Одна из немногих вещей, что Энтони Стеллар хорошо усвоил еще с юности: когда в тебя влюблены — это приятно. Приятнее, чем быть влюбленным самому — в миллион раз. Впрочем, про второе он только слышал.
В сердце его (пускай Энтони был человеком кое-как образованным и уже понимал, что чувства вылупляются не в сердце) нередко волновалось, но волны были коротки и холодны. В Энтони — в красоту ли, в выученную обходительность или в деньги и положение его отца — влюблялись часто: мелко и глубоко, надолго и на пару дней, романтическим чувством и иррациональной страстью плоти — по-всякому. Но ощущение свободы, часто сочетающееся с ощущением пленительной порочности, будоражило куда больше выразительных взглядов — слишком, по мнению Энтони, частых для его скромной персоны. Случайные подруги, когда не требовали слишком многого, были так хороши именно по этой причине.
Быть объектом влюбленности всегда было интересно. Помимо тщеславия (приятнейшего из христианских грехов), Энтони с интересом предавался изучению характеров, проверяя границы своего влияния на людей. Арсенал его манипуляций — весьма чутких и гибких для человека без природных талантов — со временем был способен довести подопытную до отчаяния, безумия или до его постели — спасибо папаше, по-королевски вместительной. Но, впрочем, добившись признания в чувствах, Энтони тут же отказывал и отступал — садистом он все-таки не был. Мерзавцем тоже — по крайней мере, уверенность в этом помогала крепко спать.
Но больнее всего было, когда увлечение, не встретив взаимности, проходило. Энтони переставали интересоваться — рано или поздно, но неизбежно. И тогда чужая влюбленность, до того совершенно не интересная, вдруг становилась желанной. Ничего не вспыхивало ни в сердце, ни где-либо еще: просто когда в тебя влюблены — это приятно. Энтони не любил чувствовать, будто у него что-то отобрали. Не признавая себя собственником или эгоистом он, впрочем, прекрасно осознавал эту черту. Но стыда, как и любого другого враждебного свободе чувства, старался не испытывать.
Мужчины в Энтони уже влюблялись. Сначала было непривычно и странно. Впрочем, он давно методично и последовательно выкорчевывал из себя гнилые ростки общественной морали, и крепкий — зубы в зубы — явно не дружеский поцелуй одного из бывших приятелей в кабаке был логичным продолжением отказа от религии и военной бравады. Тони презирал Бога, ненавидел войну и, как оказалось, иногда был не прочь целоваться с мужчинами. Разницы-то — лишь в мягкости бюста.
А впрочем, все это было в юности — вернее, в юности более ранней, чем сейчас, отчаянной и расхристанной. Теперь же Тони привык считать себя человеком взрослым и остепенившимся, наигравшимся и научившимся думать о других, окончательно освободившимся от предрассудков и сбежавшим из дома, чтобы жить как-то… правильно, что ли. Быть объектом чужого чувства теперь было скорее неловко, стыдно почти — Тони, прекрасно осведомленный о темнейших подвалах своего характера, не хотел никого обманывать. И все-таки — не мог заставить себя не привязываться и не привязывать. Почти неосознанно.
Поэтому с Элайджей было как всегда — чужое до жути очевидное чувство льстило и смущало, а потеря его показалась совсем невыносимой.
Тони не был уверен, что это конец — просто казалось уже невежливо приходить к Элайдже по утрам. Точно не после последнего разговора, когда Тони побитым щенком притащился в каюту, чтобы услышать, что он хороший человек. Вместо этого он услышал правду — а правду от Элайджи слышать было невыносимее всего.
Тони был убийцей. Человеком, не достойным расположения и уж точно не достойным чувств. Оттого мучительная (и неожиданная для него самого) нехватка общества Элайджи, пустых разговоров, влюбленности его смешной и очевидной, его восхищения — с особенным аппетитом жрала душу. Что теперь доказывать, кому? Пустота жевала внутренности медленно-медленно, проворачивала кишки как мясо на вертеле, а в руке все еще горело фантомное железо пистоля.
До Англии они доплыли без приключений и без общества друг друга — за всю дорогу они поговорили дважды. Первый диалог состоялся на следующий день после злосчастного убийства — тогда Тони, еще не до конца привыкший, что в капитанской каюте ему больше не рады, заявился вечером.
— Вы не выйдете к ужину?
— Благодарю, я не голоден.
И тон Элайджи обдал такой льдистой, хрусткой вежливостью, что Тони самому стало страшно.
Второй раз случился за одним из завтраков — Элайджа, сидевший уже не у самого плеча, а поодаль, потянулся за кусочком вяленой рыбы с общего блюда и случайно задел руку Тони пышным молочным рукавом.
— Извините, — подчеркнуто вежливо, неровным голосом.
— Ничего страшного.
И хотелось сказать что-то еще — да смысла не было.
Пристать в Лондонском порту было идеей рискованной и идиотской — иными словами, в духе Тони.
Темза пахла затхлой гнилой сыростью, холодом, домом — Темзу Тони не видел около года и с удовольствием не видел бы больше никогда, забросив навсегда проклятущий город тумана и воды, в котором нормальному человеку существовать невозможно. Дома Тони оставил себя юного — привык думать, что похоронил, но когда знакомый мокро-склизкий воздух защекотал слизистую носа, даже призраки прошлого будто стали немного плотнее. Только смутное, безрассудное желание хоть что-то исправить, только сумасбродная идея толкала дальше.
— Надеюсь на ваше благоразумие. Будьте так добры, ждите меня на судне. Меня не будет всего несколько часов. Я ненадолго, всего лишь заберу одну вещь, — проинструктировал Тони.
— А дальше? Если несколько часов пройдут, а вы не вернетесь? — спросила Джульетта больше из принципиальности, чем из беспокойства.
— Тогда уплывайте без меня, как только начнет светать, — с деланной беззаботностью он пожал плечами. — И выбирайте нового капитана.
Кольнуло — Элайджу Тони все-таки взял под свою ответственность.
— Об одном прошу — доставьте Элайджу в Ирландию спокойно.
— Ты ведь сбежал, да? Ну, из дома. Ты рассказывал вроде, — встрял Дима. — Так не думаешь, гений, что тебя всем Лондоном ищут и мечтают вздернуть?
Дима посмотрел глазами круглыми и наивными, почесал замотанную повязкой шею. Тони не сдержал смеха.
— Меня абсолютно точно ищут, но не всем Лондоном. Я знаю своего отца — ему важнее всего сора из избы не вынести. А значит, о том, что я вообще куда-то пропал, даже при дворе не все в курсе. Чего уж говорить о простых дозорных на улицах.
— Но если тебя узнают?
— Скорее всего, поздороваются вежливо. В крайнем случае к отцу поведут, что мне еще могут сделать? А от отца сбегу. Сбегал уже. Только вы завтра уплывайте. Вам так легко не отделаться, если вдруг что.
Элайджа чуть дернулся, будто прислушиваясь, — Тони было видно его из уголка глаза. Элайджа стоял лицом к воде, весь обратившись в глыбу эталонного равнодушия, и тщательно делал вид, что не слушал, и вообще — не его дело. И, будь Тони человеком повзрослее и поумнее, он бы, конечно, подошел, успокоил, пообещал надежные руки и скорое возвращение в родную Ирландию, но таким человеком Тони не был. Поэтому он, будто повинуясь правилам какой-то загадочной игры, промолчал так ребячески-гордо, что самому стало смешно.
Корабль — обжитое, потертое, пригретое плавучее гнездо — остался за спиной, убедительно подняв английский флаг взамен черного. Под ботинками зашуршал больной Лондон — давно переживший свои главные проклятья и катастрофы, но израненный и умалишенный, как старый солдат.
Капюшон плаща бросил на лицо мягкую тень, пусть и прятаться было не от кого. Над городом лепились в комковатую кашу тучи, обещая залить его к чертовой матери. Пахло предгрозовой тревожной прохладой — каждый нормальный лондонец в этот момент должен был запереться дома и молиться, чтобы молния не угодила в крышу. Было пустынно, темно, возбужденно и влажно в воздухе. Тони двинулся вдоль берега.
Лондон — привычно чужой и неприветливый — обнажал острые зубы высоких треугольных башен, рваный профиль крыш. Но это только по правое плечо — по левое клокотала густая, как желчь, темная вода. Впереди река давала изгиб, и казалось, что зубоскалые здания не дают воде проходу, а загоняют ее в тупик и смотрят сверху вниз с угрозой. И неясно было, от чего пахло дурнее — от ненавистной Темзы или от города, заросшего в грязи и помнящего еще времена, когда воздух в нем был вытеснен смрадом разлагающейся плоти.
Капля, две — через несколько минут Лондон смешался с водой. Пряди волос, выпавшие на лицо, стали холодными и тяжелыми, а рукава прилипли к коже.
Прямо под ногой Тони мелькнул сгусток тьмы размером с котенка, показавшийся вдвое больше из-за собственного отражения в мокрой брусчатке. В Лондоне давно не было таких огромных крыс. Мгновенный приступ паники обжег лицо, и Тони отпрыгнул, нелепо поскальзываясь и приземляясь на копчик, с плеском разбрызгивая забившуюся в щели меж камнями воду. Крыса с храбростью самоубийцы бросилась в реку и исчезла.
Несколько секунд понадобилось Тони, чтобы перевести дыхание. Все кипело и клокотало внутри. Это на собственном судне можно было запирать истерический ужас и притворяться перед командой, будто грызунов капитан совсем не боится. Теперь же — в аду, что когда-то было привычно звать домом — никто не смотрел.
Энтони было пять. Он был рано вытянувшимся некрасивым ребенком и пропускал второй год ценнейшего домашнего образования — к нему перестали ходить учителя. Дни в доме с матушкой и бесчисленной необразованной прислугой ощущались одним бесконечным днем. Энтони не знал, как общаться с другими детьми — их он, в сущности, толком не видел и до тех выпавших двух лет, а потом мир за глухими душными стенами особняка Стелларов и вовсе перестал существовать. Отец много курил. Матушка кашляла, но не ругалась. Экономка Бетти, ответственная за покупку продуктов, переселилась в пристройку, некогда служившую летней библиотекой, и жила там даже зимой.
С юным Энтони не говорили о том, что происходило снаружи. Уже позже он узнал почему — отец говорил, что детям интересна смерть, и был прав. Единственным способом оградить любопытство сына казалось тотальное игнорирование.
Но один раз ему показали.
К дому прибилась собака — смешная, насквозь дворовая, с оттяпанным правым ухом и рыже-бурыми колтунами шерсти под лысоватым беременным животом. Бетти прикормила, можно было не сомневаться. Бетти была барышня молодая и чувствительная — то тайком сунет Энтони в карман конфету до обеда, то отнесет объедки бездомной суке, то приютит у себя в закутке что-то лохматое и совершенно не подходящее по статусу семье высокопоставленного чиновника из знатнейшего аристократического рода. Собаку не звали никак, но ей не нужно было имя, чтобы носиться с Энтони по двору, пока матушка и нянечки не видели, игриво хрипловато лаять и почти по-человечески ласково подставлять умную длинную морду под гладящие ладони.
В тот день отец возвращался с работы позже обычного. «Ну, куда же ты, окаянная!» — послышалось из пристройки, и тайна Бетти, радостно виляя хвостом, выбежала к воротам. Конечно, она не могла понять, каким человеком был Эдвард Стеллар. Только взвизгнула нелепо и будто удивленно — почти одновременно с выстрелом.
Энтони было пять, и он впервые захлебывался слезами, глотая соль и вытирая щеки шерстью Ричарда — холеного домашнего щенка, выпрошенного у родителей на день рождения. Ричард, испуганный эмоциями, судорожно, беспорядочно лизал ему лицо и руки.
— Убирайся, — бросил Эдвард в сторону Бетти спокойно и холодно. — Ты здесь больше не работаешь. Не хватало, чтобы твои шавки угробили мою семью.
А затем — зашел в дом и, не говоря ни слова, вцепился в плечо позорно зареванного сына. Вывел, перешагнув через остывающую мохнатую тушку. Посадил в экипаж.
— Ты знаешь, что такое чума, Энтони? — спросил отец ровным тоном, но не отпуская хватки.
Энтони не знал, Энтони даже не услышал вопроса — в голове шумело, а глаза от соли ощущались пульсирующими ранами. Экипаж трясло, и руки тряслись, и мир сотрясался вокруг.
— Ты знаешь, что животные ее переносят*? Эта тварь, по которой ты так убиваешься, могла стоить жизни нам всем, Энтони. Быть мужчиной — значит делать правильный выбор. А теперь смотри.
*Реальное заблуждение лондонцев во время великой эпидемии чумы 1665-1666: тогда никто не знал, что чуму переносят блохи на крысах, и от бездомных кошек и собак избавлялись на всякий случай.
Крысы в памяти слиплись в ком с трупами, мухами, сладковато-тошнотными запахами гноя и ладана, пустынными-пустынными улицами, красными крестами на дверях и темными переулками, поблескивающими только влажной плотью и глянцевитыми обглоданными костями.
Тони поднялся с брусчатки, отряхивая плащ. Спине и ногам стало холодно. Капли облизали лицо.
Крысы исчезли давно, в тот же год, и даже странно, что появились снова. Поговаривали, что крысы сгорели. Тогда же сгорела и ушла из города чума.
Энтони было пять. С половиной, даже чуть больше, когда огонь* подошел вплотную к Вестминстеру, но сжалился в последний момент. Если кто-то из учителей и пытался объяснить Энтони, что перед смертью все равны, тогда он знал — даже Великий Пожар мог отступить перед округом, где жили аристократы. Энтони бы не удивился, если бы отец дал взятку огню. Или — самому Дьяволу.
*Речь о лондонском пожаре 1666.
Черным-черно было над городом. Крыши от жара мелко кривились, как в беспокойной воде. Матушка говорила — проклятье. Матушка говорила — конец света. Отец курил в гостиной и хмурился. В гостиной тоже было черным-черно, а снаружи сквозь кружевную тюль дыма пробивались искры и всполохи — и город был что невеста в фате, и огонь завораживал.
Теперь Тони казалось, что тот однажды увиденный огонь не переставал гореть в нем никогда.
Когда Энтони было тринадцать, он точным броском золоченого блюдца сбил напудренный парик с головы молодого Саймона Баркса — невероятно раздражающего друга отца из Ньюгейтского руководства. В шестнадцать угодил в скандал с дочерью лорда — впрочем, сам Энтони не помнил, чтобы она была против. В восемнадцать домой его привели, волоча под руки из разгромленного кабака. Все, что юный Энтони видел перед собой, было огнем.
Дождь заколотил чаще и ожесточеннее. Полыхнуло, а через несколько секунд небо загремело, как груда железа. Острые вершины Вестминстерского дворца на доли секунды озарялись белизной и снова тонули в темноте. Уже виднелись высокие шесты, качающиеся от ветра, похожие на булавки с круглыми блестящими головками. Тони побежал, вхолостую проскальзывая носами ботинок по мокрой брусчатке и откинув капюшон — тьма и так была насыщенная, а волосы — промокшие насквозь.
В Вестминстерский дворец его бы не пустили: называть свое имя было бы слишком рискованно, а никакой хоть сколько-нибудь правдоподобной легенды Тони не выдумал. Но внутрь заходить и надобности не было — заветные колья возвышались в три человеческих роста перед воротами. Тони остановился. Зарядил пистоль скользяще-влажными руками, дождался очередной молнии и отсчитал несколько секунд, прицеливаясь. И выстрелил — из рассказов отца он еще помнил, что шест был второй справа. Гром заглушил грохот.
Вершина деревянной палки отломилась и плюхнулась в воду у ног. Мертвая, неузнаваемая после двадцати пяти лет под дождем и ветром голова покатилась резво, как дыня на рынке. Тони брезгливо остановил ее самым кончиком ботинка и так же, ботинком, затолкал в мешок.
А потом он почти ничего не успел понять — только отдаленный крик и топот. Перед тем, как исчезнуть, мир на мгновение стал небывало четким.
***
Сначала родился свет — тусклый, мягко-желтый, но все равно неприятно забившийся меж ресницами. Потом пришла боль — тупая и бессердечная, как бешеное животное, прямо в затылке. Еще через несколько секунд из пятен собралось все остальное: холодная твердь пола под ноющим копчиком, затхлый запах пыли, руки, неспособные пошевелиться и сжатые колючей шершавостью.
Когда глаза удалось открыть полностью, оказалось, что свет льнет к полу длинными расходящимися полосами. Сквозь решетку. А руки — перетираются пеньковой веревкой.
— Вы очнулись? — голос прозвучал неожиданно учтиво, будто принадлежал слуге, а не смотрителю.
— Не уверен, — ответил Тони, пытаясь сесть на полу хоть сколько-нибудь удобно и рассмотреть собеседника.
Он стоял напротив — узкоплечий, невысокий, немного сутулый. Улыбался, будто извинялся, и тер шею. Светлая, прозрачно светящаяся в полутьме кожа. Черные волосы — разлетом у лица. Черты правильные и четкие, мягкий овал щек, какой бывает у подростков, пусть молодой человек был никак не младше самого Тони. В голову пришел Дима — такой же, опушенный юностью, с детской нижней губой и упрямыми глазами. Только у Димы — большая разница — не было такого цветистого фиолетового пятна на щеке.
— Друг мой… Как можно вас называть? — спросил Тони, улыбкой давя головную боль.
— Юджин.
— Юджин, боюсь, произошла ужасная ошибка… Известно ли вам, Юджин, кто мой отец?
Тони старался звучать вежливо и ласково — конечно, когда смотритель осознает чудовищное недоразумение, у него и так будет миллион причин стыдиться. Тони изображал всепрощающее терпеливое смирение — ничего страшного, подумаешь, схватили не того человека, ведь главное, что разобрались, с кем не бывает…
— По поручению вашего отца вы здесь, мистер Стеллар.
Внутри что-то треснуло, сорвалось и плюхнулось в живот.
— Друг мой, быть такого не может.
— Не думаю, что мне позволено с вами болтать. Вы вольны верить чему хотите.
Тони подумал — может, это больной сон? Видение? Бред, последствия удара головой?
— Скажите хотя бы, где я.
— Ньюгейт, мистер Стеллар.
Это было ожидаемо и даже очевидно — где еще камеры с решетками и акустика как в пещере? — но Тони все равно не смог не вздрогнуть от удивления.
— И… и что вы будете со мной делать?
— Не «вы», а «они». Моя задача — за вами присмотреть. Это во-первых. Во-вторых — понятия не имею. Это вы сможете узнать у своего отца.
— Прекрасно, — ответил Тони, пытаясь вернуть своему лицу выражение хоть какой-то уверенности. Все под контролем, все под контролем, все под контролем. — А может, если вы, скажем, случайно плохо присмотрите и упустите меня, вам же наверняка ничего не будет? Не казнят же вас, в самом деле…
— Не пытайтесь. У меня даже нет ключей от вашей камеры.
— Ох, какая досада. Выходит, не очень-то вам здесь доверяют?
Юджин посмотрел исподлобья — по-детски серьезно, прикусив обиженную нижнюю губу.
— Они не доверяют вам, мистер Стеллар. Сдается мне, на это есть причины.
Тони рассмеялся так натужно и напряженно, что самому стало стыдно.
— Подождите минутку, — продолжил Юджин. — Я приведу вашего отца.
Тони проводил его взглядом. Подождал, пока шаги чуть затихнут в черном нутре коридора, и спешно отполз к самой стене, ударяясь связанными руками. Нашел угол каменной скамьи и, пребольно встав на колени, с силой потер о него перепутанные веревки — очень смешно, будто это могло помочь. Будто, даже если каким-то чудом удастся за несколько минут растереть прочную пеньку в труху, будет хоть какой-то шанс выбраться из запертой камеры. Но дело было не в этом — просто перед отцом не хотелось предстать в таком виде. В тюремной пыли, в побуревшем от грязи плаще, с волосами, намокшими под дождем и высохшими непричесанными лохматыми комьями — Тони выглядел жалко. Именно так, как отец ожидал.
— Да, сэр. Сюда, сэр, — голос Юджина звучал все так же лакейски учтиво.
Первое, что Тони заметил, оторвавшись от растирания веревок и вскинув голову, — седины на голове отца стало больше, чем он запомнил. Хуже всего было чувствовать от этой мысли отвратительное подростническое злорадство.
Отец встал напротив и рассмотрел Тони сверху вниз — придирчиво, как лошадь, которую собрался покупать. Тони выдавил глупое глумливое выражение в надежде сохранить хоть какое-то достоинство на лице.
— Давно не виделись, — первым напал он. Если он чему и научился, так это тому, что с отцом медлить и мямлить — стратегия провальная.
— Встань на ноги, Энтони, — по брезгливой интонации Тони понял, что его ждет минут пятнадцать унизительной экзекуции на тему «кем ты стал», а потом наконец отвезут домой. Подуются всей семьей для вида. Мать расскажет, как «чуть с ума не сошла». Но никто не удивится так уж сильно, когда он сбежит снова — на этот раз точно навсегда.
Корпус неуклюже накренился вперед, когда Тони попытался встать. Связанные руки сделали тело непривычно топорным, как из полена выструганным. Когда обе ноги относительно твердо укоренились на полу, Тони оценил убытки: ни шпаги, ни пистоля за поясом не оказалось. Обычно спрятанный в ботинке нож обернулся холодной пустотой.
Но все это были мелочи — надо было решить, как потом искать «Новую Атлантиду», которая к тому моменту, конечно, уже отчалит с Лондонского порта. Они должны были отправиться в Ирландию — как Элайджа говорил, в Корк? Добираться туда по суше пока звучало сумасшедшей идеей. А еще надо было найти мешок — куда его могли деть?
— Отвратительно выглядишь, — сказал отец, будто впервые в жизни не зная, что сказать.
— Ты тоже не очень.
Он стоял прямо под светом, похудевший и, как все лондонцы и все люди с суши, бледно-серый. Немного пониже Тони. Постаревший от теней, что лампа бросала на складки бровей и морщины у глаз. Ранняя седина с висков проползла к ранним залысинам.
— Не думаю, что готов прислушиваться к мнению пирата.
Словами он плевался так же, как табаком.
— Давай побыстрее с этим закончим. Я готов слушать, какой я ужасный сын, — Тони расправил плечи и вытянул подбородок, как бы подставляя лицо под грядущий разговор.
— Не думаю, что это необходимо, — отец усмехнулся, но как-то изломано, неестественно, как кукла. — Виселица говорит достаточно красноречиво.
— Брось, не собираешься же ты меня повесить? — Тони стало совсем весело. — Очень страшно, я очень испугался. Давай закончим это представление. Я все понял, осознал, раскаиваюсь и готов идти домой.
— Мы не поедем домой, Энтони.
— А куда, в церковь меня повезешь? Ну, вези в церковь. Только я бы сначала помылся…
— Энтони, — выдохнул отец. — Мы никуда не едем до завтрашнего утра. Рекомендую тебе выспаться.
Тони на несколько секунд уставился на него, а потом расхохотался.
— А завтра что? Суд? Умоляю, все лондонские судьи здоровались со мной за руку!
— Суда не будет, Энтони, наша семья не вынесет еще и такого позора. Завтра на рассвете мы едем в Тайберн*. Мы — это ты, я и сэр Саймон Баркс.
*В 1685 — деревня под Лондоном, официальное место казни осужденных.
— Думаете, это законно?
— Не тебе рассказывать мне о законности.
Ругательства в голову приходили только русские, Димины. Но больше было смешно — не думал ведь отец, что Тони действительно поверит в этот театр? В просторную и относительно чистую для Ньюгейта индивидуальную камеру, в веревку на руках вместо кандалов, в казнь собственного сына без суда — такой кромешный бред, что можно писать комедию.
Стало интересно, знает ли этот Юджин, в каком спектакле его заставили играть. Выглядел он серьезно — наверняка ему ни о чем не сказали, чтобы не расслаблялся.
— И что, соберете толпу на меня смотреть? — спросил Тони с воодушевлением.
— Много чести. Ты и так принес нашей семье дурную славу, от которой я еле отбился. Казнь будет тихая. При дворе нас простят, а для остальных ты просто исчезнешь.
Отец говорил степенно. Спокойно. Беззлобно как будто — как если бы не обижался уже давно. Констатировал факт.
— Почему тогда не застрелить меня как собаку?
— Пули жалко. Ты ничего полезного за жизнь не произвел, Энтони, а пули стоят денег. И ты знаешь правила. Пираты заслуживают виселицы.
И что-то такое было в его тоне — будто он повторял заученную речь. Серьезный отец звучал иначе.
— Ты мне одно скажи, Энтони, — продолжил он. — Какого дьявола ты вернулся?
— Я ненадолго. Мне нужно было… Забрать одну вещь.
— Стрелять у Вестминстерского дворца — по-твоему, это разумное поведение?
— Охрана так испугалась выстрела, что ударила меня прикладом по голове? Хорошенькая же у вас охрана.
Последнее замечание отец проигнорировал.
— Не стоило тебе возвращаться. Видит Бог, я не по своей воле делаю то, что делаю.
— Так не делай, черт побери!
— В отличие от тебя я знаю, что такое долг. И думаю не только о себе. Если тебе интересно, принять решение о казни собственного сына гораздо сложнее, чем сбежать из дома.
Тони закатил глаза — этот бессмысленный разговор начинал его утомлять.
— Ничего не хочешь ответить? — спросил отец.
Тони не верил — ни слову не верил, ни единому. Но — так и быть — решил подыграть. Может, именно этого от него ждали. И отпустили бы пораньше, без унылого спектакля с Тайберном, если бы он хотя бы сделал вид, что поверил.
— Мне жаль. Мне правда жаль. Ты герой и все такое, подкупить палача — это прям подвиг. Но если в твоем мире нормально без суда повесить родного сына ради репутации семьи… Я поступил правильно, сбежав, не находишь?
Отец помолчал пару секунд. Затем с шумом вдохнул.
— Не старайся. Твои манипуляции на меня не работают. Хотя бы потому, что ты почерпнул их у меня.
И осознав, что продолжать диалог бесполезно, он отвернулся.
— Юджин! Закончили. Но… Развяжите его бога ради.
***
Не спалось. Гнусный прогорклый свет размазывался по полу грязными полосами. Тонкий картон, отчего-то зовущийся матрасом, и накинутый вместо одеяла плащ не спасали от каменного холода. Тони пытался перевернуться, найти хоть сколько-нибудь удобное положение, но сбил бока в первые пятнадцать минут и смирился. Запястья, стараниями отца освобожденные от веревки (высокомерное снисхождение, которое Тони должен был воспринять как королевский подарок) все еще невыносимо чесались. Все ощущалось каким-то нелепым, бессмысленным детским наказанием.
Юджин клевал носом у камеры. Устроившись под самой лампой и посадив на нос очки, он пытался читать, но холод и тишина явно клонили в сон. Тони узнал томик Спинозы на латыни, и от такой неожиданности захотелось присвистнуть. Но вместо этого он незаметно, из-под полуопущенных ресниц всмотрелся в лицо Юджина. И готов был поклясться, что никогда не видел у служащих власти псов таких лиц. Где-то на мягком овале или в больших глазах, еще не обострившихся от возраста и цинизма, застрял, влип, как смола в густую шерсть, неоформленный подростковый бунт, только и ждущий, откуда выстрелить.
— У меня бессонница. Хуже того, мне скучно. Поговорите со мной, Юджин.
Юджин вздрогнул. Сморгнул дремоту. Закрыл книгу, заложив страницу пальцем.
— Сдается мне, я не нанимался вас развлекать.
— Сдается мне, вам не положено спать на рабочем месте.
В конце концов, книга уже была закрыта.
— Хорошо, — сдался он. — О чем вы хотели поговорить?
Тони приподнялся на скамье и кивнул на Спинозу.
— Хорошая книга.
— Вы читали?
— Нет, в латыни я ужасен. Думаю, из-за перевода я и не смог по достоинству оценить его труды.
— И где же вы нашли английский перевод? — Юджин усмехнулся вежливо, но трудно было не уловить обличающую, издевательскую интонацию. — Я ни одного не знаю*.
*Потому что их и не было в 1685.
— Когда вы заканчиваете работать, Юджин? — проигнорировав вопрос, Тони сложил ноги по-турецки и удобно оперся локтями.
— Перед рассветом придет сменщик.
— Ох, какая жалость. Я бы обсудил с вами Спинозу, но на это время у меня назначена казнь. Может, после?
— Для приговоренного к виселице вы слишком веселы, не находите?
Тони рассмеялся — мягко и расслабленно, оперевшись спиной о ледяную стену.
— Бросьте. Мой отец пошутил.
— Я ему, конечно, не сын, но не думаю, что сэр Эдвард Стеллар способен шутить. При мне он не улыбнулся ни разу.
— Вы верно заметили, что вы ему не сын, — отрезал Тони. — Но полно. Расскажите лучше, чем у вас приговоренные к казни обычно занимаются.
Юджин снял очки и посмотрел прямо, не через стекла.
— Молятся.
— Это и так понятно.
— А еще… Вы будете смеяться.
— Смех мне сейчас не повредит.
Он встал с бедного подобия табуретки, на котором сидел, и прошелся от одного края решетки к другому. Наклонил голову и чуть прищурился. Поджал губы.
— Вам известна легенда о черном псе Ньюгейта?
— А я похож на человека, который много времени проводит в тюрьме?
— Вы похожи на человека, который не верит в легенды. И вообще ни во что. Мне о вас рассказывали. Поэтому и говорю, что будете смеяться.
— Если вы этого боитесь, торжественно клянусь, что не буду.
А вот это было опрометчиво — Тони отчего-то так веселила ситуация, что на смех могла пробрать любая мелочь. С Юджином было странно — он будто сам не понимал, что здесь забыл.
— Тогда слушайте. Давно-давно, лет пятьсот назад в Ньюгейте съели колдуна.
— Настоящего колдуна?
— Зависит от того, верите ли вы в колдунов. Но мне кажется, нет.
— Зачем же его тогда съели?
— Был голод. Заключенные совсем не получали еды. И съели колдуна.
— Очень интересная история, а при чем тут…
— Стойте, с вами невозможно… Дело в том, что вскоре в тюрьме появился черный пес. Необычный. Призрак или еще что… Он загрыз убийц, и с тех пор появляется в каждую ночь перед смертной казнью.
Тони не посмеялся — плотно сдавил смех напряженными губами. Обещал же.
— И вот, — продолжил Юджин, — Перед казнью заключенные Ньюгейта высматривают этого пса. Чтобы хотя бы перед смертью столкнуться с потусторонним, и потому что это символ…
— Символ того, что каждый будет отмщен, — улыбнулся Тони. — Забавно, что именно собака. И псы режима способны укусить государство за ногу, не так ли?
— Что вы имеете…
— Хотя согласен, вы к ним не относитесь. Вы слишком… Как это говорят? Пассивный и послушный. Знаете свое место. Ведь вот это, — Тони потер собственную скулу, отзеркаливая синяк Юджина. — Это вы явно не с лестницы упали?
Юджин ничего не ответил и отвел взгляд. Но чувствовалось — он на каждое слово реагировал чутко. Болезненно. Так, как надо, сам шел в руки.
— Кто вас так? — продолжил Тони со всем ему доступным сочувствием в голосе. Оставалось лишь чуть-чуть дожать.
— Мистер Баркс, — ответил Юджин наконец. — Но он… За дело. Я сильно облажался.
— Юджин, Юджин, ну, посмотрите на меня, — со всей известной лаской. — Вы же умный молодой человек. Читаете Спинозу. И понимаете, что к чему. У вас один недостаток — абсолютное отсутствие самоуважения. Вы сами выбираете себе самый короткий поводок.
— Здесь вы неправы. Самоуважения у меня в достатке.
— Думается мне, обладай вы самоуважением, вы не держали бы меня здесь.
— Что вы имеете в виду?
Тони разулыбался — сработало. Повелся. Во все логические капканы Юджин шел прямо-таки с нечеловеческим рвением.
— А то, что по велению толстосумов сверху вы держите невинного человека как зверя в клетке. Совершаете грех, между прочим. А лучшее средство от греха, раз уж религия вас не удерживает — самоуважение. Так писал Фрэнсис Бэкон в «Новой Атлантиде». Или… Почти так. Неважно — дело в том, что вашей волей управляют другие. Вы задавались вопросом, правильно ли вы сами поступаете?
Юджин вдруг весь как инеем покрылся — туман очарованности отступил, лицо напряглось, глаза стали строгими и холодными — явно выражение, украденное у Стеллара-старшего и Саймона Баркса.
— Хватит заговаривать мне зубы. Я знаю, кто вы, — одернул сам себя Юджин.
— Ах, знаете? Человек со своей головой, осужденный за естественное стремление к свободе — вот, кто я. И когда меня повесят, моя кровь будет на ваших руках, друг мой. Желаю вам спокойно спать.
От собственной помпезной велеречивости свело скулы. Юджин молчал. Спиноза шелестел страницами с явным упреком.
***
Тони почти не спал — нырял иногда в замороченную беспокойную дрему, от которой больше мучений, чем отдыха, и просыпался то от головной боли, то от резкого гулкого порыкивания самого здания тюрьмы, то от ощущения, что из какой-нибудь части тела совершенно оттекла кровь, то от кошмаров. Черный пес все-таки приснился — лохматый, с оттяпанным ухом и тихим человеческим голосом. Еще бы, слушать страшилки на ночь.
Разбудили бесцеремонно. Снова связали. Поволокли.
Маленький глоточек предрассветного Лондона оказался темно-синим и мокрым, как море.
В самом обычном экипаже Тони уже ждали отец и мистер Баркс, второй — сильно постаревший с их последней встречи. Лицо его утратило моложавость и красоту, некогда скрывавшую выражение презрения ко всему сущему. Теперь этой гримасе ничего не мешало раскрыться в полную силу.
— Доброе утро, Энтони! — сказал он почти приветливо.
— Боюсь, когда я вижу вас, утро перестает быть добрым, — улыбнулся Тони, разминая сонные мышцы лица.
— Смейся, — продолжил Баркс благодушно. — Что тебе еще остается.
Отец молчал. Всю дорогу до Тайберна, которая заняла, по ощущениям Тони, около получаса (хотя на деле наверняка гораздо меньше), отец молча смотрел в окно — на блестящий и растерянный после грозы город, медленно растворяющийся в провинции, и небо, светлеющее в желтизну у горизонта. Актером отец был потрясающим — этого было у него не отнять. Ведь как убедительно! Еще секунда, и Тони бы поверил, что его и правда собирались вешать, а не припугнуть виселицей.
Дерево* оказалось значительно больше и выше, чем Тони ожидал. Грубые деревянные брусья образовывали широкий треугольник. На его фоне почти совсем терялась человеческая фигура, вяжущая веревку.
*Тайбернское дерево — знаменитая виселица в Тайберне, на которую могли поместится сразу несколько осужденных.
— Это что, одному мне такая честь? — рассмеялся Тони.
— Тебе повезло, что мы проводим казнь тайно, — отозвался Баркс. — Не представляешь, какая толпа желающих собралась бы смотреть, как тебя вздернут.
Это тоже было смешно.
— Здравствуйте, мистер Стеллар, — когда подошли ближе, мужчина с веревкой оторвался от своего занятия и широко улыбнулся. Хотел даже пожать руку, но на полпути заметил, что они связаны. — Сегодня я ваш палач. Надеюсь, нам будет приятно работать вместе.
Вот это балаган, подумал Тони, пока мокрые доски помоста хлюпали у него под ногами. И когда это закончится?
Оказалось, что подготовка к казни — дело долгое и муторное. Палач вязал узел медленно, любовно и ритуально. Подвешивал веревку на высоте, которая так близко вызывала головокружение. Проверял, насколько веревка крепкая. Передвигал резной изысканный стул, служивший, очевидно, заменой табуретки. Что-то напевал и подсвистывал. Светало.
— Тут особенно не перед кем говорить предсмертную речь, но вы можете, если хотите, — сказал палач, надевая капюшон.
Тони посмотрел вниз весело и высокомерно. Парики на отце и мистере Барксе блестели от влажности.
— Ах, да. Идите к черту, дорогие. Вместе с Оливером Кромвелем и всей сраной британской армией.
Палач хохотнул и указал на стул:
— Прошу. Вам помочь?
Шею Тони аккуратно обняла веревка. Шершавая, чуть колючая.
— Не туго? — спросил палач, будто поправлял ему галстук. И Тони, будто ему поправляли галстук, покачал головой.
Он понял, что самая смешная шутка в его жизни не была шуткой, когда не смог бы ничего сказать по этому поводу. Когда даже думать не получалось. Когда из-под ног свалился изысканный резной стул, и ботинки повисли в пустоте.
Боль в горле оказалась сильнее, чем он представлял — наврал палачу, все-таки туго. Затем наступило удушье — тело в мгновение стало деревянной куклой на ниточках, не приспособленной для того, чтобы по-человечески двигаться или дышать. Поэтому и двигался Тони — по какой-то неведомой дуге, беспорядочно дергающийся и сам себе мешающий. Голова стала пульсирующим комом жара и боли. Сердцебиение вдруг отдалось во всем теле, и тело стало сердцем, и каждой клеткой Тони чувствовал, как бурлит и клокочет внутри кровь. И так хотелось думать о рассвете, пыльно-розовом и липком, ласково льнущем лучами к груди, о поседевшем под париком отце, об Элайдже, отчего-то так идиотски и фатально влюбленном, с которым так и не успели помириться, — но думать не получалось ни о чем.
Тони весь обратился в боль, в огонь, в пульсацию, в свист и полет по дуге — смерть всегда была предприятием нелепым и бессмысленным.