Ночное II

Они двигаются следом за Юрой, бредущим куда-то по рассветным улицам, скользят по подворотням, вляпываясь в растекшиеся, растаявшие лужи. Они идут немного в отдалении, но не теряют из виду Юру, целеустремленно шагающего куда-то, чуть отвлекаются на черные тени случайных прохожих, но это не сектанты и не выбиватели долгов, а обычные петербуржцы — в основном выглянувшие опохмелиться с утра. Стены, подворотни, заборы… Утро какое-то невнятное, туманное, окрашенное в желтоватый цвет, как у Достоевского или, скорее, у Белого — такой же смутный бред…

До этого они немного времени потратили, обсуждая, не будет ли подозрительно, если Юра явится к Глашатаю под утро, но Федя вполне логично рассудил: окажись он на месте Смирнова, попытался бы просто не спать, чтобы не отдавать власть над своей головой… Но под утро бы сдался, потому что устал, вымучился. На том и порешили: Гром дал Юрке фенобарбитала, неуютно пожав плечами под этим пристальным подозрительным взглядом. Иногда бессонница мучила, а с утра на службу — и он ведь уже не пацан, так что приходилось так голову свою вырубать. Словно пытаясь Юрку задобрить, чтобы он эту тему не поднимал, Гром разрешил ему лечь на тахту и подсунул свою мятую растрепанную подушку с лезущими наружу перьями.

Юра быстро заснул, когда свет в фонарях на улице уже иссяк, и вскоре снова поднялся.

И они пошли.

Федя волнуется, вглядываясь в дряблый туман, морщится, когда Юрка сворачивает в какие-то ебеня, проходит вдоль гниловатого заборчика, на котором висит яркая тряпка. Холод мерзкий — Гром поднимает воротник, вжимается. Ему тоже тревожно, но все еще думается, что Юрка сам дурак, сам виноват.

Но он не ребенок, справится. И нечего за него так волноваться.

Гололедица, изморозь, мерзкая петербургская сырость. Ветер несильный, но мокрый, плаксивый. Они идут к рыбным складам на Васильевском, неподалеку от верфи, откуда пахнет чем-то древесным и смоляным, но вот они сворачивают — и эти приятные, странно аппетитные запахи сменяются на влажное гнилье с солью. Гром замечает, что откуда-то с юга поднимается дым, указывает — вряд ли что-то стоящее, но надо помнить.

— Я за ним, а ты подстрахуешь, — говорит Гром Феде, указывая на приплюснутую коробку склада. — Тут наверняка есть черный ход.

Все же вызывать омоновцев рано, потому что состояние у Смирнова какое-то неопределенное, в розыск не объявлен только потому, что с каждым днем возникают все более странные и несуразные проблемы ввиду чехарды в руководстве, и за всей этой свистопляской до одного пропавшего сотрудника, и так все время исчезающего куда-то под прикрытием, дела нет. А Федя, старательно заполняя бумажки, продолжает поддерживать видимость, что Смирнов где-то очень занят. Так что лучше самим попробовать, не светить Юрку.

Все это какая-то петербургская мистика, потому как любая баллистика немедленно показывала, что Хмурову застрелили из «Беретты». Но в управлении, видно, были и другие проблемы.

— Только осторожно, — вздыхает Федя. — Если начнется замес, я сразу вызываю наших. Лучше будем оправдываться перед начальством, чем Юру по кускам собирать.

— Ладно, дай нам немного времени, — кивает Гром.

Он ждет немного, когда Юрка скрывается в черном слепом провале выбитой двери. Склад почти заброшенный, в округе никого нет, пусто, и это самое подходящее место для того, чтобы разделывать людей втихомолку. Невольно напоминает Грому о том разе, когда они допрашивали обезумевшего от наркотиков казаха, и неприятное предчувствие свербит в груди. Он обходит склад по периметру, пригибаясь у окон, пока не находит одно со слабо прилегающей, рассохшейся рамой. Окно поддается почти беззвучно, и Гром проскальзывает внутрь, вдыхает запах застарелый: пыли, рыбьих внутренностей, засохшей крови. Помещение оказывается больше, чем он предполагал, в углах гуляет эхо, и он не сразу координируется, откуда звучат голоса.

В южном углу на ящиках сидит Глашатай, его Гром узнает по тусклому блеску цепочек. Свет совсем бледный, окна замызганные и едва пропускают рассветные лучи, но у Грома получается разобрать, что вокруг довольного Глашатая сгрудились тощие фанатики с бритыми головами и что там же стоят не менее бритые широкоплечие «братки» в кожаных куртках и при «папашах». А еще там — неприметный мужичок с залысинами и рыбьими глазами навыкате, наверное, тот самый гипнотизер. Удивительное сочетание, какое можно увидеть только в культурной столице…

Двое крепких охранников как раз подтаскивают к боссу Юрку; ботинки скребут по полу, ноги заплетаются, голова висит — явно наградили парой ударов. Гром подается вперед, приникая к пыльному ящику, оглядывается, подсчитывает. Десять человек при оружии, считая Глашатая, который поглаживает автомат, лежащий у него на коленях, как любимого котенка; культисты выглядят неадекватными, как и всегда, но и они могут схватиться за ножи. Плохо дело.

— Нехорошо заставлять нас ждать, неужели ты хотел сбежать? — трагично протягивает Глашатай, соскакивая к Юре. — Ну нет, так просто я тебя не отпущу, дружище, больше такая роскошь тебе не позволена, — он хихикает, а Юра сдавленно клокочет рычанием и пытается кровью плюнуть ему на босые ноги.

— Не, сволочь, можешь издеваться сколько угодно, можешь даже в жертву меня принести или как там у вас положено, но суку Хмурову, вашего обожаемого Анубиса, это не вернет! — выворачиваясь из рук «братков», запальчиво орет Юра. — И тебе придется смириться с тем, что нельзя было меня отпускать. Может, тогда она и жива была бы!

Лицо Глашатая будто бы немного перекашивается, культисты волнуются за его спиной, словно чуют неуверенность вожака. Они всего лишь звери, и Гром ощущает, как в душе наливается обжигающая ярость. А Юрке бы стоило замолчать, но тот снова болтает: и про то, что он в следующий раз заснет с взрывчаткой под рубахой, и про то, что денег у него нет — не было никогда, иначе бы он не занимал, чтобы играть и проигрываться, а потом с ужимками упрашивать коллег миллиончик занять… Поток слов грохочет; Глашатай слушает его со сложным лицом, немного безразличным, немного яростным.

Кажется, что следующий захлебывающийся монолог Юра не переживет.

Его подтаскивают к ящикам, вытягивают покалеченную руку, срывая обмотки, и в ладони Глашатая хищно изгибается нож, и тогда Гром стреляет. Первому конвоиру — в бритый сизый затылок, второму — в плечо, и Юрка змеей выворачивается, бьет локтем в шею, что-то хрустит. Гром перекатывается за соседний ящик, когда Глашатай с яростным криком прочесывает в его сторону автоматной очередью. Выглядывая, чтобы выстрелить несколько раз, Гром замечает, как Юрка подхватывает из рук своего недавнего охранника ППШ — и стреляет в гущу мелькающих тел, перемазанных сухой отслаивающейся краской, куда юркнул испуганный гипнотизер. Гром ненадолго отворачивается — чтобы не терять из виду смазанные черные пятна противников, чтобы не видеть кровавую бойню.

Глашатай орет что-то, проклинает, но его слова кажутся лишь отчаянным криком. Юра хохочет в ответ, поймав привычную сладость драки, кидается на подручного Глашатая. В мужике на сотню килограмм живого веса больше, чем в Смирнове, но Юрка злее и быстрее, и ему явно хочется рассчитаться за недостающие пальцы.

Культисты устремляются к выходу, «братки» разражаются вполне человеческим и понятным: «Менты! Засада!» С черного хода тоже раздаются выстрелы — размеренные, сосредоточенные, как на охоте на зайцев, и Гром довольно ухмыляется: похоже, Федя нашел удобную позицию. Прекрасно — значит, можно не думать о том, что кто-то сбежит, а заняться яростной фурией метавшимся Глашатаем.

— Эй, скотина, я здесь! — гаркает Гром, ненадолго выбегая из прикрытия ящиков, чтобы отвлечь мразь от Юрки, которого и так в тиски зажимают. — Хочешь побыстрее в свое царство мертвых отправиться? Не боишься, что твое сердце не перевесит перышко?

— Ишь ты, образованный мент, — сквозь зубы бросает Глашатай, окрысившись. — Кончай по углам шхериться, выходи, побазарим нормально!

Ловушка, разумеется: с автоматом он расставаться не собирается. Гром кружит осторожно, пытается за спину зайти, про себя глухо ругаясь с того, что немного боится эту сухую старую вешалку. Но на складе темно, глухо, а во мраке Глашатай немного болезненно жмурится, пытаясь что-то различить в тенях.

Гром лезет в карман, нашаривает ключи, быстро отцепляет сувенирный брелок с Исаакием, вслепую — с первого раза получается, повезло! Фортуна явно на его стороне, и Гром кидает безделушку в противоположную сторону, отвлекая, а сам взметается из тени, как мстительный призрак, разрывает дистанцию, вцепляется в автомат, выворачивая тонкие руки Глашатая. В мордобое Гром явно крепче и сильнее будет, и эта мразь отлетает в сторону, шарит по поясу, ищет пистолет, но после глухого удара по голове прикладом обмякает и закатывает глаза. Гром сипло, загнанно дышит, пот льется по вискам, слепляя волосы, и он едва соображает, застегивая на Глашатае наручники. Успокаивающие такие, привычные движения.

Грохочущие выстрелы выбивают из стены пыльную штукатурку. Юра дергает спусковой крючок — и падает одновременно с мужиком в косухе; Гром чувствует, как его самого что-то бьет в грудь, но это не рана, а рвущийся крик. Он кидается к Смирнову, пригибая голову, хотя никого живого тут, вроде как, уже нет. Юрка бледный, снова валяется у него под ногами, и Гром невольно думает: как странно, ему уже кажется, что внезапный звонок в дверь был не несколько часов, а многие годы назад…

— Юр, ты живой? — сорванный голос невыносимо хрипит, горло выжигает болью. — Отвечай, когда я тебя спрашиваю! — рычит он, встряхивая Смирнова, поспешно его по бокам обшаривая, боясь пальцами во влажно-красное вляпаться. Вроде целый, не подбитый, и Гром довольно выдыхает, хлопает его по плечу, злобно отфыркиваясь забористыми ругательствами.

— Да у меня же в ушах звенит, Гром, я не слышу нихера, — жалуется, смеется. — Конечно, живой, что мне будет!

Он устало рычит, вспыхивает, но Юрка и так слишком много сегодня испытал, чтобы опять на него накидываться, а придушить все равно хочется. Вместо того Гром подтаскивает Юру к стене, помогает опереться; за ногой Смирнова тянется густой кровавый след. В голень помазало, там нет артерий, но попало — больно, много крови, и вставать не хочется. Гром перетягивает его ногу обрывком собственной майки, надетой под рубаху.

— А я ведь тебя убить хотел, — вдруг сознается Гром, потуже затягивая узелок.

Признание горькое, стыдное, но держать это внутри больно, колко в груди. Юра скалится, снова хохочет — может, опять не расслышал? Или это у него защитная реакция?

— Вот ты новость сказал, конечно! В этом городе еще поискать надо, кто не хочет меня убивать!

— Да я серьезно, я правда хотел, — говорит Гром, перебивает внаглую, хотя обычно это Юра болтает-трещит, как голос из магнитолы, а он сурово кивает. — Я в церкви почти пистолет на тебя направил, я бы, может, тебя застрелил!.. Что ж я чуть не наделал, а?

Он ищет взгляд Смирнова, нуждаясь хоть в каком-то ответе, и на прощение Гром даже не надеется. Сбоку старая рама скрипит, ветер присвистывает. Юра молчит, глядя в потолок, растрепанный, с разбитым носом, над губами густо застывает красное. Подумав, Гром вытаскивает себе сигарету — немного мятую и неказистую; Юрка тоже лезет под руку, ухмыляется привычно, мол, в следующий раз верну, обещаю, ну не жилься, Кость, ну Костя — и не возвращает никогда. Долги у Юры странные и страшные: деньги, сигареты и несбывшиеся надежды. И все-таки Гром делится.

— Мы оба под наркотой были, — напоминает Юрка, когда Грому кажется, что никакого разговора и не было и что ему это самому от недосыпа чудится. Но Смирнов говорит: — Я, может, не так много вдохнул — ну, или организм у меня тренированный, а тебя прям разъебало, я помню. Мало ли, кто что мог натворить. Я тоже, может, за те деньги не схватился бы. И не сидели бы мне тут. И пальцы, сука, жалко, — ноет он, искренне-недоумевающе глядя на левую руку. Наверняка сожалеет, что пистолеты теперь не сможет так показушно выхватывать.

— И все равно… прощения попросить хотел, — сдавленно признается Гром.

В ответ Юрка показательно осматривается, взглядом по углам шарит, присвистывает:

— Ух ты, надо же, в этот раз без Феди с секундомером!

— Скотина ты неблагодарная!..

Гром язык прикусывает, мысленно себя костерит: заткни свой эгоизм, удави его, не говори больше ничего, за что он тебе должен быть благодарен, что ты не застрелил его? Юра сидит рядом, привалившись боком, Юра теплый, и Грома развозит немного от этого ощущения. Юра свой, нужный, друг, брат. У него же никого и нет, только Игорек родной да эти двое: Юра и Федя, как-то паршивый его характер терпят. Гром купается в своих лихорадочно-виноватых мыслях, примиряется с собой-из-того-дня, собой-с-пистолетом, которого простить оказывается еще труднее, чем подлую жадность Смирнова.

А потом на склад врывается отряд омоновцев с Федей впереди.

Грому кажется, что они не договорили, что надо еще прояснить — про деньги, про долги, о которых Юра никому не рассказывал, про все его исчезновения, которые, может быть, никогда не были работой под прикрытием. Слишком много между ними неясного, а Юра из тех людей, кто болтает много, но говорит — ничего. Теперь, посмотрев на него иначе, надо учиться заново понимать. Но торопиться теперь некуда, Юра — почему-то он знает — никуда не исчезнет.

— Ему ногу прострелили, — сразу же говорит Гром, когда Федя над ними наклоняется, хлопочет, как курица-наседка. Как обычно, короче. Это не раздражает почти; Юра улыбается уголком рта, когда Федя начинает командовать немного сбитым с толку омоновцам соорудить носилки.

— Кость, а ты сам как? — накидываются на него, трясут, ощупывают.

— Да не знаю, нормально, — отмахивается он.

О себе — привычно в последнюю очередь, но взгляд у Феди такой обеспокоенный. Гром нехотя проверяет куртку, оказывается, один рукав измазан кровью, но это не его — вляпался где-то и сам не заметил.

— Там дорога вся хреновая, разбитая и заледеневшая, скоряк не подъедет, — окликает их омоновец Андрей Палыч. — Нам в начале линии пришлось останавливаться.

Ящики все сплошь разбитые после кульбитов Грома, и в целом как-то рисковать не хочется, водружая Юру на такую ветошь. Так что Федя рассматривает его строго, пожимает плечами:

— Ну давай с двух сторон и потащили тогда.

— Эй, не настолько я тяжелый, — картинно возмущается Смирнов, когда они подхватывают его с боков, руки на шеи закидывают.

Но быстро затихает, потому что как-то это совсем не по совести — огрызаться на друзей, которые тебя спасли, а теперь на себе волокут.