ДУХ ДЕТСТВА

Душный, пропахший старостью автобус приближался к моей остановке. На сидении возле лежала моя сумка с минимумом вещей, хотя нести ее все равно было тяжело. Недавно освободившись от дремы, я посмотрела в грязное окно. Осевшая на стекле пыль делала мир вокруг мутным, еще более бесцветным, чем он был. Старая дорога, невысокие дома, больше похожие на деревенские, заваленные снегом клумбы, на которых весною бабки и дворовые женщины-ботаники сорока-пятидесяти лет высаживали цветы разного рода и цвета: какую-нибудь петунию, георгины, бархатцы и обязательно нарциссы — иначе что за весна без нарциссов? 


В нашем доме, на нашем этаже, в соседней квартире жила женщина младше моей бабушки, до которой я ехала, лет на десять. В детстве я дружила с ее внучкой. По-моему, звали ее Катькой — у меня не очень хорошая память на имена, поэтому при разговорах с мамой о каких-то старых и не очень знакомых, которых я видела от силы раза четыре за всю свою жизнь, я только притворялась, что понимаю, о ком идет речь, и обязательно говорила избитое “допустим”. Мама все прекрасно понимала, конечно, но продолжала рассказ — главное посплетничать. Так вот, я не раз была у них в гостях. У той соседки был краснее и вкуснее борщ, чем у моей бабушки, и я это без зазрения совести говорила ей. Она лишь посмеивалась и пожимала плечами: “Наверное, больше свеклы добавляет”. Лишь с возрастом я поняла прелесть борща и стала не только бульон хлебать и выбирать картофель. У соседки в зале — мы так всегда называем гостиную — стояло очень много цветов — этакий зеленый уголок, маленький ботанический садик, разросшийся от самого дальнего от двери угла по всему подоконнику. Специальная для горшков черная полка в три яруса удерживала и орхидею с уродливо вылезающими из каких-то мокрых опилок корнями, и плетущиеся неизвестные мне растения. Но больше всего соседка любила фиалки. Тогда они мне тоже очень нравились, особенно — их мягкие-мягкие, слегка пушистые листочки. И эта соседка, сколько я себя помню, каждую весну занималась нашей самодельной клумбой под окном. Обрамленная разных размеров и форм камнями, полупустая, даже лысая, но зато с высокими желтыми цветами. Я смутно помню, как они выглядят, и тем более не знаю, как они называются. Помню лишь ярко-желтые мелкие лепестки. Вообще, нас тогда мало интересовали цветы — их все равно нельзя рвать. А вот рядом стоявшая алыча… Была самая ранняя и худая, растущая на стороне гаражей. Подпрыгнешь, как можешь, достанешь зеленый плод и съешь — а он сладкий! даже не созревший. Была та, что под окном, возле клумбы, широкая и самая плодоносная. Когда алыча созревала, мы то и дело обворовывали самые низкие ветви, а до высоких не дотягивались и жалостливо пускали слюни на желтые кругляши у верхушки. Была еще одна, самая поздняя и чаще всего не удостоенная нашего внимания: как ни придешь к ней — зеленая, сорвешь — кислятина. Плюешься потом, а вокруг — надкусанные ягоды валяются.

   

Автобус остановился. Я быстро поднялась и схватила сумку, пока открывались его двери с громким шипением. Хорошо, что он не забит в такое время — полупустой, тихий, легко проходимый. Я поблагодарила водителя и попрощалась, даже не повернувшись к нему, вышла на улицу — в лицо ударил мороз, щеки моментально налились красным. Наша зима холодная и ветреная, но тут мне свезло — не дуло. Затянув шарф и засунув в карманы голые руки, я пошла вверх по улице. У нас интересный “город поселочного типа”: построен в какой-то большой рытвине, поэтому во время дождей и таяния снега вся вода сбегает в центр. В это время мало кто гуляет и правильно делает — все ноги промочишь по щиколотки. 


Заборы, спящие в будках старые собаки, пустые дороги — хорошо в пять утра. Хочется дышать полной грудью, любить мир и всех-всех-всех, даже кого не знаешь и никогда не видел. В обычное время казавшаяся уродливой и серой, сейчас, рано-рано утром, действительность играет особыми оттенками, более живыми, хоть и молчаливыми — такими молчаливыми, что порой не по себе становится.

   

Подойдя к дому, я позвонила бабушке. Она почти сразу подняла трубку и бодро спросила: “Приехала, доча?” Моя бабушка не знала слово “внучка”, если дело касалось меня — души во мне не чаяла. В принципе, это правильно, что она называла меня дочкой — именно она воспитала меня, сидела со мной и развлекала, выполняла все мои детские хотелки и переживала, когда мама работала не покладая рук и уставшая приходила домой. Бабушка водила меня в детский сад, гулять, знала все мои переживания и тайны, разделяла мои интересы. Она мне как вторая мать, вместо отца.

   

Я услышала, как в подъезде открылась дверь квартиры. Бабушка торопливо спустилась по ступеням и открыла тяжелую дверь. Мы обнялись и поцеловались, и она сказала, как по мне соскучилась. Я разделяла ее чувства и радостно заулыбалась. Переступая через ступень, я подошла к квартире и открыла ее.

   

С моего последнего визита прошло два года. В квартире все показалось мне чужим и родным, новым и старым одновременно. Бабушка наконец-то собрала деньги на ремонт, поэтому на стенах были новые, совсем свежие обои, под ногами — новый светлый паркет, уже без страшных темных промежутков между скрипящих половиц. На диване валялась пушистая и толстая кошка с дымчатой шерстью Нора. Она лениво разлепила глаза, внимательно посмотрела на меня и, видимо, узнав, широко зевнула, показав шершавый розовый язык, и села, чтобы почесать себя за ухом. Я подошла к ней, провела по спинке рукой, на что она поднялась на все четыре лапы и ушла из-под моего прикосновения. Больно нужна ей моя ласка, конечно. Бабушка поставила на своей маленькой кухне чайник и крикнула:


— Тебе чай или кофе, доча?


— Давай кофе, бабуль.


Бабушка кряхтела в ответ, а я зашла в спальню. Те же самые зеленые и плотные шторы, зеленоватый нежный тюль, комод и широкая кровать. А стены новые, чисто белые.

   

Мне вспомнилось, как в детстве все было по-другому. Был другой диван в зале, другой ковер, другие, узорчатые бежевые обои. И шкаф был другой, только не помню, какой именно. Тоже, наверное, старый, деревянный. А на стене напротив двери висели большие часы с маятником. Они громко тикали, маятник все время качался, и я иногда на него засматривалась. Тик-так, тик-так — так проходили минуты, одна за другой, крупицами-секундами. Мне было так плевать на них. Мне было легко и не страшно, только ночью, разве что, было не по себе — я боялась темноты, а иногда и кошмары снились. Один раз мне приснился такой страшный сон, что я проснулась и начала плакать. Бабушка спала рядом — хотя я уже не уверена, что она тогда спала (старческие проблемы со сном — они такие) — и спросила меня, что случилось, а я ответила, что не хочу умирать. Хотя в том сне вообще не было намека на чью-либо смерть, и мне было лет пять. Но, может, я что-то неправильно помню. Мое детство для меня расплывчато, словно мутная вода. Я не понимаю, какой она температуры, что в ней, но знаю, что там глубоко — можно провалиться и утонуть. В моменты, когда я пыталась хоть что-нибудь вспомнить, у меня начинала болеть голова. А если и вспоминалось хоть что-нибудь, и я рассказывала об этом маме, она всегда качала головой и говорила, что такого не помнит. И тогда мне казалось, что я все придумала, мне приснилось, и что я совсем не знаю своего детства. Было ли оно у меня вообще, это пресловутое детство? Вроде бы.

   

Но я помню маленькие-маленькие отрывки с какого-то Нового года. Помню, как мы ходили в город, то есть в центр, выбирать большую-большую елку с мамой. Когда мы поставили ее в зале, она чуть ли не доставала до потолка. Помню, как красиво мы ее украсили красными игрушками. Помню, что на ней висел маленький Дед Мороз, а ствол окружен большим количеством мишуры. Я тогда боялась взять бенгальский огонь, вздрагивала на каждый залп фейерверка, но восхищалась его красотой и тем, как он высоко поднимался и как широко рассыпался. Помню другую кошку, мою Соню — белую, но с крупными разноцветными пятнами на спине и темно-серым хвостом. Она как-то выпрыгнула из окна кухни и больше не возвращалась. Через несколько лет я видела за домом очень похожую на нее кошку, но не решилась взять к себе — вдруг ошиблась. А потом и она ушла со двора.

   

Чайник вскипел, я пошла на кухню и увидела стоявшую на столе хрустальную вазу, а в ней — четыре еловые веточки, украшенные золотыми шишками. Сев за стол, не отрывая от них взгляд, краем глаза я увидела, как бабушка поставила передо мной чашку в красный крупный горошек с дешевым, но ароматным кофе. Я уже чувствовала, насколько он подслащен.


    — Для хорошей елки места нет, — начала объяснять она, опередив мой вопрос. Я сделала глоток — горячее и молочное разлилось во рту, слегка обожгло и согрело. — Да и тяжело мне ее ставить, украшать… нечем украшать, только вот, шишечки остались — все мамке твоей передала, — мою маму бабушка тоже изредка, но называла “дочей”. Сев возле меня со своей чашкой, она подперла голову кулаком. В полумраке кухни, в желтом свете, я видела отчетливо вычерченные морщины на ее добром лице. Лоб, щеки, губы — все исполосано, но не изуродовано, что бы она о себе ни думала. Даже куриные лапки в уголках глаз — и те миловидные, нежные. — А вот веточки — краси-и-иво!.. И у меня Новый год теперь будет!


    — Куда ж он денется? — я тоже любовалась колючими зелеными ветками. — Новый год будет у всех.


    — Наряжена, не наряжена — а елка всегда будет, — вздохнула бабушка.


    Я молча согласилась, наслаждаясь сладким кофе, и взглянула в окно — через разбитую, грязную и обледенелую дорогу чернел сосновый бор. Страшный этот сосновый бор, какие только реалистические страшилки про него не сказывали: то наркоманы, то свидетели Иеговы с жертвоприношениями в виде мертвых кошек… 


Еще одно воспоминание из детства — внезапное и очень давно забытое. Сидели во дворе с двумя подругами, одна была старше нас на год и казалась нам совсем взрослой. Любила она страшилки рассказывать, а вторая подружка любила слушать. Я же была ребенком пугливым и впечатлительным, но не могла ничего сказать против — большинство же не на моей стороне. И рассказала старшая тогда байку про дух мертвой девочки, покровительницы этого соснового бора.


— Жила одна женщина в этом лесу, в избе, и недавно совсем дочка у нее родилась, здоровая и румяная, тяжелая. Папка давно запропастился, бросил или в бору сгинул… Других родственников никаких не осталось. И как-то ночью проникли в дом разбойники. Пытать стали, изводить, гвозди под кожу загонять, иголки. А девочку-то и придушили шнуром, тот тоже был с иголками, по-всякому в него вколотыми. Страшной смертью закончилась и стала страшным и злым призраком! Нельзя у нас ночью в бору ходить, только если по тропе здоровья. Она от нечистой силы город защищает, не пускает девочку. И то, в полнолуние может и по городу походить, а к утру в бор вернуться. Если встретишь ее с оравой бандитов-то — придушит или еще чего хуже сделает. Еще у нее кровь из глаз идет, и вся она белая-белая — издалека видно между черных стволов.


Большое впечатление на мне оставила эта история тогда, да и сейчас вспоминать — не по себе становится, мурашки табуном по коже.


Что-то часто в последнее время плохое вспоминается, подумала я. Вздрогнув, я снова посмотрела на еловые веточки, на золотую шишку — подуспокоилась. Бабушка начала мне рассказывать, каких наготовила салатов к нашему скромному празднеству, какой наполеон сделала, какое купила шампанское… Где-то к десяти утра мне позвонила мама и начала расспрашивать, как я добралась, дала трубку младшему брату. Мы немного поговорили о всяком. Меня снова обозвали язвой, но для меня это уже как комплимент и просто всем известный факт. 


Последний день перед Новым годом всегда странно ощущается. И ничего делать не хочется, да и не можешь решить, что именно делать. Надо ли оно вообще? И ожидание, долгое-долгое и препротивное. Очень хочется сесть за стол, поесть салатов, послушать президента, тяжело вздохнуть от понимания, что ничего не поменялось, выпить бокал шампанского с сожженной бумажкой с желанием и лечь спать, выключив яркую гирлянду, сожравшую электричества столько, что мама не горюй. В этом году у нас гирлянды нет, мишуры нет — а все равно хорошо. Главное, что елочка есть хоть какая-то, хотя мне и без нее было бы хорошо.


— А есть люди, которые принципиально елку не наряжают, — как-то сказала я. Бабушка отвернулась от столешницы, на которой разделывала мясо, и непонимающе посмотрела на меня.


— Это как?


— А вот так. Верят, что ель — нехорошее дерево, злое. К смерти ведет, жизнь высасывает.


— Глупости, — пробурчала она несогласно, возмущенно. — Всю жизнь елку наряжали, и никто не умирал!


— Ну, каждому свое, — я пожала плечами и зевнула. Хотелось спать, но я не могла решить, стоит ли прилечь, или уж дотерпеть до вечера.


— Странные люди бывают, конечно, — бабушка покачала головой, выложила мясо на противень, где уже лежала нарезанная картошка. — Никогда не пойму я их.


Еловые ветки на столе блестели золотом. Чашка опустела — только темное кольцо на внутренних ее стенках напоминало о том, что пару минут назад здесь был горячий сладкий-пресладкий кофе.