ну и рожа

Примечание

Q: Поведай, с чего началось твоë служение Розарии. Менялось ли твое отношение к ней со временем или же ты нашел в ней смысл своего существования с самого начала?

_________________________________________________________________________

ответ является прямым продолжением приветствия. то бишь прошлой части, по сути :))

Обернуться приходится. Вполоборота телом, в полный головой, взглядом к костру и вошедшему.

— Ну у тебя и рожа.

Некто в рясе, поеденной временем и сыростью, по Леонхарду взглядом полосует, скребётся в нём, через глаза, изнутри; Леонхард отрывается от белоснежных простыней, оставляет кровавые разводы и следы на ткани и на полу. Глухим кашлем — крепким, болезненным, булькающим хлеще отравленного гноем болота, — разбрызгивает по полу ошмётки тёмно-рубинового голоса.

К сожалению, для того, чтобы говорить, дышать нежити всё-таки нужно. Только вот Леонхард с грудью, насквозь пробитой копьём, на задушевные беседы с дядьками бородатыми в рясах не рассчитывал. Да и что таить греха? Он не рассчитывал даже Мать Перерождения найти.

Ну, ту самую, перед которой теперь застыл, как истукан, окружённый собственноручно размазанными кровавыми полосами, и ту самую, что едва-едва заметно бросила на него безмятежный взгляд; взгляд безмятежный на эту искорёженную рожу, окровавленно-слюнявую, без единой выраженной эмоции — но некто в рясе через глаза нутро выскабливает и видит его, Леонхарда, отголосок испуга,

рука нащупывает маску: уже лучше. Рука легко возвращает её на привычное место: теперь всё как надо. А язык ворошит голос булькающий — нарочито-ехидно настолько, что даже звучит жалко:

— … с каких, — щурится, морщится, шипучий голос выдавливает, — пор вы, — («вы» настолько короче «духовенство»), — против юродивых?

Ну-ну, с каких? Слово-паразит вцепилось в речь изящного ранее-принца хлеще любой пиявки; лезет в спутанные мысли, но Леонхард трясёт головой дёрганно и кусает оплывшую сторону губ. Зубы торчат удобно. Каждый раз поражается.

И смотрит, выкашливает смешок. То, что дядька в рясе с бородой хочет убедиться в безопасности Розарии, имя которой он узнал несколько мгновений назад, вызывает в нём иррациональную злобу, солёно-металлическую. Дядька в рясе с бородой выглядит недурно до недостойности; разве не Леонхард, прорываясь сквозь боль, сквозь «раз за разом», сквозь пламя… разве не Леонхард прямо сейчас заслужил стать защитой этой богини?.. Пальцы тянутся к шотелю.

Останавливает чужой взгляд. И голос, льющийся легко и холодно:

— Мои одеяния, верно, ввергли тебя в заблуждение, — тянут сморщенные губы почти молитвенно. Нет, не молитвенно, а просто церковно. — Но я более не из местного духовенства.

И голос его, и глаза — кромка льда над водной гладью. Прямо как зимы маленького королевства, которое Леонхард когда-то давно мог назвать домом.

— … был?.. — почти неслышно.

Нечто разумно-спокойное берёт верх в сознании, и ладонь соскальзывает с рукояти шотеля на пол. Видя кого-то, кто здесь уже давно и понимает явно много больше, чем сам Леонхард… определённо, ему не стоило бы торопиться ни с выводами, ни с выпадами. Потому что бородатый дядька в рясе складывает руки в жесте почти молитвенном, как отголосок былого места в иерархии, и продолжает стелить слова по водной глади:

— До тех пор, пока они не решили, что кормить Олдрика недурно даже божествами.

По пути к осквернённой святыне до Леонхарда доходили слухи о том, что некоему зажравшемуся клирику даже после смерти через возжжение сочли должным скармливать всё, что только возможно: стоило Повелителю, заслужившему своё звание лишь пугающими размерами, вывалиться слизнем из гроба, как сразу же активизировались все желающие ему поклоняться — от архидьяконов и обыкновенных дьячков до каждого, кто готов проповедовать сию уродливую веру. Не сказать, что Леонхард не считает уродливой веру абсолютно любую, но… чужую веру во что-то светлое и спасительное он хотя бы способен понять, хотя не разделить. А это… впрочем?..

Леонхард вытирает рукой — там, где рукав торчит из-под кожаной перчатки, есть ткань, а не дублёная кожа — с подбородка кровь и поправляет маску. Эстус по-прежнему ему не поможет, и ему по-прежнему необходимо жаться к омерзительно жаркому костру. Если этот дядька из бывшего духовенства и в курсе всего происходящего, значит, ему может быть известно, чем эти ублюдки вымазывают колья и копья. Леонхард бы спросил, но Леонхард привык слушать и то, что говорят ему. Откуда такая бесполезная привычка он, впрочем, не помнит, только догадывается.

— Я Климт, — представляется тот и подходит ближе, почти вплотную. Он становится рядом с опавшим на пол Леонхардом и неприлично долго задерживает взгляд на богине: Леонхард не считает секунд и не поднимает голову, чтобы оценить поворот головы уже чужой. Он это «слишком долго» чувствует не хуже собственного побитого тела. — Это — Розария, Мать Перерождения. Ты набрёл на неё случайно или искал встречи с ней?

— Искал.

— Немудрено.

Леонхард понимает, что ему не нравится сидеть рядом с кем-то, кто стоит в полный рост и с едва-едва ощутимой гордостью ведает ему свои знания, учись мол, щен. Несмотря на боль, полосующую вдруг вдоль перекрестного ремешка портупеи, он поднимается в возможный — сгорбленный — рост и касается каркаса, держащего балдахин над постелью богини, почти робко. Тот, кто назвался Климтом, действительно смотрит на Розарию непозволительно долго. Однако информации всё ещё слишком мало, всё ещё слишком мало понимания происходящего, чтобы вестись на пусть возрастающее в раненом нутре, но всё ещё исконно чувственное восхищение Матерью Перерождения.

Когда Климт протягивает ладонь, нагую и перепачканную кровью, Мать Перерождения тянется к тому в ответ, принимая из неё что-то тёмное и склизкое. Леонхард склоняет голову набок, щурится, приглядываясь дурновато, но всё-таки зрячим глазом в попытках за пару секунд понять, что это такое. Хитро сплетённый в конус ком жил? Какой-то внутренний орган? Язык?.. Больше всего похоже на последнее. Милосердная богиня забирает дар, и тот мгновенно теряется в простынях.

Безмятежный взгляд её поднимается на клирика, окропившего свои руки в крови… возможно, невиновных — подобное Леонхарда не смущает, скорее смешок выбивает из гортани булькающий, болезненный, мерзкий. Он старается приосаниться и посмотреть теперь на глаза чужие. Не те, что Розарии. Те, что приземлённые — и любопытствующе: безмолвное «что ты сейчас сделал, скажи-ка?» Климт читает по безмолвию так, будто каждый второй, кто приходит к Розарии, ничуть не лучше Леонхарда. Климт, судя по всему, даже имени его не спросит.

— Её ищут те, кто жаждет перерождения. Будь ты уродлив или слаб, Розария поможет тебе, — по-прежнему ровно звучит его голос в полумраке спальни. — Однако говорят, что Розария была лишена языка… и перерождение даруется лишь тем, кто подносит ей то, что она потеряла.

Леонхарда почти раздражает, что Климт разговаривает так много и увлечённо, не выпуская из ладони руку Розарии. Руки у неё пусть и крупны, не как у человека, но для божества хрупки, тонки и филигранно изящны. Будто и не живая, будто созданная кем-то… или случайно, или нарочно, но неизбежно восхищающая. Но у Климта, верно, есть цель. Что-то в движениях его необъяснимо-устремлённо и что-то безмятежное в голосе и взгляде.

— Думаю, то, что ты здесь, кем бы ты ни был, это знак свыше, — почти-ожидаемо говорит тот, опуская голову: улыбается отчего-то. — Потому что, могу предполагать, моё привычное «я» существует последние минуты — вот-вот я, если всё верно, приближусь к Матер, а не лишь изменю одну человечью шкуру на другую. А ты появляешься в последнейший момент из возможных.

Здесь Климту бы засмеяться загадочно, почти по-злодейски и театрально — почему-то Леонхард уверен, что имеет представление о театральных постановках, — но тот выглядит отстранённым и словно… утекающим из реальности с каждым мгновением? Всё в нём служит продолжением и подтверждением его слов.

— Если тяга к Богине в тебе достаточно сильна, ты поймёшь, что делать.

Климт выдерживает паузу.

— Благослословенная Розария. Я прошу… ещё одного перерождения.

На мгновение кажется даже, что в нежелании Климта ничего ему объяснять досконально содержится нечто от уважения. И к нему как к способному разобраться, и к Розарии, чья ладонь едва-едва подрагивает, поддерживаемая человеческой. В странности происходящего ощущается нечто почти сакральное, нечто, что похоже на ритуал посвящения, особенный лишь потому, что и плод его не должен остаться чем-то заурядным и примитивным.

Леонхард, рожу которого с первых же слов отнюдь не похвалили, ощущает правильность происходящего на кончиках пальцев и интуитивно протягивает руку. Обычно в таких ситуациях что-то отдают, не так ли?

И действительно. Отдают: пальцы через мгновение сжимают что-то прохладное и круглое, что слегка-слегка подрагивает.

А потом, когда перед глазами возникает чудовищно яркий, до боли в глазах, свет, Леонхард отшатывается в сторону — рука отрывается от каркаса балдахина, а спина приближается к костру; он чувствует себя зажатым меж Пламенем и Светом, почти испуганно, но только на мгновение. Потому что на следующее света уже нет, изо рта опять плеснуло кровью, а перед постелью, вместо мужчины, представившегося Климтом… точь-в-точь личинка вроде тех, которых он, ворвавшись в спальню Розарии, по наитию перерезал. Так это?..

Личинка, опираясь на посох, мученически почти ползёт куда-то к углу, и в оставшихся от человека глазах не остаётся ничего разумного. Леонхард слишком устал для того, чтобы чувствовать близ глотки комок тошнотный от столь омерзительного превращения, и ему, быть может, захотелось бы вмиг откреститься от божества, что превращает людей в личинок, но…

Но взгляд её безмятежен, а перерождение Климта было «ещё одним». Милосердная Богиня, которую кто-то лишил языка… Леонхард сжимает красное око — он такое видел лишь в руках тех, кто вторгался в его маленький убогий осоколок реальности, — слабо, чтобы не передавить, не сотворить никакого излишества. Красное око отзывается приятной вибрацией. Будто… будто если он выразит намерение мысленно и сожмёт достаточно крепко, он вторгнется к кому-то точно так же, как вторгались к нему.

И должен будет вырезать ему язык, не так ли?.. И он сможет просить у ней избавления от шрамов. Он может просить у ней, чтобы его волосы выцвели, и может просить того, чтоб никто его не узнал; быть может, он способен попросить забытия… но.

Но взгляд её безмятежен, немой рот дышит мерно и грузно, а Леонхард вновь утирает кровь и подходит ближе. Искорёженный рот выдыхает сипло:

—… я хочу служить Вам.

Глупое слово, казалось бы, брошено в пустоту: что он за дерзкий глупец, чтобы бросаться словами в Богиню? Теперь с прописной буквы по разуму и вилами по кровавой луже; Леонхард представляет из себя чистейшее невежество, лишь инутитивно понимающее, что должно непременно прийти к ней вновь, непременно прийти со связкой языков к безмолвной Матер, что когда-то была ранена — и теперь внимает таким же. Как он может требовать с неё чудес, способных изменить его? Ох, это как если бы почти опустошённому жаловался на жизнь абсолютно человечный, что у него промокли сапоги. Уже не болящие шрамы, глупое желание изменить цвет или форму телесного; а Богиня — тяжело дышит, бледные руки, безграничное милосердие к личинкам, окружившим её лишь оттого, что даже настолько омерзительных — от своей жадности и внутренней грязи пострадавших — созданий она не гнала из своих ажурных покоев. Белоснежные руки Богини. Само со себе сияние, что не отторгает.

Леонхард всё это время бежал за сухими сапогами. Кто он такой, чтобы обменивать то, что ей необходимость и утешение, на её чудеса, когда она и без того… в Матер есть что-то пугающее, чтобы от смерти, что-то от неизбежного приближения сияния к холоду могильному.

И белая рука Богини тянет ему что-то, что похоже на страшную костяную игрушку для непослушных детишек. Знак, будто вырванный из рассечённой спины хребет.

Леонхард забирает бережно. Он должен носить это. Он… понял. Это — принадлежность к Розарии, верно?

Леонхард, слизывая с губ вновь проступающую кровь, слабо поклоняется и прикрывает глаза.

— Я обещаю не подвести Вас.

Он чувствует, что с каждой секундой всё глубже проваливается в небытие, что не даёт ему умереть. Он так и не спросил у Климта, чем намазаны колья, что не дают ему умереть и восстать у костра, но это лишь побег за сухими сапогами пред лицом той, что… ох, Леонхард верит: не имея яызка, она вносит молчаливый урок каждому, кто оказался слишком жаден. И те навсегда остаются у постели её. И те — будто и не наказаны, а Климт словно желал именно этого.

Но Леонхард не будет личинкой, потому что любая личинка по сути своей беззащитна.

И Богиня — почти беззащитна.

Леонхард садится вновь туда же, где и сидел: к костру он не желает. Свет у него иной. Свет у него бледнее, нежнее и ярче.

Богине нужен защитник, а не ползающий у её ног уродец — и Богине нужен защитник, а не жалкий торгаш за сухие сапоги.

… а когда он умрёт или излечится, он пойдёт за языками. Чего бы ему то ни стоило.

В самом деле, Леонхарду всего лишь нужны были смысл и богиня, что безмятежно глядела бы на то, что иные зовут: «ну и рожа».

Примечание

ссылка на пост: https://vk.com/wall-178129943_955