Утро не принесло ни бодрости, ни облегчения. Аль-Хайтам проснулся ещё более уставшим, чем засыпал. Яркий солнечный свет, лившийся через окна, которые аль-Хайтам забыл зашторить, больше раздражал, чем бодрил, и неприятно резал глаза. А вот свет на кухне не раздражал. Свет на кухне имел правильный оттенок, правильную резкость, правильную архитектуру, он очень правильно золотил волосы Кавеха, облегал его спину, ложился золотым пятном под ногами. Так что аль-Хайтам прислонился боком к арочному проёму и просто смотрел, пока в непривычно пустой и тяжёлой голове непривычно медленно скользили обрывочные мысли.
Кавех, ещё сонный, немного встрёпанный, убрал турку с огня и обернулся, улыбнувшись сначала. Но улыбка на его лице быстро сменилась выражением озабоченности. Он оказался рядом с аль-Хайтамом за пару быстрых шагов и замер, вглядываясь в его лицо.
— Ты бледный, — сказал он, — и выглядишь устало. Как себя чувствуешь? Заболел?
— Нет, — ответил аль-Хайтам только на последний вопрос, потому что чувствовал он себя… Терпимо. В целом аль-Хайтам многое что мог стерпеть.
У Кавеха же, наоборот, терпение было сомнительное. Расспрашивать больше он не стал, а вместо этого приподнялся на цыпочки и коснулся губами лба аль-Хайтама. Это не было поцелуем. Лишь прикосновение, задержанное на несколько секунд. Но всё же нечто такое, вероятно, отразилось на лице аль-Хайтама, потому что Кавех спросил:
— Тебе никогда так температуру не меряли?
— Нет.
— Даже бабушка?
— У неё был градусник.
— Да тут и без градусника понятно, что у тебя жар.
— Со мной всё нормально, — зачем-то возразил аль-Хайтам. Будто надеялся, что Кавех решит перепроверить, и снова в лоб поцелует.
Эта мысль окончательно убедила аль-Хайтама в том, что он всё же болен. По её вопиющей глупости было ясно — когнитивные функции отказывают.
— Не спорь со мной и возвращайся в постель, — тон Кавеха был не приказным, но твёрдым. И аль-Хайтам не стал с ним спорить, тем более что стоять действительно стало тяжело.
Но уснуть обратно аль-Хайтам не успел. Кавех принёс кофе и завтрак. Хотя есть совсем не хотелось, но аль-Хайтам понимал — ещё не все когнитивные функции отказали, — что питательные вещества необходимы для выздоровления. А горячим кофе было приятно погреть горло, которое ощутимо саднило.
— Я за доктором схожу, — сказал Кавех, осторожно присаживаясь на край кровати. Вид у него был уж слишком обеспокоенный. Аль-Хайтам же не умирал в конце концов. — И прости.
— За что?
— Нужно было тебе сразу идти в ванну греться. Я ещё и так долго сидел там. И вообще, надо было мне домой пойти…
— Приглашать тебя остаться и пропускать вперёд — мои выборы, — заметил аль-Хайтам, кофе даже туман болезни смог немного разогнать. — Так что выходит, к такому результату привела цепочка моих действий. К тому же если бы мы поменялись, ничего бы не изменилось. Тогда бы, возможно, заболел ты, а не я, но мы бы всё равно в итоге имели одного больного человека и одного здорового. От перемены мест слагаемых сумма не меняется, помнишь, да?
— Ты же даже не математик, — фыркнул Кавех. Фыркал он точь-в-точь как пустынный лис.
— Именно. Математику вы проходите, потому странно, что я тебе об этом напоминаю.
Кавех вскинул руки, показывая, что сдаётся. Выглядел он уже не таким виноватым, но за доктором всё же ушёл. Доктор диагностировал тяжёлую простуду, но пообещал, что через неделю станет получше.
Аль-Хайтам с детства ненавидел болеть. Не потому что нельзя было выходить из дома, и приходилось днями напролёт лежать в кровати — в этом он как раз ничего страшного не видел, — а потому что его вечно клонило в сон, и он не мог ни на чём сконцентрироваться. Во время болезни чтение даже относительно простых книг — например, трудов по фольклористике — ему не давалось. Аль-Хайтам забывал начало предложения, как только дочитывал до конца, в какой-то момент строки вовсе начинали смешиваться. Смысла во всём этом не было никакого, одно сплошное раздражение.
Но болеть, когда рядом Кавех, оказалось чуть лучше, чем болеть в одиночестве. Потому что присутствие Кавеха позволило аль-Хайтаму действительно практически не вставать с постели — возможно, Кавех слишком серьёзно относился к понятию «постельный режим», — потому что он заботился о еде и о том, чтобы смешивать лекарства, и будить аль-Хайтама, чтобы тот пил их строго по часам. В остальное же время Кавех просто находился с ним рядом. Чаще всего сидел на свободной половине кровати, работая над чертежами, положив лист на деревянный планшет.
С его присутствием дом по-настоящему ожил. Вышел из того оцепенения, в которое погрузился после смерти бабушки. Давящая тишина, съевшая все следы её присутствия, исчезла, словно кто-то дописал в партитуру домашних звуков недостающие ноты, и всё пространство снова наполнилось чужими шагами, скрипом карандаша по бумаге, тихим голосом, шорохом страниц. В этом хотелось остаться. В этом хотелось жить.
— Почему ты так со мной возишься? — спросил аль-Хайтам на третий день, когда болезнь словно бы уже прошла свой пик, но ощущения были всё ещё отвратительные.
— Я тебе надоел? — неожиданно спросил Кавех в ответ.
— Нет. Наоборот.
— Хорошо, — Кавех улыбнулся, двоёл линию на бумаге и, протянув руку, убрал лезущую в глаза прядь с лица аль-Хайтама. — Я с тобой не «вожусь». Я помогаю. Так работает дружба — я помогаю, когда тебе плохо, когда мне будет плохо, ты поможешь, если захочешь.
— Если захочу?
Кавех кивнул, привычным жестом заложил карандаш за ухо, и встряхнул руками, разминая пальцы.
— Это же не кредитование и не заём. Ты не обязан оказывать ответных услуг. В дружбе нет ничего обязательного.
— И никаких гарантий?
— Всё на доверии, — Кавех улыбался, и от этой улыбки голова аль-Хайтама, всё ещё пылающая от жара, плавилась будто бы чуть меньше.
— Я бы на твоём месте брал расписку.
— Я тебе доверяю.
Аль-Хайтам того времени, живущий в расцвет Эры Кавеха, прикрывал глаза, едва понимая, что улыбается.
Аль-Хайтам сейчас, живущий после её заката, прикрывает глаза, хмурится, вспоминая это «я тебе доверяю» и думает:
«Зря».