Преполовение, 28 апреля

Примечание

Преполове́ние (Преполове́ние Пятидеся́тницы, Преполовение Господне, греч. Μεσοπεντηκοστή) — христианский праздник, отмечаемый на 25-й день по Пасхе. Отмечается всеми Православными, а также Восточнокатолическими церквями византийского обряда.

Этимологически рус. пол~, полов~, греч. μεσο~, англ. mid~ и т. п. указывают на время празднования: «полпути», середина между Пасхой и Пятидесятницей (днём Святой Троицы).



Когда вода в реках становится освященной, а долгий путь от Вокресения до Сошествия пройден только наполовину (и незнамо – будет ли ему конец?). Женщины не прядут и не ткут, но готовят дары для собирающихся на гулянья русалок – Акулина выходит из реки за живой водой для Настаски.


Перстень обхватывал палец, и по стальной глади плясали искры. При каждом повороте кольцо ловило отблеск света, и искры обретали черты: раскрытые в гневном вопле рты,, перекошенные морды чудовищ, деревянные идолы божков. Настаска крутила ладонью и так и эдак, любуясь на плененных духов, а люди вокруг нее лежали поваленными в бурю деревьями.


Она медленно пошла через них к волхву. 


Мудрый человек стоял, заткнув белоснежную бороду за пояс и опираясь на узловатый посох. Взгляд из-под кустистых бровей у него был неестественно ясен – как будто кто-то зачерпнул пригоршню морской воды и влил в это иссохшее тело. 


– Сколько же колдунов ты пожрала, – проскрипел волхв. – Теперь и за мной пришла? 


– И за тобой, и за всей деревней, если вздумают мне мешать, – оскалилсь Настаска. – Хотя последнее вряд ли. Я голодна, волхв. А ты, говорят, знаешь такое, чего никто другой не ведает. Давай сразимся!


Она скинула накидку из волчьей шкуры с плеч, оставаясь в одном черном платье. Ветер хватал ее за подол и накидку, ветер едва не сбивал с ног волхва, а людей катал по траве, как легкие головешки. 


– Давай! – дурея от предвкушения, выкрикнула она. – Бейся со мной! Я даже позволю тебе ударить первому!


– Ты хоть представляешь, – перекрикивая ветер, ответил ей волхв. – Как эти силы будут разрывать тебя изнутри, когда придет пора умирать? Кто захочет их принять? Кто сможет их принять, сумасшедшая?


Настаска не ответила ему. Только улыбнулась, показывая острые, нелюдские клыки, и взмахнула рукой. Ветер пел под ее ладонью, как плеть. Духи в кольце служили ей – десятки, сотни захваченных душ. 


– Страшно будешь умирать! Страшнее некуда! – проорал волхв, перехватывая ясеневый посох и вонзая его в землю, чтобы хоть так устоять на ногах. – Одумайся, ведьма! Не дам тебе покоя, когда умирать ляжешь! Сама себе палец отгрызешь, лишь бы от этих сил избавиться, да не будет такого дурака, чтобы взять их!


– Я не умру, старик, – ей, в отличие от него, не приходилось кричать – ветер покорно подхватывал слова и швырял волхву прямо в лицо. – И я не ведьма. Я хуже. 


Пару мгновений глаза-моря сверлили ее, а затем старик, не выдержав ударов ветра, повалился на землю. Настаска подошла к нему и носком перевернула на спину. С уголка губ старика текла кровь. 


– Дрянь, – прохрипел волхв. – Так это ты нашего Добрилу сожрала…


– Я, – Настаска поставила ногу на грудь старика. – Не зови зверей. Ветра не пропустят их к нам. Слышишь? Это орлы кричат, не решаясь взлететь, пока ветер схлопывает им крылья. Слышишь, трещит в лесу? Это лоси продираются сквозь бурелом, путаясь рогами в ветвях. Слышишь вой? Все твои волки потеряли друг друга и не в силах найтись. Умри, старик, а я заберу твой звериный язык. 


Она наступила, и хрупкие старые кости хрустнули под ее стопой, как тонкий хворост. Кровь брызнула волхву на белую бороду, а морские глаза погасли. 


В кольце на пальце добавилась еще одна искра. Настаска подняла руку, любуясь его ярким блеском. Ветер улегся. Люди стали сползаться к ее ногам, причитая и моля о милосердии. Звери, которых волхв сзывал на помощь, вышли из леса. Пошатывающиеся и лохматые, они как один прокричали, провыли, промычали: “Хозяйка!”.


***

Настаска проснулась. 


– Хватит уже на нее пялиться. Глаза выжжет, – рыкнула она. – А ну повернись!


Акулина не шелохнулась. 


Над рекой брезжил малиновый с золотом рассвет, и под его лучами горели ясным солнышками золотые купола церкви. Прямо глядеть на солнце Акулина не могла, так хоть на его отражение…


Настаска оттолкнулась локтем от земляной насыпи, на которой покоилась верхняя – единственная – половина ее тела, подползла ближе и одним рывком повалила Акулину наземь. Схватив в четырехпалый кулак горсть золотисто-серебряных волос, обернула русалку лицом к себе. 


– Почти месяц минул, – притворно-ласково подсказала Настаска. – А ты меня и наполовину не собрала. 


– Прости, – в голосе русалки не было ни раскаяния, ни вызова – сплошная, бескрайняя тоска. А из выжженных церковным сиянием глаз сочилась черная кровь, оставляя на щеках похожие на деготь полосы. 


Настаска, легкие которой не так давно собрали из паутины и хрустальной воды, досадливо выдохнула. Подняла правую руку и большим пальцем медленно оттерла черную кровь – сначала с одной щеки, потом с другой. 


Акулина вздрогнула – как от боли, и это правда была боль, та немногая, которую еще могут ощущать мертвые. И широко раскрыла глаза. 


– На что надеешься, дура? – неласково ухмыльнулась Настаска. 


Пальцы ее, бледные, длинные и подвижные, точно паучьи лапки, скользили по чужой коже, вычерчивая странные узоры, а губы складывались в монотонный речитатив. Ни одного слова нельзя было разобрать, только речная грязь ложилась на ожоги причудливыми символами, под которыми волдыри сходили, словно их не было. Под конец обряда пальцы ведьмы, слепленные из глины вокруг кости, стали немного короче. А черные прожилки в глазах русалки растаяли, как и призрак боли в зрачках. 


– Ни на что, – прошептала Акулина. – Ни на что не надеюсь. 


– Если решишь выбраться на берег и покаяться, – Настаска обхватила лицо Акулины единственной ладонью и наклонилась, вжавшись своим лбом в лоб русалки, из-за чего два ее янтарных глаза слились в один – и то же произошло для нее с прозрачно-хрустальными глазами Акулины. – Знай, что никто тебя там слушать не будет.  Земля святилища сожжет тебя в угольки еще прежде, чем ты дойдешь до алтаря. Ты – нежить. Заложная. 


– Я знаю, – едва дрогнули губы Акулины. – Когда я помогу тебе, ты меня отпустишь?


Настаска рассмеялась, брезгливо отталкивая от себя русалку.


– Н-нда, меня жгли – я из пепла собиралась, меня на куски рубили – я заклинала зверей и птиц собрать меня обратно. А ты, треклятая дура, так и гонишься за смертью. Кстати, а чей это храм?


– Варвары-мученицы…


– Да? У вас тут божество за мучения отвечает? А я-то думаю, чего ты пришибленная такая…


– Какое божество? – слегка дрогнуло лицо Акулины, которая медленно поднялась на ноги и начала бродить по берегу, просеивая воду, речной песок и глину сквозь подол своего платья – это был уже двенадцатый участок реки, на котором они искали кости Настаски. – Я же говорю – мученицы…


– Если кому ставят храм, то это уже божество, – приподняла бровь Настаска. 


– Нет… Это не так… – Акулина выпустила из рук подол и в полном замешательстве поглядела на Настаску. – Ты что же, совсем ничего не знаешь?


В руках у Акулинки оказалась лучевая кость. Отмыв ее от налипшей ряски и грязи, русалка вернулась к Настаске, села на колени и приставила находку к торчащей из левой руки локтевой кости. В тех местах, где должны были быть суставы, из костей сочилась полупрозрачная жидкость, медленно застывающая в студенистую соединительную ткань. 


Но большего Настаска сделать не могла. Поэтому Акулине приходилось зачерпывать влажную грязь и большими комьями лепить ее на найденные кости. А потом долго водить руками вверх и вниз, мять, скругляя и придавая нужную форму, пока рукотворное не срасталось с костьми и не принимало облик почти настоящей плоти. Только очень холодной. 


– А ты меня научи, – с вызовом предложила Настаска, протягивая руку Акулине для ее нелегкой работы. – Только столбом не стой, а ищи мои кости. Черт с ними, с ногами, в ступу влезу или чьи другие приделаю. А палец с кольцом найди. Оно мне дорого… как память о прошедших временах. 


Хотя Акулина ни разу не пыталась навредить ей за этот месяц, доверять ей всецело ведьма тоже не могла. И оттого не хотела выдавать беду своей пропажи. 


– Бог – един, – грозно нахмурила брови Акулина. Только разговоры о вере и могли вырвать ее из глухой тоски. Не то чтобы Настаске это было важно, но от скуки она частенько дразнила русалку, выводя на споры.  – А еще есть люди, что ему угодили. Что за него муку приняли. Всякий храм – божий, да на всех божьего взора не хватит. И потому просят защиты у его слуг. 


– Погоди-ка, – прищурилась Настаска. – Помню, помню что-то этакое. С Юга, из земли Ромеев, шли чудные богословы в рясах, рассказывали про сына Яхвы, и будто отец его – единственный истинный бог. То-то умора была – я в ту пору сама парочкой племен за богиню почиталась, у каждого ручья, у каждого города аль реки свой бог был, а эти пришли и клянутся – бог истинный един, а остальные так…


– Кумиры, идолы, – Акулина бросила полоскать песок и глину и подошла к Настаске, смеряя ее суровым взглядом. – Что ж ты за человек такой. Что ни слово – то богохульство. 


– А я не человек, Акулинка, – рассмеялась Настаска. – Люди столько, сколько я жила, не живут. Слушай, лучше помоги мне. Оттащи-ка меня в тенек, а то солнышко занимается… И сама давай в воду. 


Подумав, она заносчиво добавила:


– И не вздумай сгинуть, пока меня не соберешь. Я тебя из-под земли достану, из пепла соберу, из-за церковной ограды вытяну. Даже если найдешь способ вознестись, то и с облаков за косы стащу. Помнишь ведь, что я знаю твое имя?


– Помню, – опустила глаза Акулина. 


Обхватив Настаску под мышками, русалка потащила ее к большому валуну над самой рекой. Над тем камнем росла разлапистая ива. И так получалось, что ее длинные листья, серебристые и плакучие, пологом закрывали небольшую нишу под валуном. Туда-то и прибирала на дневную пору Настаску Акулина. Прикрывая над ведьмой полог из листьев, русалка развернулась и пошла в реку.


Настаска нетерпеливо окликнула ее со спины. 


– Неуклюжая ты и медленная, сил нет. Черт с ним, с перстнем, пока. Лучше принеси мне сперва вот что, пока русалья пора не прошла…


***

Полюша, за которой волочилась тяжелая собачья цепь, вышла на порог. Проковыляв так далеко, как позволяла цепь, девочка перевернула лохань с помоями и вылила их в неглубокую яму за домом. Идти обратно не хотелось. Видит Бог, не хотелось. 


В доме что-то сорвалось, брякнуло об пол, разразившись металлическим грохотом. Полюша аж подскочила. Мало бы чего ей не хочется, тоже выдумала, стоит и мух считает…


Девочка заковыляла к дому.


Ни сеней, ни горницы в доме не было: одна только комната с деревянным полом да грубо сложенной печью. Не жилая изба, но охотничий домик посреди леса. 


Одна комната – и несколько скамей. А между ними – стеклянное море пустых бутылок из-под зеленого зелия. 


Среди них, весь измоченный, с впившимия в голую кожу осколками, елозил дядь Олеша – стонал, ворочался, взмахивал рукой, а подняться не мог. На другой скамье спал дядь Егор, подмяв под себя маму Полюши – только косматые рыжие волосы и торчали из-под рук в грубых синеватых рисунках. На третьей скамье вальяжно развалился дядь Митя – тот не спал, а швырял в стену что ни попадя – отсюда и металлический грохот. 


– Оглохла, что ли? – гаркнул он на Полюшу. – Дядька твой повалился, а ты коровам хвосты крутишь!


Никаких коров у Полюшиной мамы не было, но девочка не стала спорить. Только неуклюже заковыляла сквозь стеклянное поле – бутылки раскатывались с мелодичным звоном, прыгали по неровному земляному полу. Добравшись до дяди Олеши, она схватила его за плечи, стараясь выбирать места, из которых не торчало бутылочных осколков, и попыталась поднять. 


Дядь Олеша был тяжел, кряжист, а еще все махал руками и только мешался. Полюша не жаловалась. Упрямо сопя, она обернулась спиной, подперла дядь Олешу лопатками и, похныкивая от напряжения, распрямила согнутые в коленях ноги. Получилось слегка толкнуть – дядь Олеша упал грудью на скамью. А дальше осталось только ноги втащить, с этим Полюша уже без всяких трудов справилась. 


– Умница какая, – ухмыльнулся дядь Митя и вдруг сел, похлопав рядом с собой по скамье. – Подь сюда. 


Полюша вся подобралась. Дядь Олешу она не боялась вовсе – глаза у того были добрые, да, немного глупые, но добрые. Дядь Егор вечно норовил ее обидеть: подставить подножку, за косичку дернуть, ущипнуть или гадость какую сказать. Но Полюше тоже не привыкать. Так бывало, особенно когда пришлые были младше мамы. А вот дядь Митя… Было в нем что-то такое, отчего сердце в груди замирало и хотелось без оглядки броситься бежать. 


Да она и пробовала убежать, чтобы попросить помощи у отца Анфисия, – так ее поймали и на цепь посадили, дескать, мало ли злодеев тут ходит, а как тебя обидят али украдут?


Хотя на самом деле, думалось Полюше, пока она мелкими шажками приближалась к дядь Мите, дело не в ней. А в том, что трое дядюшек боятся, будто Полюша кого привести может. С тех пор как они три седьмицы назад сюда заявились, ее одну никуда не пускали. Вещи гостей продавала Полюшина мама, причем все по разным деревням. Уйдет, обменяет иконку или вышиванку на пару бутылок, вернется. Раньше Полюшу с собой брала, потому что сама была нетверда на ногах, а Полюша ее поднимала. Но после того, как девочка попробовала сбежать, стала ходить одна.


Трех маминых гостей Полюша шибко не любила. Хоть и много парней к ее матери ходило прежде, а некоторые и пили не меньше, и Полюшу лупили, а все же были они как-то… Поприятнее, что ли, чем эти трое. 


Тех мать сама приводила, а эти явились ночью, в мокрых одеждах, пропахшие сладким духом мертвечины – Полюша видела мертвых птиц, нюхала! От дядь Олеши и дядь Егора запах постепенно отстал, а к дядь Мите привязался, как проклятый…


На Пасху им с мамой много чего подали: и куличи, и яички, и квасу, который и Полюше пить можно. Отец Анфисий всегда их баловал, и никогда им так хорошо не жилось, как с его приезда полгода назад.


 Но пришлые все сожрали, Полюшу избили до кровавой юшки, маму – что они с мамой делали, Полюша не смотрела, привычная – обернулась к стене и считала занозы на рыхлом дереве. Думала – уйдут поутру. Что у них, матери с дочкой, брать?


Они и собирались, да мать вдруг вцепилась в сапог дядь Мите и давай лебезить, дескать, мы далеко живем, на отшибе, к нам люди не ходят, места на всех хватит, оставайтесь. 


А ведь так боялась…


У Полюши сердце в груди замерзало – что же творит, окаянная? Зачем бы? Как хорошо им вдвоем живется, а уж когда отец Анфисий приходит, так нет же, тащит постоянно…


– А что, ублажили мы тебя намедни? – расхохотался дядь Митя, за волосы поднимая опухшее лицо Полюшиной матери. – Ну ежели просишь, как тут не остаться.


Так и остались. Добра у пришлых было много, мать его все на выпивку обменивала. И текло зеленое зелие без границ, и целыми днями и ночами беспробудно пили пришлые вместе с Полюшиной матерью. 


А готовить, убирать, стирать на них – это все на Полюше, чай, одиннадцатый год, пора хлеб отрабатывать.


Обычно ее вспоминали, только когда нужно было что-то прибрать или принести. А вот так вот, по имени, к себе – еще никогда не подзывали. Даже мама. Потому и было так боязно идти к дядь Мите, и ноги, и без того косолапые, непослушные, едва выбирали место среди бутылок и луж, куда можно было ступить. 


– Давай-давай, – подбодрил ее дядь Митя и оскалился, показывая наполовину сгнившие зубы.  – Не обижу. 


Полюша подошла. Встала в широком шаге, сложила руки за спиной. Дядь Митя выкинул руку, схватил ее за тонкое плечико и рывком подтянул к себе. 


– Что ж ты такая шуганая, а… Или обижаю я тебя?


– Нет, – пробормотала Полюша. – Все хорошо. 


– Ну и славно тогда, – хмыкнул дядь Митя и вдруг сунул руку за пазуху. 


“Нож достанет”, – похолодела Полюша. 


Дядь Митя достал леденцового петушка на палочке, в желтоватой сахарной корочке – таких на Пасху делали в богатых избах. 


– На вот, скушай, – протянул он его Полюше, а глаза при этом горели – как сверла огненные, пробираясь куда-то под кожу. 


– С-спасибо… – Полюша никогда не ела сахарных петушков, только видела, как другие едят. И сейчас, как бы ни наполнялся рот слюнкой, руки словно окаменели – у кого другого взяла бы и в благодарностях на бисер рассыпалась, особенно у отца Анфисия, если бы он такое готовить умел, а у этого – нет, не охота… – Да не надо, лучше сами скушайте или маменьку угостите…


Дядь Митя крепче сжал пальцы на плечике Полюши, а глаза у него будто потемнели – и Полюше показалось, что на их дне она видит кого-то другого… и еще кого-то… кого-то третьего. 


– Что же ты, – низким шкворчщим голосом спросил он, – не уважаешь моих подарков? Брезгуешь?


– Да нет же! Просто стыдно… Вы на него небось денюжку тратили, а я…


– А ты мне за него отплатишь, – усмехнулся дядь Митя. – Если при мне его съешь, да с палочки остатки слижешь. 


Подумав, он добавил, и голос снова изменился, став обычным, сиплым и пропитым, как почти у всех маминых гостей:


– Дай сердце порадовать, что ребенок радуется. 


“Бежать надо”, – поняла Полюша, в чью онемевшую лапку дядь Митя вложил-таки леденец. 


Только куда сбежишь, когда тебя взгляд чужой прожигает, а на ноге собачий ошейник с цепью болтается?


Делать нечего – вытерев с леденца пыль и прилипшие волоски, Полюша взялась его есть. Помимо сахарной сласти, на языке оставался странный сладковатый душок, как от подгнивших фруктов…


***

– Неча из реки выходить, – свела соболиные брови к переносице Руся, грозно глядя на хихикающую Фросеньку и молчаливую Акулину. – Чего удумали? Ладно, ты душа грешная, тебе только дай парня утопить, но Акулинка-то куда?


– Надо мне, – только и пожала плечами та. – В лес сходить. 


– А давай мы твоих обидчиков отыщем, а? – глаза Фросеньки разгорелиссь дурным кроваво-зеленым кошачьим блеском. Сколько была у них Акулинка, так и не рассказала, через что погибла – может, хоть так выведать удастся. – Руся – дура, я ее и так, и эдак звала мачеху прихлопнуть, а она все куражится. Я бы и без нее паскуду утопила, так ведь Руська мне не говорит: ни откуда она, ни с какого берега даже! Ну ее, Акулинка, айда со мной! Всех перетопим! Как куколок усадишь, и можно будет в них стеклышки втыкать! Хи-хи-хи…


Акулина обернулась и схватила Фросеньку за руку, сжав пальцы так, что мавка жалобно вскрикнула.


– Нет. И ты не посмеешь. Убивать людей – грех, а измываться над трупами – дикость. 


– Пусти! Пусти! – заверещала Фросенька. – Да в кого ж ты такая сильная, черт бы тебя… Ай-яй-яй! Не буду! Обещаю, не буду! Ну Акулиночка, ну милая, пусти-и-и!..


Акулина разжала пальцы, и Фросенька, хныча от обиды и баюкая у груди руку с продавленными следами, нырнула за спину Руси. 


– Да что ж у тебя все грех! Парубков лунными ночами пугать – грех, куриц воровать – грех, даже то что мы с Русей ласкаемся – и то грех! Ну кому, скажи на милость, от того вред, что мы друг друга немножечко потешим?


– Фрося! – Руся бросила на Акулину пристыженный взгляд. 


В первые дни после утопления они действительно попытались ее… утешить. Подплыли с двух сторон, вкрадчивые, как пробующие молоко лапкой кошки. Руся ласково отвела от шеи волосы, а Фрося радостно бухнулась перед Акулиной на колени, кладя ладошки ей на бедра и толкая их в стороны:


– Хочешь, я тебя лизну, как кошка? – предложила она с задорно блестящими глазами. – Знаешь, как хорошо сразу станет? Напрочь о своем дружке забудешь! Ну, об кого ты там утопилась…


Договорить она не успела – Акулина ударила ее по щеке наотмашь, оттолкнула прижавшуюся губами к шее Русю и бросилась прочь. Обычно она не искала встречи с Настаской, но в тот раз просидела на поверхности почти целые сутки. Сначала руки все время дрожали, и отвечала Акулина невпопад, так что даже самовлюбленная Настаска это заметила.  


Как ни странно, злые поддразнивания и необходимость придумать остроту в ответ в конце концов и спасли ее от назойливых мыслей. 


– А вы что, влюбленная парочка, чтобы подобным заниматься? Или, может, детей родить хотите? – с тех пор Акулина подуспокоилась, поняла, что для мавок это не больше, чем игра, и от испуга остались только гнев и отвращение. – Мерзость. 


– Акулинушка, – Руся опустила глаза. – Да мы ведь и так грешницы, которых никто даже отпевать не возьмется... Что с того, что мы немного радости получим?


– Значит, грешить не надо только чтобы Бог не наказывал? Так ты думаешь? Будто Бог грехи от скуки выдумывал, а не чтобы нас от зла оградить? – Акулина сморщилась и отвернулась, прикладывая пальцы к виску, словно у мертвой могла заболеть голова. – Если бы вы еще друг друга любили… То это был бы грех, но хотя бы понимаемый. А так – только грязь и похоть, и все от скуки.


– А с чего ты решила, что я не люблю Русеньку? – высунулась из-за плеча подруги Фрося. 


– А что, и меня любишь? Вы ведь и мне предлагали. 


– Люблю! – без колебаний откликнулась Фросенька. – И Руська тебя любит! Правда же, Русенька?


– Да она не о том… 


Акулина не стала с ними больше спорить – отвернулась и поплыла к берегу, пока от добродетельного смирения в сердце не остались только тлеющие головешки. 


– Неужели правда пойдешь? – Руся обогнала ее и пошла спиной вперед, чтобы заглянуть в глаза. – Все-таки тебе надо быть мягче с Фросей… Она уже очень давно мертвая, и немного нездорова. Давай пойдем вместе? Сможем приглядеть друг за другом.


– Ууууй, правда, что ли? Ты тоже пойдешь?– возопила неведомо откуда появившаяся Фрося. Дрыгая руками и ногами, точно лягушка, она кружила вокруг них, и ее внутренности подпрыгивали и колыхались у всех на виду. – Чудо-то какое! Три года, а все из воды носа не казала! Их-хи-хи!


Пока она радостно металась, то выныривая, то ныряя обратно, Руся поплыла подле Акулины, отталкиваясь белыми носочками ото дна, как будто они шли по деревенской улице. 


– Все-таки неправильно, что ты нам ничего не рассказываешь, – мимо пронесся рой мальков и скрылся в пакле водорослей. Парочка отбившихся запуталась в густых и длинных волосах Руси, и та стала осторожно вынимать их, словно девушка, достающая из прически сухие листья. – Меня ненависть, как жаба на груди, душила, пока я не рассказала Фросеньке. Уж на что она дурная слушательница, а стало легче. 


– Я никого не ненавижу, – откликнулась Акулина. – И мне не нужны слушательницы. 


– Ну расскажи хотя бы ради того, чтобы мы знали, как тебя не обидеть! – Руся нахмурилась. – Ты ведь… Ты ведь потому Фросю ударила, что тебя кто-то обидел? Именно т а к обидел…


– Нет, – Акулина глядела прямо, только прямо, но все равно чувствовала, что Руся повернулась и внимательно смотрит на нее.  – Мне просто нельзя здесь оставаться. И грешить мне нельзя. Вообще. Я обещала родителям, что буду просить за них у Господа.


***

– Как мы жили? Грешно жили, моя радость, – мама нажимала на педаль прялки, и колесо крутилось все быстрее, и быстрее, и быстрее, так что деревянные спицы мешались в один яркий оранжевый блин. – Ты уже не маленькая, если отец разрешит, все тебе расскажем. 


– Неужто правда надо? – нахмурился отец, сидя на корточках у печи и подталкивая в трескучее красное пламя деревяшки – за окном стонала метель, снег лепился на окна, и дикий холод прятался по углам избы, так что приходилось топиться всю ночь напролет, чтобы не замерзнуть. – Уж не знаю, Алена Дмитревна…


Все были при деле, но Акулинку укутали в шаль из заячьего пуха, посадили на печку и повелели носу не казать – вдруг замерзнет? Акулина, которую мама выучила и читать, и писать, порывалась вслух зачесть родителям святцы, но ей запретили: нечего зрение впотьмах портить. “Ты лучше сиди, где сидишь, – сказал отец. – Будешь нашим солнышком, согреешь нас”.


– Надо, – ответила ему мама. – Когда к человеку идешь с просьбой, он должен все знать. Даже если просишь у ребенка. Тем более, если просишь о таком, моя радость…


Папа звал маму по имени-отчеству, а она его – почти всегда – “моя радость”, “мой свет”, “мой сокол”. 


Акулинка, зачарованно следившая за тем, как из кудели вытягивается тонкая серебряная нить, как веретено становится все толще, как тонкие мамины пальцы, почти прозрачные на просвет, прихватывают нить, моргнула. 


– Расскажите! – потребовала она, поняв, что последнее слово остается за ней. 


– Ладно, я человек темный, несведущий, с меня спросу нет, – отец махнул рукой. – Только сама рассказывай. 


– Хорошо, – мама, не прекращая прясть, посмотрела на Акулинку – и в глазах ее была дымка, из которой, как из тумана, выныривали дни давно минувшие…


***

– Мои родители ошиблись по молодости, – неохотно ответила Акулина. – Им нужно, чтобы кто-то просил за них. Этим кем-то буду я. Поэтому не надо предлагать мне ничего подобного, и спокойно смотреть на грех я тоже не буду. И… 


Она помолчала. 


– Дело не в каких-то там “обидах”, не додумывай.  


– Хорошо, Акулинушка, – вздохнула Русенька. – Но все же…


– А как ты к Богу-то попасть собралась? – оказалась рядом Фрося, тараща водянистые глаза и нетерпеливо ломая пальцы – тронуть Акулину очень хотелось, она всегда все хватала, но было боязно. – Ты, милочка, за-ло-жна-я, самоубивица, тебя с облака ангелы пинком скинут!


– На Вознесение я выйду к церковному двору, – глядя ей прямо в глаза, ответила Акулина. – Днем. Мертвое тело сгорит дотла, а душа очистится в огне. 


И Руся, и Фрося застыли как вкопанные. 


– Ты же умрешь… Насовсем, то есть! 


– Да это же больно! Смерть как больно! Я если первых петухов застану, так меня аж трясет всю, а тут… И дурная же ты, а!


– По крайне мере, попытаюсь, – Акулина сделала еще шаг вперед, и ее голова поднялась над водой. 


Она почти каждый день выходила к Настаске. Она привыкла. Выйдя из воды, взяла тяжелый подол в обе руки и выжала.


– Стой! – взмолилась за ее спиной – издалека – Руся. – Подожди меня… Я никогда…


Руся стояла в реке по колено, и ее длинная кумачовая юбка плескалась на волнах. Сглотнув, она протянула руку.


– По… помоги. Ты каждый день на берег у церкви выходишь, а я никогда прежде… Не могу, будто держит что-то. 


Акулина, до этого и не заметившая, как далеко отошла от берега, вернулась к воде. Наравне с Русей плескалась Фросенька, но тоже глядела на Акулину как-то странно. 


– Что же тебе, легко по земле ходится? А меня научи!


– Она просто еще не отвыкла, – досадливо нахмурилась Руся, берясь за руку Акулины и осторожно, бочком выходя на берег. – Нечему тут учить. 


Ее босые ступни несколько раз поджали пальцы, загребая песок, выдавливая пятками лунки. Акулина стояла не шевелясь, чувствуя, как нетверда сейчас в ногах Руся, что готова упасть, потому и сжимает чужую руку так крепко. 


Фрося выбралась на берег на четвереньках, выпрямилась, встряхнула облепившими лицо лохмами и скачками, как зверь, бросилась в сторону деревни. 


– Когда она утопилась, я либо маленькой была, либо меня совсем еще не было, – зачем-то сказала Руся, хотя Акулина ее ни о чем не спрашивала. Шаг за шагом, медленно и осторожно они шли в сторону теплых огней деревенских изб. – Лет двадцать она под водой. А есть другие, кто еще раньше топились. Но они совсем… жуткие… вздувшиеся, зеленые и голубые, кровожадные и совсем на людей не похожие… Ты уж постарайся в эти праздники вознестись. Через год изменишься, не сможешь по земле, как сейчас, ходить. 


– Я настолько не задержусь.


– Я вот тебя слушаю, – Руся остановилась перевести дух. – И сама думаю… Может, и мне с тобой пойти? 


Соболиные брови сошлись к переносице, а темные глаза все искали чего-то у Акулины в лице, бегали от глаз до шеи, от лба до подбородка. Не утерпев, Акулина подняла руку и отерла губы. На них Руся смотрела тоже. Или только казалось, что смотрит?


– Ну, как думаешь? Акулинушка, милая… Если я пойду к церкви с тобой? Авось и то будет лучше, чем так жить… Лучше сразу в пепел! Чем терять себя по крупице, пока прежняя Руся совсем не исчезнет…  Только у церкви – быстро, а тут – жутко, медленно. Начну людей топить, начну глотать осколки, будто это красиво, буду как Фрося… А это тело ведь тоже болит! Если стекло глотать-то, точно будет больно!


Руся схватилась за рубашку у ворота, словно старалась зажать рвущийся наружу крик. 


– У церкви тоже не быстро, – Акулина пожала плечами. – Кожу жечь начинает еще издалека. И чем ближе идешь – тем нестерпимее боль. А из глаз, если долго смотреть, бегут черные слезы. Наверное, кровь. 


Лицо Руси исказилось от ужаса. 


– Извини.


Акулина подумала, что надо найти слова, которые могут успокоить – но ничего не шло на ум. Она никак не успокаивала саму себя, так как успокоить другого? У нее и для себя ничего не осталось, все ухнуло в глухую черную дыру на месте сердца, так что там можно найти для других?


– Гляди ты! Какие…


– Думаешь, правда русалки?


– Да ты глянь на них только! Одна в платье… венчальном, мокрое насквозь… Помнишь же, что рассказали? Что на том берегу…


Голоса звучали издалека, но Акулина и Руся все расслышали своим немертвым слухом. Вскинув головы, они увидели толпу молодух. Странно, рассеянно подумала Акулина, раньше люди ей не казались такими… такими… 


Сытыми, румяными – особенно если сравнивать с Русей – или Настаской… – сальными даже. Несколько долгих мгновений она смотрела на них, и в душе поднималось странное чувство, как при взгляде на кусок масла, растаявший от жары, липкий, с приставучим коровьим запахом, привлекающим деловитую лохматую муху…


Акулина содрогнулась. Нельзя так на людей смотреть, грешно. 


– Пойдем, – прошептала она, беря Русю за локоть. 


Насилу увела в сторону – Руся все смотрела на девушек застывшим взглядом. А когда они скрылись за углом забора, вдруг расплакалась, потом рассмеялась – припала лопатками к доскам, и лицо скривилось в лунном свете, так что задрожали капли невысыхающей воды на ключицах и кончике носа.


– А ведь я их узнала… Я с ними… Только они тогда моложе были, без повойников… девушками… А я…


Акулина молчала.


Жалко. 


Правда, жалко. 


Но что поделаешь, если нет ни слез, ни слов?



***

– Руслана?


Руся вздрогнула и подняла голову. Акулина тоже быстро обернулась. На пороге добротного дома стоял мужчина – уже почти старик – в огромной лохматой шубе не по погоде. Из дому кто-то крикнул, вроде сварливо, а все же – по-своему – заботливо: “Не загуливай!”. На фоне озаренного теплым светом окна мелькнул силуэт – женщина в рогатой кике с ребенком на руках. Мелькнула и исчезла.


Мужчина слетел с крыльца. Оказался у ворот. Влетел в них грудью. 


– Руся?! 


Руся тоже сорвалась с места – в один прыжок перелетела улицу и оказалась перед – отцом, конечно же, отцом. У него были такие же соболиные брови, такой же чуть горбатый нос и такой же крупный яркий рот, как у нее.


– Русенька… - пробормотал он сквозь бороду, и глаза в окружении лучей морщин заблестели ярко-ярко – может, и живые бы увидели, не то что мертвые, кому луна – новое солнышко. – Вернулась, родимая…


– Батюшка… - пролопотала Руся, сквозь ограду протягивая руки для объятия. – Милый мой…


Белая ладонь, похожая на голубиное крылышко, легла на косматую щеку отца, огромные ручищи обхватили хрупкие плечи дочери. Они стояли и обнимались, они стояли и смотрели друг на друга, похожие, так сильно похожие…


Тук-тук-тук…


Акулина приложила ладонь к сердцу, которое закололо так сильно, что она на секунду подумала, что от такой боли можно воскреснуть. 


В груди было тихо. 


А у калитки стояли совсем другие отец и дочь. 


– Ты прости меня, прости, окаянного, что не вступался за тебя перед Анфисой…


– Пустое, батюшка…


– Возвращайся, лучик мой, отрадушка…


– Не могу, батюшка… Не живая я уже… Ты поздно спохватился.


Акулина перемахнула улицу.


Быстро.


Очень быстро.


Но не так быстро, как двигались руки Руси. 


Русин отец был мужчиной крепким и высоким, только глаза – водянистые и добрые, – выдавали душевную слабость. Такие люди и женам подчиняются безоговорочно, и любую грубость от начальства терпят. Кроткие, скажет кто. А дочка такого, “кроткого”, которую мачеха в могилу свела, а он и слова сказать не смог, – могла иметь совсем другое мнение. Такое, что в десяток заповедей никак не влезает. Такое, что…


Тонкие пальчики мавки, у живой девушки нежные и хрупкие, но у мертвой – тверже камня – сжались. За мгновение вошли в кожу, точно спицы, ворвались глубже, сквозь жир и мышцы. Акулина к тому времени уже обхватила Русю за талию и рванула со всей силы назад. 


Пальцы вышли из горла с влажным чавканьем, и Акулина поняла, что уже поздно. Захлебываясь собственной кровью, Русин отец повалился на колени, схватился широкими руками за продырявленную шею. Хрипя и булькая, он завалился на землю. Ноги несколько раз согнулись и разогнулись, каблуки сапог сковырнули землю. И все затихло.


– Пойдем отсюда! – крикнула в Русино ухо Акулина. 


Та стояла, как изваяние.


– Вася! – на порог избы выскочила женщина в кике, прижимая к себе ребенка. 


Руся рванулась к ней. Если бы не руки Акулины, сжавшиеся вокруг ее талии стальными прутьями, мавка без колебаний забрала бы и эту жизнь. А может, сразу две жизни. 


Завидев белючую, простоволосую, изгвазданную в крови падчерицу над лежащим в луже крови мужем, женщина взвизгнула, прижала дитя покрепче и нырнула обратно в избу. Дверь захлопнулась с грохотом, звонко лязгнул засов. 


– Идем уже! – Акулина попятилась, утягивая за собой снова одеревеневшую Русю. 


Сначала та не поддавалась. Потом не шла – волочилась. Потом пошла. Когда они вновь оказались у берега реки, Руся вскинула окровавленные руки к лицу, впилась в него до кровавых полос и завыла.


– Что же я натворила… что же я… батюшка, бедный мой, батюшка… я же не хотела… я же и идти туда не хотела…


“Нельзя мне тут задерживаться. Если не вернусь в это Вознесение… то дальше уже будет поздно”.


Думала – а сама, жалко-не жалко, – нашла силы шагнуть к Русе и обнять. Та уткнулась ей в плечо и заплакала, не роняя слез, но рыдая до хрипа.


Акулина молчала. Даже если было, что сказать. 


Судить будут небеса, а она так, рядом постоит. 


***

– Ежели придется кого за смертью посылать, – Настаска ухмыльнулась, отводя бледной глиняной рукой листья ивы. – То тебя первой выберу за этим. 


– Дела появились, – откликнулась Акулина. – И твой колодец был дальше, чем ты говорила. Еле нашла. 


– Что это? – Настаска на локтях выползла из тьмы под камнем, с интересом оглядывая русалку. – Это людские девки тебя так разрядили? Я, значит, жду ее, а она резвится с кем-то в хороводах? 


– Они не пропускали меня, – Акулина опустилась на колени, бережно прижимая к груди большой кувшин с отколотым горлышком. – Окружили сплошной стеной. Пришлось танцевать… А когда выпустили, то уже все это нацеплено было. 


Настаска, ухмыляясь обескровленными губами, быстро сорвала с Акулины цветастый платок на шее, пуховую пелеринку и вытканный поясок. Запустила пальцы в волосы и старательно прошарила, чтобы вытащить оттуда все бумажные и живые цветы. 


Акулина не сопротивлялась. Только слегка приподняла брови, когда Настаска изорвала все дары в клочья. 


– Помочь тебе умыться? – приподняла она кувшин, когда ведьма закончила.


– Уж помоги. Только сначала принеси из шалаша кости… Тебя же не дождешься. 


“Неужто сама отыскала?”


Она ничего не сказала, но передала кувшин Настаске и пошла к нише под камнем. Шла, а в голове крутилось одно и то же. Невольно представляла, как Настаска в ночи выползает на обрубках бедер и ладонях. Как ползает по берегу, точно огромная ящерица, переворачивая валуны, зарывая рыхлые пальцы в глину и выискивая там кости, которые остались после того, как размыло яр. 


Думала – и чувствовала, как неприятно тянет под ложечкой. 


Если бы Настаска пожаловалась… Акулина не знала, смогла бы она ее пожалеть. Но ведь та не жаловалась. Такие, как Настаска, вообще не жалуются. Ползают на обрубках по полному осколков берегу по горло в грязи и делают, что должно. Жаловаться будут другие. Те, кто убил собственного отца из мести. А такие, как Настаска…


“Все пустое, – встряхнула головой Акулина, заглядывая под полог из ивовых листьев. – Всех призреть надо, всем помочь. А что чувствуешь при том, то неважно. Нельзя одних жалеть, потому что они сильные, а других – презирать, даже если они слабые. Наоборот, наоборот все надо…”


И остолбенела. 


В сырой траве лежали кости, причем не только длинные, для ног. Но еще и похожие на клинья копий пластины грудных костей, тяжелая тазовая кость, три черепа, сквозь чьи глазницы лил тусклый свет лучинок. И на всех них – узоры трещин, залитых черной кровью, причудливая вязь, которая даже для несведущей Акулины складывалось в послание…


– Я и на тебя гадала, – усмехнулась из-за ее спины Настаска. – Знаешь ли ты, что нас с тобой одни и те же люди обидели?


– Тебя обидели? – Акулина стремительно обернулась. – Они же?


И сама не заметила, как сжались пальцы в кулаки. 


Настаска посмеялась. Обидно. 


– Не так, как тебя. Как тебя меня бы никто никогда не обидел, уж поверь мне… Но эта же троица разрыла мой гроб. И кое-что у меня стащила. 


Настаска подняла правую руку в воздух, показывая отсутствующий палец.


– Помоги мне выманить их сюда, – глаза ее горели сухим пламенем, как от искр, вздымавшихся над купальским костром. – Я на них не очень сердита, убила бы и обратила немертвыми слугами, в конце концов, они оказали мне услугу, вызволив из заточения. И не знали, кто я, когда грабили. Так что смерти хватит. Ну, всем, кроме одного. А вот за то, что они сделали с тобой…


Она оскалилась, и в уголках ее губ и глаз сложился знак чего-то звериного, как у скалящейся росомахи, которую показывал Акулине отец в лесу. 


– Тебе с них пристало спросить больше. Хочешь? Только приведи их сюда. И я научу тебя, как можно убивать – долго, так долго, что с криком исходит на нет душа, а оставшиеся оболочки обращаются в покорных слуг. И научу, как приколачивать душу к телу сосновыми гвоздями, чтобы она рвалась с них, раздирая эфирную плоть, но все равно бы оставалась в теле, что для нее будет как платье из раскаленного металла… Хочешь?


Акулина покачала головой. 


– Не хочу, Настаска. Я своих обидчиков уже простила. 


– Такое не прощается, – уже не только глаза, все лицо ведьмы словно заледенело. – Ладно, ты безвольная, за себя мстить не хочешь. Но за отца с матерью? За спаленную избу? За то что на глазах отца с тобой делали?..


– Батюшке с матушкой радостнее было бы, если бы я вознеслась и просила за них у Бога, – медленно проговорила Акулина. – Хватит о том. Давай лучше умоем тебя живой водой… ты и сама ведь со всем справишься, разве нет, Настаска? Ты ведь самая сильная. Тебе ведь ни Он не страшен, ни черт. 


Настаска молчала, пока Акулина сама не подошла к ней и не взялась за воротник грубого платья, снятого с одного из свежих трупов. Тело, слепленное прежде, где примялось, где оплыло. Так что пришлось заново придавать ему форму. Настаска никогда не говорила, какой именно себя желает видеть, поэтому Акулина старалась все сделать по своему разумению. 


А разумела она, что раз кости у Настаски длинные, то и сама она должна быть из тех женщин, что высокого росту, с сильным телом. Не шибко женственным – грудь прижимала лодочкой одной ладони, чтобы слегка треугольной выходила, на бедра много лишнего не лепила. Руки, думала Акулина, у нее должны быть сильными – и оглаживала на плече полукружия мышц.


– Больно? – Настаска склонила голову набок, наблюдая за тем, как Акулина облепляет кости ее ног глиной.


– Что больно? – подняла глаза Акулина. 


– Неужели не чувствуешь?


Луна с одного края задевала тяжелым белым брюхом воду. А с другой стороны уже показывало маковку из-за гор солнце. Серебряные лучи плясали на лице Акулины, а со спины ее жгли золотые, так что казалось, будто в позвоночник вползают черви. 


– Сама виновата, – мстительно пожурила ее Настаска. – Ежели бы не гуляла со своими русалками, то все бы затемно сделали. А теперь сиди. 


Акулина кивнула. Сама знала, что виновата. 


А еще…


А еще…


А еще надеялась, что солнышко выжжет нелюдскую природу, которая, как плесень, появлялась на душе. 


– Акулина, – снова первой нарушила молчание Настаска. – Скажи, а сама ты пробовала искупаться в живой воде?


– Нет, – осторожно разделяя мысок глиняной стопы на отдельные пальцы, ответила Акулина. 


– Почему? Ты же так не хочешь быть нежитью, аж на церковный тын лезть готова. 


– Не через нечистые приемы жизнь вечную обретать, – сурово откликнулась Акулина. 


Настаска рассмеялась. Смех ее, хриплый и недобрый, прокатился над рекой. Она выпростала руку и, обхватив ей подбородок Акулины, заставила ее поднять голову. 


– Нет, ошиблась я… не малахольная ты, – ведьма прищурила золотые злые глаза, в которых вновь разгорелось веселье. – Наоборот. Ты, Акулина, гордая. Надменная. Праведность твоя вся оттуда растет… Говорящее тебе имя дали родичи. 


– Почему это? – Акулина напряглась, но не вырвалась.


– А потому, что я помню, как приходили к нам ромейские послы, – склонила голову на бок Насткаска, пристально оглядывая Акулину. – И у одного из них была дочь… Красавица, но гордячка. Она не желала пятнать ясные очи мирской грязью, а всем сказала, что ослепила себя ради бога. Я сама видела, я тогда училась летать в облике кукушки. Она встала ранним утром в своих распрекрасных покоях, расчесала золотые волосы и убрала косами вокруг головы. Умылась с ароматными маслами и мылами, которыми ее без меры одаривал любящий папаша, а потом взяла шпильку, прокалила ее на свече и выколола себе оба глаза. Да, да, прямо так – и потом ходила с повязкой, а под повязкой две кровоточащие раны. Одни ее почитали, другие же понимали, что все это через гордость, и говорили, что виной тому не в последнюю очередь – слишком большие надежды отца. В конце концов, она была всего лишь дочерью. Ее уделом могло быть только замужество и рождение детей. А отец зачем-то читал ей жизнеописания святых, очерки историков, рассказывал про великих полководцев и легендарные сражения… Конечно, она хотела большего.  У нее в голове что-то поломалось. Прямо как у тебя. А знаешь, как ее звали? Так же, как тебя, но на ромейский лад: Аквилина … Что значит “подобная орлице”. Гордое имя. Не богобоязненное. Не находишь?


– Это не от гордости. Разве можно себя калечить из гордости? А знаешь, я ее понимаю! Если в те времена все были такими же мерзавцами и богохульниками, как ты, то не только ослепить, но и оглушить себя стоило бы!


– А! Тебе обидно? Обидно, потому что я попала в цель?  – Настаска рассмеялась и оттолкнула ладонью лицо Акулины. – Все-таки нашла больное твое место, моя гордая Аквилина? Нет… Робкий человек боязлив, он на широкие жесты не пойдет. А вот гордячка, чтобы показать, как ей наплевать и на свою собственную красу, и на красу всего мира, вполне себе может. Каков жест! Может, и ты такой же делаешь, что обидчиков своих прощаешь? Глядите все, как раба божия Аквилина чиста и смиренна! Ее втроем трахали на столе в родительской избе, пока у батюшки с маменькой мозги наружу вытекали, а она…


– Молчи! – Акулина взвилась на ноги, опрокинув кувшин с живой водой – освященная особым днем, благословенная самой землей, та брызнула на гальку. – Не смей… не смей!


– А! – Настаска хохотала – так, что слезы выступили на глазах. – Не сметь? С чего бы мне не сметь? Раз ты такая смиренная, раз ты всех простила, отчего тогда мне не сметь? Трещины в костях мне все рассказали, Аквилина. 


Смех сошел на нет быстро, и следующий вопрос прозвучал на удивление спокойно:


– И это ты предлагаешь забыть? И за это не хочешь мстить?


Акулина ничего не ответила. Опустившись на колени, она дрожащими руками поставила кувшин с живой водой ровно, затем набрала в ладошки то, что растеклось по камням, и вылила к остаткам в кувшине.


– Что с этим делать? – спросила она – едва слышно, будто только губами шевелила. 


– Умой меня ей. На все тело не хватит, да и черт с ним. Все равно ноги не мои, потом отсеку, когда свои найду. 


В голосе Настаски не осталось ни тени веселья, и до самого ухода Акулины они обе так и не заговорили.

Примечание

Волхвы́ (др.-рус. вълхвъ «кудесник, волшебник, гадатель») — в древнерусской традиции служители дохристианских языческих культов (языческие жрецы), звездочёты, чародеи и предсказатели, осуществлявшие богослужения и жертвоприношения, которым приписывались умения заклинать стихии и прорицать будущее.

Византия, также называемая как Восточная Римская империя или Византийская империя — продолжение Римской империи в её восточных провинциях. Сами себя византийцы называли ромеями, они же крестили Русь и имели с ней тесные контакты в т.ч. через женитьбу багрянорожденной Анны с князем Владимиром. Аквилина из рассказа Настаски может быть одной из ее придворных дам.


Жива́я вода́ — в народных сказках волшебная вода, обладающая способностью возвращать к жизни убитого героя, а также наделять неживое живыми свойствами