В ушах стучит дробью, напалмом, звоном и рябью — всем и сразу; в ушах стучит, и звуки глубоко толкаются внутрь, отдаваясь вибрацией за гортанью. Ощущение, будто все оно — в какой-то прошлой жизни, а не здесь и сейчас, когда над головой вперемешку с хаотичным до нелепости даб-степом раздается «ты не танцуешь», и это нихрена не вопрос — утверждение, на которое обычно кивают пустой от отсутствия всяких мыслей головой. Гвен чувствует тяжесть в веках, когда все-таки поднимает глаза вверх: вспышки стробоскопов ослепляют, твердые ресницы впиваются в кожу под бровями до неприятного сильно, и чтобы согнать все это Гвен не придумывает ничего лучше, как моргнуть, но даже это у нее получается с трудом. Что ж, стоит признать: Гвен абсолютно, просто до смешного в ее-то возрасте пьяна. И это скорее печально, чем нет.
«Ты не танцуешь», — снова говорят над головой Гвен, над ухом Гвен, над…
Ее бесцеремонно трясут за плечо, оборачивая к себе — теперь чья-то широкоплечая фигура загораживает обзор на барную стойку. Грустно, вообще-то! Кислый привкус под языком задерживает Гвен на пару секунд, прежде чем она все-таки отвечает: «Не танцую». Кончик языка трется о небо, сдирая коктейльный налет, и брови сами собой сбегаются к переносице. Настроение у Гвен паршивое: ни петь, ни уж тем более танцевать ей не хочется.
Настроение: потеряться в чьих-то объятьях — найтись в чьей-то постели.
Рука тянется за очередным шотом даже раньше осознания самого этого факта. Опрокинуть в себя залихватски, с локтя, как заправский тусовщик, у Гвен не выходит — обидно, но что ж поделать: она не кутила и не прожженная потребительница подобного.
От здешней музыки тошнит, на улице слишком свободно, а четыре стены дома душат. И мельтешение полуголых, готовых на все в пьяном угаре тел вообще не спасает, как и вылитое в горло пойло.
— Я Брайан, — голос у него тяжелый и твердый, обрывающийся на выдохе, а мордашка смазливая — не во вкусе Гвен, конечно, но иных вариантов нет. Гвен сама себе кивает и снова вскидывает глаза: вспышки все также слепят, и в полутьме, если честно, все также нихрена не разобрать, но главное она все-таки видит — кудряшка. У Брайана темная кудряшка на лбу. Трогательная, нежная, мягким колечком над бровью. Гвен пиздец. Гвен сжевывает улыбку и хватает его за плечо — ближе, ближе, ну же, дай посмотреть, дай потрогать, дай-дай-дай…
Трогает она сначала край его рта, а потом и сами губы, пока глаза все также впиваются в эту темную кудряшку.
— Это не совсем то, на что я…
От Брайана пахнет чем-то неуловимо тяжелым, терпким, аж в горле встает комом.
— Я сейчас наблюю на тебя, Брайан.
А еще кудряшка — темная, легкая, завитком над растрепанной бровью, такая знакомая, такая… такая…
Гвен все-таки трогает ее, и глаза у нее сами собой закатываются.
Гвен в каком-то своем наркотическом угаре: тяжелый голос Брайана, терпкий от него запах, темная на лбу кудряшка…
— Ты красивая, — говорит Брайан уже не над головой и не над ухом — куда-то в скулу или линию челюсти; Гвен, если честно, наплевать. Он говорит еще что-то, еще и еще, и губы его двигаются, складываясь то улыбкой, то насмешкой — Гвен, честно, все еще наплевать: ее пальцы на лбу Брайана просчитывают полумиллиметровые складки, ногти неуклюже скребут по коже, дергаясь все туда же — кудряшка, кудряшка, кудряшка… Самое смешное, самое позорное помешательство в жизни Гвен. Смешнее только игра в перетягивание каната — посмотрит ли Кейра, подойдет ли Кейра, тронет ли Кейра…
Музыка уже не кажется такой убогой, а тяжелая фигура Брайана больше не мешает ни смотреть на барную стойку, ни уплывать мыслями куда-то далеко и знакомо — Брайан как таковой перестает мешать и просто обращается статуей, позволяя пальцам Гвен трогать и лоб, и кудряшку.
Кудряшка, кудряшка, кудряшка…
Как перестать смотреть?
— Не переставай.
Ноздри напрягаются вместе с зубами.
— Что?
Брайан говорит:
— Ты красивая.
Говорит:
— Не переставай.
Гвен пьяна — пьяна до того состояния, когда ни блевать, ни грустить уже не хочется. Ее пальцы все еще на лице Брайана, кончики их подрагивают возле той самой кудряшки и под животом позорно скручивает.
Брайан целует ее первым, но кажется, будто не в первый раз. Его губы сухие и горькие, кожа царапается под каждым неосторожным прикосновением, Гвен ведет. Гвен пьяна — пьяна до того состояния, когда уже не важно, кто — главное объятия и чужая постель.
Постель не случается: на улице слишком свободно, слишком свежо — Гвен не трезвеет; Гвен все еще пьяна до того состояния, когда хочется целоваться и говорить-говорить-говорить.
И Гвен говорит:
— Я вообще-то по девочкам.
Говорит:
— По одной конкретной роботелке.
И смеется-смеется-смеется, пока глаза не становятся мокрыми, пока пальцы все также самозабвенно трогают кудряшку на лбу Брайана. Красивая кудряшка, на самом деле. Сама по себе — даже в отрыве от Брайана. Гвен трогает-трогает-трогает ее снова и снова, пока Брайан только и делает, что дышит-дышит-дышит.
Брайан говорит:
— Оу.
И это самое обидное, что вообще можно было бы сказать про всю эту ситуацию в целом.
Глаза у Гвен мокрые, голова и горло пьяные, под животом все еще позорно и истомно тянет.
Кудряшка, кудряшка, кудряшка…
Да, пожалуй, Гвен все-таки в отчаянии.