Тони вряд ли болтался на веревке дольше пары секунд, но ему казалось, что на смерть он смотрел в упор, зрачок в зрачок.
Не было никакого вуально-дымного касания потустороннего — в смерти оказалось чудовищно много плоти, как когда обессиленный падаешь на кровать и забрасываешь влажно-липкие конечности на разнеженный перламутр женской кожи, и чувствуешь, как дрожат и пульсируют жилы, как шершавый воздух царапает горло, как приподнимаются на руках встревоженные волоски, и пахнет в комнате так, будто по простыне рассыпали мягкие, сочащиеся сладостью подгнившие фрукты, и сейчас сердце в последний раз загудит и замолкнет, и не будет ни-че-го. В смерти было много плоти — в момент, когда тело Тони застыло в нескольких секундах вечности между двумя пластами бытия, он чувствовал себя более живым и материальным, чем когда-либо.
Потом ему, конечно сказали, что у него и сердце-то остановиться не успело — так, отделался обмороком от удушья. Но это было неважно: хватало и того, как близко была возможность умереть.
Тони долго смотрел на себя в зеркало и готов был поклясться — что-то изменилось. Глаза стали острее, звонче, прозрачнее. Подбородок особенно ярко очертился на фоне черных синяков на шее. Тень пороховой пылью обуглила черты. Он весь был новый — какой-то взрослый, какой-то сам на себя не похожий, как тень себя, как отражение.
И тяжело было вспомнить, как быть собой и как вообще — быть. Уже подумалось, что делать этого больше не придется. Мир был ошалевший, калейдоскопически безумный, бредовый. Над отцом плеснула Темза, мол, сам выплывет — Тони не почувствовал ничего кроме шероховатого смешка, самовольно выпрыгнувшего из глотки. Открыли свежую бочку рома за полупокойника — ром проглотился как вода, но не принес опьянения. Ноги сами привели к каюте Элайджи — и Элайджа повис на его шее, как награда за подвиг.
И показалось даже, что вся эта нереальность начала вибрировать в привычном ритме.
Когда Элайджа врезался в него телом, оказалось, что он тоже был плотным, теплым, осязаемым — не эфемерно-несуществующим, как дым. И тоже загнанно дышал. Подсвечивался пережженным рассветом по контуру. Цеплялся за сорочку, будто ловил руками сахар. И четко ощущалось, что ему стало гораздо, гораздо хуже по сравнению с их последней встречей — к сожалению, Тони знал, как близость беды затачивает любое чувство.
За это тоже хотелось извиниться: надо же, в какое дерьмо они оба вляпались.
Когда Тони был маленьким, матушка рассказывала, как мертвецов тянет к живым, как смерть, возжелав человека, утягивает его в свою чумную яму. Мертвец наполовину, Тони тоже не смог сопротивляться, зная, что тысячу раз пожалеет — и позволил себе обхватить со всей оставшейся силы что-то живое и приятное — и так уж вышло, что этим чем-то оказался Элайджа.
Во всем этом была одна настоящая проблема: куда девать голову Кромвеля? В каюту — ни за что, Элайдже от вида мертвой головы неизменно становилось дурно. В столовой — аппетит портило. В кубрике и так было достаточно мужчин разной степени живости. А хотелось выставить на виду, не просто так ведь это все. Установили, как и на родине, на шест, позади гальюнной фигуры — сразу за крылатым Икаром. И Тони, довольный, все вертелся у корабельного носа, смотря, как острое солнце царапает уродливые вдавленные щеки мертвеца. А пираты, оказываясь рядом, неизменно показывали пальцем и говорили соседу «Это ты».
И казалось, что жизнь налаживается, искрится пеной, мигает и смеется, привычно колышется под ногами и смотрит — как Элайджа — с маниакальным, нескрываемым счастьем. Все было как раньше — Тони падал с гамака (иногда даже почти изящно), набрасывал на себя первую попавшуюся мятую сорочку из одного из сундуков с одеждой, перенесенных в кубрик, и пробирался к каюте Элайджи, чтобы первый час дня провести в бессовестной праздности и пустых разговорах.
Элайдже определенно было хуже. Тони клялся себе не раздразнивать его чувства, не подливать масла: разлука становилась все ближе и очевиднее с каждым днем, пока «Новая Атлантида» приближалась к Ирландии, да и Элайджу очень, очень не хотелось обременять хоть чем-то, что могло его ранить. Тони прекрасно отдавал себе отчет, что превращает в руины все, к чему прикасается, что Элайджа ничем не заслужил привязанности к такому болвану как Тони, и что когда Элайджа наконец поймет, насколько облажался, ничем хорошим это не закончится для обоих, и… И вообще — он же взрослый человек. Раз сам не признается, значит, понимает, что ему это все не нужно.
Тони тысячу раз клялся себе не дразнить и не провоцировать, хоть раз в жизни разумно и благородно вести себя с влюбленным человеком — но поделать с собой ничего не мог. Потому что слишком весело, слишком приятно, слишком соблазнительно для эго — быть объектом чьей-то влюбленности, а в особенности — тайной. Ситуации подворачивались случайно, но удачно и одна за другой, и Тони все чаще выходил из каюты, мечтая удариться об стену головой: какого черта сейчас было, флирт?
— Вы надели сорочку шиворот навыворот, — выдавил Элайджа, задыхаясь неловкостью.
Как показалось Тони, трактовать это можно было однозначно. Его ведь пираты, кто не спал, видели в кубрике и не сказали ничего, только Дима как на идиота посмотрел (а Тони еще гадал, почему, хотя от Димы такой взгляд можно было получить и за просто так). Потому что всем плевать на сорочки, шивороты, вывороты — чай, не на королевском приеме. А Элайджа заметил, сказал. Ого, какие мы смелые.
— Да я, получается, дурак, — ответил Тони, рассматривая швы. Улыбнулся ровно настолько, чтобы от натяжения мышц между скулой и челюстью легла красивая продольная выемка.
Чуть расправил плечи, чуть напряг живот и решительно снял сорочку. Через голову, не расстегивая. В полсекунды, что его лицо было закрыто тканью, он почувствовал, как грудь прохладно обдало чужим взглядом. Пока Тони деловито выворачивал рукава, Элайджа, невольно даже чуть отвернувший голову, первый не выдержал затянувшейся паузы. Или заставил себя до конца быть смелым.
— Кто вас так?
— М?
— Вы весь в синяках. Что-то случилось?
Тони застыл с сорочкой в руках. Плечи кололо от взгляда, но только плечи.
— А, нет. Я просто упал с гамака. Раз пятнадцать.
Элайджа отвел глаза к собственным коленям, сочиняя нескладный монолог о том, что он сам может уйти в кубрик, а каюту оставить ее законному хозяину — и Тони заранее выдумывал благородный отказ про «шрамы украшают». Мгновение он чувствовал себя победителем, а потом действительно захотел себя чем-нибудь побить. И надел, наконец, сорочку.
В конце концов, он был почти рад, что совсем скоро Элайджу предстояло вернуть в Корк. Жизнь без него, конечно, стала бы скучнее, но хотя бы без моральных дилемм.
Тем утром воздух стоял звонкий и прохладный с ночи. Небо, от облаков комковатое, как мятая постель, то прояснялось, то снова бросало голубую тень. На горизонте отчетливо росли контуры Корка. Тони крутился по каюте и собирал в одну из собственных дорожных сумок все, что, по его мнению, Элайджа должен был забрать как сувенир.
— Вы точно не хотите взять еще и Джордано Бруно?
— Спасибо, откажусь. У меня есть своя копия.
Элайджа сидел на краю кровати, сбросив на пол босые ноги. От чужих ботинок на каждой косточке глянцево краснели мозоли.
— Эта пахнет морем, — Тони картинно понюхал страницы, тут же чихая.
— Не морем, а ромом, порохом и пылью.
— Так ведь это и есть запах моря, друг мой.
Элайджа усмехнулся, но оба они делали вид, что не были придавлены к полу предательским ощущением трагедии. Горизонт, в открытом море как бы бесконечно далекий, несуществующий, вдруг обнаруживал свою материальность и приближался гораздо быстрее, чем хотелось.
Тони понимал, что обниматься на прощание — очень плохой план. Особенно так долго. Ему раньше не приходилось прощаться навсегда, но он подозревал, что чем сентиментальнее последние минуты, тем сложнее все это закончить.
— Спасибо, — сказал Элайджа тем своим едва слышным голосом, от которого всегда хотелось наклониться ближе. — За все.
— За что же, интересно?
— Вы спасли мне жизнь. Несколько раз.
— Вы мне льстите.
— И принесли голову Оливера Кромвеля. Рискуя жизнью. Это… знаете, почти мило. Пусть и тупо.
— Не хотите забрать ее с собой, кстати?
— Идите к черту, Тони.
Тони рассмеялся, и Элайджа в его руках тоже мелко затрясся от хохота.
Причалили. Бросили якорь. Спустили трап. На верхней палубе собралась вся команда «Новой Атлантиды» — нормально, по-человечески заканчивать приключение. Сантиментов они все не любили, но Дима все-таки хлопнул Элайджу по плечу, мол, бывай, а Джульетта — крепко, не заботясь о хрустящих ребрах, стиснула в объятиях.
— Ваш дом далеко отсюда? — спросил Тони, когда она отпустила.
— Не очень. Можно дойти пешком.
— Я провожу, не против? Ни разу не был в Корке.
— Если вам угодно.
Они сошли на твердую землю вдвоем. Город был мокрый, будто с ночи облитый ливнем, и казалось, что под серебристой пластиной воды в рытвинах дороги построен второй точно такой же Корк. Пахло землистой плесенью, свежестью, светом. Ботинки Тони у Элайджи на ногах бодро тормошили лужи.
Говорить получалось почти ни о чем — Элайджа рассказывал, что до конца лета останется в Корке, у мамы с сестрой, что все равно давно хотел их навестить, а отцу в Килкенни напишет письмо, что в сентябре уже начинаются занятия, и придется ехать в Дублин: реальная, настоящая жизнь на суше со всеми ее заботами теперь казалась Тони непримиримо странной. Он не мог представить, что теперь Элайджа будет делать: есть, спать, читать книги, ездить в экипажах, учиться в Тринити, потом работать — серьезно, и все? На корабле в глазах Элайджи отражалось море — на суше они так посерели, что Тони усомнился, были ли они вообще голубыми когда-то.
Дорога закончилась быстро: Элайджа показал на грузный многоугольник своего дома в конце улицы.
— Прощайте, — весело, игриво почти выдохнул он, а потом поднял глаза — светлые, серые, грустные.
Они с Тони застыли — у самой черты нормальной, прежней жизни, не решаясь остаться или уйти, не зная что сказать. И Тони чувствовал, что это была очень, очень плохая идея.
— Вы ничего не забыли?
— Я попал к вам без этой сумки.
Нерожденные слова так и сгинули в горле, и не получалось их больше придумывать. Элайджа смотрел на него — в глаза. Смотрел и молчал, задумчиво, будто складывая и вычитая в уме. Он закинул сумку на плечо. Чуть вытянул руки в недвусмысленном приглашении за них взяться. Ладони у него были гладкие и холодные, как отполированная водой галька.
— Я буду скучать, — сказал он тихо, совершенно шепотом, так, что Тони пришлось немного наклониться к нему.
— Что?
Тони догадывался, что такое может произойти, но не ожидал, что прямо сейчас. Не ожидал настолько, что опомнился, когда от губ Элайджи осталось только теплое влажное пятно на его собственных губах.
Трюк был дешевым — воспользовавшись секундой замешательства, Элайджа поцеловал его быстро, крепко, неловко от нервов впечатавшись губами в губы. Они у него были подростнически обветренные, тонкие — фарфоровая чашечка с отбитым краем, из которой больно пить. И поцелуй был — непростительно короткий. Почти совсем не случившийся. Тони, наверное, никогда так не целовали. Обычно люди хоть немного знали что делали.
Зажигаясь и снова потухая, стоял сероватый день. Огромное, высоченное небо обрушилось на Корк и разбилось вдребезги. Руки выскользнули из рук.
— Прощайте, Тони! — крикнул Элайджа, убегая к дому, бликуя в солнце и отражаясь в лужах, рассеиваясь на миллион двойников. — Прощайте навсегда!
Тони стоял посреди улицы. Сердце его заходилось горячечной дробью.
***
— Поверить не могу, что ты это сделал.
Тони дернулся, когда Джульетта почти бесшумно подошла со спины.
— Прости, что?
Она облокотилась на фальшборт рядом, тоже делая вид, что разглядывает огоньки на медленно удаляющейся набережной.
— Поверить не могу, что ты его отпустил. Ты совсем идиот?
Тони улыбнулся. Вряд ли уверенно — так, как мог.
— Возможно, это было одно из самых умных решений в моей жизни.
Джульетта закатила глаза.
— Вы двое как очень плохой любовный роман. Затянутый и не заканчивающийся ничем. И я уже не понимаю, зачем читаю, но все надеюсь, что вы перестанете быть идиотами. А ты… вот такую хрень выдаешь. Нормально вообще?
Смешок прорвал напряжение.
— То есть, ты тоже заметила?
— Что? Что вы друг в друга вляпались по самое не хочу? Это только слепой не заметил бы.
Что-то в ее тоне будто ущипнуло Тони прямо за сердце, все еще не угомонившееся после короткой прогулки по Корку.
— Не думаю, что вляпался. Он — да.
— Ага, поэтому ты перед ним три минуты стоял полуодетый. Искал нужную сторону рубашки, там же много сторон.
— Откуда ты?..
— Мимо проходила. У тебя в двери такая огромная щель между досками, что и стараться не нужно.
Тони прыснул в локоть — хотелось смеяться, хотелось плакать, напиться хотелось, на самом деле.
— Он меня поцеловал, — признался Тони. — Перед самым домом.
— А я пропустила! — Джульетта театрально прикрыла руками рот. — Ты такой балбес, Тони. Иногда я удивляюсь, как ты вообще дожил до своего возраста. Тебе хоть понравилось?
— Я даже не понял, что произошло.
— Ага, поэтому надо попробовать еще. Закрепить, так сказать, результат. Двух раз вам было мало.
Тони подумал. Ничего не понял. Подумал еще.
— Одного.
— Двух. Кто тебя откачивал, думаешь? Дима?
— Стой, серьезно?..
— Тони, господи, научись думать. У нашего Димы не только руки из задницы, у него и голова из задницы. Он бы тебя убил.
Крыть было нечем — Джульетта, как обычно, была права. Если бы над головой Тони был потолок, он бы наверняка обрушился — но наверху были только голубые обломки неба. Фатальная потерянность только начинала набухать, но Тони чувствовал, что она усилится. «Новая Атлантида» медленно, неумолимо отдалялась от пристани.
***
Тони спал в своей каюте, наконец в удобной постели. Чужой запах забивался в нос как вода — так, что было не вдохнуть. Теплое пятно на губах все еще ощущалось, будто это место было обожжено. Снилась какая-то чехарда, неизменно обрывающаяся мокрым ощущением Корка, бликами и отражениями, прохладным ветром по ребрам.
Проснулся Тони в странной горячке, едва ли отдохнувший, больной, трясущийся, как тогда после смерти. На палубах было непривычно пусто. Небо склеилось обратно, тучи стянулись неаккуратными швами. Шея ныла, будто таким же швом сшили и ее.
Желание выпить никуда не делось, а Тони привык считать, что если чего-то хочется так долго, противиться соблазну смысла нет.
Итак, они опять сидели в невыносимо гнетущей и насквозь чужой каюте: Тони, Джульетта, ставшая зачем-то оплотом моральной поддержки или морального унижения, Дима, который просто шел в комплекте с алкоголем, две пустые бутылки от рома и две — опустошенные частично. Никто, конечно, не любил ром по-настоящему, да и не за что эту едкую гадину было любить, но вино приказало долго жить еще несколько недель назад.
— И че, баба сто лет как померла, и даже не особо из-за тебя, а ты все хуй на нее забить не можешь? — спросил Дима, любовно теребя в руках трубку, которую нельзя было курить в помещении.
— У нее был ребенок, Дим. Она была беременна. Я технически убил двоих.
— Дак не факт, что от тебя! Мало ли где нагуляла. Умоляю, какой же ты сложный, всю жизнь сложный, как ебаный… Во, как ебаный клавесин!
Джульетта сбилась, мазнув пальцами мимо клавиш и произведя уродливый диссонанс. Она, вообще-то, с детства ненавидела играть на клавесине, но, выпив, всегда вспоминала об этом своем умении. Спустя пару секунд сопливая баллада продолжилась, то ускоряясь, то замедляясь.
— Не нагуляла. Не могла.
— Да не в этом дело, Тони, — не отрываясь от игры, громко сказала Джульетта. — Вообще не в этом, было и прошло, — мелодия сорвалась на какую-то совсем жалобную ноту. — А в том, что ты теперь себя хоронишь. Зачем-то. Потому что ты…
— Долбоеб, — закончил Дима.
— Это по-русски?
— По-китайски, Джул. Означает — балбес, но умноженный на три и с налетом мудака.
— Тогда согласна.
Прервались, чокнулись, выпили. Дима чертыхнулся, осознав, что схватил пустую бутылку.
— Нет, я серьезно. Мой единственный талант — приносить боль тем, кто меня любит, — меланхолично продолжил Тони.
— А еще — формулировать мысли так, будто ты в плохом романе, — кивнул Дима.
— Твой единственный талант, Тони — все решать за других. Но решения — вообще не твоя сильная сторона.
— Вы мне жизнь спасли. Вы, Алекс, Питер и… он. А я вас только чуть не угробил несколько раз.
— Ты хочешь услышать, что ты меня тоже спас? Если твоему эго это так нужно, то держи — ты меня тоже спас. Доволен? — Дима забрал из рук Тони бутылку и сделал крупный глоток. Закашлялся.
— Если бы я за тобой с самого начала проследил, и спасать бы не пришлось.
— Вот, видишь, в чем твоя проблема! — Джульетта с особенной яростью ударила по клавесину. — Ты опять решаешь за других. И думаешь, что должен все контролировать, когда и себя не контролируешь толком.
Не будь Тони пьян, его бы это даже задело.
— А что ты предлагаешь?
— Хотя бы перестать делать вид, что ты не по уши.
— Потому что это не так!
— Ага, поэтому ты со вчерашнего дня как мешком пришибленный. И бухаешь тут. С нами. И ноешь. Нам.
— Вы первые про это начали.
Дима расхохотался.
— Чувак, знаешь что? Мне, если честно, поебать глубоко, что у вас там происходило и происходит. Но мне на тебя рассопливившегося смотреть вообще никакой радости. Ну, типа, не знаю, мужик, возьми себя в руки!
— Он не говорил мне ничего, — помолчав с полминуты, невпопад ответил Тони. — Просто поцеловал. И все.
— А глаз у тебя нет? — спросила Джульетта.
— Есть. Но как ты это представляешь? «Я знаю, что ты в меня влюблен, но предупреждаю, что не надо, я… долбоеб? Поэтому сворачивайся как-нибудь»?
Джульетта вздохнула так, будто на ее глазах котенок наблевал на свежее постельное белье.
— Он когда в тебя влюбился?
— А я знаю?
— Знаешь. Когда ты его спас. В тот самый момент. Ты посмотри на него. Ну, вспомни. Он же без страха едва ли справляется с тем, чтобы дышать, а ты от него решительных действий ждал. Поздравляю, дружище, — Джульетта выразительно, торжественно закончила музыкальную фразу. — Ты все проебал!
— За то, чтобы все красиво проебывать! — нашелся Дима, поднимая бутылку.
Они звонко стукнулись стеклом, и Джульетта начала что-то отчаянно-веселое, бодрое, беспросветное, как марш.