Примечание
1846
На широком начищенном блюде перемешались перстни — почему-то только это Олегсей замечает сразу. Меж россыпью блестящих колец змеей вьется золотой браслет.
Перстни, конечно, чудовищно неудобные: Антон за столько лет успел привыкнуть. Олегсею они тяжелят пальцы, прокручиваются на тонких фалангах и мешают держать перо. И выглядят, конечно, нелепо — камни крупные, вычурные, совсем не к его рукам. Все равно носит — красиво. И путает перстни, каждый вечер путает с Антоновыми — перстни на блюде перемешались.
Перемешалась одежда. Антон вечно случайно хватает не свой цилиндр. Олегсей — халат и домашние туфли; об этом уже можно не спрашивать, если нужно быстро добежать из одного края поместья в другой и не замерзнуть в ледяной комнате с платяным шкафом. В шкафу покрываются инеем шубы — в шубах Олегсей тоже находит себя часто.
Дома он теперь носит мягкие, рассыпающиеся по плечам воротники — никаких лакейских накрахмаленных стоек. Антон теперь тоже не называет по-лакейски по имени — теперь только «Олегсей Михайлович», а иногда, совсем редко — «Олежа», как звала сестра. И когда Антон мажет губами по скуле к уху, к челюсти, к шее — Олегсей уже не пытается непроизвольно шею спрятать и позволяет целовать в спокойные, чуть поднимающиеся от мелкого дыхания ключицы. В поместье тихо. Едва слышно трещит камин. Где-то гулким воем плачется продувающее окно. Шуршит ткань, и Антон громко вдыхает, чтобы что-то сказать — только из головы сразу вылетает, что он говорил.
Тишина тягучая как пастила. У Антона теплые шея и затылок — не успевают остыть после бани; удобно греть руки. Губы у Антона тоже почти совсем теплые, а подушечки пальцев мягкие — он ни дня в жизни не работал.
Тишина тягучая и сонная — Олегсей сомневается, что не спит. Последний год вообще больше похож на глубокий сон, и, кажется, что-то такое Олегсею уже когда-то снилось. В острые фазы — обычно осенью и ближе к зиме, когда становится почти совсем невыносимо. И снится — раньше снилось, до того, как началось наяву — будто сумрак кареты и тревожно-терпкий треск хвои под копытами сходят на нет из-за ощущения чужой ладони в руке. Или будто Антон смотрит своими невозможно яркими глазами и аккуратно, вопрошающе притягивает к себе. Или будто останавливает за игрой на фортепиано и целует так, что ноты в строчки перестают укладываться, бемоли становятся мелькающими решетчатыми диезами. Или — как сейчас — будто утыкается лицом в плечо, в кожу из-под широкого рассыпающегося ворота, и замирает совсем неподвижно, оставив мягкие руки на спине. Много чего раньше снилось — Олегсей не уверен, что успел проснуться.
Антон прохладно дышит в шею — щекотно, почти как живой. Комфортно на каком-то внутреннем уровне: Антон прекрасно знает, что смертным приятнее обнимать того, кто хотя бы притворяется человеком. Олегсей прижимается щекой к его голове. Слушает собственное сердцебиение — пытается услышать чужое.
— J'oublie toujours à quel point les gens sont chaleureux*, — Антон щекотно смеется и поднимает руки к лопаткам, опять случайно перескакивая с мысли на мысль и с французского на русский: — Я должен был научиться вас обнимать еще в сороковом году.
*Я всегда забываю, какие люди теплые.
Сороковой год Олегсей помнит слишком хорошо. Как ужас тугой волной накатил уже после злосчастного выстрела, после падения — уже дома, в поместье. Как дверь в фамильярскую была прикрыта, а не заперта изнутри. Как одно за другим всплывали в памяти все события прошедшей недели: дьявольский бал, струи крови на скользком отполированном полу, яркие-яркие и совсем неживые глаза из-под маски, трясущиеся руки в карете, ссора, несчастная швабра, едва схватившийся хрустящий лед. Москва, маленькая комнатка в каком-то кабаке, странные соседи и ползучие слухи, и толпа, и, конечно, выстрел — выстрел тоже еще снится. Все — подробное, все — в деталях, и догоняло отчего-то навязчивое воспоминание из глубокого детства — как семилетний Олегсей на исповеди едва не плакал батюшке в рясу, что не смог спасти выпавшего птенца. Птенца тогда случайно убил кот — Олегсей был уверен, что непременно попадет в ад.
В тот вечер в сороковом году дышать не получалось. Получалось неконтролируемо вздрагивать, мокрыми руками тереть глаза и душить подушку — насколько позволяла больная нога. Олегсей слышал, знал, чувствовал — Антон был за дверью. Прикрытой, незапертой. Было стыдно — быть перед Антоном таким было стыдно и отвратительно. Антон не зашел. Не решился прижать к себе, погладить по спине, сцеловать влагу с щек — простоял за незапертой дверью, пока Олегсей не провалился в тревожный сон. Олегсей был благодарен: с Антоном стало бы только хуже.
— Не должны были. Все… правильно и своевременно.
Антон не отвечает — отодвигает край ворота, мелко целует ключицы.
Сейчас по-другому. Тихо. Спокойно и почти совсем тепло — Антон вряд ли чувствует остро, но камины они теперь топят так, чтобы в поместье (не считая злосчастного шкафа с шубами, где под слоями инея мерзнет моль) была комфортная человеческая температура.
— Вы опять забываете дышать.
Антон смеется, подхватывая сползающий рукав сорочки, и делает шумный глубокий вдох. Олегсей выпутывает ноги и встает с Антоновых коленей — скоро рассвет, и надо переодеться ко сну, чтобы опять не сбить режим. Садится рядом, на край огромной фамильярской кровати. Сутулится — без нагретых рук на спине холодно. Поздно, уже стянув сорочку и потянувшись к одежде для сна на тумбочке, вспоминает, что сел стратегически неправильно.
Спину Олегсей старается прятать. От Антона — точно: в прошлый раз закончилось несколькими трупами в реке и несколькими громкими заголовками о таинственном исчезновении преподавателей одной из лучших московских гимназий. Почти совсем теплые Антоновы губы через решето шрамов ощущаются смазано. Дернувшиеся было плечи быстро расслабляются снова.
— Не болит?
— Так сколько лет уже прошло.
— Я плохо помню, как работают люди.
Олегсей фыркает. Антон целует между шрамами чувствительно и снова щекотно. Добавляет, прохладно выдохнув в спину:
— После обращения совсем заживет. Оно все заживает.