pt. 6: выход

Хрипит старенький чайник, медленно подогревая воду. Позов все ворчит на Антона, что когда-нибудь эта развалюха как следует шибанет его током или устроит всему подъезду короткое замыкание, но Антон от него отмахивается. Во-первых, если прибор свою функцию выполняет, то его все устраивает, а во-вторых, если после всего пережитого Антона убьет чайник, это будет как минимум смешно.

Арсений смотрит в пол нечитаемым взглядом.

— Что ты там видел? — спрашивает, не поднимая лица.

Антона дергает.

— И не описать толком, — отвечает поежившись. — Всякую гадость. Много гадости. Почти как тут, но там она агрессивнее, потому что это ее территория. Слушай, — Антон встает, когда слышит щелчок, — тебе не обязательно идти. Мне терять нечего, лучше я как-нибудь сам.

— Там моя дочь, — Арсений говорит нетвердо. — Одна совсем… Господи.

Видя, как Арсения мотает, Антон может только сочувственно поджать губы. Утешать он никогда не умел, а тут ведь и сказать нечего, чтобы сгладить углы. Не соврешь, что девочка там в порядке — Антон этого не знает, — или что Антон ее точно вытащит — он не знает и этого тоже, — или что у них полно времени и можно взять пару дней перерыва на экзистенциальный кризис. Антон не знает вообще ничего. Но он правда сопереживает, просто сопереживание это откликается в нем физически тягучим нытьем костей и давлением на виски, а в слова все не складывается. Антон может только пообещать, что сделает все возможное. Загвоздка в том, что он не знает даже, что можно сделать.

— Если тот мужик прав, — Арсений вновь подает ослабший голос, — чтобы вытащить Кьяру, нужен якорь. Нужен родной человек.

Антон складывает руки на груди не в силах поспорить, потому что так, скорее всего, и есть.

— Я пойду через пару дней, надо подготовиться, — говорит Антон. — Подумай пока, переспи со всем этим и, если решишься, пиши.

Арсений заторможенно кивает, поднимается, опять тормозит, не решаясь сдвинуться с места, будто что-то хочет сказать, но не знает как. В конце концов наконец смотрит Антону в глаза, неуверенно подходит чуть ближе, протягивает окоченевше руку и без нажима кладет ему на плечо.

— Мне жаль, — говорит с непроницаемо холодным лицом, голосом, который звучит почти механизированно. Но в глазах, в глазах — искреннее сочувствие, — что тебе пришлось через это пройти.

И, хотя Арсений выглядит отстраненным, а Антон толком не реагирует, только пожимает плечами, невольно стряхивая чужую ладонь, этот короткий обмен неумением выражать свое настоящее и болючее повисает между ними невысказанной, но осязаемой откровенностью. Такой, от которой хочется спрятаться, которая бьет под дых. Арсений смотрит Антону в глаза, а точнее, в проклятый глаз, пустой и пугающий, и так не делает даже Дима, даже сам Антон — чтобы не вздрогнуть. Антона пробирает так, будто взглянув в испещренный черными сосудиками белок, Арсений может прочитать и прочувствовать все, что творится у него в голове. А там ничего хорошего, поэтому Антон отворачивается первым.

За Арсением закрывается дверь. Антон, оставшись один в квартире, снова чувствует на себе наблюдение изо всех темных углов и спешит спрятаться от него в спальне, краем сознания отмечая — пока Арсений был тут, этого ощущения не было.

``

Антон будит себя собственным криком.

Широко распахнув глаза и хватая ртом воздух, загребая пальцами намокшие от пота простыни, он впивается взглядом в потолок, чернеющий прожженной на листе бумаги дырой. Сердце стучит, от частого дыхания болит в груди, все тело сковывает оцепеняющим ужасом, а остатки кошмара липким послевкусием оседают на языке, цепляются лапами за несущиеся вперед мысли. Антон пытается проморгаться, пытается затормозить сам себя, чтобы успокоиться, но его мозг уже в режиме реакции на опасность. И что опасности нет ему ведь не объяснишь. Хотя бы потому, что это не правда.

Из сна Антон помнит немного, но достаточно. Помнит человеческие лица, распадающиеся ошметками горелого мяса; помнит трескающийся под ногами асфальт и костлявые руки, тянущиеся к нему из трещин; помнит полчища насекомых, стремящихся заползти под одежду, а после и в уши, ноздри и рот. Помнит, как это ощущается, когда они ползают прямо под кожей: миллионы крошечных лапок по венам, мышцам, костям, пучкам нервов, внутренним органам, — и каково отдирать от самого себя куски плоти голыми руками, лишь бы от них избавиться, помнит тоже. Во сне человек не чувствует боли? Херня. Антон был болью весь этот сон.

Он кое-как встает, на подгибающихся ногах идет в ванную, сразу, не глядя в зеркало и не настраивая воду, прямо в одежде лезет под душ, лишь бы смыть с себя налет этой памяти. Струя оказывается ледяная, немного приводит в чувства спустя секунд сорок, что Антон сидит, свернувшись, в углу ванны, стучит зубами и смотрит на двоящуюся клетку плитки на стене. Домашняя футболка, трусы, распущенные волосы, — все промокает насквозь к моменту, когда он тянется повернуть кран в сторону горячей трубы. Стягивает с себя потяжелевшую одежду, оставляет лежать в противоположном углу и не выдерживает — опускается коленями и лбом в покрытый эмалью чугун. Открывает рот и кричит опять — но уже беззвучно.

Такого давно, очень давно не случалось. Хорошими сны Антона, конечно, тоже не назвать: он спит поверхностно, тревожно, не погружаясь достаточно, чтобы по-настоящему отдохнуть, — но в последние пару лет они хотя бы стабильно были пустыми. Психика изредка подбрасывала сцены из прошлого, будто бы издеваясь: то спокойный вечер в компании Иры, то день рождения кого-то из старых друзей, то подростковые или даже детские годы, где все было просто. Но удушающие кошмары, казалось, остались в прошлом. Такие, от которых хотелось проснуться любой ценой, но не выходило; такие, в которых Антон узнавал на своей шкуре, что бывают вещи страшнее смерти. И вот — снова. И сиди гадай теперь, это болезненная реакция на происходящее вокруг или же сама его часть.

Антон, кажется, ломает пару ногтей, с силой царапая ванну, давит из себя протяжный хриплый вой, подрагивая под струями воды, крепко зажмурившись и в эту секунду погружаясь с головой в привычно игнорируемое, но никуда не исчезающее отчаянье. Бездонное, вакуумное, накрывающее с головой.

Чем Антон заслужил такое? Перевел недостаточно бабушек через дорогу? Не доедал мамин суп? Не всегда здоровался с кассиршами в продуктовом? Он ведь не плохой человек, точно не худший, он ведь старается жить по совести. Так почему? Почему из всех людей именно его выбрали мальчиком для битья, которого можно шутки ради сводить с ума то постепенно, то окуная в безумие целиком? Еще и, сука, отняли последнюю возможность все это закончить.

Антон поднимается на ноги, видит себя в отражении в зеркале на стене напротив. Обычно на нем не задерживаясь, в этот раз стопорится.

Шрамы. Даже крупных не сосчитать, тех, что толстыми швами пересекают грудь, живот, одно бедро, одну руку и во все стороны бесформенно расползаются кляксами; что уж говорить о более мелких. Это от самой отчаянной его попытки, когда Антон выехал за город и, уже не думая ни о чем, кроме как о вожделенном покое, дождался первой же «Ласточки» у железнодорожных путей. А спустя минут пять, на которые отключилось сознание, шокированное болью, проснулся — месивом, а не человеком, но каким-то образом, сука, живой. До этого была вдохновленная Анастасией попытка повеситься на зарядном проводе от ноутбука — позвоночник не ломался, а задохнуться у него так и не вышло, болтаясь в петле почти полчаса, — еще раньше — заплыв по Москве реке с грузом на шее, романтичное принятие ванны с электрической бритвой, классика: таблетки и вены, — а в тот же день, когда Антон вернулся домой из больницы после случая с электричкой, он первым же делом сонной артерией насадился на гвоздь. И нихрена.

У Антона нет никакой сверхчеловеческой регенерации: чтобы перестать хлестать повсюду кровью из шеи при малейшем движении, он несколько дней ходил, туго замотанный в шарф, и тот пропитался насквозь. Из больницы, когда его зашили после страстного поцелуя с «Ласточкой», он, ковыляя и чуть не теряя сознание через шаг, но сбежал почти сразу, как проснулся после наркоза, и чувствовал, как внутри рвутся едва наложенные хирургами швы, а потом не одну неделю то и дело сгибался от боли. Боли вообще до хрена. Ее — и шрамов по всему телу. И это все есть, а умереть — не получается.

После гвоздя Антон не пытался больше. Угарный газ — подвергает опасности слишком много людей, не хватало еще подорвать и так разваливающуюся панельку. Прыгать — толку, если даже поезд не справился? Был еще вариант пустить себе пулю в лоб — что, бывший cледак пушку себе не найдет? — но подозрения подсказывали, что сдохнуть он так и не сдохнет, а лицо, с которым придется жить, срастется крайне неэстетично. И Антон сдался. Принял, что с ним, видимо, не наигрались еще, чтобы так легко отпустить.

Все это случилось в первый же год после убийства Вероники, и с тех пор невозможность уйти на покой и отнятое право распоряжаться собственной жизнью удручают сильнее всего. Суицид, конечно, не выход, но для Антона — даже не вариант, а других у него и нет, кроме как влачить свое жалкое подобие на существование. И ему, если честно, просто обидно до детского желания топнуть ногой.

Он просто хочет, чтобы это закончилось.

Антон перестает смотреть в зеркало: тошнит от очередного напоминания, — вылезает из ванны, шлепает по плитке босыми ступнями, подходя к раковине. Смотрит в водосточный слив. Вздыхает и, мысленно покрутив пальцем у виска, начинает говорить, глядя прямо в него.

— Слышишь? Конечно, блять, слышишь. Ты всегда слышишь.

Ему не отзываются, но раз уж начал — заканчивай.

— Че сказать хочу, — Антон прокашливается: горло дерет безумно. Выплевывает: — Иди нахуй со своими угрозами. Девочку я все равно вытащу, ясно? Нашли, чем пугать.

Смелое заявление для человека, который голым разговаривает с раковиной, все еще дрожа от не до конца отпустившей паники.

— Хочешь убить — убей. Только ты не хочешь. А зря, — Антон усмехается. — Я один раз вышел и выйду второй. Считай, это вызов. Давай, блять, карты на стол, что ты еще придумаешь?

Тишина.

Тишина, когда Антон спустя пару минут разгибается и отходит.

Тишина, когда он выходит из ванной, оставив там вещи, щелкает выключателем, погружая коридор в темноту.

Тишина, когда идет в спальню. Так и не вытеревшись, оставляет мокрые следы на полу, капает водой с волос, покрывается табунами мурашек. Заходит в комнату, лезет в нижний ящик шкафа за трусами, натягивает их. Поворачивает голову на тихий, будто кузнечий, стрекот.

Под подоконником у батареи, подтянув колени к груди, сидит Вероника Дроздова.

Антон мгновенно забывает, как дышать и даже моргать.

Ее детское лицо выедено червями, покрыто трупными пятнами, один глаз сгнил с концами, второй болезненно воспален; пальцы на месте не все; ее сарафан, тот самый, в котором она была до переезда на металлический стол, порван и испачкан в запекшейся крови; ее волосы, те, что остались, торчат клоками. Но это она. И она наклоняет голову к плечу, странным, будто у нее вместо позвонков заевший шарнир, кукольным движением, и снова слышится стрекот, нет — треск.

Знаешь, что случается с теми, кто умирает там? — Вероника спрашивает голосом как из старинного сломанного динамика.

Антон, замерший в дурацкой позе, едва заставляет себя промямлить высохшими губами:

— Нет.

Лицо девочки уродливо растягивает улыбка.

Глупый! — она почти взвизгивает от восторга, и голос ее едет рвущейся гитарной струной. — Какой ты глупый!

Медленно-медленно — Антон разгибается, дышит короткими вдохами, в которые просачивается трупный запах. Не отворачивается, боится потерять фигуру из виду хоть на секунду, а спину щиплет ощущением наблюдения с другой стороны, из-за незакрытой двери.

Там нет ничего живого, — радостно говорит девочка, — значит, и умереть нельзя!

Антон делает шаг назад.

Глупый! — Вероника выкрикивает опять, и голос ее ломается, становится зажеванным, низким.

Шаг, еще шаг — стена, в которую упираются лопатки. Холод на коже — это уже не вода, это пот; а страх ловит голос в кулак. Подсознательным порывом Антон шарит по стене в поисках выключателя, как будто это ему как-то поможет, как будто шевелящийся говорящий труп — то же, что силуэт рукава рубашки в приоткрытом шкафу, пугавший в далеком детстве. Каждая секунда, что пальцы скользят по обоям, сердце будто ускоряет свой стук, долбит по ребрам почти болезненно. Вероника смеется испорченной пластинкой. Антон наконец-то включает свет.

У батареи под подоконником никого нет.

Съехав вниз по стене, Антон осознает, что плачет.

``

— Шаст! Шаст, сука!

Антон приходит в себя от того, что его трясут за плечи. Возвращая четкость взгляду, он видит перед собой Позова — с выпученными глазами и вздувшимися от напряжения венами на висках. Его ботанские очки съехали на кончик носа, а короткие волосы стоят дыбом.

— Слышишь меня? Ало!

— Да слышу, — Антон хрипит через силу и сбрасывает его руки с себя. — Че ты нервный такой?

— Че я нервный?! — Дима вскакивает на ноги. Выглядит и успокоившимся хоть немного, и еще более заведенным. — Я тебе раз двадцать звонил, ты трубку не брал! Прихожу, ты сидишь в коридоре голый, трясешься, бормочешь что-то и не реагируешь. Я, сука, нервный?!

— Я в трусах, — поправляет Антон. На непонимающий взгляд Позова повторяет: — Не голый. В трусах.

— Ой, блять, да пошел ты нахуй! В трусах он, блять! — Дима хватается за голову и почти падает, но упирается спиной в противоположную стену.

Кряхтя, Антон поднимается на ноги. Его колотит слабым ознобом, голова раскалывается надвое, все кости гудят, глаза высохли, а во рту привкус несуществующей лихой пьянки; он пытается вспомнить, что было ночью. Вспоминает кошмар. Вспоминает девочку. Вспоминает, как после неизвестно сколько не мог заставить себя встать и вернуться в комнату, теперь пропахшую трупом и тиной, в итоге, видимо, так и вырубился, и воспаленное сознание, к счастью, не помнит, о чем были сны, но еще живо чувствуются тревога и безысходность. Антон осматривает коридор — и видит, что из-под досок потемневшего паркета, плинтусов и предметов мебели тут и там лезут уже знакомые ему черные вены.

Их немного — не так, как у Арсения, точно, — и они тонкие настолько, что можно было бы спутать с тенями ветвей, если бы тут были окна. Но это точно сосуды с той же темной жидкостью. С тяжелым вздохом Антон закрывает лицо ладонями. Опять хочется закричать — в этот раз от усталости, и одновременно в груди — пустота, ни одной эмоции или сил их испытывать после пережитого ужаса.

— Который час? — Антон спрашивает слабым голосом.

— Три, — отвечает Дима.

Спустя недолго Антон чувствует осторожное прикосновение его руки к своему плечу.

— Шаст, — Димин голос дрожит волнением, — ты как?

Отняв от лица ладони, Антон смотрит ему в глаза. Горе целой цивилизации сейчас ухает у него в теле, давит к земле, и новые слезы подбираются к горлу; не найдя слов, Антон просто почти падает на Позова, уткнувшись в него носом и цепляясь дрожащими пальцами за неснятую куртку на спине.

— Не могу, блять, Дим, — шепчет сдавленно от подступившего кома. — Не могу так больше.

Дима теряется, но сразу же обнимает в ответ, одну руку кладет на затылок, второй похлопывает успокаивающе и бубнит неловкое:

— Эй, ну. Эй. Шаст, эй, ну, ты чего? Шаст? Ну?

Антона пробирает истерический смех: вот так утешил, — но его трясущиеся плечи Позов оценивает по-своему.

— Так, тихо, — Позов звучит уморительно холодно, говоря это, почти будто приказывает, а не пытается успокоить. — Тихо, ну, Шаст. Тихо. Нормально все.

— Да ни хуя не нормально, — отзывается Антон, поднимая голову. Начинает бормотать: — Оно тут, Дим. У меня дома. Глаз был, мужик в окне, ночью Вероника была прямо в комнате, а теперь… провода какие-то, вены, я хер знает, как у этого журналиста ебаного, оно пришло, понимаешь? Оно за мной пришло.

— Притормози, — Позов хмурится. — Дроздова?

Рвущееся наружу приходится запихать обратно. Антон кивает.

— Так, — Дима отнимает от него руки, чтобы снять очки и двумя пальцами сжать переносицу. — Что за вены? У какого журналиста?

— Да у Попова, — поясняет Антон. — Я хер знает, как объяснить, что-то ползет такое по стенам. У него дома такая же херня была.

— Ты был у него дома?

— Ага.

Дима выгибает бровь.

— Нахера?

Антон хочет уже сказать, что вопрос глупый, а потом вспоминает: ах да. Об этом он Диме еще не рассказывал.

— Щас я оденусь и объясню.

Махнув Позову в сторону кухни, Антон уходит в спальню.

Присоединяется к нему, уже сидящему за столом и нервно постукивающему ногой, спустя пару минут, когда натягивает домашнее и завязывает волосы. В комнате пришлось задержать дыхание, даже распахнув настежь окно, — запах пропитал каждый сантиметр, будто, что бы тут ни сдохло, оно валялось еще несколько дней. В кухне отодвинута штора, что точно дело рук не Антона. Димы, скорее всего. Он вечно нудит, мол, из-за отсутствия витамина D Антон стал похож на какое-то засохшее растение; это ведь главная проблема в его жизни прямо сейчас.

— Что происходит? — спрашивает Дима, как только Антон, поставив чайник, садится напротив.

Антон судорожно вздыхает, его снова начинает трясти.

— Давай по порядку, — Позов протягивает руку, чтобы сжать его дрожащую ладонь в своей. — Вдох-выдох. Живой?

Несмотря на жесткие интонации, в сведенных бровях, напряженной челюсти и прямом взгляде чувствуется беспокойство. Диму сложно винить в проблемах с эмпатией после стольких лет, что рабочее место он в основном делит с почившими, трагически и не очень, но он пытается. А без контекста пытаться как-то помочь Позову тем более тяжело.

Так что, в ответ благодарно сжимая чужую руку, Антон рассказывает.

``

Воду приходится ставить заново: к моменту, когда все события предыдущих нескольких дней выложены, она успевает остыть. Дима по мере рассказа мрачнел с каждой секундой, но не перебивал, только выдыхал иногда особенно шумно, а теперь сидит, сцепив пальцы в замок на столе, и переваривает, изучая пятно от чашки. Куртку он так до сих пор и не снял, а Антона подташнивает в толстовке: на той остался запах из спальни, — но переодеться не во что. Радует, что нервный срыв, кажется, временно отступил, когда под Диминым влиянием все в голове встало по полочкам хотя бы в хронологическом порядке, а то до этого мешанина ситуаций, одна травмирующее другой, казалась сплошным полотном без малейшей логики. Такой Антон в целом видит свою жизнь эти несколько лет.

— Какой же ты, блять идиот, — озвучивает Позов итог своих долгих рассуждений.

Заливая чайный пакетик в чашке, Антон пожимает плечами — уж какой есть.

— Ты в первый раз еле вышел, — продолжает Дима, — и попрешься туда опять? Еще и после того, как началась вот эта вся ебанистика? Вообще с головой не дружишь?

— Да не особо, — хмыкает Антон.

«Дружба» — явно не самое подходящее слово для отношений со своей крышей у человека, ведущего, во-первых, его образ жизни, во-вторых, совершившего столько попыток суицида. По Антону психиатр не то что плачет — он уверен, что, если заявится, обеспечит безбедную жизнь любому специалисту и нескольким поколениям его потомков.

— Давай подытожим, — Дима все не сдается. — Ты не знаешь, что произойдет. Колдун этот не знает, что произойдет. Я не знаю тем более. Но все мы сходимся на том, что это точно будет что-то плохое. Так?

Он пытливо уставляется Антону в глаза, когда тот садится обратно за стол. Обычно в проклятый он старается не смотреть, а сейчас все не отворачивается.

— Так, — отвечает Антон.

— И что-то плохое уже происходит. Что-то гораздо более плохое, чем было все это время. Так?

— Так.

— И ты этого журналиста даже не знаешь. Он, по твоим собственным словам, упертый, напыщенный и вообще бесючий. Так?

Вместо ответа Антон кивает, делая глоток — горячо.

— И ты все равно… я даже вслух этого сказать не могу, — Дима вновь снимает очки, чтобы закрыть глаза ладонью. Мученически стонет. — Сука, все равно идешь. Это, нахуй, за гранью.

Антон дожидается, когда Дима вновь поднимает на него взгляд, лезет в карман толстовки за пачкой сигарет, достает одну, поджигает. Ему не то чтобы требуется время, чтобы принять какое-то решение — все он уже решил; но донести почему, а точнее, у себя самого в голове сформулировать — да.

— Дим, — он, наконец, говорит, и звучит это как приговор самому себе, — да будь он хоть конченый мудозвон. Какая разница? У него дочь украли. Если бы там Савина была, ты бы простил мне, если бы я не пошел? — Антон перебивает Диму, было открывшего рот: — Я бы себе не простил. Я и так себе простить не могу, что тогда ничего не сделал, — вырывается непрошенно честное, — мне лишнего чувства вины в добавку не надо.

— А что ты мог сделать? Ни хуя ты не мог и сейчас не можешь, — у Позова брови гнутся как-то болезненно. — Меня знаешь как грызет, что я тебе тогда рассказал про тело и сказал копать дальше? И единственное, что изменилось, это что у тебя вся жизнь под откос пошла, и ради чего? Никакой восстановленной справедливости, ни одной спасенной жизни, ни хуя.

— Там и спасать уже было некого, — Антон морщится от воспоминаний, — а тут есть.

Уже скорее из отчаянья, чем из желания переубедить, Дима спрашивает:

— Да почему именно ты это делать должен?

— А кто? — встречным вопросом отбивает Антон. И сам же и отвечает: — А некому.

С этим поспорить у Димы не получается. Серега не сунется — не уверен, что сможет выйти, а жизнь по эту сторону ему нравится, — а кроме него Антон никого не знает, кто был бы хотя бы в курсе наличия того мира; не Позова же отправлять. У Позова жена, дети, работа, нормальная жизнь. Антону — ему терять нечего. Он все, что мог, уже потерял, а все, что осталось, ситуацию легче не делает; да и сколько страшного Антон пережил — не сосчитать, переживет и это. А вот знание, что он бросил маленького ребенка на растерзание всем этим тварям, всей этой тьме, — нет, с этим у Антона жить не получится. Виктор ошибался на его счет: Антон удивительно легко для мента из-за мук совести теряет спокойный сон.

Дима смотрит долго, видно, пытается придумать хоть что-то, но проблема в том, что он ведь считает так же. Ну не тот это мужик, который бросит в беде, не тот, который будет отговаривать от правильного поступка; в Диме просто прямо сейчас борются хороший человек и хороший друг, которому Антона отговорить надо любой ценой. Антон понимает. Он бы Диму так же, наверное, отговаривал.

— Поз, — Антон ему улыбается пародией на улыбку себя из старых, хороших времен, — нормально все. Хочешь помочь, можешь достать мне ствол.

— Ни хуя не нормально, — повторяет за ним Дима. Но сдается: — Достану. Хер знает, как тебе это поможет, но ладно. Достану. Уже что-то.

— Спасибо, — и за оружие, и за вообще говорит Антон. — Расскажи лучше, как у тебя.

Принимая, хоть и без удовольствия, что тут уже ничего не поделаешь, Дима снимает, наконец, свою куртку, вешает на спинку стула и начинает вспоминать какие-то истории: из школы, куда ходит Савина, с работы, — из той жизни, в которую Антон и смотрит только его глазами — нормальной жизни. Из спальни тянет холодом, но становится легче дышать, и в голове почище. Почти совсем отпускает отходняк от прошедшей ночи, лишь спину ломит от сна в положении сидя; возможно, только такие моменты продолжают держать Антона в своем уме. Дима говорит, Антон пьет свой чай, курит и слушает.

И про себя извиняется, что главного ему не сказал: он идет в том числе в слабой надежде, что в этот раз оттуда не выйдет.