Наша двадцать третья весна

Приглушенный свет, вальяжная музыка, звуки которой растекаются по пространству, словно вино в бокале, резкий запах табака то тут, то там — всё это так знакомо им, повторяющееся из бара, в бар. Дышать тут тяжело и лениво, а глаза закрываются от накатившей сонливости. Бокал скользит по дереву легко, как лезвие коньков по льду. Они глядят так, словно пытаются просверлить головы друг другу.

Они поднимают бокал не за знакомство, а за воссоединение спустя столько лет — их бокалы полны вином полусладким, что разливают в данном баре, в их глазах лишь боль от встречи этой. На губах ни тени улыбки нет, только горечь как послевкусие после алкоголя. Они не говорят друг другу ни слова, будто это игра в молчанку, а на деле им нечего сказать ни про себя, ни про кого-то ещё. Казуха молчит, потому что до сих пор стыдно. Скарамучча молчит, потому что не хочет ворошить прошлое, что оставило на них раны глубокие и рваные.

Они и приятели друг другу, и никто одновременно, словно ветер унёс всё, что только смог, и осталась одна лишь зияющая черная дыра. Скарамучча теперь глаза скрывает за шляпой и вуалью темной, как у женщины овдовевшей. Он взгляда не видит напротив, но чувствует, как вокруг всё потяжелело, и ком в горле неприятно ощущается.

Тишину прерывает громкий кашель, что в душу Казухи проникает и скребет как кошка по полу, он смотрит на это с жалость, что источает сердце само, вот только сквозь вуаль видит огонь в глазах чужих — Скарамучче жалость чужая не нужна и не сдалась. Казуха спросить хочет, да всё смелости набраться не может, тяжело становится, а руки трясутся мелко.

Казуха шепчет тихое: «Прости», — что растворяется в мелодии джаза и людских разговоров. Но в ответ ему абсолютное ничего — Скарамучча пьёт вино одним залпом. Казуха тоже тянется за вином вновь, пьёт прямо из бутылки большими глотками, капли красные стекают по подбородку и вниз под одежду. Но на него никто не смотрит, даже его собеседник не проронил на него взгляда.

— Я не в обиде, — он слышит голос его спустя столько лет впервые, его голос изменился до неузнаваемости, стал хриплым и глухим, не слышно больше ноток высокомерия и нахальства в словах, нет больше раздражения, сменилось всё усталостью бесконечной, — но нам больше не по пути никак.

Казуха кивает понимающе, их отношения закончились в том проклятом сорок пятом году. В тот момент, когда у них весна завяла полностью, оставив после себя выгоревшую землю и пепел от деревьев и домов. Казуха тогда исчез как звезда поутру на небе светлом, растворившись в солнечных лучах, а Скарамучча остался во тьме, сливаясь с тенью на стене.

У них так мало времени друг с другом было, у них так много времени друг с другом было и прошлого витиеватые узоры переплетают их судьбы между собой, однако прошлого они не вспоминают. Забывают три года жизни бок о бок, словно не было ни сорок второго, ни сорок пятого. Всё забылось с течением времени.

Они пьют и общаются друг с другом легко, словно не было никаких обид, словно старые друзья встретились после долгой разлуки, будто и не было никакого выживания и холода местных барак. Говорит в основном Казуха, рассказывает о том, как скрывался долго, как бродяжничал без возможности найти нормально работу, а оппонент молчит, сверля деревянную гладь стола.

— Я скоро уеду, — этот ответ звучит так холодно, словно в сердце клинок недавно закаленный вонзили. Казуха знает, что должен хоть как-то реагировать на эти слова — они сейчас никто друг другу, но отчего-то вздыхает огорченно.

— И куда?

— В Японию.

Казуха на этих словах давится вином — они дети с кровью японской, что родину свою невидали никогда, что проклинали страну эту в лагерях, обнесенных забором с колючей проволокой. Он не верит ушам своим, услышав слово «Япония» — название страны, о которой они все позабыли давным-давно.

— И когда уезжаешь?

— В декабре, — Скарамучча говорит односложно и лениво, будто и не хочет видеть Казуху перед собой. У них смятение в душе точно в ритм пианино попадает, в ритм саксофона и голоса девичьего. Они пьют за здравие друг друга под эти аккорда расплывчатые.

— Может, встретимся ещё? — у Казухи в голосе надежда какая-то есть, но его надежду обрывает глухой голос: «Я видеть тебя больше не хочу».

Они смеются одновременно с этой честности нелепой, поднимают бокал и снова пьют — теперь уже за расставание, провожая угрюмую юность и беспощадные сороковые года, провожают ничего не оставляя на дне бокала.

***

Казуха идёт по набережной, шатаясь из стороны в стороны, идёт без чьей-либо поддержки в полном одиночестве — ему в попутчики только ветер и река мутная. Раньше он жил у моря, а теперь и моря нет, осталась только мутная вода, отражающая огни города и небо. Казуха на реку не смотрит совершенно, чтобы не расстраивать себя больше.

«Япония», — он вновь вспоминает слова Скарамучча, и смешно становится — он никогда не уедет туда в поисках лучшей жизни, останется тут до самой старости, работая за гроши то разносчиком газет, то уборщиком, то дворником. Мысли о далекой и неродной ему стране так легки, что вылетают из головы в тот же миг, как в голове образ Скарамучча появляется. Всё та же шляпа круглая, всё та же вуаль, вот только теперь она лицо его скрывает, без возможности разглядеть.

Теперь он кашляет чаще, и руки дрожат.

Казухе больно видеть его таким — словно он стал тенью прошлого себя, стремившегося к свободе. Теперь ему и свободы кажется мало, как и воздуха в легких. Он старается не думать об этом — они друг другу никто и ничем не обязаны. Они друг другу бывшие друзья и любовники тайные.

Казуха смотрит на гладь водную, на черные массивы домов, устремляющихся в самое серо-красное небо, там вдалеке блестят здания, отражаясь в глади речной, а мелкий снег будто и не вниз летит, а точно снизу вверх, отрицая своим существованием гравитацию и любую логику. Он смотрит на этот пейзаж всего несколько мгновений, растянутых в вечность. Глаза его блестят от непролитых слёз за всех: за отца, за знакомых и друзей, за Скарамуччу и за себя.

Шепот реки зовёт его с собой, но он вздыхает на желание сиюминутное это — бредет дальше вдоль набережной, волоча сомнения за собой следом. Они пожирают душу и сердце, а горло чешется от слов несказанных. Он прикусывает язык, чтобы не закричать, но голос внутренний твердит: «Покричи, станет легче». И он кричит вовсю мочь:

— Скарамучча, ты идиот! — кричит не на английском, кричит на столь незнакомом японском языке, пока в легких воздух не кончился, а на щеках слёзы не появились крохотные, которые он смахивает стыдливо. Смотрит в реку, представляя пред собой море, которое видел так часто в детстве, представляет море, с которого их выселили, запретив селиться на западном побережье.

Ты тоже идиот, Казуха, — голос где-то рядом, не охрипший и чёткий, и этот голос он помнит, всегда будет помнить, несмотря на то, сколько лет пройдёт. Он поворачивается на источник голоса, но рядом никого нет — лишь пустая набережная и снег, летящий снизу вверх в красное небо.

«Показалось», — огорченно вздыхает он, продолжая шагать в сторону ночлега, но никак не дома.

Содержание