Ночь выдаётся до ужаса знойной. Влажный воздух пропитан насквозь ароматом цветов из дворцового сада и громким стрекотом огромных цикад по кустам: выйдя на крыльцо, он ощущает внезапную робость, какую дозволено чувствовать мальчику, но не мужчине, совсем не мужчине. Мальчики могут расплакаться, убежать от проблемы, спрятаться за ханбоками взрослых; мужчины же, стиснув зубы, лицом к лицу их встречают, заставляя страх гнить на подкорке сознания. Мальчики чувствуют себя скованно, сталкиваясь с непреодолимыми трудностями; мужчины же эти трудности решать совершенно обязаны.
Юнги хочет быть мужчиной здесь и сейчас, замирая на этом крыльце и позволяя себе слегка отдышаться: всё будет в порядке. Он будет в порядке, иначе не может и быть, он готов ко всему, кроме, пожалуй, того, как волнением сводит живот от одной только мысли о... впрочем, неважно — вдох-выдох, сделать шаг вниз, наслаждаясь мягким касанием воздуха по слегка взмокшей коже, и оказаться на заднем дворе, где его уже...
Ждут.
— Опаздываешь, — Кёнги четырнадцать, и он неуловимо, но изменился после далёкой поездки с отцом: стал несколько резче и жёстче в движениях, хрипотце низкого голоса — от него теперь альфой отчётливо веет, аура грозности под ногами клубится, едва уловимая. И это так странно: он только вернулся с дороги домой, отсутствуя практически три месяца, усталый, не позволяющий себе нежиться на подушках из шёлка и натёрший бёдра седлом, но почему-то они оба знали, что именно здесь, как и обычно, будет их встреча.
Панчок только сказал: «Юный господин снова дома», а у Юнги пониманием внутри оборвалось — и ухнуло прямо к ногам.
Панчок только спросил: «Не хотите ли повидать брата?», а Юнги, хмыкнув, ответил категоричным отказом — почему-то мучительно стыдно было появляться перед собственным близнецом со сложной причёской и в шёлке красного цвета. Эта одежда пошита не для него, но ради него, однако совершенно ему не подходит: в ней он будто бы голый.
Будто и не он совершенно.
— Это ты раньше пришёл, — у Юнги за три месяца тоже выросли когти, а ещё — чувства озорства и азарта, что присуще любому омеге благородных кровей: все вокруг говорят о том, как прекрасен, о том, каким мужем станет отменным — и это не может не льстить. Юнги теперь тоже четырнадцать и он почему-то уверен в себе практически полностью, потому что единственное, что призывает к непонятной и раздражающей робости — чувство, будто обрывается сердце, когда он видит это лицо, что так похоже на то, что каждый день в отражении.
Это неправильно — об этом он говорит себе целых три месяца.
Но это всё-таки есть — что очевидно становится до невозможного прямо сейчас.
Он станет потрясающим мужем — ему все говорят ежедневно об этом.
А ему почему-то не нужны другие мужья — не признать это глупо в эту минуту.
В руках Кёнги — два лёгких коротких меча, которые тот из ножен извлёк: по одному в каждой, остро отточенные, они в свете факелов дают тысячу отблесков, но всё равно кажутся некрасивыми, блёклыми на фоне сияния чужих тёмных глаз, которые Юнги впились в лицо нечитаемым взглядом. У мечей меньше влияния. Силы тоже меньше намного: меч ранит тело, кровь пустит, оставит страшный рубец, который частично рассосётся со временем, а эти глаза, они душу калечат, а такие травмы уже не исцелить совершенно никак, они не затягиваются, через всю жизнь пронесутся тяжёлым налётом, тенью стоять будут аккурат за спиной, холодным дыханием щекоча затылок. Глупость лишь в том, что Юнги сейчас понимает: к этому он почему-то готов.
Ведь это Кёнги.
— Зачем они? — вскинув чёрные брови, омега голову к плечу наклоняет. До этого дня они использовали такого рода клинки только во время упражнений с соломенным чучелом, а бились на деревянных. Брат на этот вопрос только лишь хмыкает, а затем ловко перехватив одно из лезвий так, чтоб не ранило, протягивает рукояткой вперёд:
— А зачем они в принципе, как думаешь, а?
— Ты хочешь драться со мной на острой стали? — впрочем, без какой-либо толики сомнения Юнги берёт подношение, чтобы потом проверить баланс: рукоять в ладонь ложится как влитая, оружие лёгкое, словно продолжение его же руки — очевидно, Кёнги позаботился о том, чтобы его близнецу было комфортно. — Но тебе же такой меч не подходит.
— Зато подходит тебе. Уравняем шансы: моё мастерство против полного отсутствия его у тебя, но зато я с неудобным оружием, в то время как ты будешь биться на том, что было выковано лишь для тебя.
— Фора? — нахмурившись, Юнги только цыкает: — Звучит унизительно.
— Правдиво, — на лице Кёнги он видит ухмылку: немного болезненная, немного надменная, в совокупности — то самое, что отображает правителя. Не сейчас, но всё-таки будущего: в нём больше нет детской неуверенности и ненужных эмоций, какие Юнги видел в нём до этой поездки, но зато есть уверенность и... развязность.
Сексуально.
О, Боже.
— Юнги, у тебя нет того уровня подготовки, которым я обладаю. Поэтому прекрати везде видеть ущемление — этого нет. Кто-кто, а я-то уж ни за что не позволю тебя унижать, как никогда и сам не унижу, — светлые брови сурово сходятся на переносице, и омега только кивает, чувствуя, как в горле пересыхает стремительно. — Уничтожу любого, кто будет относиться к тебе непочтительно, а если... — и пауза, болезненный выдох. Каким-то образом они стоят уже один напротив другого, Кёнги смотрит прямо в глаза, а расстояние столь невелико, что чужое дыхание оглаживает нежно кожу лица. Запах сандала — резкий и мужественный — забивается в ноздри, заставляет чувствовать себя неуверенно, но Юнги держится, как все три месяца заставлял себя, сука, держаться. Каждый день его проходил в тихой муке, которую даже не выплеснуть — никто не поймёт; это когда вечерами взглядом в окно, когда глядя на подданных, стоя в красивой одежде со сложной причёской и неумолимой вежливостью на тонких губах, мыслями — там, с ним, далеко. Где он? Как он? Вернётся ли? Думает ли? — ...а если сам обижу тебя, то, клянусь, этим же лезвием вспорю себе горло, — брат заканчивает совсем невесомо и тихо.
Юнги хочется всхлипнуть.
Но он себе не позволяет: мужчины не плачут от факта влюблённости в собственных братьев.
Или же?.. — потому что, когда Кёнги разворачивается, чтобы отойти назад и встать в стойку, омеге на мгновение кажется, что он видит в чужих глазах влажный блеск.
***
— Мой Император, — тонкие пальцы горячую кожу оглаживают, а шёпот преисполнен чувства настоящей искренней нежности: любит. Разумеется, любит, грешно не любить того, кто к твоим ногам весь мир бросает: хочешь шелка — получай; хочешь одежду — держи; хочешь драгоценных камней — выбирай. Но помни одно: важно любить. Важно помнить, что за каждую вещь необходимо платить, и здесь ставкой будут не просто гордость и честь, а целая жизнь, потому что альфа твой, он словно животное, которое точно знает, что хочет и что ему нужно — иначе бы не был столь сильным правителем, который в страхе держит всех тех, кто ему неугоден. Самое главное — это тебе не стать таковым.
Предавшим. Не оправдавшим доверие.
Ведь тогда Император Кёнги забудет, родной, что ты когда-то его очень сильно любил, и о своей тёплой ответной привязанности даже не вспомнит. Но пока что ты нежен, как ласковый кот, которого забрали из-под ледяного дождя и пригрели, благодарен и относительно счастлив — твой Император совсем не дурак, чтобы видеть, как часто ты гложешь себя, раз за разом проматывая в голове, как именно оставаться лучшим из многих.
Но даже не догадываешься, что место лучшего давным-давно занято.
— Вы выглядите чертовски усталым, — омега с запахом фрезии, сейчас крайне сильным из-за эмоционального и физического выброса, нежно подушечкой пальца по чужой голой коже груди ведёт. — Измотанным, — сладко полными губами касается солоноватого основания шеи. — Вам сделать массаж?
— Не стоит, Чимин, — молодой Император прикрывает глаза. — А устал я только лишь потому, что ты сегодня был ненасытней обычного.
— Вас не было в городе целых пять дней, я чертовски соскучился, — и юноша, которому только семнадцать исполнилось, смело его бёдра седлает, чтоб наклониться и коснуться губами чужих: — Вы так прекрасны, мой Император. Без Вас мне ужасно тоскливо — я чувствую себя одиноким до невозможного. Разве это здорово — быть к кому-то настолько привязанным? — и урчит довольным котом, прикрыв свои глаза невозможные, когда альфа ласкает чёрные шелковистые пряди.
— Убьёшь за меня, а, Чимин? — с кривой ухмылкой бросает Кёнги. Мальчик выдыхает почти что бесшумно, ластится, а потом улыбается нежнее лепестка заботливо взращиваемой розы:
— Назовите мне имя, и уже к вечеру этого человека не будет, — и по телу идёт волна еле скрываемой дрожи.
«— Убьёшь за меня, а, братишка, если вдруг предстоит выбирать?
— Назови мне имя, и уже к вечеру этого человека не будет.
— Ты хочешь сказать, что все твои выборы будут только лишь в мою пользу?
— Ты ещё спрашиваешь, Мин Кёнги?
— Но почему?
— Ты знаешь. Зачем задаёшь такие вопросы?»
— Мой Император? Вы стали бледны.
Чимин очень красивый. Зависимый от чувства любви к своему повелителю, сильный характером, знающий цену человеческой смертности в своём юном возрасте — и умеющий торговаться с судьбой. Кёнги такого, как он, уже никогда не получит в наложники: этот самородок до ужаса ценен, вторых таких не бывает... но именно он и второй, потому что первое место отдано тому, кто зависим сильнее, как и сильнее характером, цену человеческой смертности не просто знающий, он в ней глубокий мудрец. Только с судьбой не торгуется.
Он её строит.
Из пепла того, что когда-то, чертовски давно, каждый из них звал любовью.
— Просто устал, Чимин. Не бери в голову.
— Хорошо, мой повелитель.
***
Мальчишку зовут Чон Чонгук. Чон Чонгук совсем мелкий, зелёный, забитый, пусть и телом развитый совсем, как говорят, не по-омежьему, всё ещё несёт на лице отпечаток какой-то затравленной детскости, несмотря на все муки, которые ему пришлось испытать. Ему лет пятнадцать-шестнадцать, не более, но в глазах плещется страх. Не этих людей, которые сейчас его отца повязали на грубо выструганном табурете без спинки, отнюдь: просто взгляд такой, будто он привык жить с самым страшным на свете.
— Дракон, скажи, его убить сразу или немного помучить за то, что он трахал этого мальчика, а ещё убивал наших людей без зазрения совести? — голос Тэхёна как всегда весел, Тэхён ненавидит несправедливость, но делать так, чтобы ублюдки страдали — это его любимое дело. — Вонхо и Мансок с небес будут рады плюнуть на труп, ты не думаешь?
Кровь за кровь. В Тэхёне, этом парнишке, злоба кипит затаённая, желание отомстить за смерть своих тех, кого семьёй называл — в этом Юнги его понимает, проблема лишь в том, что в его случае мстить за семью придётся семье. Впрочем, это детали — протянув руку и игнорируя мычание пленника, Дракон касается нежно чужих чёрных прядей, и Чон Чонгук вздрагивает, в стену вжимаясь, смотрит испуганно, но с их прихода не произносит ни звука — его ублюдок-отец назвал им нужное имя в тот самый момент, когда Тэхён ему яйца выкручивал с целью наконец-то добиться, как кликать мальчишку.
— Не бойся, — произносит Юнги, глядя на паренька не без нежности. — Пойдёшь с нами — больше никто мучить не будет, честное слово. Ты же знаешь, кто я? — и Чонгук быстро кивает. — Ну, так что? По рукам?
Юный омега молчит, распространяя по комнате ароматы испуга и нежной омежьей фиалки. Его очень хочется забрать и укрыть от всех бед, такого наивного, милого, но исстрадавшегося — но если он не даст согласия, Дракон ничего сделать не сможет.
— Я клянусь тебе, — шепчет негромко, сидя напротив на корточках. — Слово Дракона. Я обучу тебя, как правильно драться, ты станешь до ужаса сильным и не позволишь себя тронуть впредь даже пальцем.
— Он не скажет тебе ничего, — сплюнув кровь на пол, хрипло смеётся Чон Чонвон. — Он онемел пару лет назад, когда я его папашу прикончил за то, что тот хотел от меня убежать.
— Дракон, пожалуйста, можно я?.. — в гробовой тишине цедит Тэхён, с ненавистью глядя на тварь, которая сидит перед ним. — Он заслужил.
— Пойдём, — Юнги руку Чонгуку протягивает: тот её покорно хватает, позволяя поднять себя на ноги. — Помяни моё слово: я и мои люди сделают всё, лишь бы ты был счастлив. И снова мог говорить. Хорошо, Чон Чонгук? — тот отводит глаза, взгляд в пол опуская, но быстро-быстро кивает, чтобы потом попытаться в поклоне согнуться, однако бывший императорский сын ему не даёт, упираясь рукой в чужое плечо: — Не стоит благодарить меня миллионом поклонов. Добрые дела и честные поступки будут куда весомее, ты уж поверь. Пойдём, — и, переплетя свои пальцы с этими грубыми детскими, перед выходом из дома Чон Чонвона лишь поворачивается, чтобы отрывисто бросить: — Тэхён, убивай эту сволочь. Только не пачкайся, не хочу, чтобы люди косились на нас по дороге обратно.
И под крик человека, которого даже язык не повернётся так назвать — велика честь, закрывает дверь, уводя его сына подальше от больше не отчего дома.
Подальше от боли. В новую жизнь, которая будет намного, чёрт, лучше.
Он слово дал. Слово Дракона.