о безбожии с памятью о боге

Примечание

с прошедшим днём святого валентина!

Одна из нелепейших и опаснейших ошибок новичка, сказал ему однажды учитель, это, зазнавшись, переоценить свою способность повлиять на происходящее.

Бессмысленно доставать меч при виде бури — порой приходится лишь смириться с судьбой и приготовиться собирать обломки.

Самобичевание, добавил учитель, глядя ему в глаза пристально, это тоже форма зазнайства.

Они никогда не оставляли его, эти слова.

Его учитель был добр, Юлиус знает. Он пытался защитить его — дать ему щит, который защитил бы его от жестокости мира и себя.

Его учитель считал Юлиуса способным учеником, и в этом была его ошибка. Отвратительный, никчёмный ученик — ученик, не сплавивший из мудрого совета щит, но сваривший яд, чтобы отпивать его мелкими глоточками, медленно отравляя разум и тело.

Ошибка новичка, напоминает себе Юлиус, форма зазнайства, и болезненность от этого ему почти приятна. Горько-иронично: фразы, назначенные для того, чтобы отпустить измывательские вопросы, он забивает в себя ответами, как гвозди.

Как вышло так, ползает мысль червём по его внутренностям, что его так легко забыть?

И это попросту нелепо — борьба с бурей. Бесчисленны те, кто были съедены Чревоугодие, и даже самые наивыдающиеся из них были забыты, вычеркнуты из истории. Он должен быть благодарен возможности помнить о существовании и достижениях себя — он мог бы остаться в больнице Пристеллы телом под белым покрывалом, безымянным и пустым, отличающимся от мёртвого лишь формальностями.

(Юлиус не смеет глядеть на лежащее в повозке девичье тело, чьё до страшного безмятежное лицо не отзывается в его памяти ничем. Оскорбительно и непередаваемо, непростительно гнусно — думать так, но от её присутствия у него под рёбрами леденеет животный ужас, как будто её состояние заразно, и вскоре он свалится рядом с ней, став не человеком, но грузом.)

И всё же мысль пожирает его, словно Чревоугодие поселилось под его кишками: так просто. Одно касание, всего несколько секунд — и он вычеркнут из чужой памяти, обращён в никого, и это ничего не значит. Как ночные кошмары из детства: он стоит посреди улицы, не в силах сдвинуться с места, из его горло вырывается разрывающие уши крик, а над ним нависает чудовище с огромной пастью, из которой льётся и льётся без остановки вода — а люди идут мимо него, не обращая ни малейшего внимания.

Заметил ли кто-нибудь дыру, оставленную им? Задумался ли кто-то хоть на секунду о смутном чувстве потери чего-то важного, о смутном и размытом до неузнавании очертании друга? Соратника? Рыцаря?Племянника? Брата (о, как нагло это было: желать того, чего не смог дать в ответ)?

Конечно же, нет. Он сам только что и ответил: не скажи Юлиусу Субару о существовании Джошуа, ничто бы не навело его на мысль, что он не был единственным ребёнком всю жизнь — если, конечно, он не настолько омерзительный человек, чтобы его собственный (собственный ли?) брат был для него настолько незапоминающимся.

Идея не оставляет Юлиуса, вот в чём дело: возможно, это его вина. Его, отбрасывающего уроки собственного учителя, бестолочи и эгоиста, его, не ценящего своё уцелевшее сознание, его, страшащегося той, что пострадала сильнее от той же судьбы, его, не помнящего брата, его, жаждущего человеческого внимания, как вышвырнутый из дома пёс — его, не заслужившего места, может быть, в чужой памяти?

Может быть, лишь ему казалось, что он был для остальных кем-то — может быть, все они видели его насквозь, всю его прогнившую сущность, и лишь притворялись любезными, чтобы раздражённо вздыхать, как только он выходил из комнаты?

Ужасная, невыносимая идея, эгоистическая в своей сути и потому разжигающая сама себя. Она не оставляет его, вскормленная привычкой, выпущенная на благодатные почвы: все те разы, когда он ставил самого себя перед воображаемым зеркалом и начинал привередливо копаться, беспощадно критикуя всё неприглядное, которого, казалось, никогда не убывало, отзываются в нём изгрызенными ранами, приветствуют идею радушно.

Наивно и глупо, вдавливает в свои мозги Юлиус, считать, что силе Чревоугодия было бы дело до того, насколько он безупречен.

Но его не покидает и другая мысль, подтачивающая его у самых основ: Райнхарда бы он не забыл.

***


Райнхард смотрит на него так, как никогда не смотрел раньше. Его волосы на солнце — розы и золото, его глаза — небесная ширь.

Он покачивается слегка и ритмично, как маятник, безукоризненно равномерный. Вправо-влево, вправо-влево. Где-то на подсознательном уровне тонет в томной тяжести удивление: Райнхард — и не стойкий, как тысячелетняя скала? Оно быстро тает, впрочем — в движении Райнхарда есть другое, обволакивающее защитой и уверенностью успокоение, какое даёт мать своим детям, качая их на руках.

— Райнхард, — шепчет Юлиус, не в силах оторвать взгляда. Его голос звучит чужим, незнакомым и очень дальним, точно он доносится с другой стороны широкого поля отзвуком, чистым тембром, потерявшим слова.

— Юлиус, — говорит в ответ Райнхард невыносимо ласково. Он улыбается ему так, с сочувствием и доброй, жалеющей насмешкой, с которой смотрят на нелепо хромающего щенка — и это выворачивает рёбра из грудной клетки, сбивает колени о пол, слепит глаза светом ярче солнца, но ему всё почти равно, потому что улыбаются ему.

Прошли многие годы с того времени, когда он жаждал чужой жалости, а не страшился её, как огня — но сейчас, в эту минуту, не может думать ни о чём другом, кроме желания припасть к ладони своего божества, позволить потрепать себя по голове нежно, взглянуть снизу вверх в глаза, полные сострадания для него, него, него.

— Райнхард, — его голос дрожит позорно, полный нелепой, отчаянной надежды, — ты меня помнишь?

Улыбка Райнхарда становится ещё теплее, хотя это и не казалось возможным. Юлиус упивается ей, пытаясь впитать её кожей, растворить в крови, сделать частью себя.

— Да, — говорит Райнхард просто, — я помню.

Гора падает с его плеч, и он как будто может дышать впервые за долгое время. Юлиусу кажется, что он сейчас заплачем; он открывает рот, чтобы что-то сказать — и останавливается.

Райнхард смотрит на него. Он всё ещё покачивается, но голова его замирает в одной и той же позиции, не меняя наклона ни капли.

— Да, — его голос — эхо, прошедшее сквозь время, — я помню.

Ужас наполняет легкие Юлиуса ледяной водой, и звук, издающийся из его горла, нельзя описать иначе, как стон.

— Нет, — звучит жалко и ничтожно и плачуще, словно он и впрямь скулящий щенок, — нет, нет, пожалуйста...

Райнхард качается сильнее, и Юлиусу чудится звук часов, неотвратимо отсчитывающих секунды.

— Да, — повторяет пусто и глухо, и слова падают на пол, разбиваясь, не значащие ничего, — я помню.

Вправо — с таким наклоном, что любой другой бы упал, не удержав равновесия.

Райнхард закрывает глаза.

Влево — точь-в-точь такой же.

Райнхард открывает глаза.

Они пустые и смертельно холодные, без капли тепла, жалости или чего угодно. Не бога милосердия — бога правосудия, сырого и чистого, не знающего пощады.

Герой с именем Райнхарда ван Астреи — но без Райнхарда внутри.


Взгляд их застывает на Юлиусе, превращая его органы в трескающийся под давлением лёд.

— Кто ты? — и это не вопрос, но требование, бесчувственное и расчётливое. В нём нет интереса в нём — есть необходимость выяснить, есть ли опасность, требующая устранения.

Свет — холодный и чистый — лезвиями натягивает его сосуды, готовясь вспороть. Тело Юлиуса цепенеет. Оно ждёт — когда одно касание, нечеловеческое и совершенное, разорвёт его на клочья.

— Юлиус!

Боль вспыхивает в его щеке, несильная и горячая, и Юлиус просыпается.

Тускло-жёлтые глаза нависают над ним в черноте, бегая взглядом по его лицу хаотично-быстро — и качаясь в пространстве слегка, вправо-влево. Сердце пропускает удар (в голове промелькивает глупая мысль, что, может быть, оно не билось и до), но затем осознание происходящего доходит до его мозга, и Юлиус выдыхает шумно и прерывисто.

— Я же не повредил твою нежную аристократическую кожу, нет? — спрашивает Субару, слегка наклонив голову. Глаза Юлиуса ещё не привыкли к темноте, поэтому он не видит, но слышит полуулыбку на его губах — насмешливую и по-дружески дразнящую.

— Говоря откровенно, — его голос звучит хрипловато, но он старается, по крайней мере, придать ему ответный беспечно-шутливый тон, — твоё предположение несколько унизительнее, чем пощёчина.

Он приподнимается на локтях, и его чуть покачивает — слишком уж ухабистый участок дороги даже для Божественной Защиты. До Субару остаётся совсем небольшое расстояние: тряхни их особенно сильно, и Юлиус мог бы столкнуться с ним нос к носу.

Субару фыркает, но не говорит в ответ на его фразу что-нибудь дерзкое, что сделал бы обычно. Вместо этого он смотрит на Юлиуса пристально, с — с.

— Ты, э-э-э, — он прочищает горло, не слишком успешно скрывая чувство неловкости, — кхм. Э-э, ты просто, э-э, спал, э-э-э, не очень. Вроде как.

Он смотрит на Юлиуса с беспокойством, и ему хочется орать, пока его голосовые связки не порвутся и из горла не польётся кровь, которой он захлебнётся насмерть. Он берёт себя в руки усилием воли, сжимая губы в улыбку:

— В самом деле? — он вскидывает брови и издаёт смешок, звучащий, как он надеется, недостаточно безжизненно, чтобы это было заметно. — Гм, да, кажется, мне вправду снилось что-то, хм, не слишком приятное, хотя я уже и не помню, что, впрочем... но, что ж, спасибо в любом случае.

— Ага, — Субару не звучит убеждённым, и Юлиус, чьи глаза начинают привыкать в темноте, может полуувидеть, полупредставить выражение его лица: недоверие и смесь раздражения за вызывание беспокойства с облегчением за повод не настаивать. — Тогда, э-э, спокойной ночи?

— Спокойной ночи, — отзывается Юлиус чересчур поспешно. Стыдная, непозволительная к друзьям никогда, а в его положении особенно, мысль, но сейчас он хочет, чтобы Субару ушёл, так сильно, что у него сводит всё тело.

Субару смотрит на него ещё немного, но наконец двигается — Юлиус сдерживает себя от того, чтобы не выдыхать облегчённо, — и вдруг останавливается. Он приоткрывает рот, собираясь сказать что-то, и Юлиус старается так сильно, насколько может, но, кажется, отчаяние всё равно просачивается в его взгляд, потому что Субару так и смотрит на него с полуоткрытыми губами несколько невыносимо долгих секунд, а затем, к безмерному облегчению, аккуратно закрывает его. Он уползает к своей постели, разложенной рядом с неподвижной и хрупкой фигуркой, и ложится, отвернувшись лицом к стенке и не говоря больше ни слова.

Его вина, неблагодарного, не знающего, чего хочет, Юлиус добавляет в список.

Скажи кто тогда — в тот самый момент смёвшего его, как сметает ветку непокоримая стихия, осознания, что люди, за которых он бы без колебания отдал жизнь, смотрят на него, как на незнакомца, что вся его жизнь в одно мгновение исчезла, как будто никогда его и не рождалось, что в этом мире теперь он по-настоящему, совершенно одинок, — о том, что будет человек, всего один человек, сохранивший в памяти его лицо и имя, он разрыдался бы, как младенец, невзирая на то, что то был бы единственный человек, в глазах которого это бы было постыдным.

И Субару взглянул ему в лицо и назвал его имя, и в ту секунду ему и впрямь казалось, что он может заплакать. Никогда прежде он не чувствовал такого ломающего напополам счастья — и такого сильного.

А после, в непреклонном отсчёте секунд, и минут, и часов, и дней, всё становилось сложнее и сложнее, стягивающееся душащими побегами, переписывающееся поверх чёрными чернилами.

(Может быть, дело в том, что он знал, чего хотел — может быть, какая-то крошечная часть его сознания, всё ещё смеющая надеяться, хотела, чтобы человеком тем был Райнхард.)

Сам Субару сложный всегда и по-особенному. Ему всякий раз удаётся озадачить Юлиуса и словами, и поступками, притом всегда оставаясь Субару — не было такого, чтобы Юлиус взглянул на него, в очередной раз сказавшего что-то совершенно немыслимое, и подумал: «Надо же, на Субару это совсем не похоже». Он всегда — слегка загадка, он всегда — очень простой, и в этом и часть, и шарм его сложности.

Ему правда нравится, в самом деле. Как разгадывать хитроумную загадку, только ответ всегда один, но чем дольше думаешь, тем больше он имеет смысла — но и тем сильнее чувствуешь глубину, на которой от тебя кроется тайной фундаментальное, всеобъясняющее знание, способное сделать всё ясным, как день, если смочь только до него добраться.

Не его дело — ворошить чужие секреты, и Юлиус обычно не позволяет себе излишнее любопытство, но что-то в Субару непрестанно щекочет его интерес. Он не позволяет себе, конечно, напрямую пытаться вызнать о Субару то, что он о себе не рассказывает, но он подмечает, и вслушивается, и вдумывается, и не может остановить себя в этом.

Потакание своему чувству азарта — вот что это было раньше. Сейчас... сложнее.

От Юлиуса не остаётся ничего, кроме мучительных вопросов, сбивающихся в тугие и липкие комья-узлы в груди. Чистая неясность, человек-никто — ему подходило бы, но — Субару.

Субару привносит в него чёткость, которая пугает его чуть ли не больше, чем размытое ничто. Юлиусу ни разу прежде не приходило в голову определять себя в первую очередь другом Субару — он был сыном своих родителей, отпрыском дома Юклиус, членом Королевской стражи, рыцарем Анастасии, другом Райнхарда, — но теперь это стало всем, что у него есть, и впервые он осознаёт так однозначно, насколько многого он не знает: насколько туг узел с именем Субару между его ребёр и насколько же на самом деле глубина, где кроются секреты Субару — чёрная яма, у которой не видно дна.

Дна не видно — но порой ему кажется, что где-то внизу он видит тени, и шёпот их отзывается с тайнами его самого, осколки которых он прячет в себе ревностно, ранясь о края.

— Но он подлетел слишком близко к солнцу, и воск в его крыльях расплавился, — рассказывает Субару, голос полон театральности и драматизма. — Он упал в море со страшной высоты и последним, что он видел в своей жизни, был солнечный диск через толщу воды.

— Почему все истории у тебя такие тоскливые, мнится мне? — Беатрис морщит нос и яростно трясет головой — её кудри прыгают вверх-вниз. — И это «море», где вообще есть такое?

Субару издаёт не то смешок, не то стон.

— Очень далеко отсюда, наверное.

— Хмп.

Ком стоит у Юлиуса в горле. История забирается ему под кожу против его воли; облик юноши, не могущего насмотреться на солнце и пытающегося поймать его взглядом, даже умирая, представляется ему живо — и приносит с собой душащее чувство узнавания.

Чужое лицо — небесные глаза, тёплая улыбка, — освещённое солнцем. Как будто слова Субару облекли его чувства, до того, увязшие в гнилую, вязкую массу, в красочную картину: он под толщей воды, безуспешно тянущий руки к поверхности, где виднеется искажённая по краям, становящаяся всё более далёкой фигура Райнхарда. Закат красит воду золотом; Райнхард выглядит полутёмным силуэтом, чьи черты лица почти и не различить.

Разом Юлиус чувствует себя тоскливо и скверно. Ему хочется дать самому себе пощёчину: мысль о том, чтобы допустить другим — Субару, которому он обещал, — увидеть свою жалкость, вызывает у него омерзение.

— На твоей родине очень богатая мифология, — заставляет он себя сказать, придавая голосу праздно-заинтересованный тон. — Запечатляет весьма... многообразные человеческие чувства.

Он не знает, зачем сказал последнюю фразу: ему надо было сказать что-то, и он позволил своему разуму вытянуть первые слова, что звучали умно. Он сожалеет об этом почти сразу же — Субару смотрит на него так, словно он понимает что-то, словно он заглянул ему в мысли и прочёл в них самое сокровенное, и Юлиусу кажется, будто его желудок падает в бездну.

(Ещё одна способность Субару: взгляд такой, что под ним становится неуютно — взгляд с эмоцией, которой там не должно быть, которую нельзя объяснить рассудком.)

(Субару смотрит на него иногда так, точно бы он видит его насквозь.)

(Субару смотрит на него иногда, словно бы ему жаль, словно он виноват.)

(Субару смотрит на него иногда, как будто бы что-то произошло.)

(Субару смотрит на него иногда, как если бы — что?)

— Ага, — соглашается Субару, и Юлиус чувствует беспомощность и неверие оттого, как ему удаётся вкладывать столько смысла в это короткое слово — или, может, это его разыгравшаяся фантазия? Ему кажется, что это согласие с чем-то большим, нежели его фраза — что в его согласии есть какая-то личная печаль, горькая насмешка над прошлым, разделённый опыт, и это приводит его в ужас.

Юлиус не может удержать себя от того, чтобы не таращиться. Субару выдерживает его взгляд секунды три, затем отворачивается.

— Беако, ты ещё мне спасибо должна сказать, вообще-то, — говорит он нарочито поучительным тоном, легонько оттягивая один из золотистых хвостов Беатрис, — Я знаю одну очень популярную, э-э, историю про собаку, и вот там-то...

Райнхард присутствует в их разговорах незримой тенью, памятью о божестве — точно некогда величественное бытие прошлого, оставившее эту землю, но до сих пор вызывающее трепет звуком своего имени: произносить его вслух кажется не то кощунством, не то незаслуженным благословением.

Но иногда — пугающе и сложно, — непостижимо приземляющим.

***

«Как прошло сражение с Жадностью?» — хотел спросить у Райнхарда Юлиус весь тот краткий и мучительный промежуток между извиняющеся-вежливым взглядом глаз наизусть выученного оттенка и отъездом из Пристеллы.

Глупый вопрос, отвечало в нём что-то, взращенное на божественном сиянии, текущее по его сосудам, когда-то возвышающее всё его существо, а теперь растворяющее его кислотой изнутри, это же Райнхард.

И глупо оспаривать, что это Райнхард, но в то же время это Райнхард, и Юлиус знает — знал — Райнхарда настолько, насколько ему было дозволено, и почти незаметная другому глазу тень в его лице говорила ему — что-то было не так.

Что-то было не так, и любой, зовущий себя его другом, должен был бы спросить, вмешаться, помочь, защитить.

Но Юлиус не посмел.

Ему представилось тогда живо и ясно: разговор, укутанный в уклончивые любезности и аристократические расшаркивания, фальшивые уверяющие улыбки, на которое всякий раз невольно откликается доверие, за которое по-запутанному стыдно, и давящая с каждым мгновением неловкость и неуютность.

Райнхард не любит, когда за него тревожатся незнакомцы.

Их дружба — сгоревшие письма, строчки которых стоят в памяти только у Юлиуса.

Узел вопросов тянет мучительно: так ли это плохо?

Может, так Райнхарду будет лучше — без такого друга, как он, малодушного притворщика, неспособного преодолеть себя даже ради того, чтобы просто поговорить с ним, делающего вид, что дружба — это всё, что Юлиусу от него хотелось?

Может, иногда защитить — это уйти с чужого пути?

— Эй, тебе когда-нибудь казалось, что Райнхард может умереть? — спрашивает у него Субару внезапно и без повода, и его слова падают в тишину вечереющей пустыни шелестяще и зловеще.

Юлиус, слегка касающийся краем сознания дремоты от мерной езды на драконе по неизменным пейзажам, встряхивается так мгновенно, будто на него вылили ведро холодной воды.

Что?

Субару фыркает, скалясь:

— Я мастер выбирать темы для ночного разговора, а? — он подпирает голову кулаком, опираясь на шею Патраш — довольно безрассудное поведение в седле, Юлиус отмечает какой-то совсем невольной частью разума, — и бросает взгляд вверх, на сумрачное небо, в котором в темнеющем синем между мазков яично-желтого начинают вспыхивать первые звёзды. — Я думаю, долгие дороги делают меня старее и сентиментальнее. Или звёзды тянут меня на философию. Всё вместе, наверное? Как-то так.

— О чём, — Юлиус произносит медленно, качая непонимающе головой, — ты говоришь?

Субару хмыкает. Улыбка на его лице наистраннейшая, кривая и иронически-насмешливая, а в глазах стоит задумчивость, которую и впрямь можно увидеть у стариков, проживших лета Субару несколько раз.

— Это вроде как не выходит у меня из головы, — говорит он медленно. — Ну то есть, не чтобы постоянно, я не одержим им или типа того, но... не знаю. Просто как бы... агх-х-х...

— Субару, — повторяет Юлиус, чувствую, как по его спине ползёт липкий холод, — о чём ты говоришь?

Субару моргает. Набирает воздух в грудь шумно — на лице появляется неловкость.

— А-а, Эмилия-тан ничего же тебе не рассказывала, да? — неуклюже тянет он.

— Рассказывала о чём? — ему становится почти что дурно.

Ещё один шумный вздох. Субару потирает заднюю часть шеи.

— Райнхард, он... во время сражения с Жадностью он вроде.... как бы... немного умер. Ненадолго! — вскидывает он руки, видя выражение лица Юлиуса, — Пара минут максимум, и он уже на ногах, сногсшибателен, бодр и здоров, и всё такое!

Как будто по голове ударили чем-то тупым и тяжёлым: всё его тело кажется непослушным и задубевшим. Умер, звучит в его голове.

Умер.

— Что, — он слышит свой голос будто со стороны, — случилось.

— Случилось то, что он Райнхард, — фыркает Субару с горечью, которую Юлиус отмечает, не осознавая, затем проводит рукой по лицу. — Прости, окей. Это просто... было долбануто, если честно, этот ублюдок попал по нему, и там было много крови... типа, много крови, — его заметно передёргивает, — и он лежал там, и... и потом он просто был в порядке. Взял и, и... и встал, и схватил меч, и снёс засранца вместе с церковью, ну, знаешь, как Райнхард. Ни царапины.

Субару разводит руками бессильно. По его лицу проносится буря эмоций — восхищение и раздражение, волнение и усталость.

— Ну вот как-то так, — роняет он как-то в пустоту и сдавленно, отчего-то слишком высоким голосом.

— В самом деле, — только и может сказать Юлиус. Слова Субару колотятся в его голове, и он ни с чего чувствует себя совершенно больным.

Он может представить чудовищно чётко — труп Райнхарда, окровавленный и изувеченный, разом и жутко ставший из божества — ничем. Руки раскинуты широко, вывернутые из плеч, волосы темнее на несколько оттенков и липкие, рот приоткрыт совсем слегка, с почти детским удивлением, глаза невидяще отражают небо, и никто, взглянув на это, не сможет с первого взгляда поверить, что это — был раньше Райнхард ван Астрея.

И может он представить другого Райнхарда — Райнхарда спустя. Стоящего на ногах твёрдо и уверенно, живого и невредимого, не испачкавшего даже белоснежный плащ, повергающего врага — как иллюстрация в книге, картина с сюжетом из легенды, возвышенная и сказочная на вид, далёкая от настоящего, но всё же невыносимо правдивая, потому что, как сказал Субару, Райнхард, вот только теперь он воображается ему как с портрета с поместья, и о, как же ему плохо.

— Вроде как, — что-то живое и болящее прорывается в голос Субару, но он это стряхивает — натужно-небрежно бросает: — Ну! В конце концов, всё хорошо закончилось, так что...

— Это, — Юлиус звучит так, будто он на грани срыва — может, оттого, что это недалеко от правды, — всё ещё... ужасно.

Субару замирает от его слов — и выдыхает мелко и судорожно. Он бросает на Юлиуса быстрый взгляд, и в уголке его рта появляется крошечная, несчастная — улыбка?

— Ага, — его голос едва заметно трескается посреди слова, — точно. Он держал себя, ну знаешь, круто — придурок, — и это слово звучит странно, полное сжатых в него сумбурных эмоций, и направлено как будто не только на Райнхарда, — но смерть — это не то, что можно просто отмахнуться и стряхнуть. Наверное, в смысле.

Субару рассеянно обводит пальцем драконью чешую. Его рот кривится.

— Хотя я не знаю. Может, и можно. С ним никогда не знаешь, блин. Он, типа... — он взмахивает рукой раздражённо, не в силах подобрать слова. — В один момент он просто берёт и умирает, и... валяется там, и потом он просто поднимается на ноги и сносит здание одним ударом, и он выглядит так, как будто для него это обычный вторник, но, может, он притворяется, потому что он придурок, но, может, и нет, и потом его закидывает на Луну — я не шучу, кстати — и потом он возвращается, и и просто разносит этого урода, а потом он ходит с такими... глазами, и он не может пройти, — он машет рукой на раскинувшиеся вокруг дюны, — сквозь всё это, но мы думаем, что с этим сможем справиться мы, и...

Субару потирает лоб. Патраш издаёт поддерживающее фырканье.

— Я не знаю. Просто, типа... — он вздыхает. — Странно думать, что он, ну... просто человек. Который просто ещё и немного очень сильно бог, ха-ха. Никогда не знаешь, когда что важнее.

Юлиус не знает, что сказать. Его голова ощущается тяжёлой и полой, и ему кажется, что сейчас она оторвётся с его шеи, вырвав из тела позвоночник и разорвав по швам мясо.

— Я понимаю, — говорит он наконец тихо, на грани шёпота. — Да. Я думаю, — он ловит желание облизнуть пересохшие губы, как будто его язык вместе с ртом не превратились в наждак, — Райнхарду не так просто. Умирать, то есть.

Субару вдруг смотрит на него внимательно, напрягающе.

— Тебе стоит поговорить с ним, ты в курсе? — говорит он внезапно и серьёзно, и Юлиус почти вываливается из седла.

— Что? — вырывается из него и звучит почти с таким же ужасом, с каким оно звучало, когда он услышал об этой не-смерти — какой позор.

— Я бы... да никто не хочет переживать опыт смерти в одиночестве, знаешь, — фыркает Субару, приподнимая брови с недоверием. — Ты его друг.

Из Юлиуса вырывается против его воли страдальческий, болезненный смешок, за который он себя ненавидит:

Был другом.

— О-о-о, — тянет Субару издевательски, — да ладно.

Он фыркает и смотрит Юлиусу прямо в глаза:

— Ты идиот — был и есть, чтоб ты знал. И Райнхард тоже, так что вы парочка, предначертанная небесами.

У Юлиуса сводит горло, и в нём рождается и умирает сдавленное сипение. На дурное мгновение ему хочется рявкнуть что-то совершенно недопустимое, грубое, оскорбительное, сказать не лезть не в своё дело, проклясть Субару за все эти слова, которые встрянут в его памяти до конца его жизни, и вот теперь-то он действительно должен ударить себя в челюсть.

Субару как будто бы не замечает или игнорирует. Он тянется в его сторону, чуть не падая с Патраш — та с раздражённым урчанием подкидывает его обратно, — и широко и выразительно таращится, вскидывая брови.

— Ты знаешь, что он притащился к поместью Круш, чтобы попросить меня с тобой помириться? Ночью! Спустя два дня! Ещё бы я его послушал! — Субару чуть ли не прыгает в седле, устраиваясь обратно в положенную позицию, и смотрит на Юлиуса свирепо. — Он о тебе беспокоится, тупица! С чего ты за него решаешь, будет он с тобой дружить или нет?!

Потому, почти срывается у Юлиуса с языка.

Потому что он беспокоится обо мне, и слышать это невыносимо больно, и он не заслуживает этого, потому что никто не заслуживается беспокоиться об эгоисте, который не может заговорить с ним, потому что даже представлять такую еле-дружбу-по-обязательству ему невозможно, ведь Райнхард назвал бы себя его другом без колебания, узнав, что раньше мы ими были, только теперь я лгал бы и притворялся ещё хуже, и он бы совершенно точно заметил и промолчал, потому что бы чувствовал бы, что должен, и я просто не могу.

Юлиус делает глубокий вдох.

— Спасибо за то, что рассказал, Субару, — говорит он медленно и спокойно, отворачивая взгляд на пустыню. — Я приму это к сведенью.

Он сжимает поводья до боли в ладонях и смотрит и смотрит вдаль, невзирая на то, что Субару не то бормочет, не то кричит оскорбления, потому что кровь стучит у него в ушах, а в уме безостановочно крутятся слова. Даже когда солнце полностью уплывает за горизонт и они останавливаются, готовясь к песчаному шторму, Юлиус и за работой не может перестать чувствовать подступающую к горлу тошноту.

Слова преследуют его стаей зверодемонов.

Они догоняют его, впиваясь когтями в плоть, когда время смыкается за их спинами, и Башня Плеяд, не покорившаяся Райнхарду, вдруг не выглядит недостижимой.

(Дикая, недопустимая, мерзкая и гнусная, но наипозорнейшим образом согревающая его фантазия — Райнхард, приходящий на помощь ему, не из чувства обязанности и долга, но из желания защитить Юлиуса, — исчезает в их пастях.)

Они отрывают мясо от его костей, когда смерть проносится совсем рядом, едва не задевая их, и Юлиус не может не думать: что чувствовал Райнхард, когда до его тела в крови оставались считанные секунды?

(Что чувствовал бы Райнхард, если бы он здесь умер — беспокоился бы ли? — такой вопрос стоит у него в уме, когда он едва уклоняется от неминуемой гибели, и Субару смотрит на него с таким ужасом, что ему на мгновение кажется, что он задал его вслух.)

Они впиваются в клыками в его шею, когда высокий аловолосый мужчина, чьё лицо вызывает у него ужасающее чувство узнавания, спрашивает, почему ты так странно на меня смотришь, а, с намёком и презрением в голосе, от которого у него холодеет всё.

(А дальше ничего не имеет значения.)

***

Он опускается прямо на холодные ступени, не пройдя и нескольких шагов и невзирая на плечо Субару, чувствуя, что ноги его больше не держат. Ощущается, как признание поражение — потому что, что ж, это оно и есть.

Глупо, на самом деле. Ему почти хочется засмеяться: он понимает, что проиграл, когда сел на лестницу, а не когда его дважды смели с арены в сражении, где — стоит признать, наконец, — у него не было и шанса.

Такая ничтожная мелочь: рыцарское воспитание, предписания этикета — не сидеть, как невоспитанный мальчишка, на тех поверхностях, на которых не положено. Какой в них смысл теперь? Он начал, как невоспитанный крестьянский мальчишка, но теперь — теперь у него не осталось теперь даже этого. Не возвращение к истокам — падение прямиком в грязь.

Юлиус вспоминает могилы родителей. Расположенные не на фамильном кладбище Юклиусов, а на деревенском, в поле за лесом — тихое место, спокойное по-живому, с щебечущими птицами и шелестящим ветром в дубах. Он был там в прошлом году: памятник с выбитом на нём именем мамы треснул, и сквозь камень пророс куст — среди жёстких листьев мелкие голубые цветочки.

Он мог бы позволить себе заплатить за новый памятник, но не стал. Маме нравились полевые цветы — она часто приносила букеты домой и ставила их на стол. Может, она бы сказала, что это её душа — круговорот в природе, жизнь, обязательно идущая за смертью; так она нашептывала ему на ухо, когда котёнок, подобранный им с улицы, не прожил и трёх дней, и им пришлось хоронить его — да там же, на самом краю поля.

Наверное, лежать там было бы спокойно. Он, конечно, никогда не узнает уже — никто не знает, что у четы Юклиус, мирно покоящихся на безымянном поле, есть сын, и тело его будет похоронено... где?

— ...Эй, не боишься собрать вековую пыль на штаны? — Субару неловко шутит сверху над его головой, его выдавленный смешок в эхе лестничных пролётов звучит ещё выжатее.

— Мне кажется, мной уже вытерли её столько, что разница не будет столь значимой, — откликается Юлиус и сам удивляется от того, насколько его голос звучит отстранённо, чуть ли не беспечно.

Из горла Субару снова вырывается фальшивый смех, но умирает ещё быстрее. Он топчется неуютно ещё несколько мгновений но наконец, вздохнув тяжело, плюхается рядом.

Тишина тянется в воздухе — холодная, нависающая.

— Знаешь, — делится Юлиус, — это даже забавно.

Субару осторожно косится на него:

— Что забавно?

Юлиус хмыкает. Он облизывает губу — на вкус как железо.

Ему почти смешно — не вопреки невыносимой боли даже, но благодаря.

— Когда-то всё началось с того, что Райнхард победил меня на поле боя, — судорожный выдох избегает из его лёгких, — и теперь всё закончилось тем, что меня победил на поле боя его предок.

— Эй, эй! — начинает Субару возмущённо немедля — голос скачет эхом, словно прыгая по ступенькам: «Эй, эй, эй, эй». — Что ещё за «закончилось»?!

Что-то трясёт Юлиуса изнутри. Он понимает, что это смех, гортанный и обрывистый, и закрывает рот рукой — не очень помогает.

— Так мне казалось, — он проводит рукой по лицу снизу вверх, зарываясь ей в волосы. Глаза начинает щипать (какой позор? а есть ли разница?). — Но теперь, когда я об этом думаю, мне приходит мысль, что, может... — его горло сжимается, и ему требуется несколько мгновений, чтобы с сипением втянуть в себя воздух, — может, всё закончилось уже тогда. А это.. так, избиение трупа.

Субару смотрит на него непонимающе, моргая. Ярость начинает искажать его черты. Похвальное качество, на самом-то деле: так остро и искренне реагировать на несправедливость — то, чего Юлиус не мог позволить себе давным-давно (и чтобы что?), — вот только сейчас он чувствует себя измождённым рассудком до самого крайнего предела, до которого может дойти человек.

— Что ты несёшь...

— Субару...

— ... это просто тупо, мы ещё ничего не закончили, нам нужно взять и...

— Субару, пожалуйста...

— ...собраться по-нормальному и пораскинуть мозгами, а не устраивать...

— Субару, хватит!

Крик, рваный и отчаянный, вырывается против воли Юлиуса. Его трясёт мелко — не то от охватившей его пожаром вспышки ярости, не от выворачивающего наизнанку горя.

— Я говорю о том, — он с силой растирает глаза, ощущая, как ткань его перчаток становится мокрой, — что, проиграв Райнхарду, я решил, что если я не могу быть ему равным, то смогу хотя бы быть рядом с ним. Тем, кто смог бы встать за его спиной и — и не постыдить его.

Он выдыхает судорожно. Субару приоткрывает рот, собираясь сказать что-то — но молчит.

Ему должно быть дело до того, что он обещал Субару не потакать своей слабости — но все его обещания обернулись детским лепетом, за который он не смог ответить. Одним больше, одним меньше — какая разница?

— И я стремился к этому. Я... старался, и этого никогда не было достаточно, но, — он сглатывает, — но я был слишком горд, чтобы признать это. И я продолжил. Я стал его другом, хотя не должен был, хотя я не был этого даже достоин, но это же Райнхард, — кривая, дрожащая улыбка трогает губы, — он доверял мне. И я... тешил себя надеждой, что, возможно, я смогу оправдать его дружбу по меньшей мере своим мечом, но, — Юлиус дёргает плечами резко, вызывая в них приступ обжигающей боли, на которую ему всё равно, — как видишь.

У Субару глаза — огромные, широко распахнутые. И в них — снова — появляется злость:

— Юлиус, — цедит он сквозь зубы,— с чего ты взял, что не был достоин...

Юлиус делает глубокий вдох, и в лёгкие будто впиваются тысячи иголок.

Какая разница?

— С того, Субару, — его голос дрожит и срывается, и он пытается придать ему большую невозмутимость, но делает только хуже, — что, помимо прочих, не менее важных причин, я никогда не хотел быть ему просто другом.

Так, наверное, чувствуешь себя, когда втыкаешь нож в своё сердце: вспышка чудовищной боли, но спустя секунды — онемение.

Субару застывает, как замороженный. Его губы образуют небольшое «О».

— О, — говорит он, — о. Типа... типа?...

Юлиус поджимает губы.

— Да. Типа.

— А. О. В смысле, — Субару взмахивает руками, пытаясь не то от избытка эмоций, не от нехватки слова жестикулировать пальцами, но быстро сдаётся и вместо этого понижает голос: — То есть, у вас с этим, как бы — тут как относятся-то, вообще?

Юлиус медленно покачивает головой:

— Многое может сойти с рук, если ты — аристократ. Юношеские развлечения, так это называется. Люди говорят, конечно, — он хмыкает, — но когда они не говорили?

Он задирает голову к потолку и неприятно морщится: что-то хрустит и ноет в шее.

— Кажется, он говорил даже что-то в этом духе про меня. Не самое приятное, как можешь понять, — уголок его губы криво приподнимается. — Как я уже и сказал, забавно.

— Как это мило, — бормочет Субару себе под нос. Он смотрит на Юлиуса со смесью опасения и жадности — и, замявшись, спрашивает, звуча преувеличенно равнодушно: — Так ты... э-э... про тебя тоже говорят?

Юлиус задумчиво скользит взглядом по ступеням, уходящим всё вниз и вниз, без видимого конца.

— Полагаю, я вызываю достаточно подозрений, — он шевелит пальцами слабо, — а людям не так чтобы нужно их много. Но если ты спрашиваешь об, гм, опыте, то... боюсь, Райнхард занял в моём сердце всё свободное место.

Так дико это ощущается: говорить об этом чувстве, как о чём-то возвышенном, романтическом. Зверь, терзающий его плоть, голодный и неукротимый, жаждущий, чтобы его спустили на Райнхарда. Это мерзко — но Юлиус не хочет говорить о чём-то, связанном с Райнхардом, как о мерзости.

Субару присвистывает.

— Ого, — он слегка наклоняет голову, вглядываясь Юлиусу в глаза, — С десяти лет?

Юлиус слегка качает головой:

— Сложно сказать.

— После того, как он тебя избил?

— Почему же избил. Честный поединок.

— С Райнхардом? — Субару приподнимает брови. Смех искрится в его глазах. — Ты ненормальный.

— Я знаю.

Субару прикусывает губу. Он неуютно ёрзает на месте, и его лицо выражает сомнение — смущение — мрачную решимость. Юлиус наблюдает, выжидая с пустым смирением: когда Субару скажет, что он ему противен?

Может, так было бы проще: если бы последний человек, кто его помнит, от него отказался бы, он смог бы просто уйти — рухнуть камнем где-нибудь, допустим, в пустыне, и позволить зверодемонам докончить начатое.

— Мне нравился мой друг в средней школе, — выпаливает Субару чересчур быстро и глотая слоги, и его щёки стремительно приобретают бордовый оттенок. — Я, э, понял только недавно, но он был, э-э. А-а. Очень классным?

Юлиус приподнимает брови.

— Не все из нас мастера слов, придурок, — шипит Субару, краснея ещё на несколько оттенков. — Зачем я тебе это говорю вообще? Я говорю это, чтобы...

Он обрывает себя и делает глубокий вдох.

— Помещает в контекст, — ворчит он, потирая затылок.

— Во что? — спрашивает Юлиус непроизвольно.

— Отцепись, — цыкает на него Субару. Он трёт пальцами лоб. — Короче, суть в том, что потом я попал сюда, и встретил Райнхарда, и он, вроде как... спас меня.. немного... и ну... звучит тупо во второй раз, окей, но он правда выглядел классно.

Субару выглядит совсем бурым и ещё немного смертельно больным. Он избегает взгляда Юлиуса и говорит мучительно, в ступени и тихо.

— Я хотел сказать, что понимаю. В общем. Как-то так.

Юлиус смотрит на него, чувствуя себя — как?

Понимать его — в этом. Возможность такого его мысли даже не посещала: Райнхард нравился всем — нерушимое правило, — и многим в подобном смысле, но лишь в подобном — слоняющиеся у дворцовых ворот дамы, которые как бы невзначай спрашивали мимо проходящих рыцарей, где можно было бы встретить Святого Меча, сменялись каждые несколько месяцев.

Райнхардом переболевали, как переболевали простудой по погоде, и только у Юлиуса обнаружился неизлечимый случай.

Где-то в глубине его души поднимается ужас: он вдруг и сразу чувствует себя заразным, хоть это и не имеет никакого смысла.

— Я знаю Райнхарда двенадцать лет, — напоминает он излишне резким тоном; внутри он хочет дать Субару второй шанс, позволить выпутаться, сказать: «Да шучу я, Юлиус, со мной-то всё в порядке, это ты — вот с тобой не так всё».

— А сказал, что всё сложно, —передразнивает Субару и потирает запястья. — Это был очень долгий год. За лет пять бы посчитал.

Как дыра под рёбрами — в неё вываливается всё содержимое грудной клетки.

— Это просто так тупо, — бормочет Субару, водя бесцельно носком ботинка по ребру ступени с неприятным скрипом. — Он такой весь идеальный и совершенный, типа, — его рот кривится в отвращении, — как парень мечты, и ты можешь думать, что ну вот сейчас-то ты выкинул его из головы, и я пытался, я даже думал, что получилось, но не-е-ет, он улыбается на тебя, и ты хочешь умереть на месте, и он просто монумент недостижимости, и... о-о, я реально теперь осуждаю парней с другими парнями, о-о-о-о, я убью его-о-о....

Юлиус слушает молча. Что-то в нём, одинокое и жаждущее неземного света, приходит в ярость, требуя немедленно возмутиться, заставить всеми силами Субару перестать говорить такие оскорбительные вещи — но.

Но какая-то другая его часть, одинокая и ждущая и ждущая и ждущая, принимает его слова, как целительное зелье на раны — или, скорее, напротив, расчёсывание до крови и мяса зудящих укусов. Неправильно, мерзко, нужно остановить сейчас же — но в Юлиусе закончилась сила воли, истощилась по капле, оставив лишь безжизненную пустыню.

Субару опускает голову, зарываясь обеими руками в волосы на затылке. Он издаёт хриплый, раздражённый стон.

— Если тебе от этого полегчает, я иногда его ненавидел, — говорит он глухо и не совсем чётко, зарываясь ртом в шарф.

Юлиус моргает. Субару говорит на их языке, но ему на мгновение кажется, будто это фраза была сказана на другом, том, из которого тот иногда вбрасывает в речь слова, всякий раз отказываясь объяснять их смысл. Нет, он понимает смысл здесь — но он не может понять.

— Просто... когда, когда я его встретил, когда он... спас меня, — слово «спас» выходит у него во второй раз ещё хуже, чем в первый, сдавленно и с резкий падением голоса в середине, — он выглядел просто — даже не выглядел, ну, чувствовался — ну, знаешь, как Райнхард, так... идеально, типа, идиотски идеально, потому что никто не выглядит так идеально, это ненормально, но он выглядел, и он просто... был героем, типа, заметно, и я был почти зол, потому что он был настолько, настолько... недосягаем... — Субару делает судорожный вдох, переводя дыхание, и его следующие слова звучат спило:

— И потом я понял, что он просто... просто, — он машет рукой неопределённо, — просто обычный парень, даже это звучит, как, блин, парадокс, и тогда, тогда я вправду его возненавидел, — из его рта вырывается смешок, и голос звучит, как на грани срыва, — потому что это был, ну, тяжёлый год. А он был всё так же недосягаем — только теперь потому, что он просто обычный парень, а не совершенный герой, который будет мчаться мне на помощь.

Субару бросает на Юлиуса хмурый взгляд из-под насупленных бровей и улыбается криво.

— Так что, не знаю, может успокоиться насчёт того, что ты самый худший друг в мире или типа того.

Юлиус пытается представить: ненавидеть Райнхарда. В груди его пусто, когда он пытается отыскать там если не тень, то фантазию — как проснуться посреди ночи и на мгновение принять очертания мебели за чудовище, — о тени такого чувства; он не может даже вообразить, каково это: смотреть на это лицо, слышать этот голос и думать как же я тебя ненавижу.

Субару может, оказывается. Невообразимо — но опять, как всегда, очень в духе Субару.

— Мне кажется, твои симпатии чересчур часто перекрещивают пути с враждебностью, — замечает он, и это и в самом деле привычка — отвечать на дразнения Субару, не так ли? Он смеётся коротко. — Знаешь, на самом деле... что ж, Райнхард оценил бы тебя за твою ненависть к нему за человечность куда больше, чем моё... влечение за...

Субару смотрит на него неверяще.

Серьёзно.

Юлиус пожимает плечами. Спина отдаётся выкручивающей болью.

Субару делает глубокий вдох.

— Мне кажется, — передразнивает он интонации Юлиуса, — что мы находимся в любовном треугольнике, где все углы — тупые.

— Что?

— Агх. У вас же нет евклидовой геометрии, да?

Юлиус приподнимает брови:

— У нас, скорее всего, нет «евклида», — поправляет он, — но вообще говоря, я имел в виду часть про «любовный треугольник».

Субару таращится на него несколько секунд, затем — смеётся; смех такой хриплый, потерянный.

Юлиус наблюдает, как изгибаются его губы, как кожа собирается в морщинки, как щурятся глаза, как приподнимаются брови. Изученные движения, теперь полные всколыхнутого горя — пепел, оставшийся от огненного шторма.

Так странно: взглянуть в зеркало и увидеть в нём совершенно чужое лицо — но всмотреться в него и различить пугающую схожесть.

Юлиусу хочется засмеяться тоже, нервно и надрывая горло, пока он не скатится с лестницы, пересчитывая ступени черепом. Субару, единственный, кто его понимает — Субару, который был таким гораздо раньше, чем. О, это совсем его не осчастливливает.

(О, если бы Райнхард узнал, его бы это сломало: он взял бы на себя всю вину за то безрассудство, что они взрастили внутри себя.)

(О, сейчас Юлиус как никогда не может избавиться от желания, чтобы единственным человеком был он — как было бы просто.)

— Мне очень жаль, — говорит Юлиус коротко, на первом же слоге понимая, насколько его слова чувствуются блёкло. Он не знает, что говорить в утешение: никогда не было его сильной стороной.

Да и возможно ли вовсе утешить — всё это?

Он двигает свою ладонь ближе к ладони Субару, слабо касаясь тканью перчатки о кожу. Глупо и нелепо, он не сомневается, но это единственное, что приходит ему в голову: Субару сидит очень близко, и, кажется, прикосновения должны успокаивать? Юлиус никогда не был из тех, до кто касается до других часто.

Субару смотрит на него подозрительно:

— Почему ты ведёшь себя так, как будто это твоя вина?

Юлиусу снова почти смешно, и под «почти» скрывается то, что ему хочется рвать на себе волосы.

— Так очевидно?

— Да, — отрезает Субару.

Совершенно вздорное чувство уязвимости дёргает Юлиуса, будто он только не вырезал сердце из груди своими руками, и он ляпает первое, что приходит на ум:

— Разве ты не ведёшь себя постоянно так?

— Чт!..

— Ты смотришь на меня иногда так, — несёт Юлиус в ужасе, не в силах остановить внезапно прорвавшуюся речь, — будто это — твоя вина.

Субару хапает воздух ртом.

— А ты... ты.. ты не держишь свои обещания, ты знаешь? Когда их не держу я...

Что-то в Юлиусе безвольно плюхается в дыру под рёбрами, и он замирает с полуоткрытым ртом.

— Да, — он поджимает губы, — прости.

Субару глядит на него возмущённо, и Юлиус видит уже, что это не о том, но ему вдруг хочется, чтобы это было не так — чтобы его прокляли последними словами, разорвав последнюю нить.

— Ой да ладно, я не это имел в... Аргх! Почему человеческие отношения такие сложные-е-е-е? — он свирепо смотрит на лестницу. — Я хочу удариться головой о ступеньку, и я очень сильно уверен, что это плохая идея!

— Не советовал бы, — отзывается Юлиус, ловя себя на желании докоснуться на рассечённой кожи на лбу, чуть более свежей раны, чем все остальные. Субару улавливает это каким-то образом — взгляд суровый, раздражённый:

— Не сомневаюсь.

Субару вжимает пальцы в лоб.

— Знаешь, — он говорит после паузы, цедя сквозь зубы, — всё было бы проще, чем это, даже если бы мы друг другу нравились.

Юлиус смеётся слабо.

— Возможно.

Они смотрят друг на друга в полной — ни наислабейшего звука, кроме звуков их дыхания, Юлиус и не подозревал, что такое настоящая тишина, пока не попал в это место, — тишине. Лицо Субару стремительно заливается цветом.

Наистраннейшая идея приходит Юлиусу в голову. Вздорная, наивная и глупая, не имеющая никакого смысла, неправильная в своём корне — вся, как его целое существование.

Он наклоняется медленно, игнорируя то, что все его раны реагируют на движение так, словно он поджёг себя, прыгнув в костёр. Субару смотрит на него расширенными глазами, приоткрыв рот — и вдруг, когда в рассудке Юлиуса начинает пробиваться идея, что он должен немедленно остановиться, подаётся резко навстречу.

Его губы горячие и ударяются с чрезмерной силой, потревожив рану, а нос врезается в назревающий синяк возле носа. Всё в Юлиусе — от сознания до тела — кричит о том, что он должен сейчас же отстраниться.

Он не отстраняется.

Сквозь полуприкрытые веки Юлиус видит Субару совсем вблизи, и это почти как будто в первый раз: кожа во всех её мелких изъянах и неровностях, смешно сморщившийся нос, прямые и длинные ресницы, короткие и угловатые брови, секущиеся на концах и слегка спутавшиеся, неровно постриженные чёрные волосы. Эти мелкие черты и шероховатости ему подходят — совершенно по-Субару.

Юлиус зажмуривает глаза.

Он старается представить: алые волосы и прикрытые пушистыми ресницами голубые глаза, греющее кожу мягкое тепло, божественное дыхание на щеке, чистое совершенство на расстоянии меньше касания, жаждущее его, выделяющее его, признающее его.

Работает не слишком — Райнхард бы целовался лучше, стучит в голове убеждение, пусть это и звучит невероятно глупо и по-детски.

Но он не перестаёт пытаться — прижимается сильнее, вдавливается болящей губой, перестаёт дышать и представляет, представляет, представляет.

На мгновение — всего на мгновение — ему почти удаётся поверить.

Примечание

внимательный читатель заметит что события данного фанфика останавливаются незадолго до потери памяти субару. возможно юлиусу просто не уготовано не получить нервный срыв.


энивейс моя маленькая ночная идейка выросшая в Это Безобразие наконец воплощена всем спасибо за чтение всех люблю все отзывы храню у сердца