Примечание
01.08.2022
Мы такие же, как вы. Мы говорим на одном языке. У нас те же мысли в головах, но мы тигры. Нам ужасно жаль, что пришлось съесть твоих родителей. Пожалуйста, постарайся понять. Мы тигры, а не дьяволы. Просто это одна из наших обязанностей.
///
Ран плохо помнил, что было до детского дома. Он помнил, как воспитательницы, которых дети вокруг фальшиво и мерзко звали мама, любили колоть его словами:
— Твоя мать шлюхой была. Повезло, что симпатичная. Подкладываться было легче.
— И сдохла она от того, что перестала быть нужной. Все, лимит исчерпан. Не поебешься с нужными людьми, когда два ублюдка на шее.
— Ну ты посмотри, рожей-то в нее пошли. Мерзость какая.
Рану на них было поебать. Рану надо было брата защищать, потому что в детдоме красивых детей не любили, красивых детей, знали детдомовские, забирали первыми, — таких приемные родители хотели, как хотят красивую куколку на витрину, и ничего не попишешь, когда дело доходит до детской слепой потребности быть любимым.
Детей там эмпатии не учили, эмпатия в детском доме — мгновенное подчинение и непомерная роскошь. А Рану ну никак нельзя было брата одного оставлять.
Мама так говорила. Мама оставила их здесь, а потом покончила с собой. Она о них, кажется, тоже заботилась, — Ран не знает, как повернулась бы жизнь, если бы он увидел заебанный до смерти труп в их маленькой ванной.
Она высокая была, угловатая и тонкокостная, — Япония таких не любила, и ее, молодую и пышущую здоровьем, приняли в США, и там ее убили. Восьмидесятые, узнает потом Ран, были не лучшим временем для модельных карьер, и заканчивались они именно так: в ванной и в крови и с лезвием на полу, и все замылено эйфорией и тревожными звонками, на которые в то время еще никто не обращал внимания, ведь до упадка далеко, говорили все, и не стоит волноваться, но с упадка прошел год, когда они оказались в детдоме, а маму нашли в их маленькой ванной, — ей дышать в пузыре было тяжело, она часто Рана к себе прижимала, он помнил, и качалась взад-вперед, прерывисто вздыхая.
Рану было пять, когда они с Риндо оказались в детдоме, а мамин пузырь наконец-то лопнул вместе с крахом чужой слепоты и непомерной жадности, — и это Ран поймет сильно позже.
У мамы волосы были красивые, русые. У отца их — еще светлей. Они с Риндо настоящими белыми сороками крали себе право на жизнь, и по-другому, знает Ран, было никак.
Ран вообще знает, наверно, слишком много для того, кто попал в детский дом в пять. Голодные годы были, а детдомовские Риндо тарелки переворачивали. Он свои куски потом отдавал, чтобы брату совсем уж голодно не было, и ходил худой-худой, — дети его как-то не трогали, зато воспитательницы издевались — будь здоров, а он еще и рос — ввысь, вытягивался до спазмов и скручивающих болей в конечностях.
Сорока.
Он в детстве редко говорил. Голос у Рана был трогательный, не звучный совсем, — не покажешь зазнавшейся шпане место. Он это почти сразу просек. Заигравшаяся малышня рассекла ему бровь, и это была случайность, на самом деле, — он выучил, что детдомовские никогда не доводят дело до крови, обходятся перевернутыми тарелками, синяками, которые охотно оставляли и воспитательницы, и делали они это более умело, чем подражавшая им мелкотня. Они травить его пытались, но с Раном как-то не прокатило, Ран не обычный ребенок с ужасающим социальным голодом: ему бы брата сберечь, и защищался он ногтями, больно всяким уебкам руки крутить научился.
Тогда он уже год ходил меж детдомовских детей, крал у них не только жизнь, но и гадкие разговоры.
Надо себя вести хорошо. Не возникать, не высовываться. Надо своих держаться, сестер-братьев до последнего не кидать. И мило глазки строить.
Ран с детства знает: чтобы не захлебнуться в реке, нужно плыть по течению.
А потом к ним приходят какие-то другие взрослые, они не мамы и сторожа, и лица у них незнакомые, Ран от такого отвык, отвык от чего-то нового. Улыбки ленивые, и пахнет от них дорого и приятно, — Ран тоже улыбку тянет, глаза щурит, и Риндо следует за ним, конечно, он следует за ним, и перенимает игру.
Через время их забирают — ну надо же, этих уродцев кто-то приметил. а ведь в последнее время столько младенцев бросают — и привозят в высокий-высокий дом. Ран улыбкой сияет, говорит необычно много, колдует как будто голосом, а Риндо очаровывает их своей детской красотой.
Они все-таки оказываются куклами на витрине родительской панорамной квартиры. Они не срут в памперс, ухоженные такие, красивые, быстро учатся тому, как подливать шампанское, тратить деньги и никому не мешать. Дома они — интерьер, на улице — все те же детдомовские беспризорники.
Роппонги район странный, — богатый сам по себе, но бедный морально. Здесь люди спускают деньги в якудзовских казино и на якудзовских же шлюх, и потом некоторые из них делаются чьими-то друзьями, а других коллекторы убивают, или сгоняют в бордели и в рабство, или заставляют трахаться на камеру, режут на куски, чтоб кассету или палец потом кому-то отправить, или наебывают целый Токио на деньги, навешивая людям на головы пакеты-пузыри — все с одним собачьим итогом.
Рану — Хайтани — десять, когда он понимает, что его родители как-то тоже стали друзьями правильных людей. Они, возможно, сбывают что-то или кого-то, имеют связи с правительством даже, и Рану так поебать на чужие визги о том, как прогнил мир, и как всем на всех похуй, и как кому-то нечем платить за воду и свет, потому что мама говорила Риндо оберегать, и мама по-собачьи сдохла в их страшной ванной, а Риндо единственный, кто до сих пор не бросил его, и материнские ошибки Ран не собирается повторять.
Они начинают ломать людям носы. Не совсем обычное развлечение богатых детишек, их богатые детишки за такое не очень принимают, но открыто травить не решаются, — страшно. Риндо ходит в секцию, а Ран запугивает детей в школе, когда все-таки посещает ее, и у них растет авторитет среди мелкотни, а потом они зарываются и лезут на старших, от которых получают пизды. Они где-то тогда и понимают: их путь лежит только наверх.
Они хорошо вписываются в Роппонги, в их верха, но места добиться там можно только самим, якудза чужих подкидышей-приемышей просто так не принимают. Они понимают: их в пространстве между просто задавят, мало ли здесь таких, не детдомовских, но отброшенных на обочины, выдравших жизнь по какой-то животной инерции. Они понимают, что путь для них самый легкий — нагнуть местную гопоту. Ну, из тех, кого не крышуют. Докажут авторитет — и другие не скажут ничего против.
Ран понимает, как это работает, а еще Ран понимает, что проиграть нельзя: есть только они, короли Роппонги, и они, лежащие в уродливой ванне уродливой квартирки, с перерезанными венами, лишенные того единственного, чем они обладают — жизни, — пузырем-пакетом на голове.
Риндо двенадцать, когда Ран заигрывается, не успевает остановить себя самого и брата, и какая-то мразь вызывает полицию, которая с какого-то хуя не на их стороне. Следствие проходит как-то мимо них, и он смотрит в глаза родителей, которые смотрят на него своими рыбьими глазами тоже и говорят, что никакого залога не будет, они хотят, чтобы их любимые мальчики снова следовали букве закона, а не разбивали чью-то жизнь вместе с головой.
— Мы выплатим компенсацию за принесенный ущерб, — скорбно говорят они. — Но больше ничего, милые.
Ран слышит, как за выбеленными зубами насмешливо щелкает: за проебы нужно отвечать, и в следующий раз, будьте добры, работайте осторожно. Ему тошно от атмосферы вокруг, от родителей, от давящих стен суда и черепной коробки, и Риндо рядом по ощущениям тоже медленно сходит с ума, выламывает себе пальцы и запястья расчесывает в кровь.
Рану тринадцать, когда его жизни снова навязывается какой-то режим. Ему после стольких лет сложно, он чувствует какую-то извращенную ломку, лицо корчит постоянно, когда ему на тарелку кидают что-то, больше похожее на мясистую блевоту, а не на человеческую еду. Его почти физически душат серые стены: лежать так, жрать столько, душ у тебя — по расписанию, и похуй, воняешь ты или нет, всем вообще на тебя — похуй, ты, пизденыш, почти ебнул человека, из таких не вырастают в благонадежного члена их славного, мирного общества.
Из него действительно не выйдет ничего хорошего, — его мама перерезала вены в ванной, а перед этим сдала их с братом в детдом, и там пришлось жизнь красть из чужих рук вместе с кусками хлеба для брата. Им плевались в след, а потом боялись, и Ран гордился тем, что родители были не при чем. Ран гордился тем, как Риндо выбивает кости из суставов, как ему самому удается обращаться с дубинкой — без лишней грязи, и таких людей вытравливают, если они не наверху, их не любят, их могут только бояться.
Поэтому Ран бьет точно в висок, когда в душе к нему, голому, прижимается какой-то хуй. Урод падает на плитку. Надзорщики, которые на его поползновения все это время закрывали глаза, Рана скручивают и помещают в карцер, и, когда он выходит из него, Риндо не отходит от него совершенно, рядом держится грозной тучей. Риндо набирает вес, крепнет, обрастает мышцами, — никто не рискует соваться к такому, как он.
А потом появляется Изана Курокава, и, ну, Изана их нагибает. За ним следовали стремные бугаи, Ясухиро Муто и Канджи Мочизуки, они физически не могли ничего сделать, когда их схватили за волосы и начали методично вдалбливать рожей в грязь. Ран, блять, ненавидит грязь, и он собирает пыль во рту и плюет прямо Шиону в ебало, потому что что может быть хуже ебанутых клоунов.
— Вот уродец, — почти с восторгом говорит Изана.
А потом ломает ему к хуям нос.
Риндо дергается рядом, а у Рана земля перед глазами плывет, кровь стучит где-то в висках, его плющит от боли. Он говорит заебано:
— Что тебе надо.
Изана заботливо вытирает кровавую соплю, которая потом натекает еще больше, капает на землю. Ран хлюпает тупо, смотрит на него, как на ебанутого, и морщится от боли. Скашивает взгляд на Риндо, — тот, вроде, подутих.
— Да я подружиться хотел вообще-то.
У Рана в голове старая ванна и тонкие мамины запястья.
— Ну. Рад знакомству.
Они отсиживают срок без происшествий, держатся этой ебанутой компании, — к ним не доебываются особо даже надзорщики, и не доебываются даже тогда, когда Мучо толкает дурь. Потом — после колонии — Изана для них существует где-то на фоне, у них другие проблемы: они в Роппонги возвращаются, как короли, но зазнавшихся новичков приходится ставить на место, и они осторожнее выкручивают конечности и дробят кости, из-за спины нападают, чтобы не затягивать драку.
Их родители принимают радушно, целуют в щеки, ведут на обед, и там Ран и Риндо Хайтани наконец получают свое имя и место, улыбки растягивают их рты достаточно симпатично для того, чтобы молодые женщины и мужчины возраста их отца делали им комплименты и приглашали выпить шампанское в дорогих квартирах. Ран щурится подведенными глазами, отвечает уклончиво, хотя некоторым хочется шею свернуть, — Риндо заливают восхищением, говорят боже, ты явно умнее своих одногодок, морально старше своих лет, а Риндо не исполнилось и четырнадцати, и Ран слишком много сделал для того, чтобы брат снова пошел на чью-то трофейную витрину.
У него в зубах застревают улыбки, вытянутые сладкой карамелью еще в детстве, потому что Ран красивый и всегда таким был, Ран умет создавать правильное впечатление о себе позой, взглядом и комбинацией слов, и его красотой люди хотят обладать, а потом эти люди получают телескопкой по шее и больше не встают.
Они короли Роппонги, и он любит свой голос — наконец-то проникновенный, пробирающий до костей — проявлять и смаковать, любит это внимание и контроль, когда тебя слушают самые отбитые мрази, — жизнь впервые за столько лет не чувствуется свободным падением, он твердо шагает по земле, зрение фокусируется, и он заходит дальше, видит больше, чем вообще когда-нибудь хотел.
Мир вокруг до омерзения четкий, когда Ран бьет какого-то зарвавшегося уебка по затылку, и он блюет под себя и на ботинки Рана тоже, — Ран ругается и со всей силы пинает его в лицо. Дружки уебка пиздливо визжат, что проебов таких больше не случится, а Риндо корчит лицо и смотрит на него обеспокоенно, когда дает знак мелким сошкам пиздить тех, кого смогут.
Ран в тот день съебывает с дела один, и они не говорят оставшийся вечер, — Риндо обижается, что ему ничего не объяснили, но Рану нечего объяснять, Ран просто заваливается к двум ночи к Риндо, залезает под одеяло и жмется к горячему телу, тычется в основание шеи и трется носом, как делал в детстве.
Риндо кладет руку поверх его, и на следующее утро все, кажется, нормально, — он им кофе варит, блины заказал. Ран блины просто обожает.
А потом после какой-то хреновой вечеринки Рану вдруг от сверстников становится тошно, — они безвкусно одеваются, неразборчиво ебутся — конечно, только в кругу своих — и тупорыло угашиваются наркотой. Они ни к чему не стремятся, дошли ровно до ничего, кроме периодического передоза и первых абортов в семнадцать, и так будет всю их ебанную жизнь, пока их уебки-родители не скончаются с золотым градусником в жопе в какой-то дорогой больнице и не передадут им бизнес, и половина из них просто прогорит.
Рану тошно от их тупых ебал и их тупого общества, — он в семнадцать держит под собой район и местных гопников, имеет за спиной срок, детский дом и старую ванну с мертвой мамой, и он запирается в их с братом квартире и днями лежит в кровати, чтобы ночью, прислонившись к панорамному окну, разглядывать мерцающий Роппонги.
Риндо однажды приходит к нему, садится рядом, не задавая вопросов.
Огни слепят. Ран трет глаза, вытягивает ноги.
— Помнишь маму?
Риндо смотрит на него как-то потерянно, приподнимает брови, но не задает лишних вопросов, — вникнуть пытается.
— Ну, кем она была. Какой. Помнишь?
— Нет. Хочешь — расскажи.
И Ран рассказывает: какой красивой она была, и как она умерла в их маленькой ванной, и как говорила ему, Рану, Риндо всегда защищать, и как он обещал ей, несмышленый ребенок, всегда быть рядом, и как выглядела их маленькая квартира, замыленая и уже не такая четкая в его голове, и как мама любила их, а потом оставила в детском доме, но они там окрепли, выжить смогли и выучились драть глотки. Так в то время защищали.
Риндо говорит ему тихо:
— Жаль, что я не помню ее совсем. Но у нас ее волосы, правда?
— Да, мы очень на нее похожи.
Ран смотрит на Роппонги и думает, кем они были, куда вообще двигались.
Ран двигается ближе к Риндо, кладет голову ему на колени, и они засыпают прямо там, у панорамных окон, на полу, и огни ночного города горят, свет проходит сквозь веки и мозг электрическими разрядами. Его бьет ими потом целыми днями, он нервный ходит, хмурый, и Риндо прелесть, Риндо умный: не доебывает его расспросами, как делают другие.
Ран срывается на всех, ему тошно становится не только от сверстников, но и от массы вокруг, и он позволяет себе пиздить любого, кто в достаточной степени выбесит его. Ран Хайтани так себя не ведет, он саркастичный и надменный, он выше всех этих агрессивных гопников, его вообще мало что ебет, и тем более так ебать не должен район, за который он с братом чуть не ебнул человека и отмотал срок.
Ран Хайтани не думает, кто он такой, кем был и кем мог бы стать, — у Рана Хайтани Риндо и Роппонги, потому что Ран когда-то выбрал не светлую комнатку с маленькой ванной, и мама такая красивая была, он помнит свой восторг, мама была прекрасной, но слабой женщиной, и руки у нее наверняка были ослабевшие, когда из тела текла кровь, и Ран выбрал не ее собачью жизнь и все равно тут, Ран, блять, не понимает, что с ним происходит.
В объятьях Риндо хорошо. Ран спит днями напролет и пропадает неделями. Он не понимает, что не так.
А потом на пороге у них появлется какой-то мелкий уродец. Он говорит в домофон:
— Йоу, я от Изаны. Пускай, Хайтани.
Какуче младше Рана лет на пять и догоняет в росте, у него шрам уродливый на пол лица, один глаз, похоже, подслеповатый, — весь ободранный такой, худой, в изношенных кедах — и ему улыбается. Ран корчит недовольное лицо, зовет пиздюка за собой, усаживает за барную стойку и дает холодную пиццу. У Какуче в глазах смятение, Ран бесится с самого себя и собственных тупых поступков, но все же говорит:
— Ешь. Иначе слушать не буду.
Какуче все-таки начинает есть, немного торопливо и очень, очень осторожно, как едят только дети недоедающие, — Ран понимает, что ребенок перед ним — обычный беспризорник, которого Изана зачем-то тащит в болото уже сейчас, и ему не по себе, Рану смотреть на него почему-то мерзко и гадостно, но лезть в чужие дела — не по его правилам, и он молчит.
Противный голос внутри говорит, что кормить незнакомых детей с улицы тоже не по правилам Рана, но он отмахивается от него, как от назойливой мухи. Какуче соус с пальцев слизывает, и Ран взгляд от него не отводит, салфетки двигает ближе, а сам давится от того, как противно скрипят мысли в черепной коробке, — перед ним кожа Риндо — вся в мелких синяках, и мерзкие лица воспитательниц, мам их, и лица у них безразличные и непричастные, когда дети Риндо за волосы тянут и толкают на землю.
Какуче смотрит на него своими уродливыми глазами в упор, — у Рана бровь от этого взгляда дергается.
— У Непобедимого Майки скоро забив с Вальхаллой, — говорит Какуче. — Изана хочет, чтобы вы наблюдали за процессом. Вальхалла, вроде как, собирается вас пригласить.
— Нас? С хуя ли.
Какуче просто пожимает плечами.
— Вы ж уже пять лет держите Роппонги. Изана говорит, что вальхалловцы уважают вашу силу.
Ран самодовольно тянет уголки губ, но у Какуче лицо не меняется совсем, такое же простодушное, с глазами раскосыми, но большими, и нет в нем ни капельки трепета или хотя бы восхищения, он не смотрит на него даже с уважением, — Рана коробит, Ран привык, что даже Риндо его безоговорочно уважает. Это справедливо, Ран знает, что он многого добился, он, вообще-то, ахуеть как старался ради их с Риндо счастья и будущего, и он ждет хотя бы уважения от Какуче тоже — совершенно справедливо.
Но Какуче только чешет нос — как-то мягко совсем, тошнотворно уютно, — а потом щурится и улыбается ему широко-широко.
Мама так не улыбалась. У него в калейдоскопе воспоминаний ванна, и кровь, и лезвие, — Ран не уверен в том, что все это видел, и Ран не уверен, что улыбка мамы ему не приснилась тоже. Она была усталой такой и не робкой, по ощущениям на его щеке — как вода, и она ускользает, утекает сквозь пальцы вместе с угловатыми скулами, длинными руками и притворно-шутливыми вздохами, а потом в теле теплота точечная такая — мишенью для тепловизорных ракет, и он дрожит под тонким одеялом и в общей комнате, греется о ладони Риндо украдкой, улыбку ему дарит такую, которая ощущается тоже — как вода, — она временем утекает сквозь пальцы.
— Мы придем. Передай Изане.
Какуче хаотичный какой-то, не складывающийся с Раном совершенно никак. Он счастливо хлопает по коленям, спрыгивает со стула и идет к двери без всякого стеснения.
Ран замечает, что носки у него протертые-продырявленные, но зашитые, — аккуратно почти.
— Увидимся! — бросает Какуче.
Ран не уверен, что этот искристый ребенок доживет до их с следующей встречи, у Рана на такое нюх, а у Какуче изношенные кеды и кожа обтягивает кости в его сколько-то там лет. Ран бросает отстранено:
— Ага.
И уходит обратно в кровать.
На голову давит скрипящая тишина, и звук такой, будто Риндо кость кому-то выламывает, — он будоражит мозг, потому что опасность, смотри, но у тебя есть контроль, у вас есть контроль, и это не ты в крови и в воде, и рука не свисает с бортика ванны, и почему-то все все равно не хорошо.
Ран резко встает. Звук воды утекает куда-то под плинтус, чтобы потом комната заплесневела, и Рану станет тяжело дышать, ему уже тяжело дышать, но он с детства был упрямый, а еще он жив — до сих пор.
И это уже неплохо, правда?
У него есть Роппонги и Риндо, и у него на самом деле никогда не было выбора: были только они-короли на вершине, и глаза у Рана подведенные, он ими многозначно так стреляет, все люди сразу дрожат — наповал, и не было никаких трупов, пузырь лопнул давным давно — Рану было четыре, Риндо всего три, — и мама была жива и жила с пакетом на голове, и они не повторили ее судьбу.
Изана как рассвет появляется на горизонте, и Изана все такой же: макает его рожей в грязь — обязательно чужими руками — и предлагает вспомнить старую дружбу. У Рана почти не возникает вопросов, Ран идет в ванную, чтобы умыться, а потом Риндо пишет, что ну, Изана вернулся в игру, кажется, будет что-то интереснее тюремного мордобоя.
Ран откладывает телефон в сторону и долго смотрит на Роппонги, который день превращает в скучное болото, и где-то в этих улицах они почти убили человека, а потом все-таки убили, но уже других.
Потому что так работает их мир, им в нем не быть где-то между, — они животные инстинкты и голод и страх, и нужно охотится, всегда нужно охотится, чтобы не быть чьими-то жертвами.
///
Когда-то давно все были тиграми, а потом мы изменились, а они нет, и когда я был маленький, оставалось всего несколько тигров, они были старые и почти не спускались к нам. Они были старые и неопасные, и все равно на них охотились. Они славные и все понимают, но мы должны покончить с ними. И поскорее.
Снова токрев. Снова восхищение. Для начала скажу, что название вашей работы прекрасно, не скажу, что до конца поняла смысл вступительных и завершающих слов о тиграх, но звучат они очень красиво хех, а в конце и вовсе оказывают очень сильный эффект. Тут ещё добавлю, что мне очень приглянулось оформление текста, использование косых выглядит свежо,...
через текст прослеживается, как трепетно ты относишься к рану. вся эта трогательность, миловидность, он предстает перед нами таким нежным ребенком, столкнувшимся с ужасной реальностью. на самом деле он столкнулся с рождения, просто осознал это потом, как очутился в дет.доме. мне очень нравится, как здесь показаны маленькие хайтани, как милая вне...