Коснуться губами этих чужих потрясающе чувственных губ, поймать резкий задушенный выдох, глаза прикрыть, чтобы после позволить себе насладиться видом длинных ресниц, что касаются нежной алебастровой кожи этих потрясающих скул, таких идентичных его, острых настолько, что коснись — и порежешься. Позволить узреть, как холодный свет танцует тенями по изгибам тонкого гибкого тела, нежной естественной ретушью гладит углы, превращая всё происходящее во внезапную магию, волшебство и прекрасное таинство, разделённое лишь на двоих.
Сжать в сильных объятиях, шепнуть своё: «Никому не отдам», ощущая, как вздрагивает хрупкостью звонкой, распадаясь на части под чужими сильными пальцами — и толкнуться до трепета нежно, до щемящего чувства в груди, чтобы снова ловить губами звук слаще, чем миллиард угощений. Если бы у душ была своя музыка, их была бы сопряжена с нежностью арфовых струн — такая же дивная, немного печальная и потрясающая осознанием некоего трепета, грусти, но вместе с тем — глубоко западающая в самые недра души. Совсем, как их любовь впиталась в сердца и уже никогда ни за что не отпустит.
Позволить распасться, но также и знать, что будет всё равно удержан твоими руками, не потеряется, будет самым ценным и важным, с рождения вместе — и навсегда. Даже когда будут порознь: их чувство, оно нерушимо, они могут разлучить их телами, но никто никогда не разделит их души, что слились вновь воедино, как когда-то в утробе, и так звонко поют свою струнную нежную песню, которая звучит со всей окроплённой безысходностью искренностью.
Здесь есть место словам. Их много, они самые честные, идут прямо от звёзд, растворяясь в отражении луны — их в себя впитывает ретушь теней, они разрывают мелодику рваных вдохов и выдохов, отражаясь в тёмных глазах влажным блеском эмоций и проникая под белую кожу. Каждое сказано тихо, переливчатым шёпотом с разрывной хрипотцой, который растворяется в сердце, глубоко впитывается прямо туда, где бьются два сразу, сплетённые острейшим чувством привязанности и всепоглощающей боли от силы этой любви, и Кёнги говорит так много в эту лунную ночь, будто боится, что если не скажет, то обязательно, чёрт возьми, потеряет:
— Люблю, — толчок внутрь — и всхлип, но не болезненный вовсе, отнюдь. Здесь эмоции, бесконечный чистый поток самого светлого, что может вместить в себя человек, и это так важно, так честно, так искренне, пронзает насквозь, разбивает, словно хрупкий фарфор о твёрдую землю. Всё то, что их связывает с этим можно сравнить, ведь если кто-то узнает, они будут не просто наказаны: они будут разбиты, растоптаны, связаны по рукам и ногам, потому что все осведомлены о простой истине — брат брата не может любить, но это именно те сильные речи, что альфа сможет сказать только одному человеку, самому ценному, самому важному.
Самому. Им восемнадцать, и совсем-совсем скоро это может случиться: рассудок Кёнги охвачен высшей степенью паники при мысли о том, что его Юнги будет с кем-то другим, его Юнги придётся лечь в чужую постель, его Юнги не будет больше таким чистейшим в своей яркой искренности — и это, чёрт, больно. Действительно больно. Нет нужных слов, чтоб описать всю безграничную глубину этого горя, что постигает каждый раз, когда кто-то из них об этом задумывается.
Может ли человек от человека зависимым быть? Брат — от брата, когда острое чувство привязанности калечит и ранит, но это такая сладкая пытка, что остановиться не можешь. То самое крошево, которое всей грудью вдыхаешь, будто бы сумасшедший, и клянёшься себе, что никого другого — никогда, ни за что. Других не будет таких, ни с кем не найти такой сильной связи.
— Тоже, — хрипло шепчет младший сын Императора, принимая в себя каждую фрикцию.
Обнимая ладонями чужое лицо. Доверительно глядя в глаза и приоткрывая рот на каждой судороге блаженного выдоха.
Целуя так сладко, как это только возможно, потому что все знают: Император совсем-совсем скоро будет искать жениха о-сыну.
***
Оглянись назад, мой Дракон, и посмотри на то, что с тобой стало: ни следа нет от мальчика, который любил столь пылко и пламенно; разрушилось то, что ты когда-то звал своим существом, рухнули в адское пламя твои честь, любовь и рассудок, оставляя тебя наедине с кровью, болью и жёсткой жестокостью, что призвали стать тем, кого тебе не хватало всё это время.
Взгляни же, Дракон: смолкла вся нежность арфовых струн — такая же дивная, немного печальная и потрясающая осознанием некоего трепета, грусти, но вместе с тем — глубоко западающая в самые недра души. Отныне и во веки веков ты сам себе опора, поддержка и смысл из тех, что помогают достичь небывалых высот: никто, кроме тебя, что иногда сжимает в пальцах мягкую ткань, потому как та ещё хранит запах сандала, не совершит акт возмездия. Никто: ведь такого рода болезненности ни один вокруг не познал — и слава всевышнему, ведь нет муки гаже, чем раз за разом сплёвывать душевным терзанием и концентрацией боли, что душит изнутри каждый день, заставляя быть в своей слабости сильнее всех тех, кто когда-либо тебя окружал.
Прочувствуй, Дракон. В тебе более не осталось ни трепета, ни той самой ретуши теней при лунном свечении, ни пылкой привязанности: отмерли, сгнили и сгинули все те сплетения, что когда-то соединяли два сердца — у тебя в грудине отныне в одиночестве даже не бьётся, а просто стучит размеренно, слабо, почти неощутимо из-за того, что старую, затхлую боль по венам качает наравне с алой кровью. Ты один теперь со своей болезнью остался, и она многослойная, в ней столько всего, что впору уже задохнуться. Но ты всё ещё здесь и ты жив. Ты силён. Несокрушим.
Ты, Дракон, часто смотришь вокруг. Ты смотришь на мальчика, который хочет помочь, но не сказать пару слов — он открытый к тебе, податливый, словно котёнок истерзанный, и у тебя по нему сердце щемится дурацкое, вернее, остатки его; ты смотришь на паренька, который привязан к тебе без любви, потому что любить не умеет совсем — не после того, как на его глазах люди Кёнги забили насмерть его же родителей: он хмурый, взрослый и сильный, но жёсткий, и каждое соитие с ним выходит отчаянным, словно больным; ты смотришь на старшего: тот сам пришёл к тебе, ободранный, пьянствующий, чтобы ты помог ему выбраться из этого ада, чтобы смысл жизни нашёл; смотришь на того, кто вступил в ваши ряды, чтобы отец забыл, каково это — быть в долговой яме извращенца, ублюдка, ныне уж дохлого.
Ты смотришь на них. И в каждом ты видишь стойкое желание выжить и жить, быть и любить, а ещё — помогать. Они все за тебя, все для тебя и друг ради друга, обрели внезапно семью там, где даже не думали её вдруг отыскать, и это для тебя, мой Дракон, так важно и нужно, потому что у тебя-то давно её нет — она осталась там, далеко, вместе с тем, что ты когда-то звал сильной любовью, там, где остался твой рассудок, твой здравый смысл и то безграничное чувство тоски по тому, к кому не имел права это испытывать. И несмотря на то, что по жизни ты одинок, ты всё ещё здесь. Всё ещё с ними. Позволяешь им чувствовать себя в безопасности рядом друг с другом, чтоб убедиться, что они будут в порядке, когда тебе нужно будет уйти навсегда.
Тебе всего двадцать один, но все они четверо — словно твои, чёрт возьми, дети. Даже в своём одиночестве, столь безграничном, ты привязан к ним намертво, ты за них глотки вскроешь без всякой заминки, как и они — за тебя, потому что ты дал им всё то, чего так не хватало: лишь понимание и желание жить. Ты же знаешь, Дракон, иногда поддержки достаточно — ты на себе это проверил. Просто слова, просто касание ласковых рук и робкий взгляд в будущее, где мягко сияет надежда на лучший исход, разве не так?
Или же нет? Ведь когда тебя давно, в прошлой жизни, били до крови, к тебе никто не пришёл, не помог и не понял. Когда ты прижимал к себе хладный труп старика, который тебя воспитывал с детства, и рыдал, словно ребёнок, от боли утраты, никто не пришёл тебя поддержать. Ты был один, абсолютно один, и так и остался в этом холодном пространстве, невзирая на тех, кто тебя окружает в действительности.
Или же нет, не ты, совершенно не ты. Мин Юнги был один. Он был пуст и разбит, он горел заживо, запертый в клетке из золота, выл по любви и разбитому сердцу, но никем не был услышан, никем за эти сильные чувства не был прощён. Никто не пришёл к нему, всем было плевать, помнишь ведь, да? Помнишь ту муку, что прошила всё его существо, когда живот свело судорогой, а по бёдрам кровь потекла так обильно и сильно, что он рухнул на холодный пол без чувств? Такой худой, маленький — тот, кем все восхищались когда-то, называя самым красивым? У того юноши, что был в своего брата навеки, были желания, амбиции, цели. Характер был. Но тогда, в последний день себя старого он просто лежал на полу, пока все вокруг суетились, а под телом расплывалась красная лужа.
Ведь пустоту в душе, когда глаза открыл вновь, помнишь? Они, все те, что столпились вокруг, Мин Юнги ещё не успели сказать, что ребёнка внутри больше нет, а он уже знал. Чувствовал, да? Ощутил всем своим существом, что теперь точно один навсегда и никто не поможет, как бы они ни хотели объяснить это словами «волнение», «здоровье», «тоска» — он уже остался один, а небеса отобрали то самое, ради чего ещё стоило жить.
Помнишь, Дракон? Когда-то ты сам пытался быть тем, кого из тебя лепили всю жизнь: ты был красив, умён, образован — тебя все хотели вокруг, а ты никого, кроме него, не хотел, и тебя у него отобрали, не дали даже слова сказать. Ты тогда был лишь Мин Юнги — мальчиком, который считал, что все эти муки — расплата за то, что ты полюбил не того человека, и лишь потом осознал: нет, ни один грех человеческий не достоин того, чтоб на выходе было больно настолько. Ты там, внутри, задыхался и выл, тебе ничто не было нужно — лишь только прижаться, почувствовать запах сандала, и тогда разрыдаться от боли и горечи, а ещё — облегчения. Тебе действительно этого было достаточно: только он один мог придать тебе сил и жизненный смысл.
А он не пришёл. Да и неоткуда ему было взяться, ведь так?
А как Мин Юнги, слабый после потери ребёнка, быстро бежал, ноги в мясо сбивая, ты помнишь? Как впервые осознал на деле, а не только лишь на словах, что больше нет течек, наверное, тоже запомнил: они говорили, что после случившегося понести больше уже точно не сможет, но он всё равно, давай будем честными, тихо надеялся, что сможет осесть где-нибудь, встретить кого-то и вести простую, тихую жизнь, его уже не забывая.
Ты помнишь, что ты сказал ему, тому мальчику с длинными прядями, когда тот кричал в небо от понимания боли?
Таких, как он не прощают. Это то, в чём уже ты стал уверен, и теперь это то, чем живёшь. В тот день, когда снизошла эта истина, Мин Юнги, тот глупый мальчишка, который любил не того, который пережил столько лишений, наконец-то погиб, и от него ничего не осталось.
И тогда уже ты родился, Дракон. Тот самый, который перестал рыдать, сидя коленями на пыльной земле, и просто вперёд посмотрел пустыми глазами, чувствуя пробуждение нового, чёрного, сильного — ненависти. Несправедливость, ту, которую пережил ты, никто не заслуживает — это, считай, было твоим первым словом, а ясное пламя мальчишки с лавандовым запахом, жестоко потушенное толпой чужих ног, в тебе заиграло, забилось, ударилось рёвом об рёбра.
Ты теперь новый, Дракон. У тебя всё ещё его имя, у тебя всё ещё та же болезнь, у которой лицо твоему идентично, но теперь ты как никогда понимаешь, что лекарство тут только одно — смерть причины, а потом и твоя.
Ты же знаешь, что без него жизнь — не жизнь, верно, Дракон? И, по факту, в твоей смысла нет до сих самых пор — лишь только этапы. Этапы привязанности, мнимой семьи, этапы, где ты решишь защищать других до последнего вздоха, но зачем себя обманывать, а?
Ведь последний твой вздох будет в ту же минуту, когда Мин Кёнги сделает свой.
Иначе никак.
Помни об этом, Дракон. И когда будешь чувствовать слабость — оглядывайся в то самое время, когда ты был бесполезным и слабым, а имя твоё было трёхсложным и ценным фальшиво. Мин Юнги было больно — отомсти же ты за него с такой яростью, на какую только способен, чтобы упокоился с миром и дух его больше тебя не тревожил.
А ещё, Дракон, знай.
Несмотря на всё это, куда бы ты ни пошёл, пока ты всё ещё дышишь, оно всегда будет с тобой, как бы ты его ни хоронил.
Сердце чужое, что вторым бьётся под рёбрами.