Примечание
Мotionless in white – Аnother life
А пока не наступило завтра, Коко сорвется на бег и остановится, лишь когда захочется выплюнуть объятые пламенем легкие. Да и сердце заодно, чтобы больше не билось так болезненно в желании проломить ребра и погибающей птицей упасть к ногам Инуи, который так далеко позади остался.
В прошлой жизни.
Когда они, пусть и разбитые вдребезги, но хоть немного счастливы были. Потому что вместе. Потому что дети. Потому что хоть одну мечту исполнить получилось… Чертовы Черные Драконы, чью форму Коко трепетно хранит на самой верхней полке шкафа. Чтобы даже случайно на глаза не попадалась. Ведь обещал однажды, что больше плакать никогда не будет. Лишь по-шлюшьи улыбаться, навсегда надев маску беззаботного превосходства.
И снимать ее сейчас… поздно, глупо, да и смысл вообще? Ведь он… на вершине! На гребаной, блять, вершине — еще немного, и они до самого проклятого рая добраться сумеют! Вот-вот уже Токио под себя подогнут, всех вокруг на колени поставив. После непременно с Японией то же самое проделают. А однажды глубокую беззвездную ночь разрежет наполненный злобной радостью крик Харучие — они наконец-то стали королями этого ебаного мира. И похуй вообще, что каждый из них этот самый мир всей душой ненавидит. Он у них слишком много отнял.
Но не зря же говорят, что зачастую победители глубокого несчастны. Одинокие.
Насквозь промокшие стоят под холодным дождем, потому что никто более не предложит спрятаться под его зонтом.
И до дома Коконои дойдет, пьяно спотыкаясь. Дрожащими руками где-то по пути расстегнет форму, подставляя обнаженную грудь под холодные удары ночного ветра. Где-то походу купит тот самый дешевый бурбон, какой они с Инупи как-то раз на пляже распивали. Это так отчетливо в памяти всплыло… словно случилось буквально вчера.
И чтобы навязчивые мысли отогнать, Хаджиме подставит лицо все никак не заканчивающемуся дождю, вновь натянет привычную глупую улыбку и начнет пить прямо с горла. Плакать от обжигающей горло горечи — лучше так, чем от воспоминаний, как глупая школьница, рыдать. А после, не сдержавшись и не сумев сквозь густые тучи разглядеть ни одной звезды, он рассмеется. Громко, хрипло, задыхаясь к концу и сгибаясь пополам от вновь усилившейся боли в груди. Голова пойдет кругом от гребаного алкоголя, которого осталось не так уж и много. Выкинуть бы, да урны поблизости нет. Кроме собственного тела. Глотки все больше, чтобы больнее было и дыхание сперло, только вот смех все не останавливается, отчего бурбон по подбородку стекает, по шее, пачкает грудь и смывается кислотным дождем.
Зато, кажется, Коко наконец-то понял, почему же Харучие так часто смеется.
Ему, должно быть, тоже больно. У них даже взгляд похож — холодный и пустой. Брошенный. А порой абсолютно безумный. И смех, как оказалось, действительно помогает. И похуй, что слезы все не прекращают идти — это все из-за ебучего алкоголя.
И исключительно из-за алкоголя воспоминания с новой силой полезли в голову, стоило переступить порог слишком огромной квартиры. Где-то там, в другом мире, они с Инупи, как два брошенных щенка, теснились на узком продавленном диване. Спали в одежде, чтобы не замерзнуть на вечном сквозняке, и жались друг к другу отчаянно даже как-то, сплетались всеми конечностями и грели горячим дыхание продрогшие пальцы.
И отчего-то были счастливы.
Не имея ничего, они наслаждались каждым мгновением и постепенно выбирались из этой ямы.
И этот чертов лофт на верхних этажах, эти гребаные лавандовые шторы и огромный кремовый диван в гостиной — это они когда-то давно, избитые после очередной пизделки, намечтали себе. Сейшу намечтал. А Коко просто соглашался со всем, запоминал и наивно теплил надежду однажды осчастливить своего неприступного мальчика.
И, ежедневно убеждая себя, что уйти от Инуи было единственным верным решением, Хаджиме все равно обустроил свой дом так, словно они вдвоем здесь жить будут. Словно сейчас послышится раздражающая трель дверного звонка, а на пороге будет стоять такой же промокший до нитки и уставший после работы Сейшу.
И от этого совсем не больно. Правда.
Пиздоебучая ложь, в которую так отчаянно хочется верить. Хотя бы сегодня. Хотя бы просто представлять, пока не настало ненавистное завтра.
Вспоминать.
Ведь все это было словно вчера. Так отчетливо въелось в память. И спустя тысячу снов обросло фантазиями, как омелой деревья обрастают — красиво, но к неизбежной гибели ведет.
Болезненно прекрасные ложные воспоминания — что может быть лучше? Особенно когда вусмерть пьяный, спотыкаясь на ровном полу, пачкаешь грязью дорогущий паркет, в попытке не упасть сбиваешь с полки какую-то ненужную хуету, что должна уют придавать, и все же падаешь. Коко со всей силы кулаком в многострадальный паркет заехал — хуй с ним, даже если вмятина появится, зато сейчас полегчало немного. Боль отрезвила на время, позволила расстегнуть эти чертовы дохуя пряжек и снять наконец-то форменные ботинки, отбрасывая их обратно в прихожую, оставляя плащ на грязном полу гостиной.
И вспоминать, как Инупи недовольно бубнеть начинал, если Хаджиме подобным образом себя вел: вещи разбрасывал, пачкал пол и спьяну приставал, за что частенько по роже кулаком получал. А потом эти же руки помогали разбитую губу обработать.
Сейшу всегда такой — спокойный, спокойный, вспылит… и снова спокойный. И просит не делать так больше. Каждый раз терпеливо просил, получал желаемый ответ, а через пару недель снова в кровь лицо одним ударом разбивал, когда губы пьяного друга касались чувствительной шеи.
— Я не Акане, очнись.
— Я знаю.
Каждый раз один и тот же разговор. Каждый раз без продолжения. Ведь что говорить? Хаджиме помнил ее. С каждым днем все хуже, светлый образ постепенно стирался из памяти — не помогали даже фотографии. Но он все равно помнил. И болело все так же сильно, словно тот огонь не затухал никогда, а всего лишь в душу черноглазого переселился.
Только вот… если милую Акане он помнил, то Сейшу видел каждый день. Прикасался к нему. Желал его. Любил. И ранил раз за разом, так и не сумев ни разу объясниться нормально. А ведь мог… и далеко не раз. Но отчего-то не смог. Ни тогда, ни сейчас. Уходил. От темы или и вовсе от своего дорогого мальчика. Оставлял его одного в спасительном неведении.
А после уничтожал себя собственными фантазиями — миллионами разных сюжетов, которые безостановочно, даже чаще этих гребаных финансовых схем, что его проклятием стали, возникали в голове. Вставали перед глазами столь яркими картинами, что оставалось лишь на дрожащих ногах ползти в душ, скинув по пути остатки одежды и с головой погрузиться в вымышленный мир, где все совершенно иначе.
Где из зеркала на него не смотрит помятый мальчишка со спутанными волосами, потухшим взглядом и безумной улыбкой, от которой даже мышцы лица болеть начинают. В том чудном мире, случившимся буквально вчера, бледная ладонь не потянулась бы к зеркальному шкафчику, где десятки белых баночек с цветными таблетками хранились — подарочки от Санзу «чтобы не ходил больше с таким грустным ебалом». Коко еще не настолько ебнулся, конечно, чтобы при всех ширяться, но… дома, пока никто не видит и не слышит — звукоизоляция в квартире отменная, он проверял как-то, — можно выпить парочку таблеток. Наверное, даже сам Харучие не знает, что это за дрянь, да и поебать как-то.
Даже если откинется. Ему все равно недолго осталось.
Две голубые капсулы слишком тяжелыми на ладони кажутся. Зато голова уже через пару минут легче становится, пустеет, акварельными красками наполняется. Вся тяжесть внизу живота скапливается, наливается, поднимается, истекает и пульсирует под потоками теплой воды. Можно было и горячее, но так тоже неплохо.
Словно вновь наступила весна. Яркая такая, теплая, из той самой прошлой жизни, где были солнце, дожди и цвет сакуры.
И где Инупи улыбался мягко, одними уголками губ, словно не умел шире. Больше нет, как бы Коко не старался его рассмешить — однажды перестал даже стараться. И тем вечером он неподвижно сидел на заднем седле белого байка и недовольно бурчал, когда блондин помогал застегнуть ремешок на шлеме, постоянно задевая шершавыми пальцами нежную кожу на шее. Неосознанно доводил друга дрожи и желания тихо простонать. Вот и приходилось просто возмущаться, что они могли бы на метро спокойно доехать, зачем снова на байк лезть, это же небезопасно, а если вдруг перевернутся на очередном повороте. Но Сейшу в этом вопросе непреклонен был, да и Коко на самом-то деле нравилось это: прижиматься к широкой спине и жмуриться от сильного ветра, что больно бил по лицу. Обнимать крепче, когда Инупи скорость набирал, петлял меж машин и проскакивал на оранжевый. К чему только такая спешка? Море ведь от них не убежит никуда, а тучи слишком густые и тяжелые, чтобы ждать появления первой звезды.
Дождь же Сейшу напротив любил.
До этого дня его любил и Хаджиме. Даже ждал с нетерпением — в такие дни он мог подолгу обнимать продрогшего до костей Инупи, дышать смесью мокрой городской пыли и ледяного ментола, отпаивать «ой, да кому сдались эти зонты» мятным чаем и незаметно — как сам Коко на это наивно надеялся — целовать влажные пшеничные волосы.
И это должен был быть один из таких же дней. Дождливый, холодный. Когда особенно сильно хотелось открыться, прижаться к мягким губам своими и сминать их, пока силы от нехватки кислорода не кончатся. Разница лишь в том, что спешили они не в убежище — неслись навстречу кровавому закату и разбушевавшемуся морю, даже не сняв новенькой формы десятого поколения.
И в тот день они почти не говорили. Инупи лишь смотрел, как алое солнце прячется за высокими волнами, освещает морскую пену дорогим кармином и золотится на грязном песке. А Коконои на него смотрел. Настолько долго, что спустя столько времени в мельчайших подробностях помнил, как развивались на ветру короткие волосы и как манили зарыться в них носом, оттянуть ворот белоснежного плаща, поцеловать выпирающие позвонки и повести носом вверх, шумно втягивая любимый аромат, потираясь щекой о выбритый затылок и утонув в мягких прядях.
Ангел, какие же они у Сейшу мягенькие! Тонкие, пушистые, непослушные. Во все стороны по утрам вьются… и лишь по утрам Коко позволено было прикасаться к ним. Заботливо расчесывать и под недовольное «давай быстрее, а то опять опоздаем» укладывать их гелем.
А вечером — прямо как сейчас — водить ладонью по болезненно возбужденному члену. Сжимать у основания, растягивая удовольствие, вспоминать каждое мимолетное прикосновение и до крови закусывать губу, ведь чертовы стены слишком тонкие, а Инупи буквально в соседней комнате на диване валяется, втыкает в пожелтевший потолок и даже примерно не представляет, чем его друг занимается.
Ласкает себя, сидя на дне душевой кабины, где свободно поместились бы двое, если бы они не были так жестоко разделены стервой по имени Судьба. Возможно, сейчас не приходилось бы вспоминать, додумывая. Не приходилось бы пьяно шататься от ярких бликов закатного солнца неизвестной наркоты и абсолютно неритмично водить ладонью по собственному стояку, представляя то ли тот далекий вчерашний весенний день, то ли крепкую грудь за своей спиной, сильные руки, что обнимают почти до боли, и шершавые ладони, ласкающие чересчур чувствительное тело.
И в каждом варианте Инуи был бы немногословен. Пришлось бы раскаленными клещами пристального взгляда вытягивать из него слова. Сегодня наверняка бухтел бы из-за алкоголя и таблеток. А вчера… шептал бы, словно сам пьян был.
— Теперь ты счастлив? — глупый какой-то вопрос, но Коко обязан был знать ответ.
— Да, — тихо так, как только Сейшу и умеет. И чуть неуверенно, — Думаю, что да.
— Я буду рядом, — так наивно и искренне, что от одних только воспоминаний зарождаются гребаные слезы. Он ведь действительно верил в это.
— Всегда? — Инупи, как самый настоящий щеночек, разворачивается и смотрит во все глаза, чуть склонив голову к плечу, обнажая припрятанный волосами шрам.
— Всегда, — и в тот день рука сама собой к любимому лицу потянулась, мягко погладив по обожженной коже.
И сейчас, лаская себя и протягивая в неизвестность вторую руку, Коконои словно вновь почувствовал, как вздрогнул тогда его мальчик, как попытался отшатнуться, но был пойман и заключен в крепкие объятия. Дружеские. Недолгие совсем. Потому что, задержи он тогда Инупи в своих руках чуть дольше, не смог бы после сдержаться.
Полез бы ладонями под расстегнутый плащ, под мятую футболку, лаская холодными пальцами покрытую неровными шрамами спину. И обязательно накрыл бы губами ускоренно бьющуюся венку на шее, облизал бы ее, прикусил бы нежную кожу до появления лилового следа — это все акварель угасающего заката и аж никак не переполняющее желание обладать и полностью отдаться чужой власти.
А дальше: размытые сны, где Инуи отвечает, молча подталкивает к своему байку, за волосы оттягивает Хаджиме от себя и долго всматривается в наполненные желанием черные глаза. А они… словно бурлящая смола, затягивают, обволакивают со всех сторон, поглощают полностью и без единого шанса выбраться обратно на замерзающий соленый воздух. И Сейшу даже решится заговорить, приоткроет пухлые губы в бесполезном напоминании. Которое грубо затолкает обратно чужой язык, пробирающийся все глубже, ласкающий щеки и небо, пока руки окончательно с ума сойдут, разбираясь с ремнем и молнией штанов.
Коконои бы специально резко отстранился, дабы несдержанный стон услышать, прикасаясь холодными пальцами к стремительно твердеющему члену, — и губы моментально в улыбку сложатся, ведь его мальчик тоже хочет. Смотрит поплывшим взглядом и снова что-то сказать пытается. Снова мычит в поцелуй, кусается и толкается в ладонь друга, наконец-то припечатывая его к своему механическому коню, что даже не шелохнулся, будто всегда был готов, что однажды ночью его будут использовать не по назначению. Взберутся в спешке на сидения, не разрывая болезненно глубокий поцелуй, подрагивающими от накатывающего возбуждения руками будут ласкать друг друга, неумело так, порой слишком резко, царапая, сжимая до синяков и потираясь друг о друга.
Тем вечером черноглазый бы позволил Сейшу взять себя.
Столько раз мечтая, как блондин будет извиваться под ним, не сдерживая голос, в первый раз распаленный поцелуями Хаджиме с легкостью разрешит стянуть с себя штаны с бельем, вздрогнет от холодного ветра и от горячих ладоней, что с жадностью будут сминать его бедра, пробираясь выше, пока губы его мальчика напротив спустились бы на шею, ревниво оставляя по себе соцветия цвета весеннего заката.
И кому, как не Коко, знать, насколько трепетным может быть Инупи, насколько он на самом деле нежный и невинный. Его зардевшие щеки, до сих пор по-детски мягкие, приходили к брюнету в каждом мокром сне — и этот вечер ни был исключением. Он такой же, как и все предыдущие: одновременно томный и быстрый, чуть болезненный от призрачных укусов, что спустились бы на его грудь, неумело лаская тогда еще не пробитые соски. У них все движения неумелые, одновременно робкие и резкие, по незнанию причиняющие дискомфорт, но слишком желанные, чтобы останавливаться.
И, когда от возбуждения начинает туманиться разум, слетают последние тормоза. Во рту Коко оказываются чужие пальцы, давят на язык, который постоянно дразнит, когда в самое неподходящее время скользит меж тонких губ, манит поймать его зубами. Или пальцами и потянуть на себя, вскоре толкаясь обратно, собирая побольше слюны.
И после Коко сидел бы на чертовой байке, широко разведя ноги, мертвой хваткой вцепившись в спинку заднего седла и слабо подаваясь навстречу осторожно проникающим в него пальцам. Обнаженный, открытый, немного напуганный, но абсолютно уверенный в своем решении.
Пусть даже было бы больно. А оно и будет: слюна не дает нужного скольжения, да и подготовки оказалось недостаточно. Слишком уж они поспешили с проникновением. Наверное, слишком поспешили абсолютно со всем.
Опоздали.
Вот и приходится сейчас лишь представлять, как холодный ветер обдувал бы разгоряченную кожу, хоть немного отвлекая от первых болезненных толчков, что заставили бы мертвой хваткой вцепиться в чужие плечи и тихо поскуливать, прося хоть немного замедлиться. И распадаться на мельчайшие осколки, когда теплые шершавые ладони заботливо начали бы стирать проступившие слезы.
Сейчас некому эти чертовы слезы стереть, да и душ вполне справляется, наверняка организовав еще и черно-алые потеки туши и подводки на щеках. Чтобы Коконои еще более жалко выглядел, пытаясь протолкнуть в себя средний и безымянный пальцы, представляя на их месте его член.
Пульсирующий, горячий, растягивающий тугие девственные стенки. И хриплый шепот, что молит расслабиться, кажется слишком уж реальным, словно вот-вот тот, вчерашний, Инупи прикоснется к его губам, втянет в медленный поцелуй, отвлекая, слизывая все более редкие всхлипы, которые постепенно превращались бы в рваные стоны. И вскоре уже можно было бы на пробу двинуть бедрами навстречу, позволить проникнуть глубже и запрокинуть голову от внезапной острой вспышки удовольствия, что прокатилось бы по позвоночнику, скапливаясь новыми слезами. И мутный взгляд уперся бы в затянутое тучами темное небо, пока над ухом не послышалось бы еще более хриплое:
— Смотри на меня.
Конечно. Инупи все так же боится, что на его месте другую представляют. Сводит брови к переносице и вбивается резче, сбивая дыхание, вырывая из горла первые вскрики. Боится и неосознанно делает больно, чтобы все внимание было направлено на него, все мысли были лишь о нем, имя произносилось лишь его.
— Сейшу… — чуть ли не плачет от распирающих ощущений из-за слишком быстрых толчков, но все равно тянет ладонь к нахмуренному лицу, гладит и кое-как улыбается, когда голубоглазый ластиться к холодной руке начинает. — Осторожнее... пожа..луйста.
Коко тоже прислушивается к несуществующей версии себя и замедляет движения. Мягче, нежнее, глубже. Проходится подушечками пальцев аккурат по бугорку простаты, массирует, задыхается, ласкает второй ладонью член и за опущенными веками вместо своих рук представляет его. Снова представляет губы Инупи на своих плечах, как он несдержанно впивался бы зубами в золотистую кожу, вновь понемногу ускоряясь, постепенно подводя к обрыву, внизу которого штормило разделенное на двоих наслаждение.
Лишь во все на двоих разделенное.
Вчера, в том сне, они еще долго обнимались бы, шептали бы друг другу что-то неразборчивое, восстанавливая дыхание и замерзая на ночном ветру, но даже так не спешили бы отстраняться. Коко даже не позволил бы Сейшу сразу выйти из себя, скрещивая лодыжки на его спине, притягивая ближе, перебирая взмокшие волосы, пока по их телам стекали бы холодные капли спустившегося дождя.
По ладони стекает собственная сперма, по лицу — слезы. Никакого дождя, только недостаточно горячий душ и приевшаяся ухмылка на искусанных в кровь губах.
Вчера, в прошлой жизни, они так и простояли молча до самых сумерек, провожая взглядом утонувшее в неспокойном море солнце, так же молча вернулись в убежище, где молча пили чай, по очереди надолго пропали в душе. И Коконои той ночью молча обнял уже спящего Инуи, все же оставив поцелуй на его шее, наполняя легкие морозным ментолом.
Примечание
та самая незапланированная глава, что родилась, просто потому что я случайно нашел у себя в заметках кусок, который забыл добавить в предыдущию главу •́ ‿ ,•̀
ну.. зато побольше порнухи будет~