Sesto movimento. IV.

 Порой вглядываясь в Валентина, Дазай думал о несправедливости. Несправедливо, что этот человек испытывал столь сильные чувства к тому, кто не имея в себе ничего в ответ, однако, имел много чего другого, чтобы хотя бы не сотворить того, что он сделал. Такое Дазай, наверное, никогда не простит Фёдору. Он мог бы простить ему многое, он справедливо перетаскивал часть его вины и на себя, он все еще мог понимать его: в горечи, но понимать; но этот его поступок – на нем, наверное, все и закончится в этой странной дружбе в несколько лет, в огромное расстояние между ними, которое теперь исчислялось не верстами уже, а иными материями, что дрожат, когда люди задевают их случайно или намеренно.

 В физическом плане с ноября месяца Валентин стал чувствовать себя лучше, однако по вечерам его так и продолжали схватывать головные боли, которые, как он сам говорил, мало походят на те, что он прежде испытывал. Боли эти, вероятней всего, являлись последствиями травмы, которую он невольно заработал, но более это никак не проявлялось; доктор Гольдман даже как-то заметил, что это могут быть невралгические болевые ощущения вследствие тяжелого перенапряжения, которое так или иначе не оставляло Валентина, на что он с показным равнодушием реагировал и лишь расстроился из-за того, что ему сказали поменьше читать, особенно вечером, а книги были единственной возможностью отвлекаться.

 Поэтому, если у Валентина вдруг начинала болеть голова, Дазай перебирался к нему на кровать и читал вслух. Чуя привез ему по просьбе «Шесть записок о быстротечной жизни» Шэнь Фу – чтение книги, подаренной Одасаку, было начато заново и теперь вдруг легко окончено. Валентин слушал его сначала с интересом, а потом признался, что в большей степени уже не вникал в сюжет, а просто вслушивался в голос Дазая.

 – Знал бы ты, как просто приятно тебя слушать. Есть что-нибудь на японском? Я мало пойму, но все равно. Просто тебя послушать.

 Дазая это даже смутило, и он попросил Чую привезти что-нибудь на японском.

 Днями ранее Дазай взялся читать ему на французском Vie de Jésus Эрнеста Ренана, книга эта была некогда во владении Дмитрия, но позже Валентин каким-то образом выманил старое французское издание себе, но взяться толком так и не смог за чтение. До конца Дазай не дочитал. Валентин и без того нервно его слушал, а потом просто предложил заменить книгу на что-то иное. Иное – Валентин невольно стал выбирать сказочные сюжеты пусть и невеселого толка, но чем-то его завлекающие.

 В этот вечер Дазай перечитывал ему «Ундину» в переводе на русский, и не мог не заметить, что слушали сейчас не только его голос. Дазаю тоже нравилась эта поэма, уж сам не знал, чем именно, но он был не против ее перечитывать, даже старался, можно сказать, видя, как на такие его актерские изыски довольно улыбаются.

 Что он еще мог сейчас сделать для Валентина, если более он теперь ни о чем существенном просить не хотел? Говорить с ним о том, чтобы вернуться домой, – они говорили, но это значило, что он снова запрется в квартире на Фонтанке и будет выглядывать в окно, не желая никому показаться, по-прежнему обижая своих родных. Дазай видел, что ему ужасно хочется в Песно, он и сам туда хотел, но этот вариант не рассматривался. Был еще другой. Мишель, имевший постоянно разговоры с отцом и своими дядями, высказал их общую идею о том, чтобы Валентин, если позволит Порфирий Петрович, убыл в Екатеринбург. Такое предложение отчасти пришлось Валентину по душе, в конце концов, это был семейный дом Савиных, там точно все было родное, но колебаниями все и заканчивалось, а в скором времени доктор Гольдман обещал выпустить уже Дазая на свободу, видя заметные улучшения его состояния, хотя Дазай тому был поражен: как они могут быть на фоне всех последних событий? Но спорить – не спорил. Ему и правда уже не было так страшно думать о морфии, и он куда лучше чувствовал себя.

 Может, причиной еще и было то, что он все время думал о Чуе, который его не бросил, и это несло в его организм в самом деле целительный бальзам. Он приходил сегодня, говорил, что собирается на время отбыть в Москву, весь погряз в рабочих делах, готовясь взвалить на себя еще больше из-за скорого отъезда Мишеля, которого на самом деле никто в Китай не гнал, а он просто искал возможности оказаться подальше от Петербурга, от всего общества, чтобы спокойнее пережить разрыв с Анной Урусовой. Все и так понимали, что он храбрится и едко замечает, что и не жаль, но очевидно, что лишь из-за попыток себя подбодрить; Лу Сунлин, который колебался, ехать ему домой или нет, однако, расценил отъезд Мишеля ответом для себя: он практично заметил, что Мишелю будет полезно там заняться делами самостоятельно, к тому же Го Цзунси всегда будет на подхвате (Лу Сунлин говорил это, по привычке кривясь при этом имени, но давно уже не имел существенных причин не доверять этому человеку), а сам он лично желал проследить за состоянием Валентина, намереваясь все же вытряхнуть из него ядовитую хандру.

 Когда они сегодня приехали с Чуей, Лу Сунлин первым делом нарядил Валентина в его зимнее пальто и вытащил на улицу. Тот особо и не сопротивлялся. В дозволенное время они с Дазаем прогуливались по территории лечебницы, правда стараясь при этом вести себя обособленно. Прогулки освежали, но в то же время, когда они смотрели на ту часть зданий, где находились люди, чье душевное состояние порой грозило превратиться в безумие с оттенком вечности, как-то сникали. Сознавать, где они находятся, сознавать, что рядом страдающие люди, порой даже не понимающие, отчего вся это боль, – сознавать это было даже вредно. Но от прогулок отказываться совсем не хотелось.

 Чуя же остался с Дазаем, кратко рассказав о своих бесконечных делах; его это странным образом воодушевляло, к тому же он искренне полагал, что не имея никаких иных возможностей помочь Валентину, лучшим будет в его случае делать то, что у него получалось – заниматься работой, магазинами, и Дазай невольно дивился его хватке. Он вспоминал Чую мальчиком, дерзким и порывистым, а сейчас перед ним был уже мужчина, тоже все еще дерзкий и порывистый, но сообразивший, как это правильно использовать и на какое благо. Дазай не говорил ему, и не потому, что не хотел сказать, просто Чуя тараторил постоянно, забавно как-то смешивая японский с русскими профессиональными словами, которым не было аналогов в его родном языке, и это напомнило вновь Дазаю их первые месяцы здесь, первый год, когда они еще только осваивали язык. Глядя как будто и не особо далеко назад, Дазай ощущал страх – только вот осознал, сколько времени прошло, все это осталось позади, и – к чему они теперь пришли. Он сидел в доме призрения, лечась от зависимости, впереди все было неопределенно, пусто, и Дазай ощущал от этого неприятное жжение в груди, и все же смотрел на Чую, хватался за его руку и ругал себя за то, что едва все не свел до окончательного разрыва.

 – В Москве, наверное, на несколько дней или даже неделю задержусь, – заключил в итоге Чуя. – К моему возвращению тебя выпустят отсюда?

 – Хотелось бы. Доктор Гольдман позитивно смотрит на мое здоровье. Но больше меня волнует другое. Валентин едва ли сможет оставаться здесь один. Хотя он идиотски шутит о том, что ничто ему же не мешает оплачивать собственное пребывание в дурдоме, кто еще так может! – Дазай рассмеялся, но это был смех уж точно не веселый. – Я, честно говоря, не берусь представлять, что он сейчас чувствует. Из-за Фёдора. Да и мне это не представить. Быть может, ты можешь.

 Чуя недовольно зыркнул на Дазая. Не хотел он, очень не хотел снова возвращаться к тому, чтобы досконально все между ними разобрать. Чуе верилось, что лучше просто взять и забыть. Ему не нужно было это покаяние Дазая, которое тот усердно пытался найти, заглядывая ему в глаза. Чуя тоже не был столь уж категоричен, он не оправдывал Дазая целиком, но находил его причины существенными, он прекрасно мог видеть его состояние, мог прекрасно понимать его чувства к Одасаку, этим он многое мог себе объяснить и потому в самом деле не желал, чтобы Дазай все время тянул это чувство вины за собой. К тому же Чуя и сам ощущал себя без вины виноватым. Не мог понять, в чем это крылось, правда уже и вовсе не в том, что было в Париже. Может, из-за тех случайных отношений в Индии, может, из-за того, что злился, что позволил Достоевскому переманить Дазая, показать свою власть, и это раздражало, в некоторой степени заставляя думать, что он мог бы быть более жестким, и тогда бы так не случилось, но тут все было слишком плоско, прямо. Еще он мог предположить, что сюда наваливалось и то, что случилось с Валентином. За него он винил себя. Чуя не думал, что склонен к напрасному самобичеванию, но все эти чувства, смятения его уже порядком поистерзали, и он просто хотел покоя. Рядом с Дазаем. 

 – Не отвечаешь, – тот по-своему истолковал его молчание.

 – Не беси меня снова своим нытьем. Я не ради него сюда к тебе приезжаю. К тебе – это ключевое здесь, если что.

 Дазай усмехнулся. Он вдруг потянулся к Чуе, но целовать не стал, а просто прижал к себе, и тот лишь спокойно вздохнул, спросив затем:

 – Валя ничего тебе не говорит?

 – Не могу сказать, что он уж совсем отмалчивается. Но и лезть не хочется. Что я могу посоветовать? Взять и забыть? О, благословил Бог того человека, который способен на такое! Но это точно не Валентин. Простить? Высокая добродетель, но достоин ли ее теперь Фёдор? Ему и так слишком многое прощалось. Валентин и заметил как раз, что тем самым, своим прощением его, сам себя и закопал. Холодная мысль, не в его характере.

 Чуя кивнул.

 Они расцепились, заслышав шаги, которые приближались к комнате, уловив при этом, что приближаются более, чем два человека. Сначала это никак не озадачило, лишь намекнуло им, что стоит придержать все нежности при себе, но, когда за вошедшим первыми Гольдманом и Валентином показался Порфирий Петрович, Дазай нахмурился, при этом еще более хмурым выглядел Валентин.

 – Спасибо, что проводили, доктор Гольдман, – обратился к нему Порфирий с явным намеком на то, чтобы он их оставил, и, видимо, это было оговорено уже, потому что тот лишь мельком глянул на Дазая, а потом быстро скрылся, пропустив прежде запоздавшего Лу Сунлина, который тоже с каким-то задумчивым видом вошел.

 – Я пришел к вам с новостями! – чуть ли не радостно вдруг объявил Порфирий Петрович, торжественно осмотрев каждого, даже не реагируя на насупившиеся выражения лиц: и даже неясно было, чего так все помрачнели от его веселого тона. При этом Дазай внезапно осознал, что тот и правда хочет сказать что-то такое особо значимое и в самом деле радостное, и сердце у него дернулось, однако, неприятно, а Порфирий продолжил: – Уже вчера вечером мне была передана записка от Фукудзавы Юкити, он желал пригласить меня к себе и иметь разговор. Валентин Алексеевич. Господин Фукудзава дал показания, которые полностью опровергают показания Фёдора Достоевского, и исходя из того, что тот скрылся, мы имеем теперь существенные основания рассматривать его в качестве основного подозреваемого. Сообщение об этом будет дано в газеты. Надеюсь, брат ваш, Константин Алексеевич, перестанет нас атаковать, а то ж они с господином Иславиным больно разошлись, покоя от них нет.

 – Дал показания? – переспросил в волнении Валентин. – Он обвинил прямо Фёдора?

 – Да, – Порфирий в этот момент глянул на Дазая, и во взгляде его читалось то, что все это сходилось с тем, о чем они вдвоём ранее говорили, и тут еще Порфирий добавил. – А вас, господин Дазай, он желает видеть лично, как можно скорее, так как планирует все же отправиться в Европу на лечение, а японская миссия с ее связями в нашем министерстве скоро мне плешь проедят до самого мозга с этим делом, так что в моем возрасте нехорошо разбрасываться собственным здоровьем, впрочем, это несмешная шутка, оставим. Хворает господин Фукудзава сильно и жестоко будет его не отпускать, к тому же судилище пока что все равно не над кем чинить, кто ж знает, в какую сторону Европы Фёдора Михайловича понесло!

 – Или еще куда подальше, – пробормотал Дазай, памятуя о том, что пару дней назад появилось сообщение о том, что Фёдор весьма вероятно покинул страну под именем некоего Родиона Раскольникова, данных на которого у полиции никаких не было и официального разрешения на выезд ему не давалось. Значит, все было устроено незаконным путем. Дазай правильно полагал, что Фёдор обзавелся не одним паспортом. Это имя ему не было известно, Фёдор умолчал о нем. Конечно, сведения были предположением, но Порфирий Петрович прежде тщательно все проверил, а проверял он дотошно, не зря же боялся плешью обзавестись.

 – Валентин Алексеевич, – Порфирий внимательно всмотрелся в него. – Будут даны новые опровержения. И от моего лица непосредственно. Вас будут считать свидетелем, а также вы можете инициировать разбирательство по поводу порчи вашего доброго имени, но буду все же благодарен, если наше отделение вы не привлечете, – намек был очевидный: Порфирий оказал ему большую услугу упрятав здесь, несмотря на расплывшиеся во все стороны показания Фёдора. – Впрочем, газетам уже и так досталось, но ваш брат, уверен, теперь пойдет не просто в атаку, а уже будет добивать врага, – его почему-то это веселило, несмотря на то, что лично досталось от Константина Савина, но Порфирий на самом деле был столь зол на растрепавшую все крысу, которую с радостью уже отдал на растерзание кровожадному Савину, что теперь жаждал увидеть, как и газетам достанется за то, что испортили ему все дело и усложнили жизнь. – Все это также будет иметь вес против Достоевского, хотя сам факт убийства, покушения на убийство, побег – этого уже будет достаточно для того, чтобы более вы с ним не свиделись.

 Неясно было, какую реакцию ожидал получить Порфирий Петрович, говоря все это. Он имел понимание о том, что Достоевский явно не посторонний человек Валентину, но едва ли он мог все же проникнуть так глубоко, Валентин ни в чем таком даже не мыслил бы признаться, а его нынешнее смятение в собственных чувствах как будто берегло его от лишних порывов, что могли бы озадачить. И все же: если и ожидалось какое-то торжество от ощущения наступления истины, то Валентин едва ли мог его явить. Он ломал себя, не будучи готовым пойти на то, чтобы сдать Фёдора полиции, этот вопрос его постоянно сбивал; быть может, если бы он осмелился на единственное верное для всех решение, то удалось бы многого избежать, но обвинять Валентина в том, что он не смог выдать Фёдора, не представляя, как это принять – возможно, тот, кто рискнул бы это сделать, был бы просто иного характера человеком, вот и все. Легко равнять все по себе, сложнее посмотреть иным взглядом и прочувствовать. Даже если Валентин оказался неправ, он и сейчас пребывал в состоянии смятения, не решаясь бросаться обвинениями, и уж точно не имея ни капли торжества в себе. Истина уже не имела значения, потому что в отношении его чувств к Фёдору она уже ничего не поправит, а собственная репутация ныне уже казалась ему при любом раскладе сущим тряпьем, и куда больше его пугало то, что там о нем думают родственники, явно понимающие, что в этой лжи была и доля правды.

 Валентин в итоге ни слова не проронил. Как будто сделался равнодушным, не испытав ничего.

 – Порфирий Петрович, вы сказали, Фукудзава желает меня видеть? Скоро – это как скоро?

 – Можно ехать прямо сейчас. Господин ожидают-с. С доктором Гольдманом я этот вопрос уже уладил.

 Дазай бросил взгляд на Валентина. Не хотелось его оставлять тут одного, а пришедших гостей доктор попросит удалиться. Но ехать в самом деле нужно было.

 – Валентин Алексеевич, – позвал его Порфирий Петрович. – Вам более нет смысла здесь скрываться, вы вполне можете вернуться домой, к родным и постепенно к обычной жизни. Не подумайте, что я издеваюсь и не понимаю, но вы не первый человек, пострадавший от несправедливости, я такого много видел. У вас-то еще есть возможность поправить свое положение.

 Губы Валентина дернулись в кривой улыбке. Порфирий был отчасти прав. Но все же слишком многого не то чтобы не понимал – не знал. Эти кусочки, детали не являли ему всей картины мрачности Валентина, но, с другой стороны, слова его, как показалось Дазаю, имели в себе верное суждение, и Валентин, хотелось верить, не настолько слаб духом, чтобы совсем сдаться и дать отчаянию себя сожрать. Только вот сколько времени понадобится?

 – Я пока что побуду еще здесь, – отрывисто произнес он. – В конце концов, уплачено до конца месяца, – Валентин рассмеялся, на что Лу Сунлин, не скрывая, недовольно крякнул, а Порфирий Петрович пожал плечами. Дазай и Чуя могли лишь переглядываться. При посторонних они не хотели делать вразумлений, но и смешно в самом деле было то, что пребывание здесь и правда было оплачено.

 – В путь тогда, – твердо произнес Дазай, ощущая, как его потряхивает от ощущения важности предстоящей встречи с Фукудзавой.

 У Дазая мерцала мелкая надежда, что путь до города он проделает с Чуей, прибывшем не поездом, а экипажем, но тогда бы пришлось выгнать Лу Сунлина, что совесть не позволила бы сделать, и потому Дазай все же должен был отправиться в компании человека, к которому питал некоторое уважение и в то же время подозрение. Порфирий Петрович как будто даже был тем доволен. Встал еще вопрос о том, успеет ли Дазай вернуться, и тут Чуя высказался о том, чтобы ночевал он дома, но Осаму в то же время был слишком обеспокоен тем, что в таком случае придется оставить Валентина здесь одного. Заиграла эта мысль в голове в таком ключе, что, мол, ему, может, даже захочется остаться в одиночестве, но Дазай решил, что это есть чистый воды эгоизм, и смутился.

 – Если доктор разрешит, Осаму, тебе в самом деле лучше будет провести ночь дома, – заметил ему вдруг Валентин, словно считав его мысли.

 – Хочешь от меня отдохнуть? – Дазай решил отшутиться.

 – А то.

 Чуя и Лу Сунлин уже не стали его дожидаться, но, прощаясь с первым, Дазай услышал шепот о том, что Чуя не будет сильно расстраиваться, если Дазай успеет вернуться в лечебницу. Они в который раз переглянулись, прекрасно сознавая мысли друг друга, и условились в любом случае увидеться завтра, так как Чуя не меньше желал узнать подробности разговора с Фукудзавой: Дазай видел по его глазам, что он хотел бы с ним напроситься, но боялся спугнуть такой порыв Фукудзавы поговорить, и раз он звал лишь Дазая, так пусть все будет согласно условию.

 – Я постараюсь вернуться, – сказал Дазай Валентину перед уходом.

 – Не переживай уж так за меня. Если бы все было так ужасно, думаю, со мной все было бы кончено еще в Обуховской. Тут не лучше – но, по моим ощущениям, не на грани смерти.

 Дазай всмотрелся в него. Валентин врал и нет. Но это вдруг воодушевило слегка. Значит, он еще имел способность сопротивляться цепкой гадине-хандре. Так ему показалось.

 – Ах, да, Осаму, – вдруг окликнул его Валентин. – Если Фукудзава подскажет тебе, где искать Одасаку, то ты не сомневайся, надо будет сразу ехать, как врач даст добро. Я дам тебе денег. Надо было раньше их тебе дать.

 – Ты невыносим просто в своей щедрости. Прекрати, – Дазай улыбнулся. – Ты уже раздал сверх того, что мог. 

 – Опять ты мне намекаешь, как глупо я себя веду. Но ты правда не переживай. Я не против, если что, побыть в полном одиночестве. Иди.

 Дазай стискивал зубы. Валентин раздражал его. И тем самым к себе еще больше притягивал в каком-то поражающем чувстве, четкого описания Дазай которому так и не додумался придумать, и сейчас особо не успел, так как явился ему доктор Гольдман с откровенным разговором о том, чтобы вместе с ним отправить соглядатая, ибо честному слову он не верит, но оно ему выгодно, так как в противном случае все начнется сначала.

 – Возьму у вас анализы, Дазай-сан, подробно расскажу о том, как проявляется наличие морфия в моче!

 – Вы думали когда-нибудь о том, что сила унижения пациентов тоже может влиять на их выздоровление?

 – Непременно!

 Дазай был в итоге отпущен один, хотя больше по причине того, что места постороннему человеку в маленьком и несколько дрянненьком экипажике Порфирия бы не нашлось, а путь все же неблизкий.

 Фукудзава более не жил у Екатерининского канала, перебравшись в небольшую квартирку на Большой Морской недалеко от японской миссии, которая и обустроила ему новое место, более удобное для больного человека. 

 Дазай сразу заподозрил, что Порфирий Петрович отправится вместе с ним, однако он лишь доехал до нужного дома.

 – На самом деле я бы мог пожелать присутствовать при вашем общении, в конце концов, вы также являетесь свидетелем по делу и ваши показания записаны, и, что важно, хорошо сходятся с тем, что показал Фукудзава… Но я обещал, что не буду вмешиваться, и все же, господин Дазай, я считаю, что очень вам помог. Потому и от вас продолжаю ждать взаимной помощи.

 – Константина Савина я усмирять не буду.

 – Шутки у вас, – рассмеялся Порфирий Петрович. – С этим сам разберусь. Я и не осуждаю его, хотя раздражает он меня. Но мы же с вами явно сейчас о нем просто так болтаем.

 – Верно.

 – Фукудзава мне сказал, что миссия решила озаботиться тем, чтобы направить сюда своего человека для расследования. Сначала я не обратил на это внимания – пока он там доберется из Японии, но меня тут же огорошили – что добираться он будет не из Японии, а находится по делам где-то в Европе. Сюрприз. Предвижу уже беды. И мне намекнули, что Япония будет добиваться проведения собственного расследования. Потому и хотел бы рассчитывать на вас. И что касается Достоевского… Он был и, видимо, есть ваш друг…

 – Есть. Все еще есть, но… Не знаю, к чему он идет. Порфирий Петрович, я вам обещал помочь и слова свои хорошо помню. Очень много всего просто. И – это не просто. Я вас понял. Я не забываю своих обещаний, – Дазай вышел из экипажа, на миг внезапно ощутив себя в каком-то странном мире, а не на улице зимнего Петербурга – он слишком засиделся вдали от людей и большого города. Поразился своим ощущениям, но быстро взял себя в руки. Морфий практически потерял над ним силу, и Дазай не желал теперь позволить чему-то или кому-то еще руководить собой.

 – Василий вас отвезет, куда попросите, – Порфирий Петрович сам вдруг выбрался из экипажа. – Я поймаю ваньку, домой поеду. Буду признателен, если пошлете мне потом весточку.

 Дазай кивнул, а потом, к удивлению следователя, поклонился ему на японский манер, слегка даже смутив. И быстро поспешил к парадной лестнице, а то швейцар уже косо смотрел на него, хотя сам зачем-то заранее открыл дверь.

 Дазая в этот раз ждали. Встретил лично Эдогава Рампо, но с таким лицом, словно собирался ему череп проломить, при этом разглядел его внимательно – молча – оценил внешний вид, поморщился, явно зная, откуда гость прибыл и все также молча указал на двери в гостиную, где гость должен был ожидать.

 Обстановка комнаты была чуть побогаче, чем в прошлый раз, но обжитостью тут снова не пахло. Обитающие здесь японцы жили на чемоданах, и Дазай озадачился: чего же Фукудзава выжидал все это время? С одной стороны, все было просто: умчаться ему мешало здоровье, слишком он был плох, и тогда, появившись, Дазай, возможно, предотвратил его смерть в дороге, но само признание? Что сейчас с ним? О чем он подумал, что решил прежде все рассказать полиции, а потом уже не без давления на полицию получить возможность уехать, а прежде свидеться с ним? 

 Появилась служанка. Кажется, она прежде была в той квартире. Француженка. Тут же с интересом впилась в Дазая глазами, из-за чего чуть не уронила поднос с чаем. Зеленым, японским. Ёсано приготовила?

 А вот и она сама. Вместе с Танидзаки ввела в комнату Фукудзаву, едва переставлявшего ноги. Дазай резко вскочил с дивана, поклонился, в волнении заговорив:

 – Фукудзава-сан, мне неудобно, что заставлю вас тратить силы.

 Тот мотнул головой, выставив руку. Жест был слабый, но при этом уверенный.

 – Я бы не пожелал сам предстать перед тобой лежачим больным, – говорил он как будто бы лучше, но Дазай видел, что его тело, лицо и речь по-прежнему плохо ему подчиняются. Скорее всего это и не пройдет никогда. Впервые Осаму стало дурно от мысли, что в этом виноват Фёдор. И косвенно он сам.

 Однако он сел, когда Фукудзаву самого устроили полулежа на оттоманке. Танидзаки вышел. Осталась одна Акико, которая придерживала больного, позволяя на себя облокотиться. Она грустно глянула на Дазая, а тот немедленно попытался найти в ее лице осуждение, но – не увидел.

 – Вы хотели поговорить со мной. Я здесь. Только прежде… О вашем признании. Честно говоря, с нашего разговора прошло время, и я не особо представлял, что думать. Откровенно говоря, мне было неловко принуждать вас.

 Дазай замолчал, когда услышал короткий странный хмык. Горький какой-то. Фукудзава смотрел на него прямо – глаза его слезились, но, скорее всего, не от чувств, а от слабости, что не давала мышцам его двигаться в полной мере. Дазай в тот момент ощутил редкую для него жалость: он помнил его в детстве, да и самая последняя встреча до всех этих событий – Фукудзава был крепким и сильным мужчиной, а сейчас – сейчас он вынужден был сознавать, что стал калекой и это уже вряд ли поправится. За жалостью еще острее взыграло чувство вины. И что поразило Дазая, о том же заговорил Фукудзава:

 – Честь, Дазай-кун. Уж что-что, а это чувство в нас глубоко развито. Мы воины, мы служим нашему императору, нашей земле. Честь – это главное. Заставлять кого-то страдать ради собственного блага – бесчестие. Но порой все не так просто и однозначно, однозначны лишь наивные мечты и вера, что все всегда должно быть лишь по правильному, но у всех у нас разное понятие правильного. Не буду забивать твою голову моралью, хочу, чтобы ты знал, что я не мог бы иначе спокойно жить. Я давно понял, что нельзя руководствоваться лишь одной стороной чести. Разговор тот с тобой… Кому-то покажется неразумным – изводить себя словами ребенка, ищущего честности, я о тебе, Дазай-кун, ты и сам явно сознавал, как неловко тебе все это мне говорить, – Фукудзава помолчал, а Дазай ощутил себя небывалым пафосным идиотом, каким был в прошлый раз, разве что все это было сказано от сердца, в самом деле с верой, что так не должно быть, как случилось, что иначе он мог сказать? – Но я не мог не думать о том. Если бы это было все только лишь со мной связано, Дазай-кун! О, ты многого не знаешь, но, вот уж ирония, оказался замешан в том, что не знаешь, и как же сложно барахтаться в темных водах, но меня это тронуло, поверь. И я уверен, что ты заслуживаешь честности. Как и господин Савин, уж больше тебя или меня. Мне очень жаль, что так все случилось. Я бы мог гораздо быстрее предотвратить уже начавшиеся на него нападки, возможно, избежать того, что случилось, всего, что случилось… Но оно – свершилось, и я теперь могу лишь пытаться исправлять. И я решил, что стоит начать с показаний. Сказать, как есть. Сказать, что Фёдор заманил меня в ту квартиру, предъявив мне обвинения.

 – Вы уточнили, какого рода?

 – Сказал. Сказал, что у Достоевского были основания подозревать меня в одном давнем деле в Японии и о причастности к тому, что из-за этого пострадал невинный человек, чем подтвердил для него твои слова. С одной стороны, это важно, с другой – я видел, что следователь сам не в восторге, что имеет дело с такой длинной цепочкой причин и следствий. Он с усмешкой заметил, что меньше всего бы хотел копаться в старых уголовных делах, имевших место столь далеко от него. В любом случае, я честно дал ему все карты в руки.

 – Это подкрепляет мотивы Фёдора в его глазах, однако.

 – Да. Дазай-кун! Тут все… Очень непросто. Но уже что пугаться и страдать. Я тебе сейчас все расскажу. Если уж быть до конца честным, то не только господин Савин стал причиной моего признания, хотя он в большей степени, мне трудно сознавать, что из-за меня с ним подобное случилось, и его судьба сейчас неизвестна, и твои переживания…

 – Фукудзава-сан, я сам в некоторой степени был с вами не до конца честен, – перебил Дазай резко. – Валентин жив. О том, что он жив я узнал позже в тот же день, когда ушел от вас. Но было принято решение о том молчать. Из веских соображений, как вы можете догадываться. Валентин сейчас со мной в лечебнице. 

 Повисло молчание.

 – Можете считать, что вас слегка обманули, но в тот день я вам не врал. 

 – Да, ты не врал, – не сразу согласился Фукудзава, он был несколько обескуражен. А еще видел, как невольно и в то же время намеренно была разыграна против него партия. Знай он, что с Савиным все более-менее ладно, он бы меньше себя мучил. Дазай даже на секунду ухмыльнулся с того – эта ухмылка резала ему губы, когда он еще сидел в лечебнице и холодно размышлял о том, что должно же хоть немного колоть Фукудзаву нечто зовущееся совестью. Может, здесь где-то должно было проскользнуть смущение, но Дазай внезапно перестал его ощущать. Взамен жалости к нему вернулось чувство негодования из-за того, что Фукудзава много скрывал, и Одасаку…

 – Мне было сказано, что вы хотите со мной поговорить. Это касается Оды? Вы скажете, где он?

 Фукудзава слабо кивнул, но затем мотнул головой.

 – Я расскажу тебе все, – он мельком глянул на Акико. – Хочу, чтобы ты понимал, как тяжело мне далось такое решение. И ты поймешь, в чем причина, Дазай-кун. Я виноват перед Одой, перед тобой, даже перед Мори в каком-то смысле, мы ведь когда-то были соратниками. Но чтобы ты сразу знал – я не убивал его. Это сделал другой человек, ради которого я позволил всему этому свершиться.

 Дазай мог предположить нечто подобное, его не кольнуло, скорее еще больше стало злить, но он разумно держался и готов был прежде слушать. Даже поверить. Только Фукудзава все молчал, словно в нерешительности, словно все еще мог сделать шаг назад, но боролся сам с собой. Дазай хмурился, пытаясь осознать, что так сильно его сдерживало.

 – Дазай-кун, – вдруг обратилась к нему Акико. – Не смотри на него так строго. Я скажу тебе. Я убила Мори-сана.

 Дазай прежде, чем что-то осознать, увидел это движение Фукудзавы – болезненное, нервное – он не смог перехватить руку девушки рядом. И потому она сама взяла его за руку, внезапно обратившись в нему и поклонившись, так и не отпуская руки. Когда она снова взглянула на застывшего, словно объятого холодом Дазая, видно было, что готова расплакаться, но не от жалости к себе, а от не по ее силам тяжкого облегчения.

 – Неожиданно, правда?

 – Нет слов, – Дазай жадно принялся разглядывать ее, ухнув в свои затуманенные уже воспоминания, теряясь в них и мало что понимая.

 – Я сама, – Акико мягко дала Фукудзаве знак молчать, видя, что говорить ему трудно, да и Дазай в самом деле желал услышать теперь именно ее, но прежде вдруг затараторил:

 – Погоди, Ёсано-сан! Но! Как ты могла это сделать! Ты же тогда вместе с нами оказалась на карантине, когда мы заболели холерой. Мы все вместе были. Ты была с нами, я точно помню.

 – Верно, была. Но, Дазай-кун, я была старше вас, малявок, уже взрослая девушка, можно сказать; мне было четырнадцать. Вспомни. Я все же была отделена от вас.

 Дазай, испытывая внутри что-то очень болезненное от этих воспоминаний, не понимая, где из них явная правда, изо всех сил попытался вспомнить те дни, когда они лежали все вместе, закрытые от посторонних, всех по-разному прихватило, но Дазай тогда больше страдал от скуки и невозможности заняться своими детскими делами, разве что учиться не надо было. Но Акико… Дазай точно помнил, что она была с ними. Только… Он только сейчас сообразил, что она лет на шесть была его старше. И… Правда. Она была с ними, но… 

 – Ширмы, – он изо всех сил постарался погрузиться в те дни. – Или…

 – Не совсем ширмы. Слишком шикарно, – грустно улыбнулась Акико. – Занавеси. Меня отделили от всех остальных, одни мальчишки были вокруг. Даже если моя просьба отгородиться показалась странной, ее выполнили. Да, там была ширма, но мое пространство было скрыто от вас занавесями. Вспомнил?

 – Неужто мы бы не заметили, если бы исчезла?

 – Может, вы и заметили, если кто-то нырнул бы за занавеси, но разве бы сообразил о причинах моего отсутствия? А выйти было легко, так как можно было просто выскользнуть через сёдзи во двор.

 – Ты… Ёсано-сан! Ты сейчас просто ломаешь все в моей голове, – Дазай нервно рассмеялся. – Не об этом сейчас, не о том… Как! Зачем? Тебе-то он что сделал? Ты? Мне тяжело представить тебя тогдашнюю с окровавленным ножом в руках.

 – Я тебе расскажу и подогрею твое воображение, – она глянула на Фукудзаву, и Дазай тоже посмотрел на него: увидел протест! Фукудзава не хотел этой правды, но уже было поздно.

 – Я сделала все сознательно. Не в припадке ужаса, все намеренно. Ты же ничего обо мне не знаешь. Как и я, впрочем, о тебе. Но о себе я расскажу. Прежде всего, Ёсано – это фамилия семьи, в которой я оказалась, которая меня приютила, когда я потеряла свою родную семью. Меня воспитывал известный доктор Ёсано Хироси-сан, чудеснейший человек, которому я многим обязана. Он принял меня к себе, словно свою родню, дав свою фамилию, чтобы оградить от ненужных вопросов. До этого момента я носила фамилию Хоо. Я…

 – Постой! – перебил ее Дазай, вскочив с места, но тут же взяв себя в руки. – Хоо? Может ли так быть, что ты приходишься в таком случае родней по мужу Хоо Хисако? Ода Хисако! Сестра Оды Сакуноскэ! Никто ничего на сказал, когда мы затронули эту тему в прошлый раз! – Дазай не мог не среагировать на эту фамилию, ведь он прекрасно знал о всех мытарствах семьи своего друга.

 – Прости. Верно, все верно, – Акико была слегка озадачена его волнением, но не удивлена. Скорее она сама хотела обо всем этом сказать. – Хоо Мамору был моим дядей. И мужем Хисако-сан. В таком случае тебе не надо говорить, что стало с этой семьей и пояснять, как я оказалась вне ее. Могу лишь пояснить, что меня спас отец. Он обратился к Ёсано-сану ненадолго оставить меня у себя, я была слишком мала, чтобы со мной возиться. Тетю Хисако-сан я не знала по той же причине. Но Ёсано-сан рассказал мне однажды, что гибели моих родных в ходе войны поспособствовал Мори. И историю тети я тоже знала. И о хризантемах отобранных – тоже. Да, я тогда затаила злобу на человека, которого никогда не знала, но не подумай, что я была уже тогда кровожадным ребенком. Мое негодование, мои злоба и ненависть были естественны, но они бы точно никогда не нашли выхода, если бы жизнь не сыграла очень злую шутку со мной. Ёсано-сан был человек пожилой. Вскоре он скончался, я уже не могла оставаться одна в его доме в Дзуси, и, кто бы поверить мог, меня к себе взял Мори Огай. Зачем взял? Может, предполагал сделать из меня свою наложницу в будущем. Ёсано-сан полагал, что меня возьмет себе его родственник, единственный его наследник. Не знаю, что сделал Мори, но родственника того я даже в глаза не увидела, а за меня взялся именно он. Представить можешь, что я почувствовала тогда? А он, вероятно, и не знал толком, кто я и что испытываю к нему. Мне тогда было двенадцать. Я ненавидела его. Я следила за ним, я видела, что это за человек, подозревала, какими грязными делами он занят. Даже ты, Дазай-кун, тоже не просто так оказался у него. Я верно ведь понимаю? Насчет Чуи точно не могу знать.

 – Да. Моя семья пострадала от его действий. С Чуей – я никогда не слышал, чтобы Мори какой-то прямой вред нанес его семье, но в нем самом, возможно, имел какой-то интерес, не хочу зря сочинять. Я хорошо понимаю твои чувства. И никогда не скрывал, что радовался его смерти. Но радоваться было сложно, зная, что страдает мой друг.

 Акико приняла последнюю фразу на свой счет, но молчать более уже не собиралась.

 – Я задумала отомстить. За всех. И за тетю Хисако-сан, когда увидела, что за человек ее мучил. Я не единожды слышала рассказы о временах кровной мести. И даже иногда думала о том, что, как единственная представительницы семьи, я смогу выпросить разрешение о том, чтобы отомстить, но… Я не была никогда мечтательницей, Дазай-кун, и понимала, что такой справедливости мне никто не позволит, не говоря уже о том, что времена менялись. То, что было для нас нормально, внезапно объявляли варварством, но что же тогда то, что творил Мори-сан? Я этого не понимала. И пусть кто-то скажет, что это дурно – отнять чужую жизнь, но я за все это время напитала себя этой мыслью. И решила только дождаться момента, к тому же на полном серьезе стала опасаться его внимания к себе. На том отчасти и решила сыграть. Нелегко было найти этот нужный момент, проще для меня было решиться! Веришь или нет, но решимость во мне была сильная. Я так ненавидела этого человека, его лицемерие и прикрытие добротой, что уверена была, что справлюсь. И надо было только подобраться. Все в доме прекрасно знали его распорядок дня. И как я уже тебе сказала, у меня не было сложностей с тем, чтобы покинуть на пару часов незаметно вас, к тому же холера меня не сильно задела, и ты вроде бы не оказался среди тех, кому в самом деле было очень дурно, – она всмотрелась в Дазая, ища в нем их общие воспоминания, и тот кивнул, теперь уже и правда припоминая, что Акико отделалась также легко, как и он сам. Но и это никогда бы не навело его на мысли о правде. С чего вообще бы он мог подозревать эту девушку, еще девочку совсем, которая как будто всегда была на виду у них? – Я покинула комнату, когда многие спали. Я подумала о том, что этот момент, пока я нахожусь в изоляции весте с вами, и стоит использовать! Все показалось таким идеальным и простым! Прекрасно зная дом, я могла проникнуть в него, не попавшись никому не глаза. И предстать перед Мори, не вызвав у него подозрений.

 – Чтобы хрупкая девушка легко справилась с человеком, имеющим военное прошлое? Извини, но ты пугающе удивительна.

 – Недооценивай меня, Дазай-кун, я не глупа, я прекрасно сознавала свои слабые стороны, и знала также сильные. За все время я ни разу не вызвала никакого подозрения о Мори. Сам вспомни: было ли так, чтобы он был мной недоволен? Я была покладистой девушкой, как того требует воспитание японской женщины. И тогда, когда я предстала перед ним в его кабинете, он удивился, но уж точно не испугался и ничего не заподозрил.

 – Ты тогда и забрала хризантемы?

 – Да. Я выяснила еще раньше, где он их прятал. Я их выкрала. Это тоже стало частью мести. За родных и за себя. Я напала на него в момент, когда он был не готов. Он смог ударить меня об стену, когда я вцепилась в него сзади, но тем он лишь способствовал тому, чтобы я ударилась локтем руки, которой сжимала нож: это неловкое движение и помогло мне задеть его горло лезвием, начать дело, что уже сбило его с толку, а дальше я…

 Она вдруг сбилась, задрожала, и тут Дазай понял, что Акико очень сильно бравировала своим хладнокровием. Ей было в тот момент ужасно страшно, и сейчас она это уже не могла скрывать – слезы выдавали.

 – Я не жалею. Тогда не пожалела, и сейчас не жалею о его смерти, – забормотала она, склонив голову, а затем закрыв рот руками. Ее попытался коснуться Фукудзава, но она отстранилась, словно собиралась сама стойко перенести это вновь. 

 Дазай готов был ждать. Пусть она не жалела. Но лишь совсем бесчувственное существо может спокойно говорить о том, как подняло руку на кого-то другого, пусть и заслужившего. Дазай это хорошо знал. И потому столь остро реагировал, когда Фёдор напоминал ему о том, что тогда случилось близ Ирбита. Тем он, однако, пытался убедить Дазая, что теперь второй раз не страшен, но перестарался, многого не поняв. Сейчас он, где-то далеко, что сам ощущал, когда от его руки в самом деле погиб человек?

 Мысль о Достоевском внезапно ударила его с иной стороны изнутри.

 – Фёдор тоже хотел мести. Как и ты. Вот уж жизнь жестокая – вы два примера того, какими могут быть последствия этой самой мести! – Дазай выдал это с диким ужасом, заставив Фукудзаву и Акико посмотреть на него прямо. До них хорошо дошел смысл его слов.

 – Мне надо воды. Голова кружится, – девушка, однако, сама встала и подошла к графину.

 Дазай терпеливо ждал, пока она придет в себя, но затем все же заметил:

 – Мне все равно странно, что ты так легко смогла все сделать.

 – У вас мужчин, слегка сводит на нет деятельность мозга, если перед вами предстать в непривычном виде, – неохотно вдруг произнесла Акико. – Какой он увидел меня? В нижнем кимоно, с распущенными волосами. Конечно, его это поразило, но тем и сбило, что он спросил меня, почему я явилась, не выздоровев, почему я здесь, как додумалась вообще прийти, но мои ответы его мало интересовали на самом деле. Он был слишком поражен.

 – Как ты до этого додумалась и зачем было так унижать себя…

 – Я не думала об унижении, Дазай. Я думала о прикрытии. Я ведь не пришла в таком виде. Поверх было еще одно кимоно – тоже нижнее, которое мне дали, пока я болела, и был еще один слой ткани, а сверху теплое. Так я и пришла. Многослойная женская одежда – истинное чудо. Под ней и остались брызги крови. Как бы это ни было отвратно, но я разделась для того, чтобы потом скрыть на себе же следы преступления в большей степени, нежели сыграть на низменных инстинктах. Хотя, признаюсь, тогда толком не сознавала, сколь рискую и могла бы сгинуть от такой глупости. Сейчас мне куда страшнее все вспоминать, потому что вижу, как последствия не просто не скрылись за годами, а наоборот – разрослись. Но в тот момент я наоборот – ощущала себя самым лучшим образом. Страх исчез, было торжество! Облегчение! Мне даже хотелось постоять над ним, умирающим в муках, смотреть ему в глаза, пока он угасал у моих ног. Сладостная ненависть. Да, видимо, ты прав, Дазай, сравнив меня со своим другом. Мы такие все ужасные и жуткие в мести, подслащенной долго закипавшей ненавистью. Но я все еще верю, что Мори это заслужил. Если бы только знала, если бы знала, как все будет затем.

 Акико внезапно приблизилась к Дазаю, что тот подскочил, но не отступил, когда она замерла и всмотрелась ему в глаза, вскинув голову. Все еще не могла сдерживать слез. 

 – Мори заслужил. Я уверена, что заслужил! Но верь мне – я не хотела бы более никому зла.

 – Но берегла тайну.

 – Верно. Позволишь, продолжу? – она прежде пошатнулась, и Дазай усадил ее на свое место. – Опомнившись, я поспешила отыскать хризантемы, одеться и уйти. Был страх, но я знаю, это был страх того, кто убегал с места преступления, боясь попасться. Я этого боялась, веря лишь в то, что мой поступок достоин памяти моих предков, они бы приняли его. Отомстила. Я отомстила. Кровью отомстила. Я вернулась назад к вам. Так и провела ночь в этой одежде с его кровью, с запрятанными там же под слоями кимоно драгоценностями, и только утром это меня до ужаса напугало, и я захотела поскорее избавиться от этих жутких одежд, но так и ходила в этом кимоно, пока не появилась возможность уже дома сменить одежду, так как меня скоро отпустили. Я сама всегда следила за своими вещами, так что посторонние вопросы не могли возникнуть. Но это все уже было вне моей головы. Я внезапно задумалась, что я сделала, но ведь было поздно, и все, что я могла, убеждать себя, что была права. В итоге оказалось, что это сложнее, и мне по-настоящему стало плохо, когда я узнала, что был обвинен другой человек. Только тогда поняла, как во всем просчиталась. Я свершила месть, но скрыла это, и преступление пало на другого человека. Тогда нас уже собирался забрать Фукудзава-сан. К нему я и пошла признаваться, потому что не знала уже, как быть иначе, куда вообще с этим идти, как все объяснить, как вообще я додумалась, как ухитрилась все скрыть. Я честно шла с расчетом на наказание, а столкнулась с сочувствием и защитой, – совсем тихо произнесла она в конце. 

 – Я должен сам объяснить, Дазай-кун, – Фукудзава зашевелился, и Акико подскочила к нему, чтобы помочь устроиться немного иначе, хотя Фукудзава изо всех сил старался шевелиться сам, но его желания тело не учитывало. – Очень сложно поверить четырнадцатилетней девочке в том, что это она во всем виновата, но ее рассказ о случившемся, о том, как он совпадал с отчетами полиции, история ее семьи и ее состояние, и главное – предъявленные мне хризантемы, – все это испугало меня тем, что говорило в пользу того, что она совершила преступление, и… Дазай-кун, я решился не выдавать ее, потому что прекрасно знал, сколько людей было загублено Мори. И дело не в том, что я думал, что он это заслужил. Я был уверен, что Акико-тян не заслужила дойти до такого, ни ее семья, включая Хисако-сан, никто, ни вы, дети, что были при нем.

 Дазай слушал его и молчал. О, он прекрасно сознавал этот порыв. Он сам едва сдерживался в ходе рассказа Акико, буквально ощущая, как ее дрожь передавалась ему, но он не мог в то же время столь глубоко проникнуться пониманием и сочувствием.

 – И вы решили, что возможно допустить, чтобы вина за это преступление пала на другого человека?

 – Я не думал, что так выйдет сначала. Ода был подозреваемым, но я не полагал, что за него столь серьезно в итоге возьмутся, что его изберут крайним, а потом он исчез. И я решил, что оно и к лучшему. Если он сбежал – оно и к лучшему. И не собирался ничего предпринимать из-за этого. Моей заботой было защитить Акико и вас. Она – в первую очередь. Я скажу больше, Дазай-кун. Я уже говорил, что сам далеко не невинный человек, тоже был причиной того, что случайные люди страдали из-за меня. Это всегда угнетало. И когда Акико-тян призналась мне, я лишь захотел защитить ее. Обустроить все так, чтобы она не расплачивалась за то, к чему принудила сама себя из-за такого человека, как Мори Огай. Хотел отправить ее прочь из Японии, подальше, в итоге позволив остаться рядом с собой, скрывая тайну все это время. Только ради нее, Дазай-кун. И поверь, я в самом деле верил, что это наилучший исход. К тому же… Мое личное отношение к Мори, оно также мне диктовало это темное решение проблемы. Не разрешить загадку его смерти – я считал, что это наказание ему за то, что он делал. Только отчасти я наказал и себя тоже таким образом.

 Дазай смотрел на них обоих и все равно многого не понимал, не мог взять в толк, ощущая снова эту застарелую злость за судьбу Оды и сдерживало его лишь то, что он знал, что тот должен быть жив. И в то же время… Господи… Он прекрасно понимал то, что хотела сделать Акико! Испуганно был восхищен ее решимостью, сравнивая с собой, тем мальчиком в Ирбите. Он ведь тоже тогда выстрелил, веря в то, что поступает верным образом. Пусть его случай и казался ему острее, он хотел защитить близких ему людей, но если бы тот человек тогда что-то бы успел сделать, Дазай был уверен – нашел бы его где угодно и все равно бы пристрелил. Но он не мог уложить все равно в себе то, что при такой вот противоречивой справедливости в отношении Мори все равно пострадал посторонний человек, его друг. Он опять думал о Фёдоре. О том, что тот сотворил. Но его деяние теперь показалось куда более страшным. Да, в нем был тот же посыл, что и в действии Акико, но у него была идея, он вбил в себе в голову, что должен хоть кто-то умереть за его страдания, это была иная месть, куда более сумасшедшая. И к чему она привела?

 – Дазай-кун, тебе плохо? – Акико – Дазай только теперь стал замечать – давно уже перестала являть к нему враждебность, вызванную прежде тем, что он лез в их сокровенную тайну, а теперь же она была куда к нему открыта и не скрывала своего волнения и вины. Она подскочила, и сама принесла ему воды, притащила подушки на диван, устроив его на них и крепко сжав за руку. – Прости меня. Я столько раз порывалась признаться!

 – Чего же не призналась?

 – Не суди ее, Дазай-кун. Не из страха. Я не позволял. И сейчас не позволяю.

 – Это все ваше, так называемое, чувство справедливости? – с горечью спросил Дазай, едва в раздражении и отчаянии не добавив, что эта самая справедливость его самого чуть не довела до самого края.

 – Изначально оно. В самом начале оно. Потом прошло время. И… Я не знаю, поймешь ли ты, кем посчитаешь меня, – Фукудзава заговорил внезапно тише, чем прежде. – Совершенно не знаю, как тебе объяснить. Акико-тян все это время почти всегда была при мне. Это было ее желание остаться рядом, стать моей помощницей. Быть может, все так и текло бы себе тихо, если бы Оду не схватили. Снова пришлось все вспомнить, и Акико, не кривя душой, высказалась о том, чтобы закончить эту ложь, но я снова не позволил. И уже по иной причине. Мы же все люди, Дазай-кун, все подвержены чувствам и эмоциям. Я никогда в это не верил, я верил в самодисциплину, но меня жизнь перехитрила, показав, что на самом деле может желать любое человеческое сердце. Ты уже взрослый, Дазай-кун, и, быть может, прекрасно сможешь понять, уже понимаешь, о чем я говорю. Я полюбил Акико-тян. И если бы ты только знал, каково в таком случае смотреть в лицо правосудию и совести.

 Такое ощущение, что биение сердца сейчас отдавалось во всех частях тело. Дазай был смущен, поражен, растерян. Смотрел на этих двоих, и теперь читал их яснее. Он это видел, видел привязанность, но не воображал всю суть, теперь же убитый всей прозаичностью, но прозаичность эта – как вечная правда в жизни задела болезненно его, и он не знал теперь, что сказать. Он припомнил, что однажды Шибусава высказал подобную догадку, но та догадка несла в себе что-то грязное, полное пошлости и унижения, и в таком Дазай почему-то хотел сомневаться и забыл о том вовсе. Но оказалось, что чужой глаз смог кое-что уловить, разве что судил о характере по своим меркам.

 Фукудзава затих, прикрыв глаза. Много сил потратил; Акико молча держала его за руку, склонив голову, как-то даже учтиво, странно преданно, и Дазай вдруг ощутил иного характера поражение своих чувств. Такая кротость любви впервые явилась ему и внезапно показалась очень знакомой. Он вспомнил свою маму… Она также питала такое тихое и нежное благоговение перед отцом, никогда не являя это чувство иначе, все было во взглядах и движениях, все было иное и тончайшее, на потайных смыслах и намеках, но не менее прекрасное. Это тронуло – воспоминания тронули, и тронуло то, что он вдруг увидел. Здесь не было страсти, она была совершенно размыта, и это поразило, и он снова задумался о том, как глубоко он способен ощущать сам, внезапно увидев их отношения с Чуей совсем иначе, отыскав в них что-то иное, что стало появляться с момента, когда Чуя забрал его с собой, явившись из темноты, только все это было пока столь зыбко, но все это тоже уже была не страсть, а что-то противоположное, иное, сердцем навеки преданное одному, и Дазай смутился таким мыслям – он пока не мог их понять, хотя не сомневался в том, что чувствовал… Его бы сердцу столько гармонии. Она мерцала сейчас, и да, Дазай мог сознавать все причины этих людей, и больше даже – ужасаться. Потому что он не знал, каково это – поступать до конца честно, если честность сгубит того, кого любишь, но имел уже перед глазами слишком жуткий пример того, что из этого получается. Мог ли он после этого наброситься с осуждениями?

 От него чего-то ждали, каких-то слов. Дазай это чувствовал, но ничего не мог сказать, мечась между своими чувствами и чувствами Чуи, поступками Фукудзавы, Фёдора, Акико, думами о судьбе Одасаку и о том, чем все эти дни изводил себя Валентин. Очень сложно. Очень тяжело. Невозможно в одно сердце столько запихать, надо что-то еще вынуть, надо что-то подавить, чем-то угомонить этот пульс, что бил все тело staccato, но ему было слишком дурно. Дазай даже на миг испугался, что его снова начало тянуть на морфий, это было похоже, и он вскочил с места, только не знал, куда метнуться и потому упал снова на диван, явив на лицо странную улыбку, глядя при этом в потолок, украшенный лепниной. Немного безвкусно на его художественный вкус, но это можно было бы поправить, убрав лишние завитки.

 Вот такие дурацкие мысли стали приходить ему в голову.

 – Ты ничего не говоришь, Дазай-кун, – тихо произнес Фукудзава, видимо, не выдерживая его молчания. Дазай даже о том не подумал.

 – Что вы хотите, чтобы я что сказал? Осудил? Ох, Фукудзава-сан. Вы правда не кривите душой? Сказать мне нечего вам. Я не могу оправдать ваш поступок, потому что не могу не думать об Одасаку, но я в состоянии понять ваши мотивы, хотя сейчас это очень трудно уложить в голове, и это не отменяет моего негодования так или иначе. Вы человек со связями и властью. И ничего не могли сделать? Погодите! Я задаю вам этот вопрос, и в то же время на самом деле спрашиваю вас, неужели ни у кого не хватило духа сказать правду и облегчить всем жизнь, и теперь ясно понимаю, к чему вы решили пойти по тому пути сделки с Дальдорф – Дазай расхохотался. – Вот оно что. Да как! Вы… Покрываете друг друга, а я даже осудить вас не могу за то, хотя бесит это ужасно и злит! Тем более… Мне в меньшей степени есть дело до вас, Фукудзава-сан, но то, что рассказала Ёсано-сан! Мне это близко и ясно, хотя я теперь отлично знаю, как мрачен, оказывается, путь подобной мести, но у меня у самого не повернется язык заставить тебя пойти и выдать себя или просить Фукудзаву-сана это сделать, – Дазай говорил это, а сам в срочном порядке пытался найти какой-то выход. – Вы говорите, хотели заключить сделку с упершийся рогом в эти хризантемы Дальдорф, если она все еще согласна на то, и оправдать Оду как Накамуру, якобы это даст ему свободу, позволит снова скрыться, как будто и нет вероятности, что тот же Жид, к примеру, не выяснит, кто есть кто. Слишком много шума было. Но дело не только в этом. Это плохой вариант, поскольку не вернет Одасаку репутацию честного человека, но, честно говоря, я не знаю, что будет лучше, потому что ваш рассказ все очень усложняет, ваше решение проблемы может натолкнуться на ряд сложностей, по крайней мере теперь, – Дазаю не нравился этот план, но на самый крайний случай мог его рассмотреть, и тут его внезапно огорошили:

 – Прости, Дазай-кун, но, боюсь, этот вариант больше тоже не подходит.

 – Почему?

 – Накануне мне было сообщено, что человек, которому хризантемы были переданы на хранение, арестован в Мюнхене, а его хранилище вскрыто. И беда в том, что хризантем там в наличии не было.

 Дазай моргнул. Почему он сейчас не удивляется?

 – И куда же они делись?

 – Пока что ничего не могу сказать. Но пока они не будут снова у меня, о сделке нет и смысла думать. В противном случае… Акико-тян. Будет иметь смысл мне признаться. Я уже думал об этом. Сомневаюсь, что при таком обвинении мне позволили бы совершить обряд сэппуку, но теперь это уже и не столь важно – я не смогу достойно его провести.

 Акико промолчала. Дазай, внезапно осознавший, как кардинально изменил свое решение Фукудзава, тоже молчал. Что он мог ему сказать? Все это как будто не давало ему возможности радоваться мысли о том, что для Оды не все потеряно, даже больше, но – как тут быть?

 – Все, что вы рассказали, во многом мне дает понимание о вашем желании молчать, хотя я по-прежнему задаюсь вопросом, что мешало вам дать показания против Достоевского, не раскрывая всей сути ваших грехов, – пробормотал Дазай. – И теперь вы храбро говорите о том, что готовы чуть ли не свою жизнь положить на признание. Какой вы человек.

 – Ты судишь не совсем честно, Дазай-кун, – вздохнула Акико. – Фукудзава-сан в самом деле первое время был в забытье и не мог давать показания. Достоевский рассказал все раньше, чем появился бы шанс допросить другую сторону происшествия. Затем существовала угроза того, что он бы изменил свои показания, узнав о том, что Фукудзава-сан рассказал правду, и, обороняясь, мог бы выдать его. Ты же должен это понимать. К тому же это и я, и Рампо-кун оберегали его, делали все, чтобы сохранить молчание. Не вини одного человека.

 – Прошу в таком случае заметить, что дать показания вы, Фукудзава-сан, решились в момент, когда уже многим известно, что Фёдор не здесь. И лишнего не сболтнет, во всяком случае, пока вы не сбежите, – Дазай резко выставил руки вперед, при этом склонив голову, быстро продолжив. – Я не выставляю вас всех сейчас своими врагами, и я…Чтобы вы там ни думали, но я не могу хладнокровно относиться к вашей истории, и тебя, Ёсано-сан, я понимаю, и ваше рвение, Фукудзава-сан! Оно мне более чем очевидно, и я в какой-то мере до глубины души поражен, но все это под иным углом не столь умиляет. Я не могу сидеть здесь с вами, хотя полон сочувствия, потому что это все и меня тогда коснулось. Я все оставляю на вашу совесть, Фукудзава-сан, на твою, Ёсано-сан. Но не буду бездействовать, теперь уж наверняка зная, что можно помочь Одасаку, и я бы хотел при этом никому не навредить. Это все слишком сложно. А Валентин – здесь я не понимаю, как вы допустили такое молчание. Все это отговорки. При том что вы все прекрасно понимали, что случилось. Если вы думаете, что я только горазд обвинять, то поверьте, я помню, что я сам во многом виноват. Я бы мог дать Фёдору по голове и вразумить его, но был слишком поглощен мыслями об Одасаку и всем, на что повлиял его арест. Я отчасти виноват в вашем положении, Фукудзава-сан. Не хочу этого снимать с себя. Но при этом как противоречиво это чувство моей злобе на вас. Не знаю, что еще думать.

 Дазай в момент, когда замолчал, стоял у окна, не желая смотреть на присутствующих в комнате людей. Ему сделалось дурно, но он не хотел садиться, наоборот – в какой-то мере дурнота взращивала в нем желание что-то делать, и он терпел, хотя сейчас еще раздражался из-за стыда, что позволяет себе такие речи, боясь пафоса и пустоты от них. 

 Никто ничего не говорил. Можно было бы еще много сказать, но на то требовались силы, даже здоровому человеку, а здоровой тут в полной мере была лишь Акико, которая, однако, тоже не находила в себе более слов, возможно, уже сожалея о признании, хотя Дазай смотрел на нее и почему-то верил, что она сильнее таких сожалений, а мимолетная слабость – человеку свойственно колебаться, иначе бы он не нашел ни одного ответа. Думая обо всех сказанных тут словах, он вдруг заметил:

 – А вы не думал о том, куда могли деться хризантемы?

 Фукудзава, казалось, дремал, но он тут же открыл глаза, глянув на него.

 – Я просто подумал о том, что вы хранили их в Европе. А, судя по тому, что говорят в полиции, куда-то туда и удрал Достоевский.

 – Как он мог знать, где они?

 – Шибусава столько времени передавал ему сведения о вас, не говоря уже о том, что мы встретились с ним в Мюнхене, где, как вы говорите, и хранили хризантемы. Я просто об этом подумал, у меня нет точных доказательств, – Дазай ощутил, как у него виски начали трещать от потока мыслей. Он хотел домой, только не знал, куда же ехать: в лечебницу ли, или все-таки в квартиру, где он страстно желал просто положить Чуе голову на колени и заснуть. – Простите, Фукудзава-сан. Я должен поблагодарить вас, – он поклонился, из-за чего слегка закружилась голова, – и за мои слова простите, – снова поклон. – Думаю, мне пора. 

 Он спешно направился в переднюю, куда за ним тут же выскочила Акико. Из соседней комнаты выглянул Рампо (Дазай подозревал, что он все это время подслушивал, но уж точно было все равно).

 – Дазай-кун, – Акико коснулась его руки, желая обратить на себя внимание и дать понять, что она пошла за ним не для того, чтобы выпроводить. – Я хочу тебе сказать. Пока он не слышит. Я думала обо всем. Очень давно думала. И не считай меня трусихой, я сама так не могу – это против меня, полжизни против меня! Это мерзко и слабо! Я во всем признаюсь. Я хочу увезти его в Швейцарию лечиться, а сама вернусь в Японию и признаюсь. Тогда все поправится. Жаль, хризантемы пропали, они бы могли служить против меня и в помощь одновременно мне и твоему другу, но и без того я не собираюсь молчать.

 Дазай взглянул на нее. Надо же. Не ошибся. Он плохо знал Акико, она всегда являла ему какую-то свою резкую сторону, чаще помалкивала и наблюдала, была невозмутима. Насчет невозмутимости – наверное, это качество имело в ней разные оттенки. И сейчас она тоже по-своему проявлялось. Можно было сомневаться, но Дазай поверил в то, что она говорила без всякого сомнения, с холодностью даже. Решившись.

 – Ёсано-сан, – Дазай глянул поверх ее головы на смотрящего на них Рампо. – Не торопись. Мори-сан твоей жертвы не стоит. Не торопись. Дай мне подумать.

 Она ничего не поняла, нахмурилась, явно ожидала от него иного, а Дазай лишь вдруг улыбнулся, немного нервно и устало, но в итоге поклонился и сам себе открыл дверь, вынырнув на лестницу, по которой быстро сбежал, словно сбегал от всех эмоций, что на него напали в той квартире, и, оказавшись, на улице, дал указание обрадовавшемуся извозчику, который уже устал танцевать у экипажа, постукивая одним валенком о другой, везти его на Фонтанку, памятуя о том, что перед отъездом сказал ему Валентин, и не в качестве предлога увидеть Чую, а еще и потому, что ему самому надо было подумать о многом вдали от него, как и Валентину там – вдали от него.