7. Сказка бумажных листьев

Биата тлела. Сидела и тлела – в окно смотрела. Вечер сочился-катился каплями по стеклу, моросью по коже – ничтожно тёплой, наивно тонкой; вечер колол иголками не потухшей, красновато мерцающей сигареты. Биата так отчаянно на неё в этот миг казалась себе похожей, что ощущала ненароком прозрачную холодность круглой хрустальной пепельницы и влажные следы от губной помады. Вдыхая жизнь, выдыхаешь дым. Или будет верно наоборот? Или наоборот будет верно?

Неверно встала, покачнулась, усталая, будто была пьяна. От окна – к постели. Бывают такие шаги, которые весят, как будто все мирские невзгоды приклеились вместо пушистых котят на тапки. И шаркаешь-шагаешь, и тащишь их вместо того, чтобы сбросить, да и прошлёпать босиком по тёплому полу цвета корицы. Но если зачем-то тащишь. Стало быть, для чего-то они нужны?...

На город впервые за, казалось, почти что вечность снизошёл благодатный дождь. Дождь снизошёл ненадолго мглистым, душистым вечером — прошелестел-прозвенел по крышам, машинам, листьям. Сорвался неистово, взбалмошно, даже дерзко, и, заслышав его, Биата к окну метнулась.

Где-то за гранью миров, на потерянном в безвременье призрачном перекрёстке, Биата безусловно, безумно любила дождь. А зонты не любила совсем. И плащи, и даже надёжные крыши, навесы и козырьки. До нитки промокшая, продрогшая до костей, Биата улыбалась дождю навстречу. Наверное, ради неё он чаще и приходил.

А потом дождь исчез, потому что Биаты совсем не стало.

Мало-помалу Биата таяла, мало-помалу гасла.

«Непринятый» на экране. Один. От мамы. Смахнув не глядя, откинуться на подушки, закрыть глаза. Нечего сказать, нечего услышать – и, в общем-то, не о чём говорить Биате. И можно лежать – не дышать, можно смотреть – не видеть, потому что больше ни на что не хватает сил.

Так уж повелось когда-то давным-давно: Биата поднимается рано, ползёт на кухню — кофе, повидло, тост… медленно вымыть посуду, вернуться в спальню — кремы, помада, тени… открыть ноутбук, получить заказ, ответить на сообщения, заказать доставку кофейных зёрен, повидла, хлеба; вернуться в постель. А утром опять, по кругу – сквозь вереницу дней, сквозь вереницу недель. По часам, по буквам.

Биата не хочет жить. И умирать Биата не хочет тоже.

Биата встаёт, - кофе, повидло, хлеб. Биата меняет постель порой и с ужасом когда-никогда выбирается на улицу. Ей и туда не хочется.

Не хочет Биата и одиночества.

Она, по правде сказать, вообще ничего не хочет. Ни днём, ни ночью… и так будет тянуться вечно.

Наверное, Биата уже мертва? – она и сама не знает.

Биата не знает, как сумела заметить дождь. Не умом, сердцем словно бы ощутила. Почувствовала впервые.

Сидела у окна от самой первой и до самой последней капли. Сидела-смотрела, сидела-тлела. И было Биате грустно, и было впервые за целую вечность сладко до мерзкой горечи.

Если бы только не выгорела однажды. Если бы только не выгорела…

Но что уж теперь горевать-вздыхать, что уж теперь тосковать-грустить? Что было должно, случилось-стряслось. И Биата теперь почти ничего не чувствует. Она почти что разучилась, успела почти позабыть, как это было – ярко ли? Может, тепло до дрожи?

От солнца, боем прорвавшегося сквозь густые белёсые облака, Биата заслонилась на сто запоров – на тёмные тяжёлые шторы и тонкий тюль. Биате хотелось дождя, шуршания под подошвами, ветра в лицо, прохлады на коже… Ради этого, быть может, она бы заставляла себя чаще выходить-выползать наружу.

Бывает такое время, когда кому-то просто жизненно необходим хрустально-полный глоток мятно-горькой осени. И плевать, что почти середина лета.

Присев у стола, Биата почти вслепую вытащила из шаткой стопки упаковку цветной бумаги. Заждалась-залежалась, ненужная, купленная впопыхах ради какого-то позабытого ныне праздника, теперь бумага рассыпалась яркими пятнами по столешнице: синий, зелёный, красный…

Дрожащими отчего-то пальцами Биата стиснула карандаш. Линия, линия, острый угол… и, бережно приподняв солнечно-жёлтый лист, сделать надрез по контуру; полюбовавшись сквозь проделанную работу светом настольной лампы, отложить в сторону, и снова взяться за карандаш.

С каждым новым жестом Биата преисполнялась уверенности, смелее сжимала ножницы, шуршала цветной бумагой почти лихорадочно, почти что в безумной спешке: линия, надрез, угол – успеть до ночи, успеть до темнолапости, чернокрылости… линия, угол, надрез, надрез…

 

Когда неловкой, боязливо озирающейся тенью Биата выскальзывала из дома, фонари щедро разливали по тротуарам свой мягкий оранжево-лисий свет. Быстро шагая-стуча каблучками, Биата роняла листья – жёлтые, красные, ярко-рыжие, они шептали, опускаясь плавно на серое полотно асфальта. Дубовые и кленовые, большие и маленькие, падали бумажные листья из рук Биаты – и не заканчивались, не заканчивались, брались как будто из ниоткуда. И уже не шла, а плыла Биата, струилась по ветру первой дождливой моросью, звенящей предрассветной прохладностью, прозрачной хрустальностью просочившегося сквозь озябшие ладони горьковато-сладкого октября. Биата уже не знала, откуда, куда и зачем идёт – шла и роняла листья, шла и шуршала. И больше не тлела, больше не умирала.

Биата была осенью. А значит, была собой.

***

Утром, как на зло, зарядил долгий, тягучий дождь – дождь такой по-осеннему затяжной, который, кажется, с начала времён идёт и уже никогда, никогда не кончится. Дождь заполонил собою от края до края мир, и люди, так беззаботно, праздно нежившиеся в жарких объятьях томного, солнцеликого июля, ощутили себя брошенными внезапно в холодные объятья пряно-серого октября. И съёжились под пледами эти глупые, глупые люди, и куртки достали, и яблоки, и корицу, а кто-то, кажется, даже сварил глинтвейн.

Потому что город из конца в конец был усыпан листьями.

Самым настоящим пёстрым ковром.

В этот осенний день

Посреди июля.