоже лежали тела, тоже были следы крови. Кто знает, когда это всё сотрётся с лица земли? Когда это сотрется из его памяти? Ульян поднял глаза от земли и краем глаза заметил, что Родион хватается пальцами за висок, хмурясь. Он смотрел себе под ноги, но иногда метался глазами по местности, пытаясь хоть на чём-то сфокусировать взгляд, кроме собственных грязных сапог. Он тоже вспоминал Смоленск? Или его мучало что-то другое, чего Ульян не знал? Что случилось с Русиком за то время, пока они не видели друг друга? Это только предстоит узнать. А сейчас они подходят к той самой колымаге у ворот, Замятин и Родион у руля, а вот Ульян и… Павел, да, Павел, будьте добры усесться на кузов. Ощущение дерева под собой никогда не было одним из приятных, Ульян уже успел отвыкнуть за время своей престижной должности. Он глянул на Павла. Ничего, что выдало бы из него хоть что-то, похожее на живого человека. Как живой труп, сшитый наспех. Говорит хрипло и мало, телодвижения медленные, чуть ли не ленивые. Ульян больше трусов ненавидел лентяев. Но он слишком рано судит… Не так ли?

Теперь нужно готовиться к сопротивлению на дорогах, перезарядить оружие. И приготовиться к каждой кочке на дороге.

— Слушай, а Белочка-то где? — спросил Родион, хватаясь за перегородку перед тем, как сесть на свое место. В его глазах читалось истинное беспокойство.

— До Варшавы мы освободили Треблинку и Белка осталась там, чтобы оказать солдатам и заключенным первую необходимую помощь. Я подоспел к городу только тогда, когда закончились бои. А наша сестра всё ещё в том концлагере, занимается своей работой.

— Нужно забрать её перед тем, как мы отправимся в Аушвиц! — вспылил Русик, и уже повернулся, чтобы крикнуть Замятину, как Ульян покачал головой и обрезал резко то, что собирались выкрикнуть. Он пояснил:

— Мы отправим ей гонца с письмом. У нас нет времени, мы должны отогнать врага как можно быстрее, прежде, чем он наберется сил, — Ульян покачал головой, а затем увидел, как Родион наморщил губу.

— Нам-то куда спешить? Столица отбита, они рассосутся, как насекомые. Сестра поважнее будет, нет?

— Прекрати, — и тут уже нахмурился Ульян. Русик только вернулся в его жизнь, а уже снова начинает жрать ему мозги. Да ещё так встрепенулся на месте, когда услышал, что Белка не абы где, а в самом настоящем концлагере. Не заключенная, а спасательница врачующая. Но он словно пропустил эти слова мимо ушей. — Я уже оставил своих людей, которые будут защищать её. Мы отправим письмо, она прочтет его и узнает, где мы. И мы будем её ждать, — голос у Ульяна злой, хоть и от боли в горле он всё ещё шептал. Почти шипел, если на то пошло.

— А если не защитят?

Вопрос повис в воздухе. Братья смотрели друг другу в глаза и не могли даже представить, что будет с Белочкой, если её не защитят. Она там одна. А они здесь, вдали от неё. Час чистой от врагов дороги, и они бы уже её подхватили, но нет! Ульян упирается как баран рогами, словно ему не хотелось туда возвращаться, словно ему было больно и противно. А в Родионе внезапно вновь проснулась любовь к сестрёнке полная и безграничная. Первые минуты вместе… И братья уже друг друга бесят до скрежета зубов. Русик выдохнул. Принял поражение. Не он ведь тут решает что да как, а высший по званию. И как неудобно, что это был не он. Он отправился за бумагой и тем, чем можно было писать. Дал Ульяну старую, пожухлую бумагу, которая не сгорела в пожаре бойни, а затем протянул ручку. Хотелось дать кусочек угля, но решил поберечь себя. Только вот Ульян отмахнулся. У него была своя. И Русик фыркнул, приподняв губу.

~ Дорогая Белослава, моя сестра.

Со мной всё хорошо. Прибытие в Варшаву оказалось благополучным. Все зацепки, полученные от разведчиков и патрулирования с дорог, оказались верны. Твои догадки были верны, сестра. Родион жив. И теперь он со мной. Он был вместе с капитаном Замятиным, ясно видно, что он не дезертировал. Поэтому как дезертира я его казнить не собираюсь. Так же, судя по сводке заключенных из Майданека, он не был заключенным тоже. Значит, как попавшего в плен, я его тоже не собираюсь казнить. Но я не знаю, где он всё это время был и как оказался с капитаном из Белорусского фронта. Мне предстоит это выяснить. Родион наш брат и я сердечно рад его видеть. Но если он виновен, смогу ли я ему позволить избежать наказания?

— Ульян вдруг оглянулся лишь одними глазами. Родион стоял и разговаривал со Львом Замятиным, а тот смеялся, словно брат травил анекдоты. Недолго, и вот он уже вернулся к своему письму. Вспоминая, что недавно он сам так смеялся с тем, кому вогнали отцовский нож в глаз. —

Даст ли право рождения, как первого сына Союза, ему амнистию? Я запутался, сестрёнка. Очень сильно запутался. Кто я такой, чтобы судить собственного брата? Чему учил меня наставник? Я потерян… Я отправлюсь в Аушвиц, не жди меня в Треблинке. Как только управишься со всей своей работой, отправляйся в Аушвиц. Не бойся. Попроси одного из моих приближенных довезти тебя. Приезжай быстрее. Я боюсь, что Басманов он может вернуться… Мы освободим Аушвиц ещё до того, как ты успеешь прочесть это письмо, уверяю тебя. Мы любим тебя и мы будем ждать тебя.

~ Твои братья — Родион и УльянУльян протянул письмо брату, аккуратно сложенное пополам. Конверта не было, и он решил, что нужно быть кратким, не показывать свои настоящие клички, не говорить об отце. Не говорить слишком много о Басманове. Он до сих пор не осмыслил того предательства. Что Басманов имел в виду, когда говорил, что с его братом была работенка быстрая и грязная? Он и его пытался убить, подставить? Значит, так далеко Русик оказался, потому что его преследовали? Ульян не понимает… В голове каша, туман. Нескоро он сможет обмолвиться с братом об этом. Но если забыть о Басманове всего на минутку, вспомнить, кем он был для Ульяна… Как давно он вспоминал своего настоящего отца в доброй мысли? Кажется, это было давно, еще до войны, еще до того, как он начал развозить газеты по улицам Москвы. Он ничего не понимает. Потирает горло, чувствуя, как за ним хлопается дверь, стоило только Родиону передать письмо. Он краем глаза мог заметить, как тот пригрозил несчастному солдату пальцем, а тот и закивал страшно, словно перед ним была бестия. Он вел себя странно. Слишком живо. Все эти года он становился только тише, только более хмурым. Что эти месяцы в нем изменили? Что он успел пережить? Почему за жалкое письмецо он готов выглядеть страшнее смерти, а на поле боя все равно дрожат ручонки. Ульян не понимает…

Колымага пошатнулась. И, забухтев, словно пропащая жертва табака, выпустила из себя черные клубки пара. Колеса покосились по грязи. Сейчас бы закурить… Но нет в кармане даже обычной крутки из травяного порошка. Нечего закурить и нечем. Да и разве с его то состоянием, особенно, когда он наговорил лишнего, ему стоило курить? Раздерет горло изнутри нахрен, потом совсем говорить не сможет. Ульян сидел на досках кузова и посмотрел на то, как выбранный ими гонец мечется между офицерами, выпрашивая машину или узнавая, не направится ли кто случаем ходом назад, в уже освобожденный концлагерь, прошедшую точку. Бедняга. Но он найдет выход. А то побоялся он Родиона знатно. Башку-то ему открутят, если письмо не доставит. Ульян смотрел назад, потирая горло, боясь, что ненароком заденет кадык и станет еще больнее. Рожа у него наверняка была страдальческая со стороны. Иначе с чего бы ему протягивал портсигар их новый польский приятель? Павел Персиваль… Странно как звучит, а.

— Nie palisz? — спросили у него из-под… капюшона? Когда он успел натянуть капюшон? Зачем он ему вообще был нужен? Пришил к плащу и выглядел просто смехотворно. Это все равно не скроет его ужасного шрама! Вопрос задали с кивком, а портсигаром махнули в его сторону. Мол: ты чего? На, попробуй, не ломайся. Ульян был уверен, что его прожигали глаза из-под тени капюшона, которых он не видел. — W porządku. Twoje problemy.* — поляк пожал плечами, убирая портсигар, выхватывая только одну сигарету. Марки они дорогой, явно немецкой… Скомуниздил откуда-то что-ли? И вообще… чё это, мать его, за кадр нарисовался, ему так и не объяснили нихрена!

— Ты кто такой?

На Ульяна даже не посмотрели. Скотство… Ну и хрен с ним! Не его ума дело, что это за обезьянка цирковая прискакала, не его дело, что его не познакомили, и не его дело, что вообще творилось все это время. Все вокруг не его дело. Дорогой наставник Басманов уже успел это ему доказать, пудря мозги. Просто выполняй свою работу. Просто стреляй. Целься, стреляй, убивай. И еще раз, по очереди. Пока из трупов нельзя будет проложить второй Ленинградский мост. Он махнул широко на поляка рядом, словно тот не был для него ничем кроме как надоедливой букашкой. А потом, когда их в очередной раз тряхнуло, то он услышал слабое хихиканье. Скрип колес не позволил чувству собственного достоинства упустить такое. Поляк поджигал сигару не менее роскошной зажигалкой. Это та самая, которой Русик поджигал папиросу своему брату. Слегка помятая, покрытая пятнами крови, но красивая, мать её.

— Тебе б с таким лицом да прямо на проволку пойти, — прохрипели, держа в зубах сигару. Ульян повернул голову настолько резко, что он не мог не услышать, как в шее его потрескались позвонки. Ещё больной шеи не хватало!

— Что? — сказал Ульян хрипло.

Ему не ответили. Закинули руки за голову и скрестили ноги. Словно они находились на курорте, да прямо напрямик к морю шли, готовые вот-вот искупаться и смыть с себя тревоги тяжелой недели. Он больше не пытался вырвать ответ из своего собеседника. Ему явно послышалось, что говорили с ним на русском, да с таким режущим слух акцентом, что даже не сразу стало понятно, что это был не польский. Но теперь это неважно. Ему просто нужно молча и без всяких конфликтов доехать до места назначения. Ему нужно прикрыть глаза и отдохнуть. Он не может вспомнить, когда последний раз спал. Боли в горле и мучительные воспоминания не давали сомкнуть глаз на самой мягкой постели в лагере, которая у него была. Сейчас, сидя на деревяшках, содрогаясь каждую минуту, если не секунду, он выдохнул и закрыл глаза. Заранее надеясь, что это не вонь гари попадает ему в нос. Иначе он начнет махать кулаками.

— Товарищ Замятин, вы не шутите?

— Я похож, кхм, — прокашлялся Лев, ударив себя кулаком в грудь. Курение в машине плохо влияло на его легкие. Да кого это волновало? Он все равно высунет ручку в окошко. — На шута?

— Нет, — покачал быстро Родион головой, пытаясь сложить свои мысли воедино и задать резонный вопрос. — Я просто думал, что как мы найдем мою семью, вы отправитесь обратно к своему отряду. А вы решили отправиться с нами в Аушвиц.

— Ко мне поступил приказ о помощи Первому Украинскому фронту, и я еду его исполнять. Всё просто. К тому же, мы нашли только твоего брата. А я точно помню, что у тебя ещё была и сестра, как бы память меня не подводила, — Родион не знал, как долго он сможет терпеть «старческие» шутки. Кажется, до самого конца этой чертовой войны.

— Моя сестра в Треблинке, — сказал тихо Родион, надеясь, то что его не услышат. Но машина резко затормозила, и тогда он услышал, как сзади них ударились об кузов их спутники. Сдержал смех, услышав приглушенное: «Kurwa! Ja pierdolę!»* и родное «Хай тобi грець!».

— Так а чего мы в Аушвиц едем, ты мне скажи? Твою сестру забрать надо первым делом!

— Нет, товарищ Замятин, вы не понимаете…

— Всё я понимаю!

Родион не мог понять — это в кабинке так жарко, или у него от обиды и злости загорелись щеки? Стиснув и подняв кулаки, Родион вспылил:

— Нет! Она сама решила там остаться и отправить Ульяна в Варшаву! — он хотел защитить её решение, но по глазам было видно, как он им ранен. Белка там совсем одна, без тех, кто ей при любой беде поможет, кто ей не воспользуется. Он знал, он слышал, он видел, что бывает с девушками, которых оставляют другим солдатам. Своим, не своим, какая разница? Он помнил историю у костра, он видел сквозь решетки камеры, он слышал душераздирающее признание о безумии прямо из уст его бывшего капитана. Этот капитан сидел рядом с ним, пыхтел, сжимая губы. Капитан вновь нажал на газ и они двинулись дальше. Но страшно было даже не это. Страшно было то, что Белка могла остаться с Басмановым. Ведь он не был рядом с Укропом. Значит…

— Я обещал тебе собрать твою семью, сынок. А ты мне не даешь выполнить мое обещание. Так дела не делаются, — грязные пальцы впились в обшивку руля. Старая и поцарапанная. На ней словно вымещали всю обиду время от времени. Иль износилась просто со временем.

— Вы обещали отвести меня до Варшавы, а потом уехать обратно, товарищ Замятин. Но спасать мою сестру без повода — нет, — Родион уперся локтем об дверцу, приложил пальцы ко лбу. Эта склока добра ему не сделает, не успокоит, не лишит его тревожных мыслей и не даст продыху. Но он не может заставить себя перестать скалиться, слыша, как сидящий рядом с ним человек почти плюется, только если бы сигару во рту не держал. Он даже посмотрел на него боком с подозрением. Не нравится ему это повышенное внимание. Он помнил, что говорил Замятин ранее. Он не злопамятный. Просто учтивый.

— Надеюсь, повода не будет.

На том и порешили. Они подъехали на перепутье. Перед ними стоял указательный знак. На север — Варшава. На юг — Освенцим.

Они бы доехали до Освенцима махом, потом прорвались бы в Аушвиц, оставляя город на остальную армию. Только по пути попадались ямы и загвоздки в виде отколупавшихся вояк. Все из них были немцами. Ульян не видел еще ни одного дезертира. Никто не носил на себе советскую форму, по крайней мере. Они останавливались на дороге, когда замечали, что бродят по заснеженным полям те, кому нужно было только дожить до конца войны. Но они не доживали. Один выстрел в голову из пистолета и вот — труп. Их было немного, к ним подходить на близкую дистанцию было без всякой нужды. Кровь капала на снег и покрывала собой целые сугробы. Трупы, которые они оставляли мерзнуть, украшали холмы у дороги. Сколько они не шарились по карманам, не смогли найти ничего путного, что помогло при штурме Аушвица. Разве только пара самокруток да погнутая вилка находились. Если повезет.

Один раз Родиону удалось застрелить человека красиво и аккуратно. Ни одна капелька крови не попала на его форму. Ему кажется, что с момента битвы в Смоленске он стал опытнее, а руки крепче. Или просто это от того, что есть тот, чьего осуждения он не боится? Он боялся войны. Он боялся убить. Прошло четыре года. А это чувство никуда не делось. Но почему он стал сильнее? От того ли, что поддержка Замятина, своеобразная, но приятная, была с ним? От того ли, что брат нашелся, а сестре, предположительно не угрожает опасность? Он не знал, не понимал. Он готов всхлипнуть каждый раз, как выдыхает, стоит ему закончить очередь из автомата. Но теперь он каждый раз кладет руку на грудь. И становится чуть легче.

После Майданека он имел полное право сойти с ума. Он мог свихнуться на поле битвы, в слезах и соплях убежать, бросив оружие. Как в тот день. Когда впервые выхватил не огнестрел, но нож… Теперь ножа у него нет. Но есть автомат. Хороший, добротно собранный, явно дорогой. И он стрелял из него в нацистов, даже не думая, что одно из красивых варшавских зданий может придавить его или он подорвется на мине.

Родион застрелил человека красиво и аккуратно. И потом пытался найти то, что помогло бы им в пути. Карту, письма, координаты. Не первый раз так копается, и явно не в последний. Всё, что навело бы на хороший план о штурме, все, что могло им помочь должно быть в этих закромах. Так бы нацисты хоть послужили своей смертью во имя мира. Но единственное, что нашлось у солдата кроме папирос и ржавой зажигалки, это… крестик. Простой крестик, начищенный до блеска. Не тот, что носят во славу Третьему Рейху, нет. Этот крестик даже сильнее запрещен на родине у Родиона, чем символ нацистов. Отец не подавал виду, но ненавидел его вид. Он рассказывал, как религия пудрит мозги людям, как превращает их в скот и мешает созданию общего социалистического будущего.

— Религия — плод человеческой корысти и буржуазии, а «Бог» — их господин, — отец морщился сильнее всего, когда рассказывал об истории буржуазии и ненавистного им капитализма в целом. Он был готов говорить часами о том, как неправильно это — полагаться на волшебного дядьку в небе, который будет пол века думать, не ниспослать ли тебе дары или же кару ненастную. — Верующие готовы оправдать любую беду своим Богом. Они не отвечают за себя. Не берут ответственности. Потому их мир шаткий и недолгий. Ведь «на то воля Божья», если на их земли придут войны.

Они не были глупыми детьми, когда он травил эту байку раз за разом. До той войны ему удавалось ловить моментами из кабинета разъяренные приказы о конфликте на севере рядом с Ленинградом. Финны отчаянно бились. И в итоге победили. Они не верили ни в Человека, ни в Бога. А в кого тогда?.. Важно ли так верить в Бога, чтобы верить, что война неспроста? И насколько сильна вера в Человека, который способен сам развязать войну, а не по воле Божьей? Когда человек перестает быть человеком и становится подобным богу, считая, что может вертеть человечеством, как это умел волшебный дядька на небесах? Как долго он проживет со знанием, что он не человек, но и не бог? Русик не знал.

Он просто верил. Верил в своего Отца, да. Он просто убрал руки с мертвеца. И последнее, что он сделал, это накрыл пальцами его веки и прикрыл его глаза, складывая холодные руки на груди и вынимая крестик из его одежд. Положил аккуратно крестик на костяшки, встал на ноги и схватился за грудь. Жгло кожу больно, даже через столько слоев одежды. Русик моргнул, когда почувствовал слабое прикосновение к носу. Снежинка упала. Он поднял голову и увидел, как небо заблестело от падающего снега. С каждой секундой его становилось все больше… Будет снегопад. Русик отошел от трупа только когда услышал за спиной свист и увидел, как Замятин помахивает рукой. Когда он подошел к грузовику, то не мог не отметить, как все это время Укроп уже чистил свое оружие, проверял запас пуль, увлеченный процессом. Замятин докуривал последнюю сигару. А вот их странный спутник, который так очаровал Льва при своем появлении, не убирал с Родиона своего устрашающего взгляда из-под капюшона. Ну, каким он был по догадкам. Он держал свою собственную сигару в зубах, и его изуродованное лицо со швом никак не играло ему на пользу. Только если целью не было запугать до смерти одним своим видом. Поляк сидел ровно, положив ладошки на коленки. И смотрел. Кажется, что поворачивал голову медленно соответственно с тем, куда и как скоро Родион двигался. Родион поскорее открыл дверцу и запрыгнул в кабинку, громко хлопая. Кажется, в горле пересохло.

Перед тем, как отъехать, Замятин подкинул Ульяну один из плащей, что остались в закромах. Он надел его, повязав на шее. И вскоре пожалел, что ехали они как скот в повозке. Скот и то с навесом бывало ездил! Даже капюшон не укроет от холодного колючего снега, что падал им на головы. Ульян стиснул свои плечи руками и сжал коленки, надеясь, что тело согреет самого себя. Ему никак не помогала его утепленная форма, все равно, что сидеть в ледяной реке и ждать чуда, что под тобой потеплеет. Он шмыгнул носом, а затем быстренько вытер под ним, чтобы снова схватиться за старый потертый плащ, который уже на подоле начал рваться. Он бы уже попытался заснуть с сосулькой в носу и ушах, но увидел, как его молчаливый собеседник вновь закурил! У него там что, бездонный портсигар?! И ведь совсем не дрожит, смотрите! Снегопад, на самом Ульяне уже сугробы образовались прямо на голове и плечах, а этому чудаку побоку!

— Тебе что, совсем не…

— Ani kropli*, — если б поляк мог, он бы прихлопал губами на сигарке, только вот… Он взял сигару двумя пальцами и убрал ее от рта. Перед тем, как открыть рот, пар прошел у него сквозь зубы. Кривые зубы. Словно вживую в челюсть понаставленные в беспорядке… — В пыточной похолоднее было.

— Ха! — Ульян тыкнул пальцем в поляка и был бы рад встать победно, только вот кочка помешала ему даже ровно сидеть. Он схватился за доску, надеясь, что не наполучил заноз, а затем выдохнул, подняв оголенное лицо к снегопаду. — Знал ведь, что ты… Подожди, «пыточная»?

Ему просто так кивнули, словно это было ровно то же самое, что сказать «я пришёл с рынка и принес вам дюжину огурцов». Тон его, когда он заговорил на понятном языке, был такой же ровный и холодный, как снежная пурга, которая все никак не останавливалась.

— Значит, оттуда у тебя этот… — Ульян потыкал у себя над губой, щурясь в отвращении, словно это у него криво шито лицо пополам. Ему кивнули так же ровно, как и в прошлый раз. Снежок повалился с покрытой головы.

— Я пленный из Аушвица. Бывший, — он никак не отреагировал но то, как Ульян поглядел сначала на дорогу, а потом на своего собеседника.

— Это со всеми вами там так обходились? — Ульян говорил тихо и хрипло. На него смотрели долго. В полном гробовом молчании, держа меж пальцев сигару. Дым смешивался со снегом. Выглядело… красиво.

Ульяну так и не ответили. Поляк отвел свой взгляд, наклонив голову в сторону заснеженных полей и лесов. Он сунул сигару обратно себе меж зубов, кривых, но крепких. Вдохнул поглубже. И не удосужился даже убрать сигарету, выдыхая пар через нос. Его ничего не волновало. Ни удары кочек по колесам. на жгучий табак в горле, ни надоедливый юнец. Он не откроется ему с первого раза, нет. Ни со второго, ни с десятого, ни с сотого. Никому не откроется, никому не доверится. Больше никогда. Дай слабину — и что с тобой станет? Правильно — окажешься на холодном столе под яркой лампой, привязанный за кожаные ремни, полностью голый. Беспомощный. Бессильный. Поделенный надвое, разорванный на куски.

***

— Неужели это то, что я думаю? Was für ein unglaubliches Glück! * Именно этого мне и не хватало. Именно это мне и было нужно с самого начала! Я так долго ждал вашего прибытия, lieber Freund*. Вы просто идеальный экземпляр. Прошлые, иные были не тем, что мне нужно. Они были пустой оболочкой, быстро чахнущей, низшей формой жизни. А вы… Вы послужите высшей цели. Я сделаю из вас чистокровного арийца. Уверяю вас. Вы станете подобным тому, кому я кланяюсь каждый день. Я стану вашим слугой, подождите немного. Вам больше не придется страдать в этом… мешке, который вы зовете телом. Я дам вам новую кожу. Я дам вам новые внутренности. Я подарю вам душу.

Он гладит по щеке. Костяшками пальцев. Загрубевшими, треснувшими, гадкими, мерзкими, с которых шелушится кожица. Он смотрит. У него страшный взгляд. У него мертвый взгляд. Сумасшедший, сумасбродный, одержимый и затуманенный взгляд. Он смотрит на меня сверху. Он смотрит на меня как подопытную крысу. Он смотрит и представляет, как будет испытывать меня, он думает, что в первую очередь сделает со мной. Что? Что? Что сделает? Всадит инъекцию, посмотрит на реакцию сердца? Пересадит свиное сердце? Вскроет череп, будет копошиться в мозге, пока я сам буду в сознании? Выпотрошит живот и вольет кислоту?

Он смотрит. Я не вижу больше ничего, кроме его лица. Лампа заставляет меня слепнуть. Я не могу пошевелиться. Я не могу крикнуть о помощи. Я могу только наблюдать. Я наблюдаю. Я смотрю. Я смотрю и вижу, как он берет скальпель. Как он его заботливо обрабатывает. Он смотрит на меня. Лампа скрипит, слегка качаясь. Ток в ней то он есть, то его нет. Я ничего не слышу. Ничего, кроме лампы. Ничего, кроме тихих размеренных шагов туфель. Ничего, кроме того, как затачивают лезвие. И собственное, судорожное дыхание, задушенное в глубине легких.

Начнём с азов…

Кожа расходится как нежные лоскуты. Открывается перед лезвием скальпеля и кровь льется на него, как божья роса. Багровая жидкость блестит от света лампы. Скальпель идёт дальше неспешно. Он не спешит, даже если крики, что пробиваются сквозь кляп, пытаются заставить его поспешить. Он проходит, проводя дорожку по боку. Кожа рвется, мышцы рвутся, жилы рвутся, мясо рвется. Кровь льется на скальпель, кровь льется на стол, кровь попадет на белоснежные врачебные перчатки. Скальпель проходит глубже. Задевает кость. Крик ударяется об стены кабинета. И вынимает его обратно. Быстро. Слаженно. Затем снова касается кожи. Проводит дорожку у бедер, у шеи, у локтей. Всего лишь царапины, но они истекали кровью. Маркировал, словно перед ним лежит шарнирная кукла. Он поднимает маленький инструмент доктора. Так похожее на орудие убийства. Тряпочка касается кровавых зубцов. Вытирает медленно и нежно. На него смотрят. Смотрят, пряча улыбку за усами. Шепчут судорожно, пока он дрожит от боли:

— Солдаты, пришедшие отдохнуть в компании дам, обмолвились о вашем небывалом метаболизме, что раны заживают быстрее, чем вы их успеете опознать. Я хочу увидеть, как быстро эта рана заживет на вас. Я увижу это. Я запишу это. Я запишу каждый процесс. Я изучу вас с ног до головы, vom Fleisch bis zu den Knochen*. Вы станете моей сенсацией, второй докторской работой. Благодаря вам я смогу работать на приближенного нашего многоуважаемого Фюрера. И тогда я достигну вершины медицины и науки. Вам нужно лишь только посодействовать. Ничего более.

— ŚC-С-СIERWO KUR-RWA!

Я кричу, что есть мочи. Кричу сквозь кляп. Он схватил меня пальцами за щеки, заставил вытянуть голову, поднял ее, смотря мне в лицо. Коснулся вдруг пальцами раны, почти сунул их во внутрь, щекоча нежную плоть, он проходился по краюшку, чувствуя, как плоть и жилы постепенно отрастают заново, как на другом конце раны кожа стягивалась, готовая захватить ладонь доктора внутри самого тела. Он был бы рад. Это был бы добротный эксперимент. Но ему нужно беречь этот экземпляр, не играться с ним, как с игрушкой. Да и рука ему его еще была необходима.

— Это просто прекрасный результат, lieber Freund. Мне интересно, сможет ли твой язык так же быстро отрасти заново, если его отрезать? А уши? Сможете ли снова слышать? А зубы вырвать? Вырастут ли новые? Нужно записать и опробовать на практике. Ха-ха, Genial! *

Я не помню, когда последний раз я был готов захлебнуться в собственных слезах. Но этот день… я запомню навечно. Начало живого кошмара.

***

Другое это было дело, не когда добираешься на поле боя в составе армии, а когда вас всего четверо человек и вместе с вами только старая калымага, которая при случае полыхнет добрым алым пламенем, дай только винтику отпасть. На свой страх и риск они направлялись к югу, чтобы вновь слиться с остальными солдатами и смело отправиться штурмовать крепости Освенцима и вырвать его из рук нацистов. До того момента, как по ним начали стрелять из сугробов, Родион как-то учтиво спросил, чего этот неизвестный поляк к ним прибился. Что ему от них нужно? Чего он хочет. Он даже вразумительно говорить не пытается, не то что уж объясниться перед теми, кто вытащил его под завала. Крепкий орешек, раз не помер прямо там. Крови было прилично… Они уж не думали, что там лежит кто-то живой и дышащий. Но тот даже пытался скинуть с себя упавшие куски стены. Безуспешно, конечно. И оправился слишком быстро…

— Чего этот чудак к нам прибился, товарищ Замятин? — спросил Родион, жуя жопку огурца. Единственная еда, которую удалось выхватить у прибывшего снабжения. Ящик огурцов и водки. Все на ваш выбор. — Я думал, что когда мы его спасли, он решил пойти своей дорогой. Взгляд у него был тяжелый. Словно мы его чем-то лично обидели.

— Этот «чудак» спросил меня на польском куда мы держим путь. Ясен хрен ты ничего не понял, ты сопля зеленая, языка ни одного не разумеешь, — фыркнул Замятин, махнув рукой и начав оглядываться по сторонам одними глазами.

— Вот так прям обязательно меня посрамить, а? — забурчал юноша с куском огурца за щекой, продолжая жевать.

— Дорога мне не нравится… Нет следов битвы, хотя мы уже на полпути к Освенциму, тропу замело, словно тут не ездили каждый день на танках. Нервничаю я, понимаешь? —

— он выдохнул. Он еще сильнее был на нервах от того, что закурить нечем. Он не осмелился спросить сигару у поляка. То были немецкие. А он их жуть как не любил. На вкус отвратные. — А что до нашего товарища, то как я ломано ответил, что мы держим путь в Аушвиц, так ты понимаешь, глаза загорелись у него под фуражкой! Сказал, что пойдет с нами, хочет отомстить. Я уже хотел было спросить, кому и за что, только вот язык проглотил, когда он гаркнул на меня что-то вроде: «В путь!».

— …А вы не заметили, что он слишком быстро оправился для человека, лежавшего под обломками здания? Шел, почти не хромая, хоть и истекал кровью? — Родион жевал медленно. И, кажется, чуток позеленел. От протухшего огурца или ударившей в голову как обух мысли?

— Заметил.

Именно тогда и полетели в них пули и гранаты. Лев нажал на педаль что сил есть, настолько сильно, насколько могла вынести эта старушка. Родион вжался в кресло, уверенный, что вот-вот порвет на нем дешевое покрытие. Он замотал головой, чтобы посмотреть на то, кто на них напал. На эмоциях не смог контролировать себя, и поплатился за это мощным ударом по плечу.

— А ну пригнись, олух! — кричал Замятин перед тем, как стиснуть плечо Родиона и кинуть его чуть ли не под сиденье. Пуля пробила стекло и оно потрескалось на маленькие кусочки, падая на Родиону на коленки. Когда он услышал крик капитана, то резко поднялся, боясь увидеть, что руль залит кровью, а на лобовом стекле огромное алое пятно. Он увидел кровь и прикусил губу. Выдохнул только, когда заметил, что руки все еще держатся за руль. Кровь стекала с другой стороны лица, которую он не видел…

Снаружи оказаться было еще рискованнее. Казалось, что Ульяну удалось развести поляка на разговор. Например, он дал наводку о безопасной дороге:

— Хорошо, что ваш командир меня послушал. Это безопасная дорога. Лесная. О ней мало кто знает.

«Наш» капитан?

Только вот пули и крики помешали. У обоих были только пистолеты в кобурах и они выхватили их сию же секунду, когда увидели появившиеся на снегу головешки, словно эти были сраные подснежники. Все, что они видели, это цели. Прицелились по головам, прищурились и даже собрались уже стрелять, убивать наповал, как колеса под ними задрожали, а вместе с ними и кузов. Ульян уже повалился на доски как неуклюжее животное лапками кверху, но его крепко подняли за капюшон плаща, почти обрывая ткань. Но он встал ровно, упираясь рукой об стенку кабинки, чтобы наверняка не упасть. Поляк повторил за ним. Именно тогда и начались убийства. Довольно жестокие убийства, приправленные перчинкой сурового характера его партнера по оружию. Голова — одна за другой — все падают на снег и окрашивают его в красный. Цвет жизни. Цвет свободы. За эти пару секунд, которые чувствовались как минуты, он ни разу не выронил из своих зубов сигару.

Скрип колес об мокрую землю, удары ящиков об доски, выстрелы, убивающие напрямик, разят наповал, хлопья снега, летящие в лицо, дым сигарет, размеренное дыхание. Ах, что за симфония!

— Граната!

— Schyl się! *

Ульян не понял, когда он успел оказаться на земле у перевернутого грузовика. Он уткнулся лицом в грязную землю и судорожно вдохнул. Он живой?.. Он живой. Живой! Разве после того, как прямиком на тебя летит граната, выживают? В ушах звенит. Из носа идет кровь. В глазах двоится. Ульян посмотрел на свои руки, покрытые мокрой грязью. Роскошные черные перчатки из кожи порваны тут и там. На лице его тоже грязь, на его плаще — грязь и кровь вперемешку. Он не видит своего пистолета. Похоже, отбросило подальше, да так, что не найти. Он перестал смотреть на свою ладонь и прищурился, вслушиваясь в окружение. Тихо. Он ничего не слышит кроме… кроме шагов. Он лежит за накрененным кузовом, и рядом с ним ни души. Где поляк? Где Замятин? Где Русик?

— Glaubst du, sie sind alle tot? — Ульян видел немецкого солдата. Как их не узнать. Но что они здесь забыли? По новостям с радио, которое иногда давал послушать Замятин, можно было понять, что немцы бегут с этих земель куда подальше, чтобы перегруппироваться. Одежка только у них странная. Чуток более ухоженная, чем у обычных рядовых, которые случайно заблудились и не могут найти путь на базу. — Wirklich tot-tot? *

— Wir werden das jetzt überprüfen. Durchsucht die Kabine. Und ich werde diesen Freak schlagen, und plötzlich wird er Lebenszeichen geben*, — солдат с пушкой наперевес отправился к лежащему Ульяну, улыбаясь почти кровожадно. Погоны звенели у него на груди, а от света зимнего солнца блестел черепок на фуражке.

— Und was wirst du dann mit ihm machen? *

— Ich werde ihn erschießen, bis sich der Kopf zu Brei entwickelt hat, — голос солдата почти хрипел от накала и возбуждения. — Dann wird er definitiv nicht auferstehen.*

Ульян зажмурился, тем не менее стараясь быть похожим на мертвеца. Бледным, как смерть. Да только вот… Неужели солдат прошагал мимо него куда-то подальше? Слух не может обманывать. Только бы не поднять головы и не словить пулю в лоб. Ему казалось, что этот верзила идет по его душу, но… Ох, веруй он в Бога, он бы воззвал ко всем святым, которых он знает, чтобы узнать: что это устрашающее кровавое месиво из зубов и мяса лежит в отдалении от него?! Да не может быть, чтобы это был он… Не может быть, чтобы этот умелый солдат так быстро и внезапно умер.

Но невозможнее всего оказалось то, что этот солдат на его же глазах схватил немца за шею, едва тот ткнул его дулом в лоб!

Поляк на его собственных глазах поднялся с земли как живой мертвец на согнутых ногах, хрустя костями, а затем ловким маневром выхватил у немца оружие. С помощью четкого удара под дых. Тот даже не успел среагировать, попытаться контратаковать. Был очень занят лицезрением кровавой каши на половине лица своего противника. Желтый гнойник, который, похоже, был глазом, смотрел ему в душу, пока чужие руки не забрали ее из тела, скручивая немцу шею. Только его предсмертный вскрик заставил остальных вояк навострить головы. Их там было прилично… Больше, чем Ульяна и его спутников. До того они тихо мирно разговаривали, словно были заняты беседой у чашечки чая. Теперь они уже бегут к перевернутому грузовику напрямик. Ибо поляк уже успел застрелить из чужого пистолета тех троих, что попытались обыскать кабинку и кузов на наличие живых и так же припасов. Они бы все равно там ничего не нашли, правда?

— Ну-ка, gołąbek*, подсоби, — Ульяну практически по носу прилетел тяжелый пистолет, звенящий от пуль внутри. — Я знаю, что ты не мёртв. Живо встал на ноги, сказал!

Поляк стащил с солдата пояс с гранатами. Тогда-то Ульян посмотрел на него с большими глазами, открыв рот то ли от в недостатке воздуха в легких, то ли от шока. Но он попытался встать на скользкой грязи. Он схватил пистолет судорожно, стискивая ручку настолько сильно, словно от этого зависела его жизнь. Это уже второй раз, когда он боится за свою жизнь. Чувство неуязвимости улетучивается из него с сумасшедшей скоростью. Впрочем, в чем он оказывается не прав? Ульян подполз к перевернутому кузову, уже совсем не волнуясь, что грязью марает свой роскошный плащ. Теперь он думает о том, что собирается сделать поляк. Тот совершает парочку быстрых выстрелов, от которых падало тело за телом. Осталась кучка противников, и вот вовремя же закончились патроны. Он знал, что у него нет времени на то, чтобы копаться в добре того ублюдка. Не зря ведь он стянул с него тот поясок. Он своим слепым боком мог чувствовать, с каким лицом на него смотрят два черных глаза. Это даже вызвало в нем небольшой смешок.

— Как ты можешь смеяться прямо сейчас?! Курва, разве это смешно?!

— Гляди, что могу, — заворковал с самой очаровательной улыбкой, которую поляку могло позволить его лицо. Когда от второй половины твоих губ не осталось ни следа и видно только зубы, сложно сказать, насколько это было… очаровательно.

И Ульян глядел. Глядел на то, как поляк срывает с гранат чеку за чекой, а затем поднимает голову из укрытия. Подходят, скоты. Пора! Он кидает поясок с гранатами так, словно он был невестой, а поясок — его букетом! Букетом с гранатами, а не розами, обещающий не долгой счастливой жизни с любимым человеком, а быструю и болезненную смерть.

А крики, перемешанные со взрывами настолько разрушительными, что аж калымага пошатнется — его праздничная симфония.

Он выстрелил в каждую из гранат, будто наперед зная, что попадет прямо в детонатор, раскроет черепицу. Они вместе закрыли уши, когда ударил грохот и машина чуть не перевернулась прямо им на головы. И когда обзор накрыло копотью и туманом от дорожной пыли, у Ульяна внезапно выхватили пистолет из рук. Он даже не успел состроить лицо истинного удивления, когда мимо него пронеслись со скоростью ветра. Только конец драного плаща он и видел. Сам он попытался встать, но ощущение, что нога была переломана в сотнях местах. Он смог только приподняться и держаться за кузов, прижав руку к кровоточащему боку. Он бы сейчас зашипел и сжался в агонии, только не мог взгляда оторвать от резни, творящейся на его глазах. Только зубы стиснул. Ульян последний раз участвовал в массовой бойне в Смоленске. Крики его отряда всё ещё преследуют его по ночам перед сном и после. Но если прислушаться, то кричат уже не его ребята, а совсем чужие. Те, которых не погубил взрыв гранаты, поляк пристрелил на месте, едва они сами успевали поднять оружие и прицелиться. Он бился дико, отчаянно. В движениях можно прочитать, как эта бойня приносит ему не радость, но удовлетворение. Умрут все. Все до одного.

Тот метался между солдатами как вихрь, крутясь, уворачиваясь от выстрелов в упор, если кому-то хватало сил и смелости выстрелить в него. Откуда… Откуда тут столько людей?! Это мертвая, тихая дорога, едва отмеченная на немецких картах! Ее знали только местные, именно на нее указывала эта бестия, крутящаяся с пистолетом в руке. Признался, что по ней бежал из Аушвица, затерявшись в потерянных и захудалых деревеньках. Что это тогда за напасть?

Очнулся Ульян от собственных мыслей только в тот момент, когда услышал пораженный крик поляка, упавшего на спину. Его ударили под дых и опрокинули на мокрую землю. Солдат выхватил из своего скромного арсенала нож, прижал к худому бледному горлу под собой. И уже напряг мышцы перед тем, как полоснуть по дрожащему кадыку. Тогда бедняге и прилетел камень по лбу заставив его выругаться громко и возмущенно. Больше времени ему на возмущения не оставалось, когда ему прилетело по лицу с ноги. Коленкой да прямо по носу! Залитые кровью глаза расширились и посмотрели на небо. Над ними возвышалась фигура в черном грязном плаще. Она подняла с земли пистолет, что выронили из кровавых рук в бою. И раздался выстрел под дикий крик, прерванный пулей. Прямо в раскрытый рот, а затем меж глаз.

Настала долгожданная тишина. Слышно только загнанное дыхание. И быстрый топот сапог по снегу. Почти судорожный бег. Ульян медленно нагнулся, пытаясь не потревожить ногу. Взял с пояска только что убитого солдата гранату. Перешагнул аккуратно через труп и приподнял руку, прицеливаясь. Вот и она — его цель. В панике убегающий солдат, который спотыкается об сугробы.

Ульян выдохнул. И убрал палец с чеки.

Вместо того, чтобы бросить гранату, он откинул ее от себя подальше, словно держал в руках мешок с дерьмом. Затем, хромая и держась за бок, протянул поляку руку. Все это время тот лежал, закрыв глаза, а потом резко открыл их, почти пугая своим больным видом. Но, судя по другой более целой половине лица, он улыбался. А затем крепко схватил Ульяна за ладонь, скрепляя хватку, а затем с громким кряхтением вставая на ноги. Теперь в более менее спокойной обстановке можно приглядеться: у этого товарища каштановые волосы есть только на другой стороне, вторая — полностью лысая. Она была спасена от удара гранатой с помощью капюшона и вытянутой руки, и кожа там не стянулась. Что не скажешь о лицевой части…

— Выглядишь страшнее смерти, я вот что скажу, — прохрипел Ульян, давя улыбку. Кровь из губы пошла.

— Sam nie jesteś przystojny*, — фыркнули, махнув рукой. Явно больно ему было, настолько это было лениво. Похоже, что ему ее вывернули.

— А попонятнее можно?

Внезапно довольная улыбка испарилась с этого устрашающего лица. И тогда Ульян проглотил вязкую слюну, потирая горло. Похоже, попонятнее нельзя. Ладно. Хорошо. Обойдемся.

— Имя хоть свое скажи, будь добр. А то что мне, постоянно безымянно называть тебя товарищ? — Ульян махнул на него рукой и подошел к кузову, облокачиваясь на него. Несчастное колесо колымаги все еще крутилось без остановки.

— … Зови меня Польска, — …Польска сказал прямо и сухо, вставая рядом и начав копаться в своих карманах, в попытке найти портсигар. — От вашего «товарища» меня тошнит аж с 1939-го.

— Ага, понятно… — Ульян повернул к нему голову. — Подожди, «Польска»? Это разве не значит…

Гулкий железный удар прервал его слова и тогда свет увидел белоснежную головешку и услышал судорожный кашель. А вот и Русик.

Много времени ушло на то, когда они пытались поймать сигнал на радио. Вчетвером им удалось поднять грузовик на колеса. Конечно, перед этим Русик закричал на всю округу и потом ударил себя по губам, едва он завидел, что сталось с их спутником. Тот посмотрел на него, как на прокаженного, двинув сигарой в зубах. Он ходил по острию ножа, когда прикуривал со своей пораженной стороны. Губ нет совсем, их и раньше то было не заметить. Красная кожа в кровавых ошметках стянулась ближе к носу и рту. Стоило только дрожащему «извини» вырваться, как собеседник тут же фыркнул и натянул на себя капюшон. Каким только чудом он не сгорел при попадании? А хрен его знает. Этот… «Польска» — человек загадка.

Радио сообщило им о том что кое-какая деревня где-то там по таким-то координатам была освобождена от нацистского гнета по пути в Аушвиц.

— Мы близко. Кто-то должен отправиться в деревню и попросить кого-нибудь прицепить нашу старушку и докатить её. Малышку бы подлатать, — Замятин похлопал машину по бамперу как хлопают по головам ласковых зверюшек.

— А что, не доедем? — спросил Ульян, копаясь в куртке трупа. У того нашивка с двумя молниями на плече. И выглядел он… прискорбно. От смерти люди оказываются и так не в лучшей форме, но и при жизни он был грузным толстяком, который хрипел от возбуждения, от мысли, что убьет. Ульяну думается, что это не простая засада на дороге бедных оголодавших солдат. Они слишком хорошо понимали, в кого первым делом стрелять. Первой под отдачу пошла кабина. А уже потом — он и Польска.

— Газ с тормозами отказали. Катить ее на вариант, вчетвером вряд ли управимся и успеем до сумерек, — капитан вытянул голову из кабины в слегка расстроенных чувствах. Тяжело это, когда ты придавлен ящиком с водкой и не можешь даже сделать и глотка. Теперь добрая половина поразбивалась вдребезги. Все-таки он взял одну и с характерным хлопком откупорил Посмотрели на него большими глазами все трое. Так ему было хреново, что решил чистую водку из горла хлебать? Счастья ему да здоровья, как говорится. — Поэтому я даю одному из вас выбор: сидеть и морозить тут жопу, либо пойти сделать дело и притащить нам тягача.

— Я пойду, — кивнул Родион и почувствовал, как все три пары глаз направлены на него. — Мой брат тут, похоже, с нашим товарищем успели поработать, вот мы и живы остались. А я… Я приведу подмогу.

— Nie mówi po polsku, — Польска отошел от кузова, кидая окурок на снег и притаптывая его носком сапога. — Pójdę z nim.*

— Ну вот опять, пожалуйста… — раздраженно проворчал Родион, глянув на Замятина с мольбой. — И что он на этот раз сказал? Что мне одному не справиться?

— …Да, — кивнул неловко Лев Замятин, после чего Родион громко охнул возмущенно и рукой махнул. — Потому он пойдет с тобой. Чтобы помочь в переговорах с местными, — Лев посмотрел на Польску с вопросом, мол, правильно ли в этот раз он перевел. И ему благополучно кивнули. — Идите уже. Время дорого. Только, друг мой…

Польска, уже отошедший от кузова повернулся к Замятину всем телом. И тут же подал сигару, только завидев характерный жест у губ.

Они отправились дальше в путь, оставляя за собой своих спутников, которые решились остаться на дороге и поохранять дорого Замятину транспорт. Родион бы сам уже предложил бросить эту груду металла, да пойти пешком, но внутри лежат ящики с провизией, при чем прилично. И Замятин не собирался тратить ни один из них. Потому они шли среди деревьев и кустов заснеженных, блестящих. Снег хрустел у них под ногами, как засохшее печенье. Воистину, Родион был голоден и скучал по вкусной столичной еде настолько, что она преследовала его в его же мыслях.

— Эй, а ты случаем не голоден? — на ходу Родион повернул голову к своему спутнику, пытаясь улыбаться. — Я вот голоден как волк! Так бы и умял тарелку домашнего борща, квасу выпил. Понимаешь, да?

Ему не ответили. Даже не посмотрели в его сторону.

— Слушай, ты коль не понимаешь, так обрати внимание хотя бы. Не со стенкой же ж разговариваю, — Родион подошел почти вплотную, чуть ли не плечами касаясь. И тогда на него посмотрели налитые кровью глаза из-под капюшона. Обычный человек бы уже от боли на земле корчился, а этот идет спокойно, так еще и права качает. Даже Русик не может так быстро восстанавливаться. — По-русски понимаешь, нет?

Внезапно: кивок!

— А говорить можешь? — снова на вопрос пришелся молчаливый кивок. — Ну дык скажи что-нибудь, чего воды в рот набрал?

— Nie, — и на том разговор подошёл к своему концу. Короткий и совсем не информативный. Просто попытка заставить этого поляка вытащить язык из жопы. Но она не увенчалась успехом. Родиону не слишком нравится мысль говорить с тем, кто не будет его слушать даже в пол уха. Потому он решил, что они дойдут до деревни в гробовом молчании, погруженные в собственные, куда более красочные мысли. В воспоминания последних часов и дней, уже далекие от… зловонного трупного запаха и холода мертвой кожи.

Хорошие дни выдались последнее время, пока они с Замятиным добирались в Варшаву. Его не мучали кошмары, которые преследовали его по пути в Майданек. Но когда они отбыли из Варшавы, когда он вновь увидел своего брата и узнал, что сестра в относительной безопасности, то ему снова становилось не по себе. По дороге ему удалось прикрыть глаза и один разок задремать несмотря на тряску, стук бутылок, запах гари и удары головой об потолок.

Ему снился его дом. Разрушенный дом. Москва в обломках и руинах. От чего бы ему такое снилось? Он сам вместе с братом и сестрой отбил нападение, оттеснил врага. Но он видел, ощущал и чувствовал запах пыли и крови, словно все это было взаправду. Он тогда зашел в отчий дом. Он проверил комнату за комнатой, прислушиваясь к тиканью часов. Комната Белки заросла мхом и несло из нее трупной гнилью. Она была завалена листами, исписанными дешевыми стихами. На кровати с простыней в цветочек — лежал пустой гроб без крышки. Комната Укропа была разорвана на части, словно по ней пробежался дикий разъяренный зверь. Обои — порваны на лоскуты, как и редкие зарубежные плакаты фильмов Чаплина. Из кровати лезет пух и набивка, стол покоцан, весь в царапинах. Лишь стакан водки остался нетронутым. Лампа, что надоедливо мигала, смотрела на него, приглашая сделать глоток. Его, Русика, комната завалена трофеями. Сотни трофеев, медалей, лент. Они повалены друг на друга золотой горой и в комнату совсем нет ходу. Нет места для ее собственного жителя, его хозяина. Кажется, она вот-вот лопнет. Место есть только трупу на его кровати. Трупу, что так похож на него.

В страхе он впервые за десятки лет метнулся к отцовскому кабинету. Что же он найдет именно там? Как перевалены книги и отчеты отца в беспорядке? Как стены залиты непонятно чей кровью, алого цвета, который так он любил? Или он просто найдет своего дражайшего папу повешенным на люстре? Во сне не задумываешься. Ты просто действуешь. И дверь со скрипом отворилась.

Пустота. Холодная пустота. Дверь открыла ему путь в ничто. В дыру его сознания. Ничего не светит. Никуда не ведет. Из дверного проема светит лампа, тикают часы. Это путь в никуда. И он делает в него маленький шажок. Лишь падая в прорубь он услышал режущее:

— Очнись… Очнись!

— Kurwa, Obudź się! *

Родион открыл свои глаза и увидел под собой, как бурно льющаяся река бьется об острые выпирающие камни. Собирался уже крикнуть что есть мочи, только от падения его удерживали его сильные ноги, что привыкли стоять на носках, а еще чья-то рука за шкирку его держала как неродивого щенка. Едва он увидел, то что с его шеи свисает цепочка, так он не держать равновесия стал, а за нее схватился судорожно. А рука, что его держала, а то что? Она-то его и оттянула в сторону, кидая на землю с такого размаху, что Родион довольно больно ударился затылком и ойкнул. Первое, о чем он вспомнил, так это не то, что голова в порядке а то, на месте ли…?

— Ja pierdolę! * Что с тобою такое, а?!

— Что…? — в светлых глазах явное изумление и замешательство. Как маленького ребенка откинули от дороги, когда машина неслась вперед и чуть не сбила. Он смотрел на поляка, который ходил вокруг да около, размахивая руками:

— Сначала ты докапывался ко мне с допросами: «а не голоден ли я», потом ты куда-то потопал вперед, стоило тебе слегка задуматься. Сначала в кусты с мхом полез, едва из лоз вылез, вот, у тебя даже листья на голове остались, гляди! — Поляк, не смотря на него, тыкнул в него пальцем. Родион пощупал себя по голове и вытащил лист дуба у себя из прядей. — Потом мне пришлось оттаскивать тебя от бродячего волка, который еще чуть-чуть и отгрыз бы тебе твое милое личико! Он рыл землю, а тебя к нему как веревкой потянуло!

— У меня не милое личико, — пробурчал Родион, все так и не вставая с земли.

— Dość! Да хоть кукольное, в глазах твоих все равно не читалось нихрена, — Поляк пытался на него посмотреть, только рукой махнул и снова отвернулся. — Этот твой поворот к обрыву был последней каплей. Мы еще не дошли до деревни, не то, что до Аушвица, а ты уже в могилу вот-вот ляжешь! Тебя что, отец ничему не учил перед тем как на войну отправить?

— …Нет, — на поляка смотрели две большой и яркой орбиты. Тут он вдруг подошел ближе и нагнулся, чтобы схватить Родиона за цепочку, вынимая ее полностью из-под куртки. Под возмущенное «Алё!», он вытянул наружу крест. Золотой крестик. Обычный католический. Слегка потертый. Наверняка от пятен крови вытирали очень активно и тщательно. Было бы не настоящее золото, а безобразное пятно. А так — ляпота на века.

— Хах, — он даже улыбнулся, посмотрев на щетинистое удивленное лицо. Парень-то вырос, а все равно ведет себя глупее обычной пятилетки. — По тебе видно. Папенькому сынку дозволяется носить с собой крестик, да? А я думал он человек нерушимых, железных нравов. Чуть что — расстрел. Но он с самого твоего рождения питал к тебе слабость. Об этом я наслышан и видел прилично. Если подумать… теперь и я не удивлен совсем.

— Что?! — крикнул Родион не сколько от возмущения о том, как надменно и легкомысленно отзывались об отце, который души в детях своих не чаял, а скорее от того, что этот чудик наконец-то признался, кто он такой. Он знал его отца лично. Он знал Русика с детства. Прошло уже приличное количество времени, чтобы на таком человеке появились седина и морщины. Но на этом — ни того, ни другого.

— Не обижайся, — поляк выпустил крестик из ладони и встал ровно на ноги, поворачиваясь к Родиону спиной и делая пару шагов вперед, прямиком в деревню. — В конце концов, видать, тебя с родней отец уже достаточно обидел.

— Так… А ну быстро объяснись, — Родион махом поднялся с земли, по пути попытавшись себя отряхнуть. Он подбежал и вытянул голову вперед, что не сбавлять ход, но и так, чтобы от него не попытались отмахнуться и сделать вид, что его не слышат. Это уже не та ситуация, и у поляка уже не то положение, чтобы молчать. — Ты лицо страны, как и я, я догадывался и я это понял. Удивительно, что я впервые тебя вижу, учитывая, что по твоим словам ты был на собраниях, — «Плохо запомнился, наверное». А вот сейчас — вряд ли забудешь. — Первое: ты тогда чье лицо? Второе: что плохого тебе сделал мой отец?

Молчание было давящим. Почти гробовым. Сколько солдат и деревенщин похоронено под снегом в этом лесу?..

— Во первых: не был я ни на каких «собраниях». Права у меня не было. А не помнишь ты меня либо в силу того, каким маленьким и глупым ты был, или же потому, что я успел…"измениться», — рука махнула на красноречивый профиль. — Во вторых: Я лицо Польши, — к Родиону тихо повернули голову, вставая на месте. А затем снова двинулись вперед, устремляя взгляд на дорогу. — Вот. Я ответил на все твои три вопроса. Доволен?

— Ничего ты не ответил! — внутри себя он думал, что не позавидуешь стране, чье лицо напоминает ходячий ужас. — То что ты лицо «великой» Польши, это не значит, что мой отец виновен во всех твоих бедах!

— Очень даже виновен, — сказали быстро и уверенно. Родион чувствовал, как у него начинают пылать щеки. — Но не он один.

— А кто еще-то?!

— Играешь дурачка? Его дружок лизоблюд — Рейх. Раньше они очень хорошо спелись, что аж мою страну поделили надвое и меня под решетку уволокли. Дружба — это чудо, верно? — он горько засмеялся, не замечая, как ему в спину холодок поддувает сильнее, чем обычно. — Только, похоже, не дружат они сейчас. Повздорили. А то тебя бы с твоим братишкой тут не было.

— Забери свои поганые слова назад, — прошипел Родион, вставая прямо перед ним, смотря на лицо Польши исподлобья. Тот, удивительно, встал. Они были практически одного роста. Родион — чуть выше. Польска раньше помнил, что он был ему по колено. Теперь эта махина смотрит на него, будто готова сделать из него фарш голыми руками, так он их в кулаки сжимал. — Мой отец честный человек. Я знаю про пакт. Он был нужен, чтобы тебя еще тогда не разорвали немцы на куски!

— А в итоге разорвали не только немцы, но и советы, — Польска смотрел на Родиона… нет, Русика. На ребенка, который из большой любви и преданности пытался оправдать ужасные вещи, сделанные его родителем. Вопиющая наивность. — Это он сам тебе сказал или ты на ходу его оправдываешь? Ты хоть в слова свои веришь? Четыре года прошло, ты прошел путь через мясорубку, а ты всё не можешь… Он тебе хоть одну весточку прислал, раз такой он заботливый, а?

Русик, удивительно, не сказал ни слова, так как запнулся, захлопал красными от холода губами, начал нервно глотать слюну и мотать глазами, лишь бы не смотреть на это страшное лицо в капюшоне. В это страшно пронизывающее до костей лицо. Только потом он услышал вздох. Пошли прямиком на него и как-то инстинктивно плечи опустились. Рука к нему потянулась, будто собиралась нанести удар.

— Не мне тебя жизни учить. Сама тебя научит. Как меня, — он схватил Родиона за плечо, разворачиваясь и заставляя идти рядом с собой вровень. — Хотя, что-то она с уроком тянет, — смешок, от которого у Родиона нервно задергались кончики рта во внезапном порыве улыбнуться. Он сдержал себя с большим усилием.

— Как мне тебя звать?

— Польска. А мне тебя, малец?

— Тьфу, Польска, ну и имечко… И не малец я… Русиком зови.

Польска закатил глаза, но потом кивнул и похлопал по плечу, словно учил пацаненка ездить на велосипеде или впервые посадил за машину.

— Так вот, Русик. У меня такое предложение: сохраним секреты друг друга? Я — твой, ты — мой, — потыкал указательным пальцем он Русику в грудь в тот самый момент, как закончил говорить. Русик посмотрел на него со смешинкой в глазах.

— Какие секреты? У меня нет секретов! — и тогда посмотрели красноречиво на крестик на его груди. — …Ладно-ладно. А у тебя какой секрет? Зачем тебе скрывать, кто ты такой? Ты на своей земле, люди обрадуются, их вера придаст тебе сил.

— Четыре года, а всё такая же зелень… — проворчал Польска. — Я вернусь в мир, когда это будет необходимо. Сейчас я просто Павел Персиваль. Тебе понятно?

— Спасибо, что напомнил, а то я уже успел позабыть Павла Персиваля, — Русик сложил руки на груди, а затем от него отвернулись, кивая вперед. Они видят макушки домиков, заостренные, из черепицы, соломы, камня. Видят, как из труб идёт пар.

— Как раз вовремя. Мы на подходе к деревне. Знакомься — Хелмек.

Польска шел рядом с ним, и Родион ловил на себе взгляды деревенщин. Обычно, за все время, что он провел в личине солдата, на него не смотрели с благоговением. Только со страхом или скрытой ненавистью. Но эти люди… Они лишь краем глаза замечали его, а все же все внимание уходило на его теперь-не-очень-загадочного спутника. Удивительно, но ему… улыбались. Хотя, чего уж? Он ведь был с ними одной крови. Может они и не знали, но нутром чувствовали дух родины, который с собой нес этот изуродованный человек. Может лицо его теперь страшнее смерти, но для этих людей он всегда останется тем самым маячком. А то как иначе? Эти люди подходили, здоровались, спрашивали, что случилось, девушки лица пальчиками касались, явно интересовались, а не больно ли ему, а не страшно ли таким ходить.

Они знали его как Павла Персиваля. Сбежавшего пленного из Аушвица. Именно к ним он прибежал, исхудавший, в одном плаще, без одежд и обувки. Они тоже ужаснулись, когда увидели, кто ходит по темным улицам деревни у домов, как местный сумасшедший. Гной, шедший из шва, текший со лба до самого подбородка, не забудется местным никогда. Они могли его оставить. Бросить. Сдать бродячему часовому и получить помилование и снисходительность от оккупантов. Он слышал, как во многие деревни завезли немцев, что не отличались дружелюбностью. Но это… Это были его люди. Те, чье название страны он носит на себе, как пожизненный ярлык, как знамя, как флажок. Они словно почувствовали, кто он. Они его не узнали и никогда не узнают. С каждым днем он чувствовал, что слабел в своей камере. Но почувствовав на себе взгляд доброй девушки, смотрящей на него из окна, он почувствовал, как в его хилое, несчастное тело вливаются соки жизни. Девушка не сказала ни слова. Только приютила его. Взяла под руки, когда настал момент перегруппировки часовых, в подвал затащила. И обработала рану. Чтобы она больше никогда не болела. То был канун Рождества. Волшебная ночь, день рождения чуда на Земле.

***

Во мне уже не осталось слёз, чтобы плакать. Слёзы я выплакал давным-давно. Я просто хочу сбежать. Я так долго это планировал. Сколько я тут сижу? Год? Два? Три? Я не знаю… из моей камеры едва можно заметить блеск солнца и луны. Я не могу узнать, что происходит. Я попал сюда давно. Попал из решетки в решетку. Мне так больно. Мне так ужасно больно. У меня чешется лицо, кожа слезает с мяса, чужая, чужая кожа, не моя, чужая. Ничья. Чья это была кожа? Я слышал, как истошно кричал младенец. Слышал удар скальпеля об металлический стол. Я слышал, как кричала женщина, пока сам мерз в холодильной камере. Похоже, стекло разбилось в ту ночь. Он хочет испытать мою терпимость к холоду. Как скоро я «умру», находясь здесь? Я слышал мужской вой. Я видел, привязанный к столу, как доктор зашел в кабинет и кинул кровавый мешок в морозильник. Краем глаза заметил надпись на мешке кривую: «Hoden*».

Мне кажется, что он действительно начал считать меня своим другом. Своей собачкой. Что делают с собачками, которые не слушаются своего хозяина, который держит их под крышей, кормит их, держит их в ошейнике и на цепи? Правильно. Лупят. Он однажды пододвинул стул ко мне. С моего опухшего глаза бесконтрольно текли слезы. Красный, опухший. Он впрыснул туда кислоту. Я сидел, кусая губу, закрывая другой глаз, относительно целый. Он смотрел на меня. Сложил руки на коленках. Улыбался. Сказал мне, протягивая руку:

— Мне кажется, мы начали наше знакомство не с той ноты. Я — Йозеф Менгеле, твой доктор, — я открываю рот дрожащий, да вот меня останавливают взмахом руки. — Я уже прекрасно знаю, кто ты и что ты. Именно потому мне важно, чтобы ты понимал — это ради твоего блага и твоего рода. Ты послужишь лучшей цели, если перестанешь сопротивляться. Показатели твоего тела падают, ты не ешь и не спишь. Это хорошая новость — ты испытаешь все пороги смерти. Но это так же плохо — ты не поддаешься моему лечению. Ты сопротивляешься. Помни — так ты послужишь лицу Рейха, если дашь мне делать мою работу.

— Ścierwo kurwa…

Удар. Не кулаком по щеке, не ногой по коленке. Удар током. Тогда я впервые ощутил какого это, когда тебя бьет молнией. Я кричал, чувствуя, как ток проходится по моим жилам, как жалит кожу и дробит кости. В один момент это прекратилось. Я не мог видеть и раньше, но в этот момент — ничего, кроме черной пелены и раздвоенного силуэта в белом. Я услышал тихое «danke». Кажется, в комнате был кто-то еще. Кто-то еще, кто стоял у рычага и ждал, когда ему снова кивнут. Я вдруг вижу перед собой сотни блокнотов, а ручек, кажется, и то больше. Я слышу скрип. Менгеле начал вести запись.

— Ответ… неудовлетворительный. Посмотрим, возможно, тебе необходимы более лучшие условия содержания, чтобы держать тело и дух в тонусе для будущих экспериментов. Как вы относитесь к прогулкам на свежем воздухе?

Я ходил по траве в старой обуви и полосатой пижаме с номером 193928 на груди. Кажется, что эти топтопычи сию минуту развалятся на ниточки. Я ходил на заднем дворе. На улице лето. Почти осень. Листья падают на землю и мне на голову. Я хожу с кожаным ошейником на шее, затянутым до удушья. Если коснусь, если попытаюсь коснуться, сказали мне, то выстрелят в меня с вышек. Часовые смотрят на меня с этих самых вышек с оружием в руках. Но я не смотрю на них. Я смотрю на то, как по всей территории лагеря проходятся ограды, бьющие током. Дошел слушок, что люди даже не успевали пойти на проволоку. Их расстреливали в спину или прямо в брюхо.

Я помню, какой я был тогда на этой лужайке, окруженный колючей проволокой, под прицелом пушек. С ошейником, опухшим глазом и опознавательным номером. В какую-то секунду мой взгляд перестал цепляться за ноги и уже пожухлую траву. Я так долго стоял на месте в самом центре дворика, что не заметил, какой смрад окружает меня. Я поднял голову. И увидел две трубы из красного кирпича. Оттуда шел пар. Черный-черный…

Столько умерло. Столько умрет. Почему я все еще жив?

Я бегу. Бегу, бегу, бегу. Бегу подальше! Я бегу и пули попадают мне по пальцам, пули пролетают мимо моего уха. Кажется, что кожа отслаивается?.. Кажется, что я вот-вот упаду. Дам овчаркам меня загрызть, оторвать мне руки и ноги зубами, выцарапать мне глаза. И дать мне умереть. Но ноги несут меня дальше. Они несут меня к лесной опушке. Они не дают обернуться назад, когда я слышу, как за мной слышен взрыв. Как зеленая трава на момент становится оранжевой, а моя тень тяжелее камня. Я падаю. Падаю в кусты. Дышу глубже и слышу крики, лай собак.

Я бегу. Бегу дальше. И смеюсь лихорадочно, глотая слезы, стекающие по моим щекам.

***

Эти добрые люди сразу согласились на то, чтобы прикрепить колымагу и отвезти её в деревню. Если бы Хелмек был все еще под нацистским гнетом, то Павлу Персивалю даже бы не вышло попасть в саму деревню без прохода по окольным путям. Сейчас их принимают радушно, делятся всем малым, что у них осталось. Сахарку? Хлебу немножко? Может, соли? Все было на вес золота. И они все подносили Павлу. Как-будто тот сделал для них что-то героическое за время своего прошлого пребывания. Спас ребенка, брошенного в колодец, притащил обратно убежавшую скотину, бурного пьяного соседа утихомирил или уберег от гнева немецкого. Какие еще беды могут быть сейчас у деревенщин?

До прибытия в деревню они все сидели на кузове, когда фермерский грузовичок подцепил их и поволок по дороге в деревню. Замятин сказал, что ночь прекрасная, лучше посидеть, чуток выпить за здоровье друг друга и насладиться звездами. Он рассказывал, как часто он любовался звёздами в своих походах, когда о машинах было ни слуху ни духу. Раньше он был в пехотной роте, и каждую ночь мог вылезти из палатки и наблюдать за созвездиями. Сейчас, по его словам, это нечастое явление. Такое чудо на небе можно было наблюдать только сидя в окопах. Родион и Ульян сидели в окопах, они это прекрасно помнили. И помнили, что не было у них времени сидеть и созерцать звездное небо.

— Я помню только ужасный холод, — сказал тихо Родион, передавая бутылку Ульяну.

— А я то, как мы оттаскивали Белк… Белославу от тела Равиля. Его увозили на карете вместе с остальными. А она рыдала на всю округу. Ты тогда ей рот ладонью зажал и руку стиснул, а она все дрыгалась, — последние слова Ульян почти прошипел, чем прошептал. А потом сделал глоток, передавая бутылку Замятину, у которого был очень озадаченный взгляд.

— Ну и нахрен ты это вспомнил? Думаешь, мне приятно было держать её, словно она мне не сестра, а псина бешеная?

— Равиль? Тот юноша, что стихи писал? — спросил Замятин. И на него посмотрели даже с неким удивлением. Никто не ожидал, что капитан запомнит простого незаурядного сержанта. Тем более, откуда-то зная, что он был увлечен поэзией. Тем более, как он мог не помнить? Неужели все его шутки о старческой памяти и не шутки вовсе? — Но если подумать… То я довольно долго пытался забыть его крики. Иногда когда я проходил мимо лазарета, мне чудилось, что это он там орет. Потом я заходил, а его следа не было уже какой месяц. Приходилось делать вид, что я бедных наших медсестер навещать притопал… Однажды он сидел на земле и чиркал на бумажке, пока должен был стоять на посту. Я изъял ее, а потом прочитал. Он довольно громко протестовал, чтобы я ее вернул. Но ему светила только фига, — Замятин хрипло рассмеялся и протянул бутылку водки Павлу. Тот покачал молча головой. И бутылку выхватил Родион. — Ну и вот: потом я прочитал, что он там намудрил. Признаться стыдно, но я никогда не испытывал такой любви к женщине. Была похоть. Но любовь — никогда. Ваша сестра должна считать себя счастливицей, что нашелся кто-то, кто был готов писать ей стихи. Как она сейчас, не знаете? Она не ответила на ваше письмо?

Две головешки покачались из стороны в сторону, а глаза уперлись в доски под ногами. Льву Замятину оставалось только вздохнуть, ставя точку на разговоре:

— Земля нашему поэту пухом, — он взял бутылку из рук Ульяна, который уже отмахнулся, ссылаясь на разбухшую голову. Отсалютовал своей тухлой компашке и сделал глоток, запрокинув голову. И любовался звездами посреди веток многовековых деревьев, пока не завидел он издалека домишки и не услышал кудахтанье кур.

В деревне стало на порядок шумнее, чем было раньше. Теперь пение сверчков не могло заглушить людских голосов. Особенно, когда прибыли люди Замятина. Это была внезапная и довольно приятная новость. Этих людей Родион помнил плохо и расплывчато. Он пытался вспомнить лица тех, с кем сидел у костра и обедал, с кем делился информацией с фронта и с кем приходилось копать траншеи. Годы в должности командира явно затуманили его память. Теперь-то они вряд ли вместе посидят и поболтают о бедных брошенных женах и оставленном пастбище, на которое угробил целое состояние. Не то, чтобы это были для него незаменимые и ценные воспоминания… Просто теперь те его избегают. Не смотрят на него. Как взгляд упадет, так сразу прячут, встаю по стремянке, как палку проглотили. С братом его они обходятся чуть похуже. Ближе, чем на сто метров, не появляются ему на глаза. Как бы Ульян не хотел признавать и думать, что он «просто выполнял свою работу», он приобрел известность в роли палача.

— Товарищ Замятин, — только к Льву подходили солдаты Белорусского, а теперь Украинского фронта. Они уважали его не только как капитана, но и товарища. Не боялись глядеть ему в глаза. — Говорят, палач с вами приехал. Тут все невиновны! Мы исправно исполняем свой долг! И исполняли исправно вне вашего присутствия! Он с вами только немцев мочить приехал, надеемся?

— Вы че тут устроили, перьями посыпались, петушки?! — Замятину хотелось дать эти здоровым лбам подзатыльники и щелбаны, но это были огромные быки возрастом уже немалым. С такими так не поцеремонишься. Он только махнул в сторону домика, так и блестя своими наградами и погонами. Форма с рукавами свисала с его плеч несмотря на январский холод. — Идите лучше в баньке попарьтесь и не насилуйте мне мозг!

— Да товарищ Замятин, блин! — крикнул один из солдат хиловатой наружности. — Вы ж знаете этих поляков, с головой у них непорядок в этом плане! Я не стану… — и прервал его резко смех Льва, который поставил руки по бокам.

— Станешь-станешь! Или я тебя и всех остальных заставлю, заживо затолкаю. Нам нужно продержаться в этой деревне до утра перед штурмом. Потому, вам приказ — не злоупотребляйте гостеприимством наших польских друзей, — когда он обошел толпу, чтобы пройти в один из домишек, то в спину ему отчаянно крикнули:

— А как нам различить где мужицкая баня, где бабская?!

— А ты у каждой дверцу открой, а в какой больше понравится, в такой и оставайся!

Под заливной смех Замятин закрыл за собой дверцу дома. И оказался в теплой прихожей. Скромной, маленькой, заваленной сапогами. Он прошел на кухню, а там самый настоящий скандал. Только бы хозяйки дома не было, она их просто вышвырнет на мороз! Гости приехали, вот спасибо! Сейчас все разнесут все в гневе и оставят за собой пепелище!

— Почему ты мне сразу не сказал?! — кричал Русик, размахивая руками, ходя около столика туда-сюда, не сводя со своего брата взгляда.

— Это я должен тебя спрашивать! За всю эту неделю, которую мы добирались до сюда, ты ни разу не обмолвился, что тебя, блять, застрелить успели! — Ульян махал на него рукой, при том крепко держа в руках мятое письмо. Судя по всему, это и могла быть причина спора. Последняя стадия кипения.

Все начиналось так спокойно. Они сидели за столом, пили теплое парное молоко, которое дала им хозяйка. Она ушла, хватая Павла под руку, воркуя, как голубушка. Довольная и ясная, как тысячи солнц. Её радостный, почти влюбленный взгляд напомнил Русику о Белочке. И спросить он тогда решил, что же было до того, как Укроп оставил сестру на произвол судьбы. А теперь они кричали друг на друга так сильно, что могли полопаться окна:

— И что это меняет?! Я жив, я здесь с тобой, — Русик потыкал себя в грудь активно, почти больно — а Басманов тебя отравил, чуть не перерезал горло и теперь ведёт на нас охоту! Я так надеялся, что ему буду нужен только я… Ты хоть понимаешь, как ты сглупил, когда оставил Белку одну! Я так и знал, что нам надо ехать сначала к ней! Час дороги! А ты заверил, что с ней все хорошо!

— Она может постоять за себя, Русик, это было её решение! Я ей поверил, потому что именно она загнала Басманову нож в глаз, точным хирургическим ударом! Она спасла меня! — Укроп встал из-за стола и хлопнул письмом по столу. Да так, что тот, бедный, затрясся. — Это было взвешенным решением! Прекращай ставить под сомнение все, что я делаю!

— И все-так сомнения оказались не беспочвенными, а? — теперь настала очередь Ульяна хлопать глазами и раскрыть в возмущении рот. — Стоило мне упустить твоего «наставника» из виду, поверить, что дело палача — твое дело, хоть и паршивое, так теперь у меня на затылке шрам от пули, а у тебя травма горла. Хочешь, чтобы с Белкой приключилось что похуже?!

— Не приключится! Ты не веришь в её успех так же, как отец не верил в мой. Яблоко от яблони… — Ульян вышел из-за стола медленно, шурша по ковру, не убирая руки со стола, а глаз — с брата. Тот посмотрел на него, нахмурившись. Не знал бы Ульян человека перед собой, он бы испугался. Но он знал. Он знал все его слабые точки. Он ими полон, сплошная язва под ширмой Первого Сына, Сына Союза. И внезапно для себя он понял, что готов на эти точки надавить. — А что? Хочешь в Треблинку один одинешенек поехать?! Давай, дерзай! Помнится, один раз ты уже пошел в одиночную вылазку!

Братья встали друг напротив друга, практически утыкаясь друг в друга носами. Они стискивали кулаки и были готовы порвать друг друга на куски прямо на коврике этой скромной деревенской кухни.

— Отец бы тебе язык оттяпал, будь он здесь, — сквозь зубы прошипел Русик.

Крепкий кулак прилетел ему по щеке, настолько удар сильный, что показалось Русику, что у него вот-вот выпадет зуб. Он отшатнулся, прижимая ладонь к опухшей щеке, и тогда бешеными глазами посмотрел на дорогого брата. Он накинулся, сделал выпад вперед, хватая за грудки и опрокидывая на стол. Чашечки из-под молока — безнадежно разбиты. Русик прижал к горлу брата локоть, вдавливая его голову в стол, не давая возможности шевельнуться, вдохнуть воздуха.

— Прекращай прикрываться отцом каждый раз, когда тебе что-то неугодно или ты чего-то не можешь сделать! — кричал Укроп на последнем издыхании. Хрипел, почти кашлял, скалился от режущего воздуха. Но не переставал кричать. — Чхать он на нас хотел! А ты трус! Слабый, подлый трус! Каким был, таким и остался! — Ульян плевался желчью и слюной в обиде и ярости, наблюдая, как родной старший брат замахивается кулаком над ним. Но взгляд его внезапно зацепил случайный золотой блеск. Это что…

Родиона схватили за запястье. Он, оскалив зубы, повернул голову и уже собирался вырвать руку из тисков, как увидел каменное лицо Замятина. Его хватка становилась все теснее, все больнее. До поры, пока сам Родион не опустил руку, и пока по указательному взгляду не выпустил из хватки младшего брата. Капитан Замятин смотрел сначала на Родиона, стыдящегося самого себя, а затем на Ульяна, который лежал мешком на столе. Только вот злость с их лица никуда не делась. Как и обида друг на друга.

— Лица стран, а все равно ничем не лучше обычных тупоголовых щенков, — заворчал старик. Он оглядывал их с ног до головы. Вроде только начали драться. Тут то он и прибежал со второго этажа, услышав биение посуды и грохот мебели. — А я думал, поворчите, прекратите и пойдете париться. Друг наш пригласил вас. Он ждет вас снаружи у баньки, все никак не дождется. Но вы тут достаточно разгорячились, я посмотрю.

— Нет, — замотал головой Родион, даже не смотря на Льва. — Я пойду.

— Не буду останавливать, — Замятин посмотрел белоголовому юноше вслед, пока тот не скрылся в дверном проеме и не потопал наверх, дабы переодеться. — А ты?

Ответа не последовало. Только тихий-тихий шмыг и прижатая к горлу ладонь.

Родион выходил из домика в мрачных и расстроенных чувствах. За последние дни только товарищ Замятин не тыкнул в него его же собственным отцом. И не надо! Совсем тошно станет. Проходят года, и все вокруг Отца либо ненавидят, либо молчат. Тоже ненавидят. Но молча. Родион не знает, чего он хочет от людей. Чтобы безоговорочно любили? Возможно. Чтобы почитали? Определенно. Он сделал столько всего хорошего… и плохого. Польска ненавидел его отца. Укроп и Белка разочаровались, последняя вообще говорила о нем только тогда, под голым зимним деревом, обливаясь слезами. Русик помнил ее слова, он так же запомнит слова Укропа. Они были пылкие, злые, отчаянные. Только разница лишь в том, что они верили себе и своим словам. А Русик уже не знает, кому ему стоит верить… Он любит папу. Но и папа должен любить его тоже. Прошло четыре года. Это чувство любви уходит, заменяется чем-то иным, например символом, который он бездумно держит на своей ладони и смотрит на него, пока идет до бани. В кого больше стоит верить? В себя, в свою родню или в своего Отца? В Человека или в Бога?

Люди верят во все подряд. Но разве он — те самые люди?

Родион идет, и под хруст снега понимает, что в своем смятении он абсолютно одинок.

— Где твой брат? — спросили у порога домика бани. Польска впустил Родиона первее, ибо тот был слегка смущен. Но не то, чтобы ему было стыдно сидеть с остальными в полотенцах. Он ведь переодевался в раздевалке спортивного комплекса, чего уж тут будет нового? Он стянул с себя грязную и потную военную форму, сложил ее на ступеньке и уже мог услышать, как в самой бане довольно громко разговаривали и смеялись. Предбанник ничем не отличался от обычной деревянной коробки. Разве что свечи горят, да одежда непонятно как раскинута, лежит друг на друге, а сапоги в куче из друг дружки сбились. В конце концов, он скинул с себя растянувшуюся рубаху и сказал поляку, не смотря на него, пытаясь развязать сапоги:

— Спать ему захотелось чутка, — сказал он хмуро и безразлично. Щека все еще болит. Но он не станет её чесать перед человеком, который явно перенес в разы хуже. Ему хватило братских обвинений по горло.

— После такой-то трепки от тебя, ну да, — молчание он принял как удивление. И продолжил: — Вас практически вся деревня слышала, даже курам стало не по себе, курятники чуть не затряслись.

— Поэтому ты с хозяйкой домой не вернулся, а здесь меня ждал? И куда ты её дел?

— Она перепугалась и я довел ее до дома подруги. Проводил её на пороге и пошел сюда.

— Но мы бы-то ее не тронули! — возмутился Родион, откидывая ботинки, а затем хватаясь за ремень. Это уже совсем бред какой-то! За кого тут эта деревня дураков его держит?!

— Был бы ты на ее месте во время того, пока тут господствовали немцы. Немецкие солдаты и не такое вытворяли на ее кухне. Она просто опасалась худшего.

— И вот как их оставлять? Как защитить, если все вокруг сплошь чудища и монстры? — На это грустно бурчание Польске оставалось только хмуро обернуться и наблюдать за тем, как вокруг сильных бедер обматывается полотенце. От того ещё сильнее хмурясь.

— Девушка, что перепугалась вас, выкормила меня и укрыла, рискнув собственной жизнью. До этого она жила четыре года, боясь, что попадет либо на виселицу, либо под пулю. Верь в наших женщин, Родион, — голые стопы прошлись по дереву, убаюкивал нервную голову. Это странно. Но это довольно успокаивающие звуки. Едва слышимые. Польска знал, как идти тихо и практически незаметно, пока сам не решится показаться.

— Я уж поверю… — фыркнул Родион, и как заметил, что перед ним встал поляк, поднял на него глаза и по привычке осмотрел его с ног до головы. Он еще даже не в самой бане, а уже щеки горят, как у прокаженного… — Т-ты…

— А ну снимай полотенце, gołąbek. Неприлично, — подтянул золотую цепочку пальцем, отчего бледные щеки еще сильнее залились краской. — И крестик тоже сними. Оставь тут, вон там повесь на деревяшку. Никто не украдет. В моей стране, по крайне мере, ещё не научились воровать святыни себе в угоду.

Когда они отворили дверь бани и Польска проскользнул первым делом, Родион стоял в дверном проеме и пялился на всех вокруг. Ни одна душа — никто не стеснялся своих тел здесь и не был прикрыт. По бане витал пар от нагревающихся камней и печки. Здесь были не только местные обалдуи, которым стыд неведом. Тут были и солдаты Замятина, чьи черты он успел подметить, пока обустраивался в доме. Таща ящик с огурцами, дабы по словам капитана «угостить хозяйку, сделать милость», он мог заметить человека без одной руки. Был человек без ноги. Без глаза, без уха. Их увечья все были друг другу невпопад, разные и по своему тяжелые. Но сейчас эти люди улыбались. Все это уродство, которое принесла война и оставила на них след, а они все равно находили силы смеяться. Это было по своему красиво. Рассказывали истории, махали руками, топали ногами, как спор затеется. Или просто прижимались к стенке, выдыхая, не боясь прожечь себе кожу. Кто-то даже притащил с собой веник?..

— Слышь, белобрысик! А ну дверь закрой, пар же выходит, ну!

Внезапно крик прервал бурные обсуждения и все голые мужчины посмотрели прямо на него. И заулыбались.

— А пусть выходит, пусть! Ему и не надо, ты глянь какой красный уже!

И комната взорвалась от гулкого мужского смеха. Теперь непонятно, то ли Родион краснеет от того, что все вокруг него без исподнего, то ли потому, что над ним все внезапно засмеялись, словно он был самой жалкой и грандиозной шуткой на свете. Он не любил быть причиной шуток настолько же сильно, как и причиной для ненависти. Но надо было уже что-то делать, а то и от смеха до проклятий недалеко, если он оставит эту комнату холодной.

Вход был малюсенький, и он ударился башкой об проем, получив еще одну порцию смеха в свой адрес. Хмуро он прикрыл за собой дверь и прошелся к месту, где Польска освободил для него место. Похлопал по ступеньке и тогда плюхнулись рядом с ним грузно. Настроение и так было паршивое, меж легких все скребло и в горле ком встал. Но, возможно, ему через пару минут станет лучше. Он будет молчать и наслаждаться человеческой идиллией, воцарившейся в этой баньке парилке. Будет наблюдать за солдатами, которые пытаются на ломаном польском общаться с местными. Явно нахватались от Замятина, но даже повторить не могли нормально. От того на советов либо хмурились, либо просто молчали.

Заметно то, как местные держались подальше. Они молчали, что-то между друг другом обсуждали, игнорируя, когда их позовут «спасатели освободители». Обычно, если их в конец доставали, они обращали на них внимание. Выслушивали и отворачивались снова. Но сидели они пооткровеннее самих солдат… Раскинули ноги, руки, вывалили животы и дышали глубоко, что аж грудь вздымалась при каждом вдохе и выдохе. Солдаты сидели почти по стремянке, а если и раскидывали ноги, то сгибались, упирая локти в коленки, прикрывая ладонями свое достоинство. Все это были незаметные телодвижения, на которые Родион, к своему сожалению, не мог не обращать внимание. Пот стекал по его телу и он мог ощутить каждую капельку. Как она скатывается с виска и падает ему на грудь. И потом он снова засматривается на то, как один из солдат хрипло смеется, когда по его крепкой спине хлопают веником.

Он сам уже не мальчик, головой об своды бьется и плечи в дверные проемы не влезают, только вот… Не может не восхититься внутри себя… храбростью этих мужчин. Как они не стыдились себя. А вот Родион стыдился. Он, уже огромный бык, сжал коленки и положил на них ладони. Только тогда на него шикнули, когда он взгляд снова метнул на кого попало, следя за тем, как мужик махает рукой, а мышцы его трясутся от сотрясения с воздухом.

— Пялиться неприлично, — проговорил Польска. Он снова держал что-то в своих неровных зубах с пораженной стороны. Это была соломинка. Где он достал сраную соломинку? Когда успел? Лишь бы в зубах что-то подержать… — Тебе папа не говорил?

— Будь тут все как нормальные люди, я бы, быть может, и не пялился совсем.

— Угу… — промычал Польска. И в этот раз рассматривали самого Родиона. С ног до головы. — Не знаю, как там у вас в Москве в баньках парятся, а у нас гордятся своим здоровым телом и духом.

— У нас только в деревнях такое, отец говорил. Сам рассказывал, что бывал в таких. Нас же водил только в те, где обязательно надо прикрываться. А у вас что, даже в городах требуют снять с себя все до последней тряпки? — ответить уже собрались, как Родион выпалил, обильно краснея, пуще обычного, и закрывая крепко глаза. — А вообще, знать не хочу. Я вообще не хотел отца обсуждать в такой… обстановке…

— А я думал ты в любую секунду готов облизать его с ног до головы, — хмыкнули ему удивленно, двинув плечами. — Но ты молодец. Явился без полотенца. Настоящий подростковый бунт! — над ним явно насмехались, помахав ладонями в приторной радости. Потом закрыли глаза и раскинули ноги, скрестив руки за головой расслабленно. Это совсем уже… ненормально! Ненормально! Как можно говорить не пялиться, а потом ложиться на доски вот так?! Будь Родион человеком более скромным, он бы пялился молча в стенку, а будь он побурее, то так же бы разлегся… А знаете, что? Знаете? Он так же ляжет. Развалится, выставив ноги. Только случайно ударит поляка незнакомого под собой пяткой по затылку. Тот как заорет и развернется на него, так расслабленная нога сразу поднимется и посыпаются извинения на русском, которых тот все равно не примет. Просто заворчит и рукой помашет. Он как улегся поудобнее, так выдохнул. И снова его светлые глаза начали рассматривать его соседа, уже куда более… подробно.

У Павла Персиваля, или же просто Польски, который красотой лица не свалился, было на удивление… Сносное тело. Учитывая все шрамы, порезы или просто синяки. Тело его словно манекен мочило куча солдат для тренировки. Неужели в Аушвице все с ним было настолько паршиво? Забивали ли его ногами толпой? Шрам на руке напоминает ожог, но такой маленький, словно об него тушили окурок. Шрам на боку, наоборот, был длинный, глубокий, белый. А вот те, что были под кадыком, у сгибов плеч и на бедрах… Они выглядели странно. Слишком странно. Но красивое тело вряд ли испортят даже такие шрамы. Возможно, они даже придают ему изюминки. Тело худое и жилистое, выпирающие ребра и плоский живот, кожа на другой половине его лица стянулась, и все же… красиво. Он выглядел гордо, сидя с таким видом в позе, будто ему всё нипочем.

Надо пресечь эти мысли на корню. И как можно быстрее.

— Это что… номер заключенного?

— Да, — Польска открыл глаза, и не поворачивая головы, посмотрел на Родиона.

— Прямо у тебя на плече… — номер был «193928» — Больно было?

— Как комарик укусил, — и тогда ущипнул за плечо, от чего Родион ойкнул и отодвинул это самое плечо резко в сторону. — Ты ещё заплачь. За эти четыре года ты должен был перенести что-то пострашнее, чтобы ойкать.

— Я и перенес! — вспылил Родион, мотая вспотевшей белой головой. — Меня морили голодом в концлагере, меня застрелили, затем я проснулся в яме с трупами и голыми пальцами мог нащупать мясо, кости и, блять, мозг! Доволен, теперь я чуть менее зеленая сопля, чем обычно, да? Достаточно настрадался?

Все вокруг так резко стихло. Люди перестали смеяться и травить байки с анекдотами. Они просто посмотрели на парня, который недавно боялся даже войти в баню, а теперь кричит о переживших ужасах, да так, что у кого-то разболелась голова. Кто-то смотрел на него с поднятыми бровями, а кто-то вовсе не понимал, просто смотрел хмуро, ибо отдыху мешал.

— Пошли-ка к речке выйдем, gołąbek. Мозги у тебя запарились, щеки красные, прям щас как шарик лопнешь.

— Что?!

— Dość! Пошли, говорю!

Почти что за шкирку его вытащили из бани в предбанник. А скорее всего — схватили за золотую цепочку и потянули за собой, как бедного теленка, который потерялся на пастбище. Не хватало только звенящего колокольчика на шее, который точно бы заставил все лицо краской залиться. Но вместо колокольчика был крестик Польска так крепко схватился за цепочку, что побоялся, то что крестик оторвется и упадет на доски. Только потом двумя руками Родион схватился за него и вырвал из крепкой хватки. Такие тощие руки, а хватка — крепче стали. На него посмотрели, приподняв бровь. Родион запнулся на месте, слегка потопал ногами, чтобы сделать вид, будто ему не неловко от собственных действий. Какое ему дело до целостности какого-то крестика? Ну какое, право слово…

— Я, э… Мы что, пойдем вот так голышом топтаться по снегу?

— Ну да.

Родион не мог поверить, как этому уродцу совсем не холодно! Он шёл, сжав плечи руками, чтобы было хоть чуток теплее, а этот разогнался и бомбой влетел в озеро, расплескивая воду по берегу. Озерцо было сплошь из льда, но тут кто-то из деревенских выдолбил лед прямо у бани, чтобы можно было запрыгнуть для крепости здоровья и духа. Дырень довольно большая, несколько людей точно вместятся и вместе отморозят себе самое дорогое. С той стороны башки, на которой еще остались волосы, у Поляка прилипли прямо ко лбу и вискам. Он убрал некоторые пряди с глаз и посмотрел на Родиона с ровным, безэмоциональным лицом. А Родион смотрел на него. Красный, как помидор, кусая нервозно нижнюю губу.

— Давай прыгай, ничего не отморозишь. Я то хоть издалека вижу, что у тебя здоровья хоть отбавляй.

— Ой!!! — раздраженно крикнул белоголовый юноша, залезая в ледяную воду сначала по пальчик, потом по коленки, а затем уже и по бедра. Под твердое: «Глубже давай» он вдохнул и окунулся в воду с головой. Когда он вылез обратно, то сил даже на крик не хватило. Он, стуча зубами, вдохнул холодного воздуха. Его еще и из рук хорошенько облили, чтобы наверняка закалился. И стоило Польске увидеть, как у его юного друга совсем посинели губы, то он махнул ему отплывать к берегу. У берега их ждала слегка покошенная старая скамейка из хорошего дерева. Сколько людей после бани сюда садились мокрые, как искупаются в реке, так на ней еще ни одного кустика мха не образовалось.

Родион присел. А ему на плечи легло долгожданное полотенце, что он не мог надеть в баню.

— Ты когда за полотенцами сбегать успел?

— Я очень хороший бегун.

— Награды какие-нибудь есть? — Родион спросил с улыбкой на губах. А ему только горько ответили:

— Вот этот номер, — двинул поляк плечом. — И есть моя награда. За всё.

Здесь было… красиво. Видно издалека поля фермеров, которые простираются на многие километры, как видно крыши деревьев, которые так и хочется назвать лесными домиками. Перед ним растекалась река. Если вспомнить, это уже второй раз, когда Родион рискнул голым пойти купаться в речке. Раньше он просто набирал ведра, подходя к реке и купался где-то в отдалении. Он… смущался общества чужих мужчин, он это понял давно. Но сегодня, когда его принудили выйти нагишом к другим, почувствовал, что внутри все горит. Он давно не в бане, он искупался в ледяной воде. Но ему все еще жарко, щеки все еще горят. И слабая улыбка лезет на лицо. Несмотря на то, какая неприятная тема разговора заставила его выйти оттуда. Честно, он бы там долго сам не продержался. Хватил бы удар, наверно. И поди пойми, то от жары, то ли от чего еще…

Вдруг он услышал, как тихонько бьется стекло друг об друга. Польска шел к нему по снегу с голыми стопами, лишь с перекинутым полотенцем на его плечи. В одной руке — бутылка алкоголя. Непонятно какого рода. Бутылка старая и потертая, словно вытащили только что из погреба.

— И ты снова успел куда-то убежать и вернуться.

— Ты так глубоко сидел в своих мыслях, что даже не услышал, как я ушел. Тебя что, только звон рюмок будит?

Родион не ответил, но и не расстроился. Язва этот Польска. Ходячая язва на тонких ножках. Как у скелета. Если прислушаться, то он сможет услышать, как бренчат его кости?

— Говоришь, застрелить тебя по пути сюда успели? — проворковал Польска, садясь рядом на скамейку. Он разлил алкоголь по рюмкам искусно, не пролив ни капли. Отмеренные движения руками.

— Вроде того, — неуверенно он проговорил, волнуя неизвестную жижу у себя в руке. Но пахла она вкусно. Как-то… по лесному, что-ли. Листьями и шишками.

— Я тоже умер разок. Даже несколько, — хмыкнул Польска. Будто это обычное дело. Поэтому могу тебя понять. Но не советую всем об этом кричать.

— Несколько? — Родион, когда это услышал, слегка поперхнулся своим угощением. Убрал рюмку от губ и облизнулся, морщась. Какая ядреная смесь.

— Чего только со мной там не делали: испытание огнем, порезами, инфекцией, повешением, расстрелом. Доктор Менгеле от счастья чуть об потолок не бился, когда узнал, что наш вид имеет иммунитет к болезням, — выдохнул, быстро опрокинув в себя рюмочку. И налил еще. — А потом с каждым годом его интерес к биологии подостыл, со мной стало неинтересно играться. Знаешь, что делают из старых, потрепанных кукол?

— Что? — спросил тихо Родион.

— Перешивают им глаза, вставляя новые пуговки. Где пробился пух — там пришьют новый лоскут кожи. А если случайно в процессе игры оторвется ручка, не составит труда пришить её заново, — еще один быстрый глоток. — …Менгеле не смог увидеть, как я окончательно умираю и испускаю дух у него на столе. Поэтому он пожелал увидеть то, как я поменяюсь. Пожелал стать моим новым Создателем. А я — его питомцем в кожаном ошейнике.

Родион сидел, держа пальчиками у себя на коленках рюмку. Ему было страшно смотреть на человека рядом с ним. Ему страшно было слышать. Сколько можно? На этой войне столько страданий. А он пережил еще не самое худшее. На Польске ни одного живого места. А он говорил об этом так, будто уже с легкостью отпустил. Русик не может отпустить события, что начались и закончились четыре года назад. Он не может поверить, что снова чувствует страх. Казалось, он достаточно возмужал и очерствел. Но он сидел рядом с тем, кто был для немцев подопытной крысой. Был тем, кто винил в своих бедах не только Рейха, но и отца Русика. Польска не казался инфантильным человеком, который готов винить всех вокруг кроме себя самого. Дрожа то ли от внезапного холода, то ли от страха, пронизывающего его тело и разум, он спросил, выпуская изо рта клубок пара. Глядит на Польску, как напуганный маленький ребенок:

— Как у тебя появился этот номер?

— …Знаешь, недавно был канун Рождества. Люди не могли его отпраздновать тогда, поэтому празднуют сейчас, хоть и в секрете от вас, советов. Вы быстро пришли и быстро уйдете отсюда. А люди продолжат верить и ходить в церкви.

— Ты не ответил на мой вопрос.

— Перед отъездом в Аушвиц я буду в церкви на рассвете. Ты тоже приходи.

— Это всё ещё не отвечает на мой вопрос!

— Давай отправляться на боковую. Dobranoc*, gołąbek.

Польска выхватил из его рук недопитую рюмку и опрокинул ее в себя. Встал со скамейки и пошел прочь, скрываясь за зданием бани. Какое-то время Родион сидел и пялился на ледяную реку и на то, как в пробитом месте без льда отражаются звезды. Вот им — все нипочем. Он слышал, то что у верующих Бог смотрит с неба и наблюдает за каждым твоим шагом, чтобы потом последующие облегчить, если ты был достаточно хорош. Он недостаточно хорош? Недостаточно силен, недостаточно храбр, недостаточно настрадался… Никто так и не пришел к нему на помощь за эти четыре года. Что нужно было сделать? Чтобы к тебе пришли и утешили? Чтобы о тебе вспомнили? Он не знает… Он встает со скамьи, вытирая слегка подсохшую мордень. Заходит в предбанник и надевает свою старую одежду обратно. Он заходит в дом, топая на второй этаж, ложится на постеленное для него покрывало и подушку, а затем закрывает глаза. Сжимая в руке золотой крестик.

Это была первая ночь, когда ему не снились кошмары.

Церковь была маленькая, пошарпанная. В крыше — дыра. Оттуда шел слабый утренний снег, падали лучи рассветного солнца. Если посмотреть на то, как люди сидели на разбитых и старых скамьях, то можно подумать, что они тут все обречены. Они смотрели себе под ноги. Нет, сидели с закрытыми глазами, прижали ладони друг к дружке и молились. Молились Богу, чувствуя не запах ладана, но пыли и гари, исходящий от приезжающих машин и даже танков. Сегодня пришли подкрепление еще до рассвета. Никто уже не был в постели, когда Русик встал. Он встал и обнаружил, что в доме совсем один. Только брат его собирался, суя какую-то книженцию и ручку себе в походную сумку. Он выбежал к выходу, но обернулся. Посмотрел на брата, хватаясь за ручку двери. И ушел, захлопнув дверь. Та, бедная, заскрипела, когда не смогла закрыться.

Родион шел вперед тихо, но вот наступил на гнилую деревяшку, от чего одна голова поднялась от мольбы. Со страхом в глазах. А потом расслабилась. Небыстро она опустилась обратно, нескоро глаза вновь в мольбе закрылись. Дорожка старая вела Русика к статуе фигуры, что была запрещена всесоюзно. О ней было запрещено говорить, на нее было запрещено смотреть, о ней было запрещено даже думать. Неужели этот человек, что висит на кресте, прибитый гвоздями за руки и ноги, вселял в людей надежду? С его головы стекала кровь, ибо терновый венок впивался в его голову. Но на его лице не было изображена гримаса муки. Она была спокойная. Рядом стояли две женщины. Он не знал их имен. Были они покрыты с головы до ног, только несчастные лица он мог видеть, что смотрят на умирающего на кресте. Русик сжал в своей руке золотой крест. Рядом с женщинами и крестом развешены венки, сплетенные из еловых стебельков и остролиста. На подсвечниках ярко горят свечи из пчелиного воска. И под ногами, истекающими кровью, лежит корзинка, покрытая белым платочком. Русик слышал, как тихо люди молились, шевеля губами, но как же гулко каждый голос ударялся об деревянные стены. Кажется, он слышал их все. Но не понимал ни слова. Он вздохнул бесшумно. И пошел тихонько дальше, высматривая того, кто его сюда пригласил. Увидел руку, махающую ему. И сел рядом с фигурой в капюшоне.

Недалеко он прошелся по церквушке. Он все это время держал крестик в руке, словно боялся, что его кто-то выхватит. А потом глянул на своего соседа по скамейке, стараясь, чтобы она не так громко скрипела.

— Почему ты в капюшоне? И половина твоего лица… обмотана? Мне казалось, ты не стыдишься своих ран, — спросил шепотом Русик.

— Неугодно Богу, когда люд, что лицом поган и крив душой, в стенах церкви находился, — хмыкнул Польска. — Но именно здесь надобно нам с тобой исповедаться. Тебе о твоем, мне о своем.

— Как исповедоваться Богу надо? — спросил Русик, на манер своего собеседника складывая руки.

— Ты говоришь шепотом о своих тревогах, о душевных и телесных ранах. Ты просишь помощи. А он тебя слушает.

— Только и всего?

— Ты много можешь сделать для Бога, чтобы он тебя услышал. Ты можешь посвятить ему свое время. Ты можешь отдать ему все свои деньги. Ты можешь ради него убить.

— И что ты сделал для Бога?

— Я верил ему. Я потакал ему. Я был готов сделать что угодно ради него. Но когда я нуждался в нем больше всего — ради меня он сделал ничего.

***

Эти катакомбы не представляют из себя ничего удивительного. Я сижу здесь один, обнимая себя за коленки. Холод невыносимый. Сижу в оборванной, старой одежде. Будто ее с кого-то уже сняли… С мертвого. Когда меня раздевали, я сильно возмущался. Но сейчас мне нет никакого дела. Пол каменный и холодный. Пятки заледенели, а руки дрожат, сжатые в кулачки. С потолка капает вода, от того становится еще холоднее, становится сыро. Я поднимаю голову в очередной раз и вижу только решетку. Сколько я тут сижу, голодный и замерзший? У меня спутались волосы, стали настолько грязными от масла и пыли, что напоминали не каштановый цвет, а почти что черный. На моем лице начинает отрастать щетина. Мои глаза потускнели, Боже, о Боже, я так давно не видел света. Я слышу удары молотков сверху, звуки раздаются с лестницы. Что-то строят. Что-то делают на его земле. Не к добру все это.

Все это время я думал что в подземелье нет никого, кроме меня. И только когда заскрипела решетчатая дверь наверху, я услышал приглушенный плач.

Они вошли в это место, как хозяева. В жизни я их видел впервые, но наслышан был прилично. Я стал причиной того, почему они так хорошо спелись. Почему они идут по лестнице и непринужденно разговаривают. У них большие амбиции, а значит — большой аппетит. Рано или поздно, настолько голодные, они накинутся с зубами друг на друга. А пока будут раздирать на куски одну маленькую рыбешку, не способную ни на что, кроме того, чтобы сидеть днями и ночами за решеткой. Я помню только то, как меня вызвали для переговоров с лицами Советского Союза и Германии. Я был в курсе, что там новое лицо, и по слухам боялся, что он окажется хуже того, кто был до него. С лицом Союза я знаком дурно. Он подавал большие надежды. Но не лучше своего отца. Земли моего отца страдали от его нападок, которые были больше похожи на детские шалости. На то, что лицо Российской Империи потихоньку сходит с ума и думает, что война — это всего лишь игра солдатиками на большом, разноцветном ковре. Его сын куда более серьезный… Я не знаю, что хуже. Несерьезный император, для которого война — игрушка, или серьезный слуга народа, для которого народ как расходная единица в его бесконечных расчетах? У меня болит голова. Я не могу думать.

Меня поймали по пути на место переговоров. Оглушили. И вот я проснулся здесь.

— Ты поймал его.

На меня смотрит две пары глаз. Каламбур, если посмотреть на лицо Союза из-под грязной челки. Я осмелился тогда посмотреть им прямо в лицо. У обоих глаза холодные, голодные. Это я не ел здесь сутками, мучаюсь от того, как желудок жрет себя сам. Но не я тут желаю заграбастать в свои поганые ручонки весь мир. Я уверен, что им нужен весь мир. Никто из других представителей стран даже не волнуется. Они подпишут бумаги о мире. Как эти двое наверняка уже сделали на тех самых переговорах. Я встаю на ноги, слегка исхудавшие, и цепляюсь руками за прутья решетки. Ни совет, ни немец не сдвинулись ни на дюйм подальше от камеры. Они меня не боялись. Никогда не боялись и не будут.

— Это было несложно. Мой приказ был исполнен моим лучшим человеком, нанятым на эту должность. Он молод, но уже во всю служит своей отчизне. Он предельно верен своей родине. Даже сейчас он вдалеке, выполняет свой долг после того, как выполнил этот. Активный человек. За таким трудно бывает уследить.

— Воистину, друг мой. Такие люди, как ты и я, изворотливы. Но, к сожалению, не непобедимы. Это прекрасно можно заметить по тому, как этого юношу легко застали врасплох. А он ведь нашей крови.

Немец сделал довольно печальное лицо. Если присмотреться, оно было у него акулье. Чуть что он улыбнется, покажется, что зубы острее обычного, а глаза у него черные, туманные, под дымкой и неосознанные. Мешки под глазами помогали. Он был в разы ниже своего собеседника. Совет был высоким и статным, с гордо расправленными плечами и поднятым подбородком. Он стоял, сложив руки за спиной, и только иногда оглядывался на немца у себя под ногами. Все это время он смотрит на меня и испытывает своим янтарным глазом. Почти светит им в этой темноте сырых катакомб.

— Именно поэтому я настаиваю, чтобы поляк сидел здесь. Лишняя трата времени и ресурсов. Он будет сидеть здесь, пока наши солдаты выполняют свой долг. Это не займет много времени, территория небольшая.

— Все еще жалеешь, что я не отдал вам Варшаву? Я бы просто не мог. Говоря простым языком, у вас и так слишком много территорий. Честная сделка, — я видел, как немец потирал руки в своих черных кожаных перчатках. Он нервничал.

— Никакой сделки. Просто удобное стечение обстоятельств, кому как не тебе это понимать. Эта территория по праву принадлежала моему роду испокон веков. И именно я вернул ее, — он только слегка наклонил голову к своему собеседнику. Я видел в них небольшое раздражение.

— Угу, — кивнули ему со снисходительной улыбкой. Совет явно находился не на своей земле. Но вел себя так, будто она всегда была его собственностью. Что всех вокруг раздражало прилично. Я навсегда запомнил это суровое выражение лица. — Я, если что, могу вас оставить. У тебя, как у ответственного за операцию по поимке этого бедняги, есть все права на то, чтобы обращаться с ним, как душе угодно. Ты зайдешь в камеру, проведаешь нашего Freund besuchen. Вдруг у вас получится сделать маленького представителя новой страны, которая станет твоим… каким по счету ребенком? Шестнадцатым?

— Детей от большой любви делают, — я вижу, как совет смотрит на немца. Тот поморщился, корча улыбку с большим усилием. Он улыбался всеми зубами. Резцы были слишком длинными и острыми для обычного человека. В воздухе повисло напряженное молчание. Эти двое держатся, чтобы не перегрызть друг другу глотки прямо здесь и сейчас. — И с большими планами на будущее. Мне совершенно нет никакого дела до того, что будет с этим юношей. Главное, чтобы не мозолил глаза и не путался под ногами.

— Значит, я возьму на себя эту ответственность. Я забираю юношу в Аушвиц. Ты можешь не волноваться, lieber Freund. Он будет под теплой крышей, накормленный и напоенный, прилично одетый. И тогда он научится уважать нас с тобой, и перестанет скалить зубы, прямо как сейчас, — немец тогда махнул на меня, указывая на мое грязное, истощенное лицо. Я и правда скалился. Ибо если сказал бы хоть слово, то я даже представить не могу, что хуже мне в наказание могли придумать.

— Один из твоих лагерей для исправительных работ, я так понимаю?

— Правильно понимаешь, да. У него там даже будет личный доктор! Представь, какая роскошь! Он будет следить за его состоянием здоровья, проверять, не заболел ли или не сломал руку на исправительных работах.

— Хорошо. Очень хорошо, — с каждым «хорошо» совет кивал все активнее. Ему явно нравилась идея сбагривать неугодных на каторги. Это видно по его лицу и по слегка возросшей улыбке.

— Потом спасибо скажет, будьте уверены, lieber Freund!

— Товарищ Генералиссимус! Я пришел к вам с новостями с финской границы!

— Докладывайте, лейтенант Басманов.

***

— Потом именно этот Басманов отвез меня в лагерь, когда твой отец согласился на еще один жест «доброй воли и сотрудничества». Признаться, он так понравился тогда Рейху своим энтузиазмом, начал расспрашивать, я уже думал, что тот засосет его на глазах у всех. Но обошлось. Именно Басманов привел меня туда, где мне поставили эту метку, — Польска поднял рукав и потыкал на нее пальцем. — Когда я прибыл в лагерь, то напоследок Рейх сказал Басманову, чтобы им было сказано поставить мне метку не бессмысленную, а такую, чтобы напоминала мне о дне, когда я был пойман. 1939 год 28 сентября стало опознавательным номером на моем предплечье. И… Эй, ты чего такой бледный? То есть, бледнее обычного.

— Я просто очень сильно… сильно молюсь о том, чтобы Отец пришел к нам и все решил, — Родион выпученными глазами смотрел сквозь крестик, который он повязал себе на кулак и прижал к вспотевшему лбу. Он потел несмотря на то, как снег из дыры в крыше падает им на головы.

— Он-то решит, конечно. Рубанув с плеча, — в церкви начали петь монашки во время того, пока он рассказывал о том, как попал он в Аушвиц. Не было слышно пренебрежительного тона, который вырвался из Польски громко и резко. — Ты говоришь о своем Отце, как о Боге, которому поклоняешься. Прощаешь ему все его ошибки, все поступки. Надеешься на его приход, а он не приходит. Надеешься на то, что он пошлет тебе слова мудрости и заботы, но единственное, что ты получил за эти года, это сухие приказы, поделенные на всех. И когда он нужен тебе больше всего — его нет рядом.

— Его обманули. Басманов, тот, кто поймал тебя и посадил в пыточную Менгеле, застрелил меня в Майданеке, — он почти машинально почесал шрам на затылке. — Он говорил о превосходстве Рейха перед тем, как пустить мне пулю в затылок. Потом он отравил моего брата. Он охотится на нас всех. Именно он организовал засаду на дороге, в которую мы попали. Укроп так сказал. Я молюсь, молюсь, умоляю, чтобы Отец написал письмо, вспомнил о нас, чтобы он пришел сюда и порешал его, — он уже двумя кулаками упирался себе в лоб, надеясь, что если прижать святой символ, который якобы помогает в бедах, это спасет его отца и их самих. — Басманов говорил, что начнет с нас. И закончит Отцом.

— Как думаешь, Бог попробует спасти того, кто в него не верит? — Родион посмотрел на Польску с влажными глазами. — Он не спас того, кто в грязи, в крови и гное молился о спасении. Что прикажешь думать о том, кто запретил Бога на своей земле? Он не спасется и не спасет никого из вас. Он одержимый. Мания величия, я так скажу. Спасай себя и своих близких сам.

Родион молчал. Смотрел на своего собеседника. И боялся поверить, что все это правда. Что все сказанное — то, что было все эти годы рядом с ним. Он никогда не думал, что надежды могут так больно разбиваться об реальность. А что говорить о вере? Кому ты веришь, Родион? Кому стоит верить? Кому ты будешь верить, Русик?

— Раньше ты бы начал визжать и ныть о том, как я неправ… Похоже, рождество Христово действительно творит чудеса. Для справки хочу спросить, вы слали Отцу письма?

— Сестра слала… Когда её любимый умер… Она просила его о том, чтобы он выделил ему самое почетное место на Центральном кладбище, — Русик напоминал совсем не себя. Ему всегда было страшно. Но он был наглым, он владел крепким словцом, имел смелость себя и свои убеждения защитить. Но сейчас он не был готов даже сказать что-то чужаку против. Да и что теперь скажешь? Русик не знает, что его может окончательно добить.

— Он ответил ей?

Все, что Польска услышал — это пение монахинь, что заканчивали возносить оды Господу. Долго он смотрел на Родиона, который перед ним в момент превратился из запутанного взрослого в потерянного ребенка, что дышит неровно и смотрит себе под ноги, пытаясь не заплакать перед чужим человеком. Монахини ушли с помоста, прихожане поднимались со скамеек, выходя за двери церквушки. Свечи светили менее ярко, а снег перестал сыпать им на головы. Люди молятся здесь, чтобы найти душевный покой и обрести надежду даже в самые теплые дни. Польска больше не имеет права лишать Родиона этой надежды. Даже если она была беспочвенной и просто глупой. Он встал со скрипящей скамейки, поправляя повязку. Посмотрел на белоголового юношу, что так и не поднял головы от креста. Затем сказал тихо, положив ладонь ему на плечо:

— Пойдем. Пора отправляться в Аушвиц.

Родион посмотрел на него блекло, но все-таки послушался и встал. По рассказу ясно стало, что Польска едва ли старше него. Они могли казаться даже ровесниками. Но пережитый опыт, незнание всей его истории не гарантировало того, что Польска годился ему в отцы. Для Отца он был простым юношей, который мешал его планам и путался под его ногами. Он так был презрителен к остальным за территорией собственной страны, а дома был теплым, заботливым. Добрым отцом.

Лишь с каждым годом эта теплота и забота куда-то куда-то уходила, а заменили их суровость и холодный расчет.

Родион пошел следом за Польской. И оглянулся на фигуру мужчины, что висел прикованным гвоздями к кресту.

— Это ведь Иисус, правильно?

— Изображение его казни, да, — сказал Польска, стоя у проема открытой церковной двери.

— Что он сделал такого, чтобы люди приходили толпами в Церкви и молились ему и Богу? Что такого было сделано, чтобы его любили и почитали?

— Он пожертвовал собой ради блага человеческого. Я слышал, даже лицо Рима видел его смерть на кресте под знойным солнцем.

— Нужно жертвовать собой, чтобы тебя любили?

— Иисуса и святых не любили при жизни. При жизни «любят» только диктаторов. Именно из-за них мы и воюем. Именно поэтому мы идем, чтобы разрушить то, что было ими построено. Марш!

Люди ушли, покинув Божий дом. Они молились о спасении, его помощи и прибытии. И теперь они снова берут в руки посох пастуха, чтобы пасти стадо и кормить людей, хватают молотки, чтобы залатать разрушенные дома, хватают платочки, чтобы утереть слезы, провожая мужей и сыновей в добрый путь. Любимых. Поднимают в руки бережно оружие, садятся в танки и на грузовики, чтобы убить с именем Бога, Человека и Самих себя на устах.

Они шли до Аушвица, стреляя по остальным деревням. Хелмек был освобожден советскими войсками еще до их прибытия. До прибытия их был слушок, что дыру в той самой церкви пробили как раз таки они. Никто не пришел в эту деревню безоружным, никто не собирался ее просто так оставить. И такие деревни, как Моневица, Костелица… Здесь был завод, Родион мог видеть издалека, как идет дым из труб. Карандашная фабрика, куда, по словам его хмурого польского приятеля, сгоняли единственных работоспособных узников. Тех, кого можно использовать. Везунчики, которые не «вылетели в трубу». Они наблюдали за тем, как танки шли впереди них, как солдаты закрывали крышки, закупориваясь внутри, готовясь стрелять. Видно было, что готовилось сопротивление. Но слабое, что аж не верится. Повезло, что им противостояла половина состава. Нацисты стреляли из домиков, что стояли посреди холодных коробок заводов, стреляли из разрушенных школ. Родион стрелял, отключая голову. Он видел только цель. Не чувствуя сострадания — меньше вероятность того, что от дрожи оружие выпадет из рук. Но как не крути, золотой символ жег его грудь. У него болит голова и сердце. Он не знает, что их ждет впереди, что он увидит, когда отворят ворота Аушвица.

Его брат стрелял по головам, как по уткам, делая из школы маленькое кладбище. Поляк же скалился, улыбался. В его глазу можно было прочитать столько ненависти. Столько радости. Столько горечи. Правду говорят, что можно прочитать человека, просто взглянув ему в глаза. Они сели на кузов, перезаряжая оружие, все в крови и, бывало, человеческих ошметках. Польска стрелял наповал, каждый раз точно попадая в гранату, прямо в детонатор. Это он настолько меткий или гранаты настолько шаткие. что попади пулей по скорлупе, так ее порвет на куски?

— Ты убиваешь как монстр.

— Есть польза от опытов, которые на мне проводили, — хрипло засмеялся Польска, не замечая, как по щеке протекла слеза. Он, кажется, собрался вытереть ее, только замарал себя кровью. — Все-таки, все было ради того, чтобы Рейх жил вечно.

Их волна не останавливалась ни на миг, даже если приходилось разминировать каждую частичку земли. Куда не ступишь — там смерть, там могила, там кровь и вид оторванных конечностей. Родион видел, как люди, не слушая и не зная, попадались на мины. Первый умерший и дал понять, что что-то нечисто. Немцы ушли, вокруг так тихо, вокруг так тревожно. Они оставили за собой брошенное предприятие, брошенных узников, но не почурились унести врагов с собой, оставить за своими ногами, марширующими прочь, след из трупов. По пути прочь из этого места, они забрели в дом, где был слышен плач. Громкий отчаянный плач.

Они зашли в домик. И увидели, как деревянный пол покрыт лужами крови. Лежал на полу солдат, захлебываясь собственной кровью, рыдая, как раненный зверь, которого вот-вот сожрут. Польска двинулся вперед, доставая из кобуры пистолет. На лице его нельзя было прочитать ни эмоции гнева, ни сожаления. Он был сосредоточен и направил на солдата дуло, прямо в лоб. Солдат смотрел на него. И ужаснулся. Половина лица поляка, что скрыта под бинтами, никого не пугала в отряде. Но этот немец… Он, похоже его узнал. Польска присел перед ним на корточки, стягивая повязку. Он глядел на него двумя разными глазами. Один — серый. А другой, на пораженной стороне лица — голубой, как небо. Он узнал криво зажившую рану, что избавилась от швов совсем недавно, которая делила лицо на две половинки, от лба до подбородка. Он узнал худые руки, узнал кривые зубы, которые не скрывали губы, узнал этот ярко голубой глаз.

— Du bist ein Monster…* — прохрепели, захлебываясь кровью.

— Dobra*.

Выстрел раздался посреди тихого часа, когда из бараков и заводов выводили заключенных. Все это время Родион и Ульян стояли сзади, смотрели на самопроизвольную казнь. В воздухе как-то потяжелело от запаха крови и безнадежности. Этот дом вряд ли очистится в ближайшие десятилетия. Здесь всегда будет витать дух убитого лицом Польши немца, который, явно, надавил ему на больное место.

— Ты мог его не убивать, он едва дышал, — сказал тихо Родион, когда они сели в кузов. Они держали путь прочь из Моневицы, оставляя узников, отослав их в Хелмек.

— Такой ты добрый, а пару минут назад десяток человек уходил из вот этого автоматика, — кивнул Польска, сжав руки на коленях. Он сидел как статуя, чьи каменные глаза вызывают тревогу, если в них слишком долго смотреть. — Скажи мне честно, ты бы убил Басманова? За то, что он застрелил тебя? За то, что отравил твоего брата? Я даже не говорю о том, что он Рейху под дудку пляшет, чтобы всех свести с лица земли, кроме него самого.

— Я… — Родион посмотрел на брата, который, в свою очередь, посмотрел на него. — Да. Убил бы.

— А я бы тому солдату сначала поотрывал руки, затем повыдергивал зубы и ногти. Выскребал бы глаза, отрезал уши и язык. Он видел, как это происходило со мной, он бил меня током, чтобы у меня не было сил кричать, чтобы я не беспокоил доктора, — Польска услышал, как Родион сглотнул как можно тише. — Но у нас нет времени. Легко отделался.

Он понял, что солдаты не знали, что они идут освобождать концлагерь. Они верили, что идут освобождать очередной город, в котором максимум, что они увидят — это трупы на улицах, разрушенные дома и битое стекло. Но смотря на то, как тяжело Польска смотрел в даль, он сомневался, что солдаты, которые вчера смеялись в бане, будут готовы увидеть последствия пятилетних страданий. Польска говорил, что натянул на половину лица повязку, чтобы не ужаснуть бога в его святом доме своим ликом скверным. Но он так ее и не снял — наоборот, затянул покрепче. Они выезжали из Моневицы, зная курс — Бжезинка. Небольшая деревушка. Небольшое поселение с каменной оградой и железными воротами с надписью: «Arbeit macht frei».

— Что это значит? — спросил Родион, глядя на надпись, что возвышалась над входом, приглашающим войти во-внутрь. — Что здесь написано?

И ему ответили коротко и ясно:

«Труд освобождает»

Все они ожидали, что вокруг лагеря будут стоять вооруженные батальоны. Но, похоже, никто так и не поменял тактики со времен Майданека. Нацисты бежали, оставляя за собой полуразрушенный лагерь, больных и немощных, а сами сбегали с самыми способными и здоровыми пленниками. Их последние силы обороны ушли на то, чтобы отстоять подразделения лагеря, но теперь, когда она была прорвана в считанные часы, им оставалась ничего, кроме как бежать, не оглядываясь назад. Они заперли ворота намертво, и Замятин подошел к воротам, крича солдатам, чтобы каждая душа могла его слышать:

— Обыскать каждый угол, каждый сантиметр этого поганого места! Если найдется тайный ход, катакомбы, ведущие на территорию лагеря, живо явитесь сюда с новостями! А не то худо будет… А ну, живо! Выполнять!

Солдаты разбежались. Они видели арыки, наблюдали, как из-под колючей проволоки выглядывала дыра в земле, наспех заваленная грязью. Но не более. Никто так и смог сбежать из этого места кроме двух авантюристов, о которых рассказывал Польска, одновременно с этим советуя Замятину, как лучше вскрыть замок. Все это время, все прошедшие дни он был спокоен, как вода в озере. Но тут он был весь на нервах. Сказалось ли на нем убийство одного из тех, кто лично мучал его в камере Менгеле? У него тряслись руки, бухла венка на виске. Он крючил пальцы каждый раз, когда раздраженно тянул руки к Замятину. Тот возился с замком, и Родиону кажется, что Польска был готов его удушить прямо здесь, если бы он еще чуть-чуть замедлился.

За время ожидания Родион успел оглядеться, куда его привела эта долгая дорога. Кажется, тут был парк. Вокруг были деревья, лужайки и скамейки. На деревьях нет никакой листвы, ветки выглядели сухо, кажется, что еще секунда, и они треснут, упав кому-нибудь на каску. Вокруг витал запах пепла и горелого человеческого мяса. Не пробыв в лагере сам, Родион бы так же морщился и ужасался, как все вокруг. Как Ульян, брат его, зажимал себе нос. По коротким словам, брошенным до перепалки в Хелмеке, стало ясно, что он прибывал в Майданек в поисках Родиона. Он не чувствовал тогда того запаха, немцы уже успели сбежать, замести следы лучше всего. Тут запах никуда не делся, даже когда попытались убрать улики, следы того, что было сделано. Нацисты ушли, а запах смерти остался.

К воротам начали подходить оставшиеся заключенные. Они кричали. Они махали. Звали их, а Польска совсем озлобился, схватив себя за оставшиеся локоны волос, вдаривая по воротам ногой, чтоб те «быстрее открылись». Узники за решеткой встрепенулись от испуга и за себя худющими ручонками схватились. Кто за сердце, кто за головы, почти опускаясь на колени, в землю лицом. Куда он так спешит?

— Спешишь отомстить Менгелю? — спросил Родион, облокотившись об каменную стену.

— Какой ты смышленый! Сразу видно, мозгами в папку пошел!

— Он наверняка сбежал с остальными. Нам его сейчас не достать, — Родион аж вздрогнул, когда ему крикнули прямо в лицо.

— Я подорвал собственную пыточную, когда сбежал! Я знаю, когда он сам должен был улизнуть, и я подорвал его вместе со всем помещением! Бомбы, который он испробовал на мне, были испробованы на нем, я уверен! Я не надеялся ни на чью помощь, я помогал сам себе и я преуспел! Это не моя нога, — поднял он ногу. — Это не моя рука, — крикнул он в добавок, вытянув ее и практически прижав к носу Родиона. — И это! — махнул он на пораженную половину своего лица. — Не мой глаз и не моя кожа! Но ты не заметишь разницы, потому что они слишком хорошо прижились. Никто не заметит разницы. Ты не знал меня раньше, ты знаешь меня вот таким, Родион, — Польске не хватало покрутиться на месте для лучшего обзора. Он на эмоциях двумя руками похлопал себя по груди. Ты знаешь меня монстром, в которого меня превратили. Знаешь поговорку: я тебя создал — я тебя и убью?

— Знаю… — тихо сказал Родион, похоже, лишенный способности дышать.

— Так и знай теперь, что я — противоречие всему, что тебе довелось хорошо узнать за твои жалкие двадцать лет существования. Я стану противоречием даже этой проклятой пословице. Прочь с моей дороги!

Ворота в лагерь открылись, приглашая военных взглянуть на то, что скрывалось за его стенами. Первее машин и солдат Польска бежал вперед, огибая бедных заключенных. Удивительно было то, как в приступе слепой ярости он не сбил ни одного. Парочка просто попадала даже от одного дуновения ветерка, стоило ему пронестись рядом.

Ему было все равно на все вокруг. Ему было все равно на рвы, ему было плевать на колючие проволоки в узких коридорах смерти, ему было плевать на лежащие трупы тех, кто не дожил до спасения. Плевать на гнилые дыры у канав, где лежали доски, отходы из крематориев и детские головы, которые не успели толком сгнить. Ему нужно было обогнуть каждое здание, где каждый день можно было услышать плачь и вой, ему нужно было минуть помещения газовых камер, куда люди уходили в надежде на «дезинфекцию» с мылом и полотенцами в руках. Ему нужен был кабинет Менгеле, если он не успел разнести его к чертям собачьим. Ему нужно было найти его труп, нужно было его вытащить, показать всем! Показать, что доктор, что всаживал мальчикам в сердца инъекции, доктор, что отрезал людям волосы, что заражал их смертельными болезнями, отсекал головы их детям, анатомировал их заживо — мертв! Он мертв! Он найдет его мертвым, привяжет к столбу позора, повесит там, где увидят силуэт его, как он гниет под знойным солнцем!

Лицо Польши забегает в кабинет, выбивая дверь и ударяясь об проем плечом. Он встает, раскинув руки и раздвинув ноги. Он смотрит на пепелище, на то, что осталось от его пыточного стола, на котором остались пятна крови. Лицо Польши снова здесь. А тела — нет.

***

— Сегодня, lieber Freund, пройдет основной этап приобретения души. У низших рас души нет, а у их представителей — и подавно. Я много раз пытался придать их жизням смысл. Мальчики, девочки. Женщины и мужчины. Младенцы и подростки. Я испробовал все. Но они умирали. Мы схожи лишь в одном — слабая физическая оболочка. Но вы — другой случай. Ваш сосуд пуст. Он не разрушаем ни болезнями, ни оторванными конечностями, ни отсутствующими органами, ни огнем, ни газом. Меня удивляет и одновременно расстраивает, как долго вы держитесь. Если вы не можете умереть, то получается, что в самый ответственный момент я не смогу спасти свой Рейх от неминуемой гибели.

На моем рту швы. Я не могу говорить. На моей шее замок. Я не могу двигать головой, на моих глазах щепки. Я не могу моргнуть.

— Я способен заполнить ваш сосуд, превратив вас в достойное существо. Другие никогда не удостоятся этой участи. Я изменю вас. Вы станете другим. Я уже дал вам все, что мог. Ноги, руки. Даже органы. Помните ли вы те дни операций? Когда я вскрывал вам грудную клетку, раздвигал ребра? Когда бил по вашим ногами раскаленной кочергой, и был вашим скромным дантистом? С вами никакой мороки. Гной будто проходил сам собой.

У него в руках поднос с инструментами. На нем ничего, кроме двух скальпелей. Один побольше, другой поменьше. В моих глазах копится влага. Она стекает по моим щекам. Я дрожу.

— Не бойтесь. Будет больно. Но вы поблагодарите меня в будущем. В будущем у вас будет шанс на выживание. Вас примут. Скажите, так же легко лицо страны может поменять свою суть, как змея сбрасывает с себя старую кожу? Простите за каламбур. Знаю, вы не в том положении, чтобы говорить. Но это поправимо.

Мои глаза красные. Я смотрю на доктора Менгеле, прозванного Ангелом Смерти. Все, кого он приводил к себе в кабинет, умирали от его касаний. Боже. Боже, я молю, избавь меня от него. Избавь, помилуй. Слышишь ли ты меня? Услышь мои мольбы. Услышь мой плач. Боже, где ты? Боже, за что? Боже, почему? Я молюсь тебе каждую ночь. Я молюсь тебе каждый день. Я молюсь тебе на операционном столе. Я молюсь тебе в морозильной камере. Я молился тебе, стоя на раскаленных углях. Я молился, пока меня било током. Я молюсь, когда мне отрывают руки. Я молюсь, когда мне отрывают ноги. Я молюсь, когда мне выбивают зубы и вставляют новые. Я молюсь, когда ко мне подносят скальпель — орудие убийства доктора. Я молюсь тебе, Господь. Повелитель людей, создатель людей. Ты ведь мой Создатель?

Я ведь Человек?

Я молюсь, когда скальпель касается моего темечка. Я молюсь, пока его лезвию загоняют мне под кожу. Молюсь тебе, Господь, пока лезвие ведут вниз, отрезая лоскут кожи от мяса. Я молюсь. Я прошу тебя, Господь, услышь раба своего, что к столу пыточному привязан, чей лик меняют насильно, кого собираются освежевать на твоих глазах. Мясо хлюпает, кожа рвется. Это первое, что я слышу. Она слезает с меня, будто и не моя вовсе. Я смотрю на яркий свет лампы у себя над головой. Лампа ворчит, лампочка будто лопнет сию минуту. Это второе, что я слышу. Кровь льется мне на глаза. Яркий желтый свет, почти белый, становится ало красным. Я трясусь в судорогах, привязанный к столу. Ноги и руки в болевом шоке бьются об холодный железный стол. Это третье, что я слышу.

— Даже с зашитым ртом вы издаете столько шума. Это мешает моей работе. Но не делает ее менее эффективной.

Мой собственный приглушенный крик — четвертое, что я слышу. Я вижу кусок кожи. Это моя кожа.

— Для начала мы начнем с половинки, не будем спешить. Пусть это будет жестом, показывающим, что мы не забыли дни сотрудничества с Советским Союзом. Ваша старая, не идеальная сторона будет олицетворять их земли, а другая — белоснежная, голубоглаза, с блондинистыми волосами — нашу.

Я вижу лоскут. Кто это был? Боже. О боже. Я хочу блевать. Я хочу плакать. Но слезы обжигают оголенное нутро. Я дышу — это пятое, что я слышу. Я вижу нити, вижу иглы. И чувствую, как чужая кожа ложится на меня. Прилипает. Хлюпает. Лопаются пузырьки воздуха. Прирастает с каждым махом иглы.

«О сладчайший Спаситель! Твоё святое Тело познало страдание и муки. Ты предал Себя за нас, ради спасения души человека. Сегодня моё тело страдает, охваченное болезнью. Верю и знаю, что Ты можешь даровать мне исцеление, если такова будет воля Твоя. Прошу Тебя, помоги мне с миром в сердце принять Твою волю. Дай мне смелость и научи терпению, Аминь.»

Операция окончена. С моего рта давно сняли швы. Я смотрю на лампу под алой пеленой. В моей голове — воспоминания. Катакомбы. Я молился. Пять лет в кабинете Менгеле. И я молился. Задний дворик для выгула — я молился.

Я молился Спасителю о прибытии и спасении. Спаситель не пришел. Не спас.

***

Аушвиц оставлен за их спинами. Поступил срочный приказ о выступлении — и теперь они едут на границу Польши и Германии. Знаменуется важное событие, которое не забудут будущие поколения. Они едут в Торгау.

— Мне кажется, сынок, это будет самое памятное событие в истории Советского Союза.

— Почему вы так решили, товарищ Замятин?

— Мы встретимся с теми, кто на другой стороне континента воевал так же отважно и кроваво как и мы сами.

— Это кто-то из наших союзников? А кто именно?

— Увидишь сам.

Путь до Торгау был тих, как омут. Но говорят, что в тихом омуте черти водятся. Они все так же помогали остальным подразделениям отвоевывать города и деревни. Прошло уже два месяца, их кидало туда сюда. За эти дни он все больше сближался с Замятиным, который по ночам рассказывал ему о подвигах своей юности, а утром наставлял. Но он так же, похоже, отдалялся от своего брата. Тот не горел желанием разговаривать. Оно и ясно. Они ждали днями у Аушвица, когда прибудет сестра. Но она не приходила. Потом, когда они отбыли по приказу, начали приходить письма. Там писалось, что все хорошо, она уже в пути: «Скоро мы встретимся, братья мои. И ничто нас больше не разлучит». Потому Родион был настороже. Он поглядывал в окно. Боялся засады. На редких остановках спрашивал брата, как у него обстоят дела, не хочет ли он хоть раз посидеть в кабинке, чтоб спина отдохнула? Ему отвечали предельно сухо. Только лишь раз на переправе у речки завязался короткий разговор:

— Мне и так нормально. Без приятеля нашего только скучновато. Истории были у него… завораживающие. Легко могли скоротать дорогу. С ним неделя дороги показалась длиной всего в несколько часов.

— Он тебе так и не рассказал, как он получил свой шрам на лице?

— Я не садист. Не люблю слушать о чужих муках дольше положенного.

Родион махнул на брата, разворачиваясь к дверце кабинки. Когда он открыл ее, то услышал:

— Это из-за тебя он нас так возненавидел, что с криками тебя из кабинета чокнутого доктора прогнал? Я-то тебя знаю.

— …Можно и так сказать.

Родион закрыл за собой дверь, не говоря о том, что его прогнали с определенными гневными словами на устах: «Уходи. Уходите со своим вшивым братцем. Забирайте свою несчастную сестру. Война закончится. И больше никакой отпрыск твоего злоебучего папаши на явится на мои земли. Как и он сам. Никто и никогда, кто хоть немного представляет угрозу, не явится на мои земли. А если твой папаша придет снова… Я буду сопротивляться. Рейху настал конец. Твоему отцу тоже придет. Тоже придет. Рано или поздно. Я буду этого ждать.»

Он сидел на кровавом полу. Его глаза были красны, словно налиты кровью. Лицо исказилось в гримасе. Но выглядел гордо, выпрямив спину. С каждым его словом он вставал на ноги, крепчал, а потом смотрел на Родиона без всякой теплоты, что чувствовалась в церкви или на скамье у речки. Менгеле давно не было в Аушвице. Его месть не свершилась. И он решил мстить кому-то другому. Не пешке, но ферзю.

— Я все так и не понял, что он делал в Варшаве, если он мог переждать в том же Хелмеке и отомстить, пока Менгеле был на месте.

— Сынок, кукухой поехал после увиденного в Аушвице?

— Немудрено…

— Откуда он знал, что мы ему повстречаемся и будем держать путь туда же, куда и он? Мы просто попались ему под руку, вот нас и терпел. Он, под личиной обычного солдата, искал солдат польского отряда сопротивления, чтобы уже с ними отправиться. Думаю, им бы он признался, кто он тут же, чтобы повести их за собой. Лучше бы так сразу и сделал, если честно. Быстрее бы дело пошло.

— Но ведь в Аушвице он признался всем вокруг, когда вышел на помост. Только вид делал, что нас нет, а только заключенные.

— Да уж, вот это было представление, — Замятин хрипло засмеялся. Он вновь перешел от сигар к трубке. — Только на тебя срываться было не обязательно для поднятия морального духа.

— Мне кажется, наоборот, ему было это необходимо, — Родион говорил это, почесывая грудь. Никто, кроме Польски, так и не знал, что его там тревожит. Что брат, что капитан бросали бывало взгляды на это своеобразное телодвижение. Что-то нашептывало в голове: «Если они узнают, будет худо. Убери руки.».

Потом они шли в колонне. Родион и Ульян в первом ряду, по обе стороны от капитана Замятина. Ульян потерял свою красивую фуражку и кожаные перчатки. Но это не мешало ему идти с ровно поднятой головой. Родион шел менее формально. Но все же маршем. Они направлялись к реке Эльба, прямо к мосту.

— Как твоя сестренка, кстати? Есть новости?

— Она начала писать письма… Похоже, уставшая пишет, сразу после приема пациентов. Почерк кривой. Но говорит, что все хорошо. Люди выздоравливают. Кто-то умирает. Все, как обычно. Последнее только письмо пришло, без адресата. Думаю, Белослава тоже опасается гонений Басманова и решила теперь не писать свое имя. И оно в этот раз еще и в конвертике! Я письмо пока не читал, конечно.

— А она у тебя умница, перестраховывается. И хорошо. Лишние переживания тебе сейчас не нужны, поверь мне.

— А о чем мне еще стоит переживать, товарищ Замятин?

— Об этом.

Как Родион не заметил, то что он идет впереди всех? Отряд сзади него встал вместе с Замятиным и Ульяном, и тогда он на ходу быстренько повернул голову назад с замешательством в глазах. Развернул он ее так же быстро, когда уперся в кого-то перед собой. Чья-то рука была вытянута перед ним в приветственном жесте, но теперь почти касается его подмышки. Человек перед ним ни на дюйм не двинулся.

— …Ты наступил мне на ногу, пацан.

— Простите, простите! Про… — залепетал Родион, стыдливо прикрыв глаза и отступая судорожно на пару шагов. Он вытянул руку и открыл глаза, чтобы казаться увереннее перед тем, с кем он говорил. А глаза он открыл, осознавая, что он первый, кто пересек Эльбу с восточной границы. Он стоял посередине моста с человеком, который улыбался ядовито, будто сейчас в горло вцепится, если это недопонимание продолжится еще пару секунд и он не пожмет руку. Родион спохватился, тут же хватая чужую руку настолько грубо, насколько возможно. Пожатие было хаотичным, руки тряслись как сардели. Если присмотреться, то… ничего вышеописанного не портило красоты человека перед ним. Солдат не может быть таким красивым! С этой загорелой кожей, черными глазами, точеными скулами, пухлыми губами… На его голове красовались черные очки и они хотя бы прикрывали единственный недостаток — нелепую армейскую прическу, словно утюгом по башке шандарахнули.

— У вас крепкое рукопожатие. Ты завоеватель, как и я.

— Вы можете опознать личность человека по рукопожатию?

— Я живу достаточно долго, чтобы прочитать человека, как открытую книгу, — кивнули так важно, а затем охнули почти картинно. — Прошу простить, забыл представиться. Я — лицо Соединенных Штатов Америки. Приятно познакомиться.

Родион выпучил на него глаза, а затем вытянул голову в сторону, глядя на солдат с другой стороны реки. Кто-то там держал Американский флаг, гордо развевающийся на ветру.

— Я, э-э… Кхм! Мне тоже очень приятно. Для меня это честь. Позвольте тогда и мне себя представить: Я — лицо РСФСР, сын лица СССР, — Родион кивал практически в панике, а над ним… смеялись?! Да так, что голову задрали к небу!

— Ха! Помню тебя. Тем более, у кого еще на моей памяти была такая истинно белобрысая шевелюра, как у тебя? Хе-хе… Раньше ты мне по коленки был. Тебя было так легко напугать.

— Да, я помню… А у тебя была шевелюра пороскошней, — он действительно помнит, как лицо США пытался напугать его тем, что «сожрет», если Русик не будет хорошо себя вести. И это работало!

— Эй, манеры, щенок! Теперь ты большой, сильный солдат своего августейшего папаши, веди себя соответственно! Ну все, хватит знакомств, рукопожатий, — лицо США поднял две ладони, отходя слегка назад с улыбкой на лице. — Отправляемся в Берлин? Я наслышан, что вы уже начали штурм, потому не будем терять времени. Победа не за горами, я это чую!

— Не я тут всё решаю…

— Не ты?! — можно позавидовать способности этого мужчины так ярко выражать эмоции. Он мог с легкостью прочитать негодование на этом красивом лице. Родион тыкнул пальцем на Замятина, а затем на него пару секунд смотрели, как на пришибленного. Обошли его быстро и стремительно, надевая на глаза темные очки. Это, похоже, должно было придавать ему... крутости?

Все-таки потом советские солдаты пересекли мост один за другим. Теперь, спустя минуты скоростного знакомства, Замятин и лицо Штатов обсуждали последующий план действий, тыкали циркулями и карандашами на карты перед собой. Обсуждение было жаркое и громкое, и это сказалось на всех вокруг. Все были как на иголках, бегали туда сюда с поручениями, пытались выяснить, как лучше штурмовать стены города, носились с ящиками, мешками, перестраивали машины. Даже Ульян был чем-то занят, что его не слыхать, не видать. Тогда Родион, потерянный в суматохе, вытащил из кармашка на груди белый конверт. Он раскрыл его и достал из него маленькую бумажку. На ней были пятна крови. Уже явно подсохшие.

«Встретимся в Берлине.»

Русик дрожащими руками достал из конверта еще одну мелочь — три засхошие Ромашки.

Примечание

1.Dość! - Хватит! (польск.)

2.Skończyłeś już? Czas jest krótki. - Закончили уже? Времени мало. 

3.Nie palisz? W porządku. Twoje problemy. - Не куришь? Ну и ладно. Твои проблемы.

4.Хай тобi грець! - Черт тебя подери! (укр.)

5.Ani kropli. - Ни капли. (польск.)

6.Nie. - Нет.

7.Was für ein unglaubliches Glück! - Какая невероятная удача! (нем.)

8.lieber Freund. - Дорогой друг.

9.vom Fleisch bis zu den Knochen - От мяса до костей.

10.ŚCIERWO KURWA - СВОЛОЧЬ, БЛЯТЬ! (польск.)

11.Genial! - Гениально! (нем.)

12.Schyl się! - Пригнись! (польск.)

13.Glaubst du, sie sind alle tot? - Ты думаешь, они все мертвы? Прямо мертвы-мертвы? (нем.)

14.Wir werden das jetzt überprüfen. Durchsucht die Kabine. Und ich werde diesen Freak schlagen, und plötzlich wird er Lebenszeichen geben. - Сейчас мы это проверим. Обыскать каюту. А я буду долбить этого урода, а то вдруг он подаст признаки жизни.

15.Und was wirst du dann mit ihm machen? - И что ты тогда с ним сделаешь?

16.Ich werde ihn erschießen, bis sich der Kopf zu Brei entwickelt hat. Dann wird er definitiv nicht auferstehen. - Я буду стрелять в него, пока голова не превратится в кашу. Тогда он точно не воскреснет.

17 Gołąbek. - Голубчик. (польск.)

18.Sam nie jesteś przystojny. - Сам не красавчик.

19.Nie mówi po polsku. Pójdę z nim. - Он не говорит по-польски. Я иду с ним.

20.Obudź się! - Очнись!

21.Ja pierdolę! - Я хуею!

22.Hoden - Яички (нем.)

23.Dobranoc - Доброй ночи

24.Du bist ein Monster - Ты чудовище

25.Dobra - Хорошо