часы показывают ровно пять тридцать утра, а ян только пришел домой.

ян на тридцать процентов состоит из работы и отчетов (они гадальными картами рассыпаются по столу, да итог там везде плачевный: шило в горло или прыжок с двенадцатого этажа в возрасте двенадцати же лет), на еще двадцать — из мутного, самого дешевого кофе из самой дешевой забегаловки в городе, который хлебать отваживаются самые отбитые на голову. на десять — из усталости и желания не просыпаться завтра утром.

все остальное — владу.

влад размахивает перед ним пачкой сигарет: вот твой парламент, вот твой закон. то, за что ты хочешь умереть, — всего лишь ебаная табачная труха, которая травит жизнь. он говорит, говорит, зло, сверкая глазами, срываясь на голодный сиплый взрык, а в ушах у яна тихо, только шуршащий шорох какой-то, только бьется морским пенным прибоем голос.

ян улыбается разбитыми при задержании окровавленными губами, утирает со лба алое, в темноте — грязно-бурое. красивый, наверное. весь в собственной крови; кровь неприятно липнет, подсыхая, стягивает кожу. отмыться бы от этого, рухнуть в холодный глухой омут к изголодавшимся чертям, подставить лицо под хлесткий и злой дождь, а он сидит с владом на кухоньке и смотрит. смотрит, смотрит, остервенело, цепляясь за детали, словно особо ярко вдруг понял, как близко был к тому, чтобы его больше не увидеть.

как близко они оба к смерти, как она стоит рядом. ему руку на плечо положила, владу улыбается нежно бескровными бледными губами.

а в голове плещется сдобренное анестетиками спокойствие и какая-то нездоровая нежность, замечающая алые яростные пятна у влада на скулах и сжатые бессильно кулаки.

— я люблю тебя, — вдруг говорит ян — хрипло, после долгого молчания.

без ехидных игр с гласными, без утайки, он открыто смотрит на влада и не может оторвать взгляд. вот он я, вывернутый наизнанку, распятый, казненный. спаси.

это все анестетики, точно. это все их горечь.

влад целует его в окровавленные губы, будто сам ищет спасения.

— я был у кардиолога, мне года два осталось, — шепчет влад в ухо, жжа дыханием. — не вздумай сдохнуть раньше меня. не вздумай.

его трясет, влада войцека, того ублюдка, который поджигает магазины, который первый среди восставших орет что-то на площади, размахивая зажженным молотовым. влада, не разжигающего восстание, но попросту устраивающего холокост на улицах города трех — число давно обращено в жирный знак «бесконечность» — революций, города, что растет и жиреет на их неискупленных грехах. на их крови, разлившейся по брусчатке.

спаситель, увидя их, махнул бы рукой да ушел прочь по стылой невской воде.

в руках яна от того страшного человека ничего не остается, он растворяется, рассыпается, прорастает звериной привязанностью. ян знает, что он, как адская гончая, способен обгрызать людям лица и вскрывать животы клыками. ян знает, что владу не нужен ошейник, чтобы быть домашним и родным, надо только кольцо его чуть дрожащих рук, перепачканных чернилами.

он чувствует, как по щекам катятся соленые слезы, как в глазах мутнеет, а плечи трясет. влад растерянно смотрит на него, в темных глазах цвета рыдающего питерского неба — почти страх.

ян почти читает его мысль: что, из-за меня этот усталый мальчишка, которого я подобрал, как плешивого котенка, беззвучно льет слезы? это я, что ли, их стою?..

подобрал, приручил. они оба друг друга приручили. и, как говорится в той глупой детской сказке, которую ян ненавидит, в ответе.

— тшш, все хорошо, — успокаивает влад. — я тебя и в аду найду, где угодно, — лихорадочно бормочет он, вытирая ему слезы. — я слабый, ян, слышишь? чувства — это слабость, так кара проповедует, да и плевать…

и повторяет глухим эхом его имя, короткое, знакомое, и забывает свое вечное и издевательское «товарищ милиционер». завтра влад будет снова кривляться и хохотать с надрывом, но сейчас не время и не место.

сейчас шелестит вокруг тихое успокаивающее море, тускло загорается рассвет по крышам, а часы чеканят такт, приближая новый день. круг за кругом по циферблату…

на часах шесть утра, и ему, наверное, пора просыпаться на работу.