Настоящее совершённое. Часть V «Кольцевая композиция»

Входя в Ламбаду, аль-Хайтам чувствовал себя голодным, раздражённым и вымотанным очередной повторяющейся из раза в раз дискуссией мудрецов о том, как искусство вредно для жителей Сумеру. Их разговоры на эту тему были бессмысленны и однообразны до такой степени, что ко второму часу аль-Хайтам, как и любой здравомыслящий человек на его месте, начинал размышлять о революции.

Танцы Нилу и представления Гранд базара никогда не увлекали его, они были слишком громкими и суматошными. Когда кто-то говорил «искусство», он видел не это.

Когда-то говорил «искусство», аль-Хайтам видел движение руки с зажатой в изящных пальцах кистью, мазки краски, чувствовал запах холста и масла, слышал голос: «Импрессионизм — это не столько отображение реальности, сколько своего впечатления от реальности, понимаешь?» И аль-Хайтам понимал, не сразу, сначала, вглядываясь в хаотичные мазки, он хмурил брови, а потом ловил чужую улыбку, ощущал ладонь, которая ложилась ему на грудь, надавливая, заставляя отойти назад. И тогда всё складывалось, собиралось в единое полотно, словно кусочки пазла, словно верный порядок слов в переводе, из разрозненных мазков и тепла этой руки собиралось впечатление, собирался новый смысл.

«Это искусство, — говорил один из мудрецов, — они им будто бы одержимы».

Аль-Хайтам действительно был будто бы одержим им. Но открывая дверь Ламбады, он не ждал встречи, не искал его взглядом, просто шёл к любимому столу, глубоко уйдя в мысли, и остановился, только когда понял — стол занят.

— Привет? — не слишком уверенное, полувопросительное, но взгляд алых глаз — ожёг, искра, начинающая пожар.

— Здравствуй, — ответил аль-Хайтам, глядя на Кавеха сверху вниз. Тот ему улыбался, вежливо, чуть рассеянно и сконфуженно, будто сам не понимал, что чувствовать и как себя вести.

— Давно не виделись.

— Не слишком.

Аль-Хайтам снова был точен: два года не так уж много, а то, что для него они растянулись в столетия — личное искажённое восприятие.

Кавех на это лишь пожал плечом, отчего его рубашка — не иначе как сама бездна вдохновила дизайнера на этот вырез — чуть не соскользнула.

— Свободных столов сегодня нет, если хочешь, можешь сесть со мной, — щедро предложил Кавех, но аль-Хайтам не собирался обольщаться, Кавех со всеми щедр. Но также он не собрался говорить, что хотел взять еду с собой и уйти.

— Пьёшь в одиночестве? — спросил он, садясь. Одна бутылка была полупуста, вторая ещё нетронута. Вечер обещал быть долгим.

— Уже нет, — Кавех улыбался ему, поднимая бокал с вином. И лишь в глазах его плескалась усталость, та самая, которая иссушает тебя, словно пустынное солнце.

Аль-Хайтам не знал, как сказать «я слышал, что у тебя проблемы», «расскажи мне», «я хочу помочь». Потому он поднимал бокал с вином и ждал, когда оно поможет явить истину.

***

У Кавеха заплетались ноги, руки и язык. Но ему было от этого весело, ему от всего было весело. Он и беду свою ухитрился рассказать так, словно это была одна огромная штука. Проекта нет, денег нет, дома нет, зато Глаз бога, вот, есть теперь.

У аль-Хайтама тоже уже был, с его спокойной бумажной работой вроде бы неясно зачем. Может, затем, чтобы вспыхивать каждый раз, когда Кавех, запутавшись в ногах, то вжимал аль-Хайтама в стену, то проезжался носом по шее. Сердце не билось быстрее. Сердце у аль-Хайтама, как многие говорили, каменное, как он сам считал, — дисциплинированное. А к Глазу бога он ещё не привык до конца. Кавех к своему тоже. У него в комнате над залом в Ламбаде кровать в пол вросла, а одна из ножек выпустила ветвь и зацвела.

Аль-Хайтам укладывал его на простыни, под этой ветвью, под белыми её цветам. Не обнимал. Не целовал. Говорил:

— Если тебе больше негде жить, можешь снимать комнату у меня.

— Почему? — спрашивал Кавех, глядя слишком ясно для человека, так много выпившего, так отчаянно не замечавшего, что аль-Хайтам только притворяется пьющим. — Почему ты готов меня к себе пустить?

«Потому что это и твой дом тоже, но если я скажу так, ты подумаешь, что тебе всё это в пьяном бреду приснилось».

— У меня исключительно меркантильные цели.

«Потому что, если я приглашу тебя жить бесплатно, ты будешь думать, что навязался, будешь чувствовать вину».

— Я ужасный сосед, — говорил Кавех.

— Я тоже.

— Со мной невозможно жить.

«Без тебя тоже».

— Как и со мной.

— Ты пожалеешь.

«Все эти годы жалел».

— Определённо.

— Мы не уживёмся.

— Точно нет.

— Вещи поможешь перевезти?

Сердце не забилось быстрее, а вот Глаз бога вспыхнул, ветвь выбросила новые бутоны.

— И не надейся.

***

Кавех справился с этим сам, со всеми своими бесконечными коробками, чемоданами и ещё одни Архонты знают чем. Аль-Хайтам за этим просто наблюдал. Потому что смотреть на это и делать вид, что он совсем не замечает пылких мог-бы-помочь взглядов, было весело. А Кавех же, как оказалось, может весьма успешно пронести башню из трёх коробок, обойдя все препятствия и ничего не уронив. И не может пройти обратно с пустыми руками, не споткнувшись о коврик и не уронив при этом себя. Аль-Хайтам же, как оказалось, может очень успешно его поймать. И не может выдержать его удивлённого благодарного взгляда без того, чтобы Глаз бога опять не начал лихорадочно мерцать.

В определённом смысле Кавех, конечно же, был невыносим. Первое время он даже старался быть идеальным соседом, где-то месяца два ходил едва ли не на цыпочках, старался не попадаться аль-Хайтаму на глаза лишний раз. Аль-Хайтам же не знал, как ему сказать, что он пригласил его в свой — их, вообще-то — дом не для того, чтобы не видеть. Это бы прозвучало странно после того, как они так плохо расстались, после того как аль-Хайтам уже решил, что они друг другу не подходят.

К счастью, Кавех вскоре перестал претворяться.

Жизнь с Кавехом под одной крышей это: забытые чашки, разбросанные скомканные листы, переставленная мебель, поменянные занавески, брелки на ключах (чтобы не перепутать), немытая посуда (ну, я забыл, сейчас уберу), занятая ванна (прости-прости, я быстро), сгоревшая еда (да в первый раз со мной такое (нет), я задумался и забыл).

А ещё: поставленная прямо перед тобой на стол чашка кофе с утра, Кавеху удаётся просыпаться чуть легче; приготовленная еда, когда, только переступив порог дома, вспоминаешь, что вчера ведь всё кончилось; возможность (аль-Хайтам не представлял, что это ему нужно) едко изложить кому-то всю бессмысленность разговоров мудрецов.

И кроме того: краски, холсты, чернильницы, запах масла, палитры (и возможность сесть на одну из них, если Кавех оставит её на диване), чертёжные линейки, рулоны бумаги, образцы оттенков, плиток, тканей (и двести вопросов какой из двух бесконечно похожих оттенков зелёного лучше).

Жизнь с Кавехом под одной крышей — это очень хорошая жизнь. Почти лучшая из возможных. Лучше была бы, если бы они всё-таки друг другу подходили.

Сейчас же залогом их гармоничного сосуществования было невмешательство. Аль-Хайтам не лез в дела Кавеха (он и так на эмоциях рассказывает всё, что его заботит, аль-Хайтам же просто очень внимательно слушает), Кавех не лез в дела аль-Хайтама (на самом деле лез, конечно же, лез, потому что это же Кавех, ему по какой-то причине невероятно не всё равно на всех вокруг).

Придерживаясь этого негласного договора о невмешательстве — который нарушался чаще, чем соблюдался — аль-Хайтам не начал волноваться, когда Кавех однажды не пришёл домой ночевать. На вторые сутки аль-Хайтам рассудил, что отсутствие волнения в договоре прописано не было, потому ничего он не нарушает. На третьи сутки аль-Хайтам готов был поставить Сумеру с ног на голову, но Кавех, к счастью для Сумеру, вернулся сам.

Ввалился в дверь, простонал что-то вроде: «Архонты, как же я устал и хочу в ванну», — и в этой самой ванной исчез.

Аль-Хайтам подумал: вернулся и ладно. А после: у них договор о невмешательстве. И следом: они никаких бумаг не подписывали, даже вслух ничего не проговаривали, следовательно, договор юридической силы не имеет.

— Где ты был? — спросил аль-Хайтам, стоя у закрытой двери в ванную.

За дверью помолчали. Аль-Хайтам прекрасно знал это напряжённое молчание, когда Кавех мучительно пытался сдержать рвущиеся из него слова. Здесь не надо было ничего делать, просто ждать, в эту игру Кавех всегда сам себе проигрывал, по крайней мере, при аль-Хайтаме так точно.

— В камере.

Аль-Хайтам приложил руку ко лбу. Он знал, что это однажды случится.

— Можешь хотя бы сделать вид, что удивлён?

— Ты меня не видишь, откуда тебе знать, какое у меня лицо?

— Мне не надо, тебя видеть, чтобы визуализировать.

— Я не настолько предсказуем.

Аль-Хайтам понятия не имел, зачем с ним спорит, а Кавеху зачем-то нужно было в этом споре выиграть.

Дверь в ванную была сделана пусть из мёртвого уже, но дерева, а потому силе Глаза бога поддалась отлично. Распахнулась так быстро, что аль-Хайтам едва успел уйти с траектории удара.

— А я говорил, что у тебя такое лицо, — торжествующе заявил Кавех.

У аль-Хайтама правда было такое лицо ровно до того момента, как они с Кавехом оба осознали некоторую неловкость ситуации. Бортик ванны — к счастью для них обоих — закрывал почти всё, кроме плеч, а на плечи Кавеха аль-Хайтам любовался каждый день, спасибо (без всякой иронии) лёгким тканям его рубашек.

И всё же, как и в тексте, в реальной жизни деталь создаёт контекст, подчёркивает её, обрамляет, предаёт ей новые смыслы. Так же как золотистая плитка ванны подчёркивала белизну кожи, а красоту линий ключиц и плеч больше не растушёвывал флёр лёгкой ткани, золотые, потемневшие от влаги волосы были отброшены назад, открывая лицо, облепляя шею. И это рождало совсем другие ощущения.

Ситуация странным образом повторялась, будто мир сделал полный круг от момента, когда Кавех оказался в ванне в старом доме аль-Хайтама, до момента, когда Кавех оказался в ванне в новом его — их — доме. Кольцевая композиция замкнулась. И пошла на новый виток.

Когда дверь открылась, спустя несколько мгновений задержки, ушедших на осознание, они оба смутились, оба сделали вид, что не было такого, оба заметили, что было, и оба убедили себя в том, что не сделали из этого никаких выводов о себе и друг о друге.

— И почему ты оказался в камере? — продолжил аль-Хайтам прерванный диалог, прислонившись спиной к дверному косяку, потому что никто его не прогнал.

— Я был на выступлении Нилу, — дальше Кавех в принципе мог не продолжать, но аль-Хайтам не стал перебивать, — но туда пришли матры вместе с одним из мудрецов, прерывали представление, начали разгонять публику и артистов, пугая заключением под стражу…

«Но ты, конечно, не из пугливых», — подумал аль-Хайтам.

— Я попытался им объяснить, что они не имеют права так поступать, и что в искусстве нет ничего разрушительного, оно тоже развивает мышление, и кроме того сумерцы имеют право на свободу самовыражения.

— Думаю, это была очень пылкая речь, — аль-Хайтам понял, что губы против воли тронула улыбка.

— Весьма. На три дня заключения из двух возможных, — Кавех тяжело вздохнул, откидываясь на бортик ванной. Аль-Хайтам сделал вид, что не смотрит на изгиб его шеи. Кавех сделал вид, что ничего не замечает.

— Что ты такого сказал, что они изменили срок наказания?

Раньше, когда гонения на искусство только начинались, никого вообще не закрывали в камерах, ограничиваясь предупреждениями. Потом стали запирать на сутки, чтобы «поразмыслили на своим поведением». Потом на двое. Кавех же снова всех превзошёл.

— Сказал им, что подобные меры могут применять лишь люди ограниченные, боящиеся свободы и будущего, да к тому же не слишком умные, раз им нечем удержать власть, кроме насилия, — Кавех устало провёл рукой по волосам, сползая чуть ниже в тёплую воду. — Если бы они разрешили продолжить выступление и не заключили меня под стражу, доказали бы, что я неправ и говорю не про них.

— Но они поступили наоборот, подтвердив твои слова. Красивый ход.

— Настолько, что меня скоро выдворят из страны, придётся просить убежища в Фонтейне, — Кавех сполз так низко, что теперь над бортиком торчали только его колени.

— И поэтому ты решил утопиться?

— Научиться дышать под водой, — ответил Кавех, выныривая.

Лицо его в потёках воды казалось особенно грустным. Аль-Хайтам подумал о том, что Кавех изведёт себя в вынужденной эмиграции. Здесь же изведёт себя вынужденными ограничениями.

— Мне страшно, — сказал Кавех неожиданно честный, неожиданно незащищённый, слишком остро и чутко отзывающийся на любую беду. И аль-Хайтам вдруг понял, что ему тоже. Страшно.

Он не боялся ничего с самого детства, с того момента, когда набрался храбрости подсветить темноту и увидеть, что в ней нет монстра. А сейчас вдруг в этой светлой ванной, заполненной паром и нежным запахом лавандового мыла, почувствовал вдруг, что ему очень страшно. За Кавеха ему очень страшно. И все эти проблемы с искусством, все разгоны выступлений, протесты, нудные разговоры мудрецов, которые он едва слушал — всё это его касается.

— И что же мы будем с этим делать? — спросил аль-Хайтам, пряча за ироничным тоном серьёзность.

— Не знаю, — Кавех поднял глаза к потолку, словно ожидая подсказки от Архонтов, — революцию?

И по тому, как мечтательно Кавех произнёс это слово, аль-Хайтам понял: Кавех и революция никогда не должны встретиться. Надо приложить все усилия, чтобы развести их во времени и пространстве. Дело было не в том, что Кавех не мог бы сотворить революцию, а в том, что сотворённое им прокатится громом по всей стране. Аль-Хайтам бы предпочёл действовать тише.

— Может, тебе уехать ненадолго, ты вроде говорил про какой-то проект в пустыне? Сможешь сменить обстановку, говорят, это полезно.

— Думаешь, за месяц-другой, что меня не будет, здесь что-то поменяется? — спросил Кавех с интонацией всё-будет-только-хуже.

— Кто знает, — задумчиво ответил аль-Хайтам, в последний раз огладив взглядом голые плечи. И вышел из комнаты.

— Я поеду, — сказал Кавех ему в спину, — посмотрю, подумаю, может, потом из пустыни сразу отправлюсь в Фонтейн.

— Как знаешь, — ответил аль-Хайтам, не оборачиваясь.

Он много читал о Мондштатской революции, слышал о гражданской войне в Инадзуме, которая недавно утихла. Думал: вряд ли кто-то принимал подобные решения вот так — стоя на пороге собственной ванной и глядя на человека, который был твоей первой любовью. Который остался первой любовью, потому что здесь невозможно стать «бывшим». Который теперь стремительно и против воли становился любовью второй.

И в Сумеру — не грянула, нет, так про неё не скажет никто, не видевший масштаба закулисных событий — произошла революция. Отчасти — всё же лишь отчасти, потому что у всех участников были свои мотивы — зачем, чтобы Кавех мог спокойно вернуться из Пустыни в их дом, посмотреть в равной мере восторженно и обиженно, сказать:

— А меня подождать не мог?

— Слишком долго в пустыне пропадал, — это значило «я скучал». Кавех понял.

А сейчас история, всё ещё подчиняясь кольцевой композиции, шла на новый виток, Кавех уезжал в пустыню, собираясь не вернуться в его — их — дом. И аль-Хайтам не знал, что ему совершить, чтобы убедить его вернуться.