Он запомнил её широко распахнутые глаза.
Небо в тот день было ясное-ясное, и мамины глаза, такие же ясно-голубые, таращились вверх отупелым, поблекшим от боли взглядом. Сколько бы лет ни прошло, Логэйн постоянно задавался вопросом: о чём она думала? Что чувствовала, когда над ней нависали по очереди похотливые орлесианские рожи, когда их тела мучили её истерзанное тело под громкие крики её собственного сына, которого скрутили в бараний рог и вынудили смотреть на её страдания? Молилась ли она Создателю, проклинала ли своих палачей, умерла ли с обидой на мужа, который вырвался из лап захватчиков слишком поздно и не успел прийти ей на помощь? Простила ли она тех, кто должен был защитить её, но не смог?
Простила ли она его?
Логэйн не запомнил толком больше ничего; даже если какому-нибудь отчаянному, бессмертному человеку вдруг пришло бы в голову расспросить его о подробностях того преступно ясного дня, он описал бы случившееся лишь в общих чертах. Память изменяла ему, услужливо накрыла смутной пеленой всё от прихода сборщика податей до побега в лес с отцом, но взгляд матери — его Логэйн не забудет никогда. Никому было невдомёк, что каждый раз, когда Логэйн Мак-Тир слышал слово «Орлей», он вновь смотрел в эти широко распахнутые глаза, и их пронзительный взгляд вымораживал его изнутри.
— Вот теперь можно сказать, что война официально окончена, — сказал ему как-то усталый Мэрик после очередных удачных переговоров с орлесианскими послами. Логэйн ничего не мог возразить; кому, как не ему, было знать, сколько сил Мэрик убил на то, чтобы восстановить дипломатические отношения с соседями — но сам не выносил вида лоснящихся орлесианских рож, которые приезжали в Ферелден от имени императора. Они беседовали с Мэриком так, будто ничего не произошло, и Мэрик отвечал им точно так же. После всего, что они прошли вместе. После того, как Логэйн столько ночей провёл без сна на холодной земле в походной палатке, потому что на протяжении не одного года все мысли его были сосредоточены только лишь на растреклятом Орлее — и на широко распахнутых глазах, за которые он обязан был отомстить.
Мэрик, Мэрик; он постоянно предавал друга, не имея в виду ничего дурного — и Логэйн ему всё прощал. Он никогда не рассказывал Мэрику о полных боли глазах, которые преследовали его в редкие часы сна.
Но Мэрик — одно; Логэйн тоже ранил его не раз, и тут они были квиты. Им даже не нужно было обсуждать границ дозволенного, настолько хорошо оба понимали, как они зыбки — и тем не менее, держались в этих неясных, почти отсутствующих рамках так ловко, что и представить себе не могли ничего иного.
И совсем другое — молодой самодовольный дурак, который и рядом не стоял с собственным отцом.
— Признайся, отец, ты просто боишься! — упрекнула его Анора перед тем, как они с Кайланом отправлялись в Остагар.
— Боюсь? Я — боюсь!? — страшным голосом ответствовал ей Логэйн; у него до сих пор перед глазами стояли строки, которых он Кайлану никогда не простит:
«Мои рыцари готовы двинуться в путь вместе с орлесианскими Серыми Стражами и присоединиться к армии Ферелдена. Жду вашего согласия, чтобы дать приказ об отправлении.
Искренне ваша,
Императрица Селина I»
Боится ли он, когда представляет себе, что будет, если впустить шевалье в Ферелден? Боится ли он, когда видит, что Кайлан, мельком показав ему письмо от императрицы Орлея, сжимает наскоро в кулаке ещё одну страницу? Боится ли он, когда смотрит на аккуратную подпись Селины, и понимает, что точно таким же убористым росчерком пера эта женщина способна заставить множество других женщин лежать на земле и смотреть в небо с широко распахнутыми глазами, пока их тела будут терзать нелюди вроде тех давних хитро ухмыляющихся послов с гадкими свинячьими глазками?
— Да что ты в этом понимаешь, Анора!? — может, это и страх кричал за него, но куда сильнее страха в нём закипала ярость и злоба.
Злоба на всех, кто не видел этих широко распахнутых глаз.