Terzo movimento. IX.

 – Я думал, ты в такое время уже в постельке сопишь, – в голосе Фёдора не прозвучало издевки. Скорее умиление. Что еще хуже?

 Дазай нахмурился сильнее, а затем перевел взгляд на стол, где лежала кучка вскрытых писем. Его щека дернулась в легкой усмешке, но он ни слова не сказал, прикрыл глаза, ощущая тяжесть в голове, шее, спине, во всем теле в конце концов. Слегка ломило кости, но это не было похоже на болезнь. Скорее ощущение, когда нужно просто взять и отдохнуть. Хотя бы ночь спокойно выспаться. Слово «спокойно» тут должно было быть ключевым, и «спокойно» Дазай должен был себе как-то обеспечить, а до тех пор так и будет ломать все части тела.

 – Я догадываюсь, как ты проводил этот вечер, – Дазай перевел взгляд на Фёдора, тот щурился, словно слабый свет свечей причинял ему неудобство, может, у него тоже что-то болело, но он не высказал пока что ни единой жалобы. – Хочешь узнать, как прошел мой?

 – Раз ты задаешь подобный вопрос, стоит предположить, что тому есть какая-то особая причина. Говори, – Фёдор засуетился на узком стуле, задрал одну ногу, уперевшись пяткой в сиденье и вжавшись подбородком в колено.

 – Я был на встрече с Фукудзавой сегодня в отеле, где он остановился.

 Мелькнуло удивление, но не более. Фёдор задумался на миг, а потом кивнул.

 – Ты даже лицо от якобы изумления не скорчил.

 – Я все думал, чего же он не дает о себе знать. Считал, что за этим что-то кроется, но теперь уже так не считаю. Как вы свиделись?

 – Он отправил письмо-приглашение Вале. Мы втроем там были. Расспрашивал о том, как мы здесь жили. Вел себя как-то… Меланхолично? – Дазай запрокинул голову в попытке еще подобрать какое-то определение. – Можно было даже подумать, что ему в самом деле это было важно и интересно. А еще я узнал, что профессор Шемяков, с которым я занимаюсь японским, кичился своими знаниями перед ним, будто он самостоятельно изучал язык.

 – Каков негодяй, – немного наигранно протянул Фёдор, едва ли оценив всю подлость поступка, впрочем, Дазаю все равно было, он просто, к слову, вспомнил.

 – Это все малоинтересно, но есть два особо важных момента этой встречи, – Дазай всмотрелся в Фёдора повнимательнее. На первый взгляд не заметишь, но он не мог не приметить, что тот находится в волнении, желая услышать подробности, которые теперь ему столь необходимы. Дазай мельком вдруг подумал о том, что не встреть Фёдор Шибусаву, то сейчас его реакция на появление Фукудзавы была бы иной: или ее бы не было совсем, или бы он взволновался из-за того, что Дазая позовут обратно в Японию. – Он предложил мне и Чуе поработать с ним.

 – Всего-то? Не удивляет. Ему в окружении определенно не хватает людей, которые одинаково хорошо владели бы и японским, и русским.

 – Чуя отказался сразу. А у меня были мысли. Признаюсь, не без скрытых мотивов, ты и сам уже это смел отметить, – Дазай не видел смысла таиться и таить. – Я думал воспользоваться случаем. И тут зашел прямой разговор об Одасаку, – Дазай следил за Фёдором, и как-то приятно ядовито про себя мог констатировать, что тот все больше напрягается, не замечая, что теряет совершенно свой напускной праздный вид. – Фукудзава Юкити заявил, что считает его виновным. И более того: у него есть сведения о том, что тот мертв.

 Повисло краткое молчание, и Дазай добавил:

 – Даже если откинуть все то, что я услышал от вас с Шибусавой, это звучит крайне безысходно.

 – Как ты это интересно характеризуешь, – Фёдор не сводил с него глаз, Дазай вдруг сейчас осознал, что почти что зеркалит его позу: он сам сидел почти также, только подобрал обе ноги. Даже не заметил того. Спустил одну ногу – стало еще хуже, идентично. – Безысходно. Но ведь все же очевидно! Что сейчас обманываться? Ты знаешь правду, так и следуй ей. Можешь следовать в ней за мной. Потому что то, о чем ты мне сейчас сказал, еще больше уверило меня в моей мысли. Это потрясающе, и ты, Дазай, очнись о своих смятений, тем более к такому человеку, которому чужда чужая жизнь… Дазай?

 Фёдор соскочил с места, увидев, как тот вдруг резко наклонился вперед, словно ему дурно стало; он упал рядом на колени, пытаясь заглянуть в лицо и понять, что не так. Даже испугался: решил, что тот в слезы ударился, но Дазай лишь дышал тяжело, и слез там точно в его глазах не было, но отчего-то ему все же подурнело, и Фёдор даже мысленно слегка поругал себя за легкомысленный тон, с которым начал ему тут вещать. Кажется, надо иначе.

 – Совсем ты раскис, могу тебя понять.

 – Не лезь.

 – Да я не принуждаю тебя меня слушать, – Достоевский поднялся с пола и сел рядом. – Но давай подумаем. Есть ли у тебя теперь сомнения? И дело не в том, заслуживает ли смерти Фукудзава. А в том, что кто-то, кто-то должен в этом мире поплатиться. За всех.

 – Ты мне что, о своем понимании искупления сейчас вещаешь? – Дазай с подозрением глянул на него, распрямившись немного, у него внутри будто бы что-то жгло, и он не знал, как это унять. Слова Фёдора сейчас еще хуже сделали.

 – Но ты же сам это назвал «сакральная жертва наоборот». Зачем жертвовать добротой и невинностью во имя искупления? Почему ради этого не может пасть тот, кто уже пал? Это проще. Ты никогда не думал о том, что невинная жертва еще больше загрязняет сердца людей? Такое не нужно.

 – Ты совсем, кажется, спятил. Я не думал, что ты в таком ключе это рассматриваешь. Я думал, ты о морали… А это… Меня не воспитывали в твоей религии, но даже так я понимаю это как извращение самой идеи искупления.

 – И об этом я думал. И только горечь испил. Мерзко, и правда. Но что же ты еще предложишь?

 – Лишь скажу, что ты не божественная суть, одна рожа твоя чего стоит, так что мир внезапно не прозреет от твоих стараний.

 – А я не ради мира. Конечно, хотелось бы и так, играть по-крупному, но мир, люди… Если услышат и увидят – так суждено, а если нет – моему сердцу станет биться легче, и то хорошо. Раз никто не может его облегчить, значит, я сам в силах то совершить. Ты тоже. Я ведь только с тобой говорю о подобном.

 – А Шибусава?

 – Орудие. Не более. Я не собираюсь ему раскрываться, он испугается. Придется хитрить.

 Дазай мог бы подобрать в его адрес упреки, но у него на сердце у самого тяжесть, что за один день налилась свинцом так, что вот-вот прорвет грудную клетку, и он внезапно видит все свои аргументы против совершенно пустыми. Зачем он все еще на стороне света?

 На этой стороне есть Чуя. Но как можно держаться за него, когда тянешь за собой во тьму? Этот путь, тьмы и света, кажется, он с детства по нему ступает. Несправедливо. Мамы не стало – несправедливо. Всей семьи – несправедливо. Обидчика главного не стало, но пострадал другой – несправедливо. И везде слабость. И на свет не выйти. Был момент, но сейчас – сейчас зима, и, кажется, она вечность темную с собой несет.

 – Ты так задумался. Я не хочу давить на тебя, а то ты потом будешь злиться. Я знаю, что ты злишься на меня за то, что я указал тебе на того, кто также виновен в том, что Оду поймали. О, прости, я знаю, точнее не хочу знать о твоих сердечных переживаниях, но уверяю, в этом моем действии не было желания навредить вам. А просто напомнить. Ты и сам все понимал. И мучился, не смея сказать ему. Это ни к чему хорошему не приводит, ты знаешь. Ты бы сам сорвался рано или поздно.

 Дазай отшатнулся от него, глянув как-то злобно, и Фёдор недовольно прикусил язык, поняв, что сейчас точно ступил не на ту тропу.

 – Злишься на меня? И все равно я рад, что ты пришел ко мне. Говоришь, Фукудзава ищет себе помощника? Почему бы мне не попробовать? Я как раз думал о способах приблизиться к нему, правда, не думал о столь близком способе, не желая быть замеченным. Сложнее всего поймать случайного убийцу, ты знал? Когда не известен мотив или неясен. Мотив у меня есть, но знаешь его лишь ты. И как же найти меня, если я скроюсь удачно?

 – Помимо меня о тебе еще в курсе Шибусава, которого ты так мелко видишь.

 – О, эту проблему я бы обыграл, это малое.

 – Ты сейчас просто не договариваешь или в самом деле еще не все продумал?

 – Я обозначил цель, а средства… Тут сложнее. Вот и думал, как бы к нему подобраться. Хотел найти себе место на службе в японской миссии. Отказались бы они от мальчика на побегушках?

 – Внезапно появившийся из ниоткуда молодой человек, который отлично знает японский – ты в чем-то уникален, не поспоришь, но вскоре явно узнают о твоем житие-бытие в Японии и связи со мной.

 – Связь с тобой… Это самое интересное, но мы им не расскажем, – Фёдор ухмыльнулся, заставив и Дазая слегка поддаться его настроению. Всплыло все же это чувство давней дружбы, когда им в самом деле было интересно друг с другом, и даже в те дни, когда Фёдор приехал в Песно и растерянный Дазай сначала не знал, как выражать свои эмоции, все же постепенно потянулся за ним. Чуя с его агрессивно-мягкой натурой был другим, Чуя был секретом его души, затаенным и питающим его, но были и те стороны, которые тянулись к иному, в конце концов, Дазай ударялся в это состояние ностальгии, потому что Фёдор не мог не оттенять все эти дни в Хакодатэ, которые были лучшей частью его детства в Японии. И Одасаку тогда был рядом.

 – Может, тогда ничего и не скрывать, – все продолжал размышлять Достоевский, у него было какое-то просветление в голове. Возможно, это просто отошедшая на задний план и почти исчезнувшая головная боль была тому причиной, но он в самом деле вдруг взялся за построение плана, хоть и видел, что Дазай все равно не настроен на что-то подобное.

 – Не сходи с ума.

 – Я в здравом уме, Дазай. А ты – ты на пути, поверь мне. Фукудзава сказал, что у него есть доказательства того, что Ода Сакуноскэ погиб? Знаешь, я не особо верю во всякие те слухи из газет, россказни о мести и черт пойми еще о чем, но у меня сразу мелькнула эта идея, о которой я молчал, боясь твоего раздражения, но теперь даже не сомневаюсь: а ты не думал о том, что он может еще и замешан в том, что случилось с Одой в Париже? А ведь никто так и не узнал, кем именно была та девушка, какова истинная цель тех действий? С чего бы просто так Оду выследили? Это все серьезно. И я не удивлюсь, если Фукудзава способствовал тому, чтобы его поймать. В таком случае еще бы он не знал о его судьбе. Я бы на его месте также поступил.

 Дазай представил пред собой Фукудзаву. Таким, каким видел его последний раз тогда в Шанхае. Что-то размытое, ненавистное, но до того момента, пока он не сказал, что отпускает их, чуть ли не с миром. Представил его таким, каким увидел спустя почти двенадцать лет. Этот человек? Хладнокровный убийца? Не верится. Дазай не верил. Но его слова, слова Фукудзавы… Дазай покачнулся и лег набок. Он вроде бы никогда не страдал никакими сердечными заболеваниями, если говорить серьезно, но сейчас у него было ощущение какой-то ненормальности в груди. Неправильности. Может, с ним правда что-то не то? Здоровье пошатнулось? Дмитрий еще осенью предлагал ему съездить куда-нибудь на воды, хоть на Кавказ, хоть в Европу, предлагал даже оплатить все, но Дазай отмахнулся, полагая, что не физическое его состояние страдает. Но что-то он не учел, что душевное может сильно влиять на жизнедеятельность организма.

 Не желая сходить с ума еще от придумывания болезней, Дазай так и остановился на том, что он все сочинил. Он уже минут двадцать лежал, пытаясь прийти немного в себя, понимая, что надо было мчаться сюда сразу, как только он покинул гостиницу; какое-то время он даже не обращал внимание на присутствие Фёдора, что, однако, сложно было не заметить, так как тот сам пристроился рядом с ним на диване, явно не приспособленном для двоих. Дазай ощущал в голове туман и боль, и не сказать, что болело так уж сильно, но с каждым импульсом словно бы отупляло. В сон бы провалиться, но он считал эти импульсы, и злился, чувствуя себя так, словно… До него вдруг дошло, и почти что объяло ужасом. Он вспомнил. Он также чувствовал себя после одного случая во время поездки в Екатеринбург, ему тогда было всего тринадцать, но то – совсем другое. И он уже забыл, тогда легче было забыть. И нет, это разные вещи! И это ничего не значит!

 Он попытался перевернуться, но в голове все затрещало, заснуть бы, но разум, как назло, упирается, и мучает подсознание, которое вторит его разгулявшимся нервам.

 – Я уже начинаю пугаться, – выдохнул Фёдор, хватая его за запястье, сначала жест был непонятен, но далее стало очевидно – он считал пульс. – Что-то не в порядке с тобой. Врача тебе позвать?

 – Твоего зубодера?

 – Зачем же, – Фёдор будто бы смутился. – Обычного врача. Я заплачу. Не хочу, чтобы ты тут у меня помирал. Разве что, знаешь ли, насмотрелся я на умирающих, и ты пока что на них даже близко не смахиваешь, Осаму.

 – Сколько раз повторять…

 – Все дергаешься, словно током битый, на звуки собственного имени. В чем привилегия? Чем получается? Им ты позволяешь, но не мне.

 Дазай хотел парировать что-то, но смог лишь нахмуриться: Фёдор дорвался-таки – целует его, устроился, захватив врасплох, и да – в самом деле целует. Дазай не отвечает ему, но и не отстраняет. Сквозь рваные клочки тумана мерцает любопытство, и лишь потому он позволяет. Чуя не был единственным, с кем он целовался, как и он сам не был единственным у Чуи. Дазай не без легкого замирания сердца мог вспомнить, как решилась с ним, еще тогда мальчишкой, поцеловаться Катька, девчонка, что таскала в Песно молочные продукты, которые заказывали у ее семейства. Для мальчика, выросшего в ином мире, где подобные телесные прикосновения просто не имеют природы быть, это было чем-то вроде игры. Девочки нравились ему, как красивые создания, которые веселили его, будучи рядом, на них можно было смотреть и представлять что-то сказочное, но более глубокие мысли его, чувственные, всегда были в иных пределах, и предел этот всегда бился буквально о Чую, и бился – во всех смыслах, словно волна о неприступные камни, однако, в своей душе экспериментатор, Дазай позволял себе нахальности и вольности, чисто из забавы, которые затем и у Чуи стали находить отклик, в противном случае Дазай бы не посмел перейти границы… Какой азарт! Поцеловать, только поцеловать! милого юношу-банщика, о котором ему мельком сказал Валентин, делясь рассказом о том, как в порыве свернул-таки, будучи в Москве, в Чалышевы бани, дабы предаться там небольшому разврату. Чуя тогда лишь фыркнул, а Дазаю стало интересно. Конечно, он потом получил за это по наглой роже, прямо коленом – Чуя вообще посчитал это провокацией в своей адрес, хотя Дазай и не обмолвился о подробностях, а Чуя напридумывал себе там, что они там чуть ли не слились в страсти в закрытом нумере, но ссора вспыхнула и тут же улеглась, да и вообще Чуя вспылил в большей степени из-за того, что все это происходило без него, а скрываемое – это уже вне их правил. Знал Дазай и о том, что Чуя и сам из вредности позволял себе откровенные заигрывания, которые вторая сторона порой понимала слишком буквально, и тогда Накахара, еще по неопытности и наивности, чуть ли не в панике готов был удирать. Был один такой случай, здесь, в Петербурге. Когда Чуя из мести пошел с кем-то знакомиться… О, в Петербурге масса своих мест для ищущих запретной мужской любви, достаточно порой просто на Невский выйти, и нашелся один такой искатель в Пассаже. Ох, видно было, как Чуей загорелся он, едва приметил юношу с непривычной и пронизывающе привлекательной внешностью. Дазай шел за ними на расстоянии, следя за тем, чем это все кончится, куда они свернут, и да, он готов был дать Чуе возможность поиздеваться над собой, сам виноват; Чуя же не рассчитывал далеко заходить, и довольно ловко парировал все попытки пригласить его в какую-то чахлую гостиницу где-то на Васильевском острове, и на самом деле он даже и не думал заходить далее совместной прогулки в сгущающейся темноте, но он никак не ожидал, что этот его новый знакомый, оказавшись с ним недалеко от Михайловского театра, где незнакомец, как потом еще выяснилось, не так давно стал на мелких ролях выходить на подмостки, вдруг полезет целоваться.

 Дазай, все наблюдающий, сильнее ревности ощутил только злорадство. Не был он в восторге от того, как какой-то проходимец, по его мнению, целует тут чуть ли не публично, и благо все же притаившись в тени, его Чую! Его, мать вашу, Чую! Однако видеть, как Чуя просчитался, и сейчас явно был в панике – боже, ладно, это почти того стоило, хотя бесить потом точно будет, но Дазай веселился! Еще сильнее веселился, когда Чуя врезал тому несчастному, который, может, и не ощущал себя несчастным, когда его побил такой красавец; и тут же Чуя рванул прочь, сделав вид, что и не замечал, что Дазай все это время следовал за ним. Дазай настиг его уже дома, и не мог не сдержать смеха, на что Накахара отчаянно злился, ругался, обвинял его в отсутствии намека на ревность, но по большему делу ему просто было обидно, он-то не рассчитывал на столь спешные амуры с первым встречным, а тут… Дазай подозревал ли, мог ли подозревать, но Чую тогда смутило то, что ему отчасти это все понравилось. И все же он был смущен, и успокоился лишь в тот момент, когда лежал на постели со сбитым дыханием, расцелованный и зацелованный во все места. Постепенно их кураж ветреных голов прошел, да и все эти игры… Однажды они чуть не вляпались в скандал, когда с одним давним знакомым Валентина (без ведома того) оказались в московском «Саратове» в момент, когда там произошел один пикантный инцидент, который их маленькую компанию не коснулся, но мог зацепить, бросив тень даже не на самих молодых людей, а на семью, в которой они жили. Валентин как-то обмолвился о том, что в аристократических кругах достаточно людей, любящих всякого рода любовные приключения иной природы, но пусть это о них ходят слухи и разговоры, незачем провоцировать к себе внимание, проблем потом не оберешься. Оба его воспитанника это, впрочем, быстро осознали, отчасти не желая никого подставлять, не говоря уже о самом Валентине, который не терпел вмешательства в свою и без того проблемную личную жизнь, коя и среди родственников-то не было открытой всем, а уж общественности… Потому он порой даже со своими знакомыми из высшего круга предпочитал не видеться; и был даже неприятно удивлен, что мальчики, оказывается, водятся с ними, пока что довольно мирно попросив не водить таких знакомств, при этом предупреждение стоило расценивать как серьезное; Дазай и Чуя все это понимали, но в большей степени и понимать не надо было: уже совсем быстро оба осознали, что друг друга им достаточно, и в любви, именно в ее чистом смысле, в их смысле, не должно быть посторонних, как бы весело это ни было.

 Если Дазай и думал когда-нибудь раньше о том, чтобы Фёдор его поцеловал, то из этого самого банального любопытства и собственной вредной натуры. Но то могла быть занятная игра, но сейчас… Когда его сердце в самом деле не на месте, когда он боится, что из-за собственных действий все уничтожит, зацепив тем самым и Чую, ему вовсе не хочется задавать цену своему любопытству.

 – Прекрати, – он отстранился от Фёдора. – Опять не пойму. С чего ты? Прежде не замечал, чтобы мужчины вызывали у тебя бурный интерес.

 – Я без интереса к мужчинам. Я с интересом к тебе, – Фёдор цепляется за него, лезет своим ртом, а Дазаю неудобно даже отвернуться. Ему не неприятно, но и подобного он не желает, хотя, к своему неудовольствию, не может не чувствовать, как собственное тело реагирует, и он вспоминает утро его близости с Чуей, и до того больно, что нет сил теперь вырываться. – В этом во всем есть что-то особо чувственное. Я ведь не мог не думать о таком, – он наглым образом углубляет поцелуй, зато хоть затыкается, но Дазай по-прежнему мало участлив. Фёдор отрывается от него и смотрит на жертву в своем капкане, которая слишком равнодушна до собственной смерти, и так не особо интересно, если уж честно. – Признаюсь, такие мысли отупляют, кружат – не знаешь, где закончишь. Не мои слова. Валентин так писал в своих письмах. Он так откровенен, но при этом не смеет зайти куда-то дальше, когда дело касается меня.

 – Зачем ты мне это говоришь?

 – А кто еще лучше поймет, ежель не ты?

 Не соврать. Дазай прекрасно все это понимал. И ему не нравилось то, что Фёдор решил об этом поговорить, особенно так вот – елозя собственным пахом о его бедра.

 – Зачем он на себя столько стыда берет? – в какой-то серьезной для собственного развязанного поведения задумчивости вдруг бормочет Фёдор. – К чему эти страдания, перекрываемые затем же чужими ласками? О, я уверен, однако, он никогда не решится на то, чтобы хотя бы коснуться меня интимнее, чем обычные объятия, для него я все еще ребёнок, в которого он посмел влюбиться, и это его ужасает, пусть и чувства его возникли, когда я уже перешагнул тот нежный возраст, когда уже о поцелуях не говорят, а их испытывают.

 – Ты не прав, – Фёдор немного теряется от такого заявления Дазая, – ты, значит, его совсем не понимаешь. Дело не в этом, не совсем в этом. Это любовь такая, так она проявляется. Со страхами и нежностью.

 – Откуда ты это взял? – Фёдор почти отшатнулся. Его совращающий настрой внезапно оказался льдом на солнце – срочно! Срочно тащите в ледник!

 – От него же и знаю. Я просто внимательно его слушаю. Я всегда внимательно его слушал. Может, поэтому еще и не закончил плохо.

 Фёдор смотрел на него – в комнате практически мрак, свечки догорали. Что сейчас Достоевский видел на его лице?

 – Валентин слишком часто строит из себя страдальца, – заключил Фёдор, но как-то не особо уверенно это прозвучало, словно он истинно о них задумался, да увидел что-то из мало ожидаемого.

 Дазай сказал бы ему, кто на самом деле выделывается больше всех в своих страданиях, но у него голова кружится, и он боится лишних слов, словно те усугубят его плавающее состояние, отягощенное еще и сдавленностью в груди. Это нервы. Наверное. Так давило уже. Когда они были в Париже. Он не любил вспоминать о тех днях, когда с Одасаку случилась беда, и не любил еще больше вспоминать о том, что Жюль тогда даже вызывал для него врача, и тот сказал что-то о нервах. Дазай тогда едва слушал это французское бульканье, от которого у него еще больше ныла голова, впрочем, все звуки тогда могли стать причиной, по которой он бы захотел проломить себе голову. Вскоре отпустило. Отпустило, когда его стали чем-то отпаивать, да и то были не лекарства, предложенные доктором, а какой-то травяной настой, приготовленный матушкой Верна (тогда они жутко удивились, узнав, что у него в Париже живет и здравствует maman), но Дазай на самом деле сейчас все это не оживлял в своей голове, он пытался – хотя бы пытался, оттолкнуть от себя Достоевского, который так и напирал на него.

 – Скажи, Дазай, – вдруг зашептал он в самое ухо, явно намеренно пытаясь таким образом выжать из своей жертвы хоть каплю возбуждения, – а крест? Мой крест? Он все еще при тебе? Я все боялся спросить. Спросил тогда, когда приехал. Ты мне его показал, и я больше не спрашивал. Крест все еще у тебя?

 – Ты, Достоевский, совсем спятил? Говоришь о кресте и творишь непотребства.

 – И правда, – его голос прозвучал так, словно до него только после слов Дазая дошло, что вопрос его, почти отчаянный и очень важный для него, слился в одно мгновением с тем, что его рука шарила в брюках Дазая, которые он все норовился с него стянуть, а тот пусть и брыкался сначала, но потом вдруг подумал: да слать он хотел все к черту! Пусть Фёдор делает, что хочет, Дазай и без того имел достаточно в душе, о чем жалел, а еще… В нем зачем-то вспыхнула снова эта дурная злость к Чуе. Именно, что дурная! Как еще назвать это чувство к человеку, которого он ни капли не разлюбил, но не мог оставить в покое своим поведением? Дазай понимал, что это все от помутнения, что набросилось на него, еще там, в комнате гостиницы, где остановился Фукудзава, но теперь он окончательно сдался, и не помнил ни одного слова, что ему сказал Валентин.

 Рука Фёдора действовала возбуждающе, но то лишь похоть была. Когда туманит, хочется до самого конца этой похоти добраться, творить непотребства, становиться отвратительным, даже если потом станет мерзко. Дазай эти мысли вытаскивал не из своих чувств, как-то в очередном приступе хандры и спьяну Валентин говорил ему об этом, стеклянно созерцая что-то перед собой. Дазай слушал его с каким-то потаенным страхом и пытался понять всю глубину того, о чем он говорил, хотя от него и не требовалось. Это все говорилось не в назидание, а лишь от пьяного отчаяния с финальной фразой о том, что в итоге никуда не сбежишь.

 Вот Дазай и хотел узнать будто бы, если же все же вероятность сбежать. Тяжело вдыхая, он смотрел на то, как Фёдор касается губами его живота, задрав белоснежное белье, в кое он обрядился по случаю важного визита, который и довел его до этой квартиры, до этого дивана, на котором он лежит, словно пьяный, и едва подавляет стон, когда язык впервые задевает разгоряченную кожу.

 – Тварь, ты где такого набрался, – Дазай хватается за его волосы, когда ощущает, как его подавляет эта жаркая влага: черт, почти также хорошо, как с Чуей, но там уводила его в рай именно сама мысль о том, что это Чуя с ним, а здесь – лишь грязное телесное и бездушное удовольствие, пусть и такое подозрительно умелое.

 – Давно хотел глянуть на тебя такого, – произносит Фёдор, освободив свой рот и водя пальцем по пульсирующим венам – с чего он вдруг таким развратным заделался? Аж воротит! – Но что не так? Я ожидал большего.

 – Большего? – бормочет Дазай, извиваясь от того, что хочется уже конца, но не дают. – Этим утром Чуя был моим, и ты опоздал.

 Сквозь полуприкрытые веки Дазаю показалось он увидел ревность, смешанную с ненавистью и обидой, но он лишь усмехнулся: он хотел уязвить, не быть здесь одним, кто оказался сдавшимся и раздавленным. И в тот же момент глупый триумф потух в нем. И не потому, что ласки продолжились. Дазай просто не своим совсем внутренним голосом осудил себя. Ему стало жутко. Потому что голос то был Одасаку, голос из одного их тех дней, когда его друг приезжал к нему в Песно, и Дазай как-то в растерянности поведал ему, что не может найти в себе той отдающий себя полностью дружбы, которую ищет в нем Фёдор, и боже, речь не касался ничего чувственного. Ода не осудил его чувств, выслушал. Сознавал ли Одасаку, что Дазай в тот момент отчаянно искал ключ к тому, как удержать детские привязанности, которые без его будто бы ведома изменили свой путь и уплотнись более взрослым осознанием того, что значат для него окружающие? Что значил для него Чуя…

 Мысль о том, что он значит для него, наверное, и должна была его спихнуть с этого дивана, но Дазай снова, вспомнив Оду, ударился в мытарства по нему, призвав к себе и злость, и эту уродливую похоть, что так развратно сейчас заставляла его вскидывать бедра, желая еще этого горячего рта и пальцев, что давили, норовя оставить потом синяки.

 Фёдор отстранился, когда едва ощутил вязкость на языке. Слизнул каплю с губ, сел и рукой грубо все закончил. Дазай вдыхал мерзкий воздух этой комнаты, ждал раскаяния, которое уже маячило в самом деле где-то на заднем фоне, но никак не могло выйти в центр сцены. Даже когда он открыл глаза и смотрел на то, как Достоевский рядом с ним также сидел без штанов, доводя самого себя и размазывая свободной рукой белесую жидкость Дазаю по животу. Отвратная сцена. И интереса в самом деле никакого. Только рыдать хочется, но Дазай толком этого и не понимает, он все еще в отупляющей власти похоти, все ждет и смотрит, пока Фёдор, отдышавшись, не пристраивается рядом с ним, даже не прикрываясь, ладно, хоть целоваться не лезет. Хотел ли Дазай в самом деле оказаться с ним в таком положении? Определенно нет, но он сам отказался от сопротивления.

 – Голова только теперь сильнее болит из-за тебя, идиот, – пробормотал Дазай, пытаясь спихнуть его с себя. Но Фёдор чуть лишь сдвигается, вжавшись спиной в диван и откинув голову назад. Сглатывает тяжело. Волосы открыли его лицо, и пусть темно, Дазаю кажется, что он четко читает выражением на нем. Фёдор, вероятно, тоже разочарован, словно и не такого конца ожидал. Что он мог ожидать? Достоевский с самого начала ощущал, что затея дурная, но хотелось просто такой вот грязной чувственности, добился, и теперь сам не мог вникнуть в то, что же сейчас было. Он повернул голову к Дазаю, немного рассеянно глядя на него.

 – Что ты сказал? Голова болит? У меня тоже сегодня болела голова. Сидел и терпел. Потом, представь себе, читал письма, и даже отпустило. Сейчас вот тоже что-то стучит. Но по-другому. Хочется чая крепкого.

 – Пей сам чай… – Дазай вжался лбом в спинку дивана, ощущая, как холодок гуляет по его голой заднице, но у него нет сил привести себя в божеский вид. – Чай не поможет… Аж глаза открыть больно. Забыться…

 Когда Дазай произнес это слово, он всего лишь имел в виду крепкий сон. Да, таким и должен был быть конец фразы: «забыться сном». Просто ему не хотелось издавать лишних звуков, и он не закончил ее. Но и подумать не мог, что Фёдор в этот момент сообразит нечто иное.

 – Забыться? Здесь надо что-то серьезное. У меня только морфий.

 Дазай сначала никак не среагировал, а потом даже привстал, опираясь на локоть.

 – Чего? – голос прозвучал неприятно хрипло, и он прокашлялся. – Морфий? Теперь по-настоящему увлекся? Решил доконать себя? Я за тебя не отвечаю… И не хочу.

 Фёдор как-то странно взглянул на него. Оскалился вдруг. Выглядел он каким-то даже злым в этот момент, затем отвернулся и более ни слова не сказал Дазаю. А тот уже без особых стараний смог забыться сном.

 Бывает ощущение, когда точно знаешь, что это сон. В том есть спасение от страха. Умирал ли кто-нибудь от страха во сне? Дазай как-то раз думал о том, в самом ли деле люди, умершие, как выражаются, тихо во сне – правда ли они тихо во сне ушли от нас? Или же что-то в их снах оказалось настолько пугающим, что их сердце не выдержало? И последние их минуты вовсе не были спокойными, а были наполнены ужасом, который сотворил их разум. Какая обидная смерть. Особенно, если ты осознаешь ее. Дазай все почему-то думал во сне о том, что где-то в этом лабиринте и ждет его смерть. Ничего не предвещало, но он ходил по знакомым и совсем чужим коридорам и зачем-то так вот искал ее. Ощущал себя идиотом, но искал. Попадались ему все время разные люди в этих лабиринтах. Знакомые и те, которых он силился вспомнить, но то и дело проваливал попытки. Он все задавался вопросом, где Чуя, и почему-то очень хотел, чтобы он держался подальше от этого странного места. А место вдруг стало похоже на дом Мори Огая. Дазай только вот сейчас понял, как близко всегда рядом с ним был его призрак. Не отпускал, не уходил. И в этом доме Дазай зачем-то изо всех сил пытался найти Одасаку, боясь позвать его громко, словно это могло выдать его, но стоит ли бояться, ведь тот уже мертв. Эта мысль во сне должна была напугать, но Дазай продолжал свой путь, а дом Мори превратился во множество одинаковых комнат, или же он не мог выйти из одной, хорошо ему знакомой. И Дазай думает обмануть всех! Он ломает, обдирая ладони, сёдзи, желая вырваться прямо в сад, но руки совсем слабые, он все ломает эти сёдзи, пока не замечает, что на него смотрят. И это уже иной дом, и он зачем-то пытается его сломать. Дом похож на тот, что принадлежал О-Сидзу-сан. Старушки, должно быть, уже нет в живых. И дом ее… В нем Евдокия. Стоит и смотрит на него. Опять она плачет. И Дазаю кажется, что еще и проклинает его. За что? За своего брата? О, она когда-то была так счастлива, что ее братик нашел себе друга. Только дружба эта была странной, Дазай не мог ее воплотить такой, какой она зародилась. Поэтому Евдокия так смотрит на него? Осуждает? За все осуждает… Он теперь точно знает. Она не в раю или где там душа находит покой. Она мучается. И это Дазай виноват. Он не знает, почему приходит к такому мнению, но уже, всматриваясь в серый зимний рассвет, и еще окутанный обрывками сна, думает о себе: очень плохо думает о себе и впрыскивает в себя это отчаяние, словно морфий, который ему предлагали, да он зачем-то отказался…

 Вот такой он теперь, рассвет.

Содержание