Наказание

Примечание

Голос Наказания - Лжедмитрий IV "Святость"

Фёдор, по обыкновению своему, изучал информацию о том, что происходит в других странах. Его заинтересовал тот факт, что права главы Гильдии перешли от Германа Мелвилла к Фрэнсису.

      О последнем было мало известно, как казалось самому Достоевскому. Состояние, которое оценивается в четыре или пять миллиардов долларов. Жена, находящаяся на лечение у врачей: кроме эндокринолога, терапевта и невролога числились записи о психиатре. Дочь, что умерла от несчастного случая, связанного с эспером. И чем дальше Достоевский читал информацию, которую смог найти сам и что ему любезно предоставили члены крыс, тем больше убеждался в одном: будь у Фрэнсиса больше времени, он бы написал книгу про то, как стать успешным. Однако тот факт, что Фрэнсис – влиятельный мужчина не только в плане финансов, но и в политическом, Фёдора заинтересовал.

      Да и сам Фицджеральд вышел на разговор с запросом информации о книге. Когда это сообщение было получено, Фёдор как-то странно расплылся в улыбке. Явно ведь Агата рассказала, раз он сначала искал у информаторов её слабое место, после чего встретился с ней, а потом уже и с ним связался.

      Члены гильдии, как ни посмотри, личности довольно незаурядные. И, кроме этого, с сильными способностями. Если использовать информацию так, как нужно, получится устранить и Портовую мафию, и детективное агентство в Йокогаме. Ведь приблизительное местоположение книги – именно этот город. Множество причин было, чтобы уничтожить эти организации.

      Кроме Фрэнсиса на связь вышел Фукучи. Военный, идея его казалась странной, но он был связан с верхами Японии. А вероятность переворота в стране выше, когда на твоей стороне не только граждане, но и военные, полицейские и люди из других политических институтов.

      Обилие информации. Умножающееся количество одарённых. Политические распри. Всё это душило, хватало за горло и держало, пока страх перед вероятностью провала не превышал все пределы. Жить в этом мире с каждым месяцем было всё накладнее и тяжелее. Начались разработки умных камер слежения, которые могли распознать человека не то что по лицу, а по походке и движениям. С одной стороны, доступ к такой технологии у Достоевского вызывал интерес. Ведь так можно будет напрямую отслеживать человека на улицах городов, узнавать, где он был, когда и с кем. Но тот факт, что и за ним могли следить, весьма давил.

      Не в силах больше читать, он отложил бумаги и откинулся на спинку кресла. Голова болела. Свет бил по глазам, и они слезились. Сон все ещё был ужасен, а физическое состояние оставляло желать лучшего. Последнее время всё чаще шла кровь из носа.

Булгаков предположил, что это от слабости капилляров и от повышенного давления. Но Фёдор предпочёл не замечать проблему, пока она не сильно мешает его работе.

Чтобы расслабиться хоть сколько-то, Достоевский позволил мыслям просто наполнять голову, без контроля над их содержанием. Может, это бы продлилось долго, однако всплыла мысль о том, что Коле сейчас очень плохо и ему нужна помощь, и это вывело его из состояния спокойствия.

      Что он мог сделать? Последнее время Гоголя из безумия швыряет в безразличие ко всему и обратно по несколько раз за день. Наиболее красочно описывал это один момент. Коля сидел в лаборатории и сдавал кровь. В какой-то момент он с остервенением вырвал шприц из руки и с улыбкой убежал, параллельно лепеча, что его достали комары. Нашли его в пристрое, где он сидел, прислонившись к стене. Из руки слабо бежала кровь, а он сам как-то подозрительно был тих. Когда его подняли, расплакался и удалился в одному ему известном направлении. Планировать что-то с таким состоянием было ужасно невыносимо.

Гоголь с месяц как отказался от таблеток и съехал от Фёдора. Достоевский помнил тот вечер как сейчас. Он произошёл уже в России.


      Сумрак за окном. Форточка открыта. Начало апреля, запах дождя наполнял кухню. Они сидели при свете жёлтой лампы накаливания. Впервые за день сели есть, и на ужин у них бурый рис, который Фёдор купил по ошибке. Достоевский молча ест и смотрит, как Гоголь сверлит глазами тарелку. После странным образом ставит на пол и закрывает глаза.

— Я не буду есть червей.

Достоевский застыл, вилка так и не попала в рот.

— Что?

— Зачем мне есть червей? Разве не видишь, они двигаются и живые. Не припомню, когда я стал рыбой, чтобы есть такое.

— Это бурый рис, Коль.

— Ну-ну, я эту гадость, как бы ты её не назвал, есть не буду.

Достоевский ничего не сказал. Не хочет есть– он его не заставит. Но в этот момент его пугало больше, что Гоголю кажется: каша шевелится.

— А таблетки ты сегодня пил?

— Нет, зачем? Мне что так плохо, что эдак. Подозреваю, что мне из-за них и тяжело. Я не чувствую себя человеком, я никем под ними себя не чувствую. В зеркале себя не узнаю. Зачем? Зачем? Вот просто, ради чего? Чтоб меня и дальше можно было кормить отходами и забивать? Я не помню цифры, зачем мы ездили в Париж, не помню ничего нормально, даже того, что было на прошлой неделе. Я и так калека, зачем мне пить таблетки, если они не помогают?

— Не скажи, ты хотя бы говоришь сейчас нормально и связано. Что ты, врач какой, что решил отменить их?

— А я свою болезнь лучше них знаю, я с ней с десяти лет. И ничего, как-то жил до момента, как мне назначили их. И неплохо, кстати.

— Ты выколол себе глаз. И оставил себе этот шрам в назидание. Что ты сделаешь в этот раз, когда перестанешь их пить, одному богу известно.

— Богу?

И он замолчал. А после резко вскочил с места. Опрокинул тарелку. Достоевский не стал его догонять.

В комнате послышался шум, Коля торопливо скидывал вещи куда-то. Когда Достоевский закончил есть, Коля вышел в прихожую с сумкой и портфелем.

— Не скажу «счастливо оставаться», и не надейся меня увидеть в ближайшие дни. Мне всё ужасно надоело, я хочу свободы. И... Да. Наверное, он прав. Свободу от тебя можно познать только в смерти, он прав.


      После того вечера Достоевский видел его издали пару раз. Выглядел он, мягко сказать, не очень. Был бы Мишель здесь... Ну, фактически, он всегда был и будет здесь. Осколок личности Мишеля теперь навсегда хранится в его душе и в способности. Наказание обрело личность, и это стало интересным поворотом. Потому что это выглядело как слияние черт Фёдора и Мишеля. Идеология первого и исполнительность второго. Если бы Наказание сейчас спросить: «Что мне делать?», – незамедлительно был бы дан ответ: «Сдай Гоголя в психоневрологический диспансер. Он невменяемый и опасен для себя и общества».

      Однако... Достоевский так поступить не мог. В психиатрических больницах он бывал, особенно в тех, которые обслуживали эсперов. Они были там с Колей, им было где-то около двадцати пяти, и искали они одного эспера для исследований.

      Комната человек так на десять, кровати-койки с ватными матрасами, которые были с жёлтыми разводами. Спёртый воздух. На окнах решётки и нигде нет дверей, кроме кабинета медсестры. Кто-то был привязан тряпками к кровати. Стены облупившиеся... Десяти минут хватило, чтобы понять какое это гиблое место.

      Частные больницы не имели права лечить эсперов. Эсперы – удел государства, и на законодательном уровне запрещено выносить их в частные поликлиники, адвокатские конторы, страховые и прочие организации. Скрыть способность не выйдет, рано или поздно он начнёт ей неосознанно пользоваться и это заметят, если ещё на этапе сдачи анализов и медосмотра не поймут. Оставлять его в обществе – тоже рискованно, он может попасться полиции, а сидеть на привязи он никогда не собирался. Да и слушать сейчас ни Фёдора, ни кого бы то ни было ещё он не будет.


      Тем временем Гоголь был в своей квартире. Закрытые шторы по всей квартире, свет везде включённый. Двери плотно прикрыты. Электрический чайник стоял на полу в комнате. Ещё там лежали разного вида фантики, бумажки, записки, зарисовки, этикетки, бутылки из-под энергетиков. На кровати – вещи из шкафа и постель, не застеленная около месяца.

      Он не ел уже дня как полтора. Нож до ужаса пугал. А руки как будто жили отдельную жизнь от него. Не могли ничего держать крепко. Оттого острый нож не мог порезать даже картофелину, не говоря о мясе или помидорах.

      Голод уже начинал пробирать до дрожи, но Коля продолжал лежать в скрученной позе, не двигаясь и смотря в одну точку. Сама мысль выйти за пределы комнаты пугала. Оказаться незащищённым, открыться для атаки. Что, если он не один в квартире? Если он будет молчать и не шевелиться, никто не узнает, что кто-то есть здесь. К тому же, там, в коридоре есть окно в другую реальность. Там отражался как бы Николай Гоголь, но не тот, кого знал сам Коля. А пугающий, с взглядом полным боли. С рукой, согнутой около талии. С кукольными гримасами. У Коли волосы всегда были стрижены так, что прядей около шеи хватало на косу, но остальная часть с белыми слабыми кудрями. А у того, из другой реальности, они грязные, спутанные, сальные, с колтунами, в них часто какой-то фантик есть или другого рода мусор. Каждый раз проходя мимо него, Гоголь начинал думать, что сейчас из окна выйдут. Выйдут, а его запихнут в ту реальность и оставят там умирать.

      Но страшнее всего было даже предположить, что нужно выйти на улицу. Он не знал, как он раньше жил, почему ему не было страшно встречаться взглядами с людьми и слышать их разговоры. В сущности, ему казалось, что мир появился позавчера. И правилами установлено, что все враждебны к нему. Это не только люди, но и то существо, которое с момента сотворения мира стоит за его окном и ждёт, когда он раскроет шторы, чтоб разбить стекло и сожрать его. Существо высокое и несуразное, угловатое. Много острых зубов и тонкие три пальца. Волосы рыжие и длинные. Гоголь не видел это вживую, но знал, что оно ждёт, оно окружило дом, и, как только он откроет шторку, его не станет, а последним, что он увидит, станут эти белые глаза и жёлтые зубы. Не было сомнений. Оно существует.

      Гоголь хотел понять, что за странное ощущение сейчас он испытывает. То не страх, не отчаянье и даже не бессилие. Тянущее чувство, что от его суставов идут тонкие ниточки, что каждый нерв привязан к руке, которая сжимает его и утягивает вглубь кровати. Одному быть ужасно тошнотворно. Но может, это голод или та серость из цветочных горшков, которые были в Ярославле? Может, он принёс её из того времени, и сейчас она разлилась вновь по всему свету?

      Но и быть с кем-то до дрожи в пальцах бесило. Люди разговаривали, люди делали вид, что его они понимали. Каков анекдот. Разделяли его чувства? Да что они знают? Разве они знают это удушающее желание быть собой, быть свободным от морали, социальных конструкций моды и своей болезни, которая связывала и обрубала всё. Разве могли они понять это желание быть таким, как все обычные тридцатитрехлетние люди? С семьёй, работой, деньгами, амбициями? Без всей ненужной шелухи. Всё их сочувствие – это жалкое «Выпей таблетки – станет легче». Да не будет ему легче. Вот не будет, и всё.

Он мечтал, что все эти сопереживающие сгниют в канаве своей жалости к нему. А он гордо пройдёт по их головам, доказав, что он обычный человек и вовсе не нуждается в заботе. Он не инвалид никакой, он человек мира. Тот, кого социум принимает и не отторгает.

      О, какими смешными эти мысли казались. Ведь он прекрасно знал: всё, что он чувствует сейчас – следствие обострения болезни. Всё, что он видел в мире, большее количество людей никогда не видели и не увидят. Это было в его голове. Но не в реальности. И тот факт, что его реальность всегда качественно отличается от среднестатистической, пугал и заставлял сидеть дома. Но таблетки он не пил. Словно выпив их, он окончательно признает, что контролировать себя он не умеет. Что нужно извиниться, и не только перед Достоевским, но и перед тем, чьё письмо после прочтения он сжёг.

      А тот, далёкий тот, лежащий в могиле, до жути ненавидел, когда его жалели.

Если он признает свою вину, признает, что и влияние, оказанное на него, поистине было велико. И что сожжение вещей, связанных с ним, всё их разрушение – глупость. Эгоистичное желание откреститься от причастности к исходу чужой жизни.

Уж лучше забыть о его существовании, чем признать, что Николай Гоголь абсолютно не умеет принимать утраты.

      И он продолжал лежать скрюченным на кровати. Медленно моргал и боялся сделать хоть что-то в своей жизни. Поэтому, когда в дверь постучали, страх разлился по венам. Сердце забилось в ушах. Он прерывисто дышал. И не двинулся с места.

В ещё раз громкий стук в дверь. Он робко крикнул: «Кто там?» — начиная уже сердиться на то, что его не оставили в покое.

— Гоголь, открывай.

Голос знакомый. Холодный, едкий и колкий. Фёдор пришёл. Зачем? Они не виделись уже давно, и, строго говоря, даже не хотелось встречать его таким образом. И всё же, на третий стук он встал с кровати и добрёл до двери. Открыв её, посмотрел на сутулого Достоевского с пакетом чего-то в руках.

— Что тебе надо?

Фёдор молча протянул ему пакет и заглянул в глаза. Что выражал взгляд пришедшего, Гоголь так и не понял. Впускать его не хотелось, поэтому они продолжали стоять в дверях и молча смотреть друг на друга.

— Не думай, что я слежу за тобой. Просто я помню, как тяжело тебе ходить в магазин в любое время своей жизни. Особенно сейчас это должно быть остро. Пожалуйста, поешь. Там и готовая еда есть.

Фёдор уже собрался уходить, когда Коля положил ему руку на плечо. Сам удивляясь своим действиям. Ему вовсе не хотелось сейчас тактильности.

— Фёдор, я... Может, мне язык новый начать? Японский, не знаю там...




— Если хочешь, могу отдать свои самоучители.

      В голосе была какая-то скорбь. Он оторвал руку от плеч и пошёл в глубь лестничной площадки, не дожидаясь ответа. Закрыв дверь, Гоголь тяжко вздохнул. И ушёл обратно в комнату, где лежал, стараясь как можно скорее пройти мимо окна в другую реальность.



      Булгаков стоял около форточки, медленно и чинно курил сигару. Вдыхал вместе с табаком чудный запах поздней весны после дождя. Там, на улице, играли дети, капало с листьев, лаяли дворовые псы. Всё в теплом и нежном свете майского солнца. А за его спиной холодная мрачная квартира. В тёмных тонах, и лишь картины немного разбавляли тяжесть места.

      Здесь было до ужаса тихо. И даже уже не первый месяц находясь в такой тишине Булгаков всё ждал, когда его внезапно окликнет Фагот и спросит, долго ли он собирается отлынивать от работы и думать, как его достал Достоевский. Или вдруг услышит мурчание Бегемота.

      Когда он вколол сыворотку... Последующие часы было ужасно больно и неприятно. Марево в голове стояло настолько долго, что успел рассвет наступить, когда он только-только начал приходить в сознание. А ввёл он себе это, когда только начинался закат.

Несколько недель он ещё резко окрикивал по привычке и Бегемота и Фагота. Заходя в комнату, думал: «Если я снова увижу их за картами, я не знаю, что с ними сделаю». Как и должно, в комнате было пусто.

      Странно, но он стал замечать, как рефлекторно думает так же о Жене. У Замятина была привычка звонить ему каждый раз, когда тот собирался приходить в лабораторию. Но теперь раз в три дня появлялась мысль: «Странно он давно не звонил и не заходил». И каждый раз он вспоминал, что больше Женя не придёт. Становилось по-странному тоскливо.

      Ещё больнее было от того, что Анне он все ещё не рассказал о случившемся. Он просто не мог. Он хотел довести до момента, когда у Фёдора наконец будет книга, и он уничтожит эсперов. Тогда она бы просто думала, что он умер из-за книги. Однако понимал, что Анна скоро заметит, что давно не видела Женю в лаборатории. И скоро всплывёт вопрос: «Где он, если Фёдор уже вернулся?»

      Булгаков смеялся над самим собой. Ему в следующем году сорок, а он всё так же пытается по-глупому уберечь Анну от шокирующих новостей.

      Последнее время он заметил, как Фёдор ожесточился. Все больше и больше людей и эсперов умирало из-за его инициативы. Планы всё больше сводили с ума... Даже Булгаков, будучи давно знакомым и работающим с Фёдором, чувствовал, как сковывает страх. Не знаешь, какое действие приведёт к очередной смерти. Когда с лица исчезнет этот дикий оскал, каждый раз, когда ему приходится признавать, что эти смерти были в плане. Эта кровожадность не была свойственна ему. Словно смерть Жени и исчезновение Мишеля перестали его сдерживать. Словно они действительно заковывали его в смирительную рубаху и не давали творить многое. Как будто он оглядывался на них и высчитывал, одобрят ли такие действия эти двое.

      Когда Мишель ушёл с Фёдором, он больше не вернулся. По приезде в лабораторию после Парижа, Булгаков застал растерянного Есю. Он уже почти не видел мир глазами. Точнее, он думал, что видит, но на самом деле не мог найти вещи, которые стояли на других местах. Глаз не реагировал на свет, а то, что сменилось время суток, он не замечал. Часто говорил, что часы как будто застыли и почему-то стрелки не двигаются, но звук он слышит. Еся ослеп. Но только к реальным вещам и людям. Чёрного человека каждого он всё так же видел. Это стало понятно по его словам, после того, как Фёдор ушёл из лаборатории.

      «Мерзавец, поглотил Мишеля полностью и кукухой поехал,» — только из этих слов стало понятно, где теперь Мишель. Слился со способностью Фёдора. Булгакову пришлось зачитать то, что ему оставил Женя. И тогда он остался в лёгком недоумении.

«Какая забавная ситуация, я умираю раньше тебя. Скоро и Мишель уйдёт. Надеюсь, тебе больше не придётся мучатся от моего Чёрного человека. Желаю тебе спокойно умереть, в благоприятной обстановке. Быстро и безболезненно. Слишком ты уж настрадался, а в собственное счастье ты не поверишь, ты мне говорил.

Гроссмейстер»

Еся тихо рассмеялся, когда ему это прочитали.

— Ну вот, спор я выиграл, а платить теперь некому...

— Какой спор? — недоуменно спросил Булгаков. Еся поднял глаза куда-то к потолку и вновь рассмеялся.

— Да я поспорил с Мишелем и Гроссмейстером, кто умрет раньше из нас троих. Я поставил на Замятина, а они оба поставили на меня. А я ведь спорил на желание. Какой теперь толк с этого?

      Булгаков, вспоминая сейчас это, отмечал, с какой лёгкостью принял смерть этих двоих Еся. И это не складывалось со знанием, что по крайней мере с Мишелем они были очень близки. Неужели смерть его никак не расстроила и не задела? Впрочем, это Еся, он всегда странен в реакции на смерть. Булгаков постоянно забывал, что Есе сложнее смотреть на жизнь, чем принять факт смерти. Почему-то Михаилу Афанасьевичу казалось, что он никогда не наслаждался жизнью. Просто не понимал, каково это. В этот раз он даже не спросил, когда же испытания закончатся. Кажется, он понимал, что и в слепом состоянии он будет нужен ради исследования, например, «Адаптация эспера к жизни с потерей органа осязания». Тот, кажется, уже смирился, что существование будет идти пока не откажут все органы, пока само тело не перестанет сопротивляться смерти.

И, по правде сказать, Булгаков не знал ответ на вопрос, что лучше – умереть от собственных рук или волочить существование, пока не умрёшь естественным путем. Этот вопрос ему задали ещё в самом начале пути с Фёдором. И тогда он ответил: «Волочить, ведь есть вероятность, что всё изменится и станет легче жить». Достоевский тогда глухо рассмеялся. Сейчас Михаил Афанасьевич правда не знал, что лучше. Какое решение правильное? Кто прав: Женя или Еся? Чего придерживается он сам? Ведь он тянул лямку жизни, даже когда она была слишком тяжела... Ведь в итоге ему стало легче, часть проблем была решена сывороткой. Но... Жене бы она уже не помогла. Кажется, если верить тому, что сказал Еся про спор, он давно уже решился на смерть и только ждал подходящего момента. Быть может, он знал, что убьёт себя уже тогда, после первой поездки в Англию? Женя никогда об этом не распространялся. Лишь говорил, что, пока есть силы, бороться он будет.

      Булгаков выкинул сигару и налил себе коньяка. Слишком тяжело даётся осознание того, что Фёдор перешёл в активную фазу плана. Сбор информации про природу эсперов заканчивается. Теперь любой, кто окружает Булгакова слишком давно, может умереть. И в этом списке числилась и Анна. От этого было до жути страшно. Подумать только, та, кого он знает без малого три десятка лет, может умереть из-за плана Фёдора. В любой момент. Ужасно.

    Она ведь не пустой звук, её имя – проводник в воспоминания, которые максимальным теплом отдаются в душе. Бойкая девочка с короткой стрижкой из-за вшей и уверенная женщина, которая даже Гоголя может поставить на место - один человек. И умрёт. Как тот, чьё бренчание на гитаре рассеивало страх, чей смех и шутки всегда будут в воспоминаниях. Умрет, как стакан молока на столе в солнечном свете родного дома. Окажется в земле, как сухощавая улыбка матери. И как бесконечное количество людей, чьих имён он даже не знал. Только способность и тело видел. Булгакову всё казалось, что к смерти он безразличен. Но когда ушёл Женя, стало страшно потерять Анну.

Он опрокинул в себя содержимое стакана. Поморщился и глубоко вдохнул. А когда выдохнул, зазвонил телефон. Сняв трубку, он услышал уставший голос Фёдора.

— Михаил Афанасьевич, я вновь уезжаю, на вашей совести проследить, чтобы Гоголь ничего не натворил, пока меня нет.

— Что ж я вам, сиделка какая? А может нянька или санитарка, следить за больным психически? Мне не ближний свет ездить к нему на квартиру или перевозить к себе в лабораторию.

— Но вы же прекрасно понимаете, что как только случится что-то, нам придётся всем складом разбираться с проблемами. Более того, он же может пойти убивать. А смерти без разбору всем и каждому – то слишком накладно для нас. В общем, я уеду где-то недельки на три, куда – пока не скажу.

— Вы всегда говорите так, словно у меня есть выбор.

В ответ лишь тихий смех.

— Вы не в долговом рабстве у меня. Не стройте жертву, хотели бы уйти – нашли бы способ сдать меня и выйти сухим. Всего доброго. Ах, да, пожалуйста, присмотрите за Интеграл, часто перевозить её из места в место плачевно для её состояния, а она не то чтобы молодая и легко не перенесёт.

      Достоевский сказал это с неким беспокойством и казалось, что Интеграл волновала Фёдора куда больше живых и имеющих личность людей. Впрочем, Михаил Афанасьевич был согласен с таким решением. Интеграл действительно было уже около восьми лет. И снова вернувшись к мыслям о Жене, с горечью пришло осознание, что даже кошка его пережила. А должно быть всё наоборот.

      Булгаков не заметил, как трубку положили и начались гудки, прерывистые и громкие. Он несколько мгновений был в мыслях, а потом запоздало осознал, что с ним больше не говорят. Реальность ощущалась мучительно.


      Следующим днем Фёдор, стоя на причале, смотрел в темную воду. Рядом, как тень, сидело Наказание. Оно ничего не говорило, просто смотрело куда-то вдаль и тихонько улыбалось.

— Сможешь сегодня быть на переговорах с Фицджеральдом? Ведь за ними как за агнцами божьими надо следить, чтобы не сошли с праведного пути. Я направлю их, ну а ты поможешь им осознать правильность выбранной дороги… — и пусть он говорил на русском, все равно завёртывал свои мысли в религиозную обертку, пытаясь донести незаметно суть и действия в плане. Он смотрел на черную макушку. К нему подняли взгляд. И в него словно впились глубокие синие глаза. Единственное, что досталось от Мишеля Наказанию, – глаза. И тихо, беззлобно был дан ответ.

— Разумеется, ведь не Каин и Авель мы. Бог в наших глазах представляется одним и тем же.

      Достоевский довольно кивнул и задрал рукав рубашки. Посмотрел время и как-то довольно улыбнулся.

— Тогда нам пора, брат мой.

      Он подал руку, чтобы тот смог подняться, но Наказание предпочло слиться с Фёдором за одно касание. Забавно, но оно ласково называло Достоевского Преступлением. Часто смеялось и говорило, что он сам и есть нарушение закона. Нарушение порядка. Тот, кто не сошел с ума от знания книги, тот, кто смог пережить и сломить парадигму мира. Вместе они и были – Преступление и Наказание.

Фёдор быстрой и широкой походкой покинул ту часть причала и поспешил к назначенному Фрэнсисом месту. Его уже ждал тот высокий средних лет мужчина, а рядом стоял Герман.

— Добрый день.

      И двое мужчин несколько удивленно заметили Фёдора. По лицу Фрэнсиса можно было прочитать некое недовольство, и чувствовалось, что он собирается отогнать Достоевского, приняв его за попрошайку. Но Мелвилл того не дал сделать.

— Вы, верно, Фёдор?

— Можно и так сказать. Однако неужели Агата всё еще не нашла ни одного моего изображения? Мы ведь знаем друг друга уже больше десятка лет.

— Так вы знаете, что о вас рассказала Мисс Кристи?

— Определенно. Но, кажется, у нас есть более важные темы для обсуждений, чем просто рассказы о старых общих знакомых.

— Да, верно, мне нравится, как вы цените моё и своё время, Фёдор. Определенно, нам удастся сработаться.

      Сказав то, Фрэнсис подал знак, и в небе обозначился огромный кит Моби Дик, а после их захватил шар Германа, и они отправились в нём к главному штабу Гильдии.

— Всенепременно, — кивнул Фёдор, проходя уже по коридорам.

      Сам же глазами отслеживал места, где можно установить жучков. И проходя в темных закоулках, где его явно вели для устрашения и чтобы показать «Смотри, где ты окажешься, если осмелишься нарушить договор», он выпустил Наказание на волю, передав мысленно указание о местонахождения пульта управления Моби Диком, а после столь же незаметно для Фрэнсиса и Германа вложил в руки Наказания новый пульт. Тот, как только получил всё нужное, растворился из мира и ушел в другом направлении.