<i>Когда затворяются границы между царствами живым и мертвым, между грешниками и праведниками, и каждый идет туда, куда ему велено — в ад на вечную муку или в рай на вечную жизнь. И когда божьи очи слепы, а нечистые — зрячи. </i>
— Батюшка! А это правда, что в канун русалий русалки на землю выходят? И что танцевать зовут? А если не подаришь им одежку, то в воду утаскивают?
— Врут все, — широко и ласково улыбнулся мужчина с лохматой рыжей головой, подхватывая дочку — золотокосую растрепанку, похожую в зеленом платьице на одуванчик. — Разве могут нечистые бродить под божьим солнышком?
— Не могут! Не могут! — радостно закивала девочка, обхватив широкую шею отца руками — и немного сбивая высокий воротник, за которым открывалась красная кожа с глубоко ушедшими в нее рисунками черного пороху. — Ой… Ты опять его имя всу… су…
— Всуе упоминаю? — продолжал улыбаться мужчина, неторопливо вышагивая по высокой-высокой траве далеко раскинувшегося поля. Девочка на его руках отчаянно задирала ноги в красных, расшитых голубым бисером сапожках, хотя отец и так поднимал ее достаточно высоко, чтобы ни один стебель не достал до нежной кожи. — Такой уж я, Акулинка, пропащий человек. Ну ничего, зато вы с Аленой Дмитриевной у меня все помните и знаете…
— Знаю, — закивала девочка и прижалась щекой к лохматой щеке отца.
На пороге родной избы их уже ждала Алена Дмитриевна. При виде мужа с дочкой ее лицо, до этого строгое и печальное, просветлело. Она поцеловала мужа в щеку, забрала на руки дочь и вернулась в дом, словно ей неприятно было стоять под солнечным светом. Николай Трофимыч, дождавшись, пока за ними затворится дверь, вернулся в поле, командовать батраками.
А женщина меж тем умыла девочку, сняла и так наполовину сползший платок с головы и повела в красный угол, сплошь уставленный большими иконами в драгоценных ризах. Учить новым молитвам…
Акулинка стояла на коленях, а мама была за ее спиной и теплым шепотом в самое ушко шептала нужные слова, если девочка забывалась или сбивалась. После они пошли обедать. Вдвоем накрыли стол, разложили еду. Выглянули в окно. Не идет ли батюшка? Пока не шел. Зато у забора столпились деревенские, все больше женщины с перекинутыми через плечи или поставленными у ног коромыслами. Казалось, что они просто встали отдохнуть, но на самом деле пристально вглядывались в окошки.
Мама рывком задернула занавесь.
— Ты глянь на нее, — нарочито громко возмущалась одна из женщин. — Тридцать лет бабе, а тонка, как соломинка! Сразу видно, нихрена не работает.
— А чего ж ей делать? Муж, даром что каторжный, так каблучище ведь! Кобелем ей руки лижет, чужую бабу нанял в доме полы мыть и воду таскать. Где это видано!..
— Тоже мне, девица-краса, длинная коса! Говорят, он ее из монастыря увел, так она всей ватаге женой служила. Так и не разберешь, от кого доченька — от мужа аль от кого из дружков его…
— А ему что, каторжнику? Он людей резал, мне мой Митька сказал, у него на шее-то такие наколочки, какие только последним гадам делают, кому сам черт не брат! Небось, ему и все равно, что жинку по кругу пускали и дочь не его…
— Да какая она ему жинка, какая ему дочь? Мне по секрету Лукерька рассказала, что Прокопий их лично повенчал! Правда же, Лукерька?
— Крест даю!
— Как венчал? Знал он их, что ли, раньше, прежде чем они к нам заявились?
— Да какой там! Невенчанными дитятко заделали, а поженились опосля, у нас…
— Ох и не добрым трудом они деньги заработали, чтобы сейчас в масле кататься, да других людей заставлять работать! На кровавом золоте сидят!
— Поди же ты, Лукерья, разве твой не у них работает?
— А при чем тут это?!
— Ну их, доченька, — прошептала Алена Дмитриевна, не поднимая глаз. — Лучше пожалей их, они бедные. У них в жизни нет ничего, кроме пригоршни сплетен…
— Да я бы на ее месте ходила, глаз бы от пола не поднимала! А эта фифа, ты погляди — с нами не знается, на посиделки не ходит, и дочь такая же! Каждый день в церковь ходюти, где это видано? Сколько там грехов должно быть, чтоб каждый день замаливать? Тем более дитятку малому…
— Да и дитятко малое у них будь здоров! Намедни моя Катюшка, я ее с мужем на работы отправила, с этой их Акулинкой беседы вести начала. Спрашивает, дескать, а тебе ничего, что мамка с батькой у тебя каторжный и шмара? А она ей, вы представьте: «Ты это от убожества своего говоришь, и от зависти, потому что хуже меня живешь. Поэтому я на тебя, говорит, сердиться не буду». Нет, вы видали? Ребенок еще, а уже — как мамка, гнилая…
Алена Дмитриевна накрыла ладонями уши Акулинки.
Хор бабьих голосов меж тем стих.
— Отец вернулся, — сказала Алена Дмитриевна, открывая Акулинины ушки обратно.
Когда отец проходил мимо тына, женщины прикусывали языки, подхватывали коромысла и торопились прочь. Батюшка Акулины был не так кроток, как матушка. И, впав в буйство, за жену и дочку колотил нещадно — и никогда не до смерти. «Ученый, ” — говорил он сам про себя с гордостью. Даже следов порой не оставалось, так что и жаловаться обидчикам было не на что.
От этого ли, или просто оттого, что время шло, но разговоров становилось меньше. А может, просто оставалось меньше причин для зависти. Ветшала хрупкая краса Алены Дмитриевны, затухала неукротимая мощь Николая Трофимыча.
А их девочка становилась все старше.
Все красивее.
Всех красивее.
Акулина нарочно выбирала окольную тропку, ведущую от церкви до дома, чтобы не пересекаться лишний раз ни с кем из деревенских. Но ее подкараулили и там.
— Ты что, правда думаешь, что лучше нас хоть в чем-то? — деревенская заводила — как же ее звали? — уперла руки в бока, выходя вперед всей ватаги. — Да нихрена подобного! Ты на себя посмотри!
Заводила ткнула Акулину пальцем в грудь, заставив сделать маленький шажок назад по заросшей бурьяном дорожке.
— Думаешь, ты красавица? Да любая б такой красивой была, кабы батька нас тряпками, как тебя твой, задаривал! — одна из подружек заводилы, девица в крашеной луком рубахе, собрала воротник Акулины в горсти и рванула так, что тоненький ситец треснул.
— Думаешь, у тебя щеки самые белые? Да ты просто поганка! Не работаешь ни шиша, вот и белая! — подскочив, чтобы достать, низкорослая рябая девчонка шлепнула Акулину по щеке — и кожа сразу же сделалась липкой. Неужели сажа?.. — Тебя, такую стерву, муж колотить будет, быстро от красивого личика ни черта не останется! Не будешь больше ходить и чваниться, гадина!
— Ты, Яшка, это больно смело сказываешь, — ухмыльнулся один из немногочисленных парней в компании. — Такую ни один нормальный не возьмет… Чудную. Она ж и в притулу никогда с нами не играла, и на речку голышом плавать не ходила. Почем нам знать, какие у ей сиськи? А крепко ли обнимает? Смачно ли целуется? А без этого знания жениться ни-ни, ни один дурак не сподобится…
— Все? — Акулина достала платок, но пока просто сжимала его в руке, не спеша вытирать лицо.
А если опять испачкают? Только чистую ткань переводить.
— Сучка блажная, — протянула заводила. — Совсем непрошибаемая. Может, у тебя того-этого, не все дома, как у рыжей Ярины из леса? Да скажи ты хоть что-нибудь!
Она толкнула Акулину в грудь обеими руками, так что та пошатнулась и села на проселочную дорогу.
— Я вот понять не могу, — Акулина придержала треснувший на груди сарафан ладонью. — Тебе-то за что на меня злиться, Марфушка? Ты ведь самая красивая.
Она наконец вспомнила имя первой деревенской красавицы.
— Больная, — пробормотала Марфушка, отворачиваясь и быстро утыкаясь лицом в грудь парня, что рассуждал о пригодности Акулинки к браку — Что она такое говорит? Снова думает, что мы из зависти ее обижаем? Вот же воображала!
— Акулинка, а ведь врать нехорошо, — улыбнулся второй парень на всю компанию, щуря веселые темные глаза.
— В чем я вру? — Акулина приподняла брови.
— А что Марфушка первая красавица на деревне. Кабы она была первой, то так бы на тебя не злилась…
— Замолчи, — сурово нахмурил брови первый парень, которого пнула Марфушка прямо из объятий. — Али в жбан хочешь?
— Да разве же я хочу? — потешался второй парень, который, хоть и был ростом пониже и в плечах поуже, кажется, совершенно никого не боялся. — Гляжу я на вас и диву даюсь. Ладно бы, вы ее просто мутузили. Так вы ведь слово в слово, сами же говорите, что от зависти ядом исходите…
— Много на себя берешь! — прошипела рыжая подружка Марфы, загораживая ее собой и набрасываясь на болтливого парня. — Все на Ярилу ходили, а твоя расчудесная Акулинка — нет. Почему, а? Небось, бегала жаловаться попу? Иначе откуда бы он узнал, что мы делали, так что все нашим старикам нарассказывал, а? Твоя Акулинка к нему каждый день бегает, под аналоем наяривает, не иначе, и заодно на нас наговаривает…
— Грех, — Акулина бросила на девушку взгляд исподлобья. — Не хули священника.
— Да щас! — взбеленилась девочка с сажей. — Будешь ты нас учить, что нам делать и чего не делать! Ты, и твой старикан Прокопий!..
— Да ну ее, — протянул потискивающий Марфушу парень. — Она на этот счет бешеная, сейчас наговорим, так она правда все Прокопию доложит. Или у вас прошлые розги сошли? У меня вот нет, а желания новые поверх старых получать тоже нема. Идемте уже, что ль…
— Трус, — скривилась Марфуша, вырываясь из его рук. — Иди ты к черту! И ты тоже, святоша!
Она попыталась плюнуть в Акулину, но слюна не долетела и упала в пыль. Тогда, взмахнув длинной черной косой, Марфа бросилась вон, а следом за ней потянулись и остальные.
Они прошли мимо, поднимая лаптями пыль. Акулина дождалась, когда почти все уйдут, и только тогда стала подниматься.
— Дай помогу, — предложил болтливый парень, протягивая ей руку.
Акулина оттолкнулась ладонью от пыльной дороги и встала сама.
— Хочешь, я Марфке в белье лягушку подкину? — улыбнулся болтун, не обижаясь на отказ, но и руки не убирая. — А этого ее хахаля ты вообще в расчет не бери, он тупее годовалого бычка, захочешь — позову его на драку, а он сам себя и поколотит… Хочешь?
— Мне ничего не надо, — Акулина обошла его и двинулась к дому. — Тем более, чтобы кто-то марал за меня руки.
Болтун так и остался стоять, глядя ей в спину — а может, и шел следом, просто так тихо, что Акулинка не услышала.
А оборачиваться она и не подумала.
***
Интересно, а если бы их семья была другой, самой обычной, приметили бы деревенские столб дыма над избой на Пасху? Услышали бы отчаянный крик Алены Дмитриевны, стоны Акулины? Обратили бы внимание на яростный лай собаки, прежде чем той проломили череп?
Ладно соседи, может, те и далече — только как не увидеть столб пламени?
Но как же работники? Они ведь рядом совсем живут, в соседнем дворе.
Неужели не слышали?..
Слышали.
Только идти не хотели.
А если бы скромнее была Акулина?
А если бы была проще?
Лицом рябая, красой бледная?
Ежели бы украдкой лакала с девицами баб-Людину настойку и играла с парнями в притулу в темной комнате у вдовы Матрены?
Если бы Алена Дмитриевна вместе с прочими песочила Николая Трофимыча, а Николай Трофимыч нет-нет да гулял на сторону в пьяном умате?
Акулина открыла глаза и сама ужаснулась: не от страха проснулась, не от игры карасей в волосах или невода, взбаламутившего воду.
Она проснулась от ненависти, черной, как сажа, что остается после пожара.
От ярости, гремящей, как река в половодье.
От презрения, стылого, как вода с самого дна болота, куда никогда не проникает солнце.
Проснулась — и сама испугалась.
Никогда, никогда Акулина не позволяла себе таких чувств, а тут, как уснула и себя отпустила…
Подскочив с речного дна, она схватилась обеими руками за лицо. Успокоила бешеное биение сердца, отдышалась. Прочитала — через скрип, через боль, она ведь теперь нечистая, — молитву. Сорвалась с песчаного ложа в окружении речных цветов (сами выросли!) и метнулась вверх по течению.
Это все из-за Настаски. Из-за ее гадких разговорчиков, из-за ее вопросов, намеков, поддразниваний. Это она взбаламутила все внутри, поселила ненужные мысли, как завистливая рука роняет в злаковое поле сорняки. Это она навела смуту в сердце, перепутала все, смешала, с ног на голову перевернула на том и этом берегу реки.
И ведь тянуло же к ней! Неужели она правда тешила гордость Акулины этими переделками? И поэтому так нестерпимо хотелось ее увидеть снова?
Акулина развернулась и поплыла обратно, к гроту, где жили Фрося и Руся. К ним, дурным, грешным, самым обычным, простым, как березовые баклуши.
Увидела.
И уголки губ задрожали, а в душе всколыхнулось нехорошее, почти насмешливое. Разве в одной Настаске было дело?
В низине, где вода была особенно холодной и темной, в рядок сидели трое: подгнивший труп громадного мужчины, не по годам статная женщина в рогатой кичке и ребенок. А рядом с ними зависла в воде Руся, тихонько всхлипывая и водя гребнем по лохматой шубе батюшки. А еще ближе — носилась Фрося, утыкивая стеклом Русину мачеху…
— Все-таки вернулась за ними, — не спросила — придавила, как приговором, — Акулина.
Руся от неожиданности выронила гребень и взметнулась вверх.
— Я… Я не знаю, это, видно, луна, или… Я не сама, бо. бо… душой бессмертной клянусь! Как в тумане все было, сама не своя я была, и…
— И поэтому вместо того, чтобы вынести их на берег и дать как положено похоронить, тут прихорашиваешь?
Волосы Руси встали дыбом, глаза остекленели, а руки метнулись к губам.
— А кабы я вас не взялась искать, — зловеще протянула Акулина. — Так бы и измывались над телами?
— Да мы ведь их на целый год! — взвыла Фрося. — На русалью пору наберем людей, рассадим и играем с ними до следующей поры, пока совсем не распухнут и не начнет плоть от костей… Всего-то троих-четверых, много разве?
— Отсель не будете! — сжала кулаки Акулина — и почувствовала, как совсем по-живому теплеют щеки. — Бесстыдницы! Немедля на берег вынесите!
Руся закивала — быстро, давя всхлипы, и почти сразу нырнула под руку отца, обнимая его нежно и почтительно. Видимо, правда к отцу дурных чувств не питала — или не одни только дурные чувства питала. Даже цветы речные насадила в дырки на шее, чтобы те красивым зеленовато-рыжим платком укрыли страшные раны.
Глядя на это, Акулина едва задавила в себе желание скривиться.
А вот Фрося не выдержала.
— Что ж ты за девка такая! — обиженно воскликнула та. — Как ты появилась, так всех и стала строить! То не делай, этак не поступай, у Матрены-Гнилушки из грота все трупы выньте-ка и на берег у кладбища вынесите! С чего ты вообще решила, что нами помыкать можешь? Никакого с тобой сладу! Жизнь горше хрена стала, как ты объявилась!
— Жить во грехе и вправду слаще, — холодно откликнулась Акулина. — А только рано или поздно и твое тело, Фросенька, истлеет. И тогда знаешь, перед кем ответ держать придется?
— Да когда это будет! — визгнула русалка, но уже не так уверенно — глазки забегали, голосок стал тоньше. — Жили и не тужили, пока ты не явилась!
— Не беспокойся, — дернула уголком губ Акулина. — Хоть и горько мне вас покидать, зная, чем станете заниматься, а все же я скоро уйду — уйду навсегда. Тогда, Фрося, сама решишь — в адскую пучину тебе падать или искать Его милости.
Немного посмотрев в водянистые глаза Фроси и в заплаканные — Русины, Акулина скривилась и добавила:
— Коли узнаю, что трупы на берег не вернули, пеняйте на себя. С того света достану.
И ушла.
***
Вроде все оставалось прежним: валун, занавесь из серебристых ивовых листьев, нора за ними. Но стоило только поднять ивовый полог, как тебя встречала не грязная ложбина, а длинный каменный коридор. Акулина входила в него без страха, хотя воздух там был особый, такой, что в груди ему становилось тесно; и стены там были холодны, как вековой лед, и само место тяжестью давило на плечи.
А за коридором открывался зал — тоже каменный. Посреди зала стоял такой же каменный стол и два стула с высокими спинками из оленьих рогов. В трех стенах зала были вырезаны узкие стрельчатые окна, а за окнами вставал дремучий сосновый лес, в котором бродили тени неясных исполинских зверей под иссиня-серым грозовым небом.
— Явилась, — растянула в улыбке яркие губы Настаска.
Под рукой у нее стояла бронзовая чаша, доверху полная брусничных ягод. Они оставляли на пальцах алые разводы, а на стенках чаши — похожие на кровь капли.
— Явилась, — просто согласилась Акулина.
Ответив, невольно задумалась, что похожа на человека, который, замерзнув дома, кидается за порог — в буран, метель и вьюгу.
У нее на сердце стало неспокойно: из-за собственных мыслей, из-за вспышки гнева, из-за ужасов, которыми занимались Фрося и Руся.
И под их тяжким гнетом она не придумала ничего лучше, чем явиться к Настаске. К той, что одним словом умела поселить в душе такое беспокойство, что казалось — проще голову с плеч снять, чем с ним жить.
А ведь та ее отпустила. Велела: иди куда хочешь, можешь больше глаза не мозолить. Акулина и рада была, что ей больше не нужно находиться рядом с жестокой безбожницей, прислуживая в нечестивых обрядах.
Да только…
Вот только…
Не могла не приходить.
И сама не знала, что ее тянет.
Гадкий шепоток порой донимал: это все от гордости, Аквилина, ищешь себе ровню для бесед — и ни Фрося, ни Руся тебе для этого не подходят.
— Садись, будешь дорогой гостьей, — взглядом отодвинула один из стульев Настаска. Акулина, подобрав истрепанный за время подол, опустилась на предложенное место. — Голодна?
Перед ней в мгновение ока возник ряд серебряных блюд, на которых золотились румяной корочкой запеченный в травах осетр и подвернувшая шею утка, засахаренные яблоки и румяные булочки. В двух высоких кубках бычьей кровью темнело драгоценное вино.
— Щедрая хозяйка, — улыбнулась Акулина, поднимая кубок — серебро не жгло пальцы, а от вина, христовой крови, не делалось дурно, — что накрывает стол миражами.
Настаска улыбнулась в ответ, но в уголках губ ее притаилось недоброе.
— Уж чем богаты, — отхлебнув из своего кубка, ведьма простучала черными когтями по столу. — Когда вернусь в полную силу, и не такое смогу — и все будет настоящим. Только ты ведь мертвая. Ничего не пойдет впрок.
— Настоящего вина я от тебя не приму, — покачала головой Акулина, пригубив призрачный напиток — он жег губы, как настоящее вино на причастии, и в голову от него отдавало, но стоило выйти из каменных чертогов — все сходило на нет. — Грешно.
— Угощайся, — придвинула к ней блюдо с осетром Настаска.
Акулина не отказалась. Румяная корочка хрустела на зубах, нежное розовое мясо брызгало солоноватым соком.
— Сегодня? — спросила Настаска, проводя пальцем по кромке своего кубка.
— Сегодня, — в тон ей ответила Акулина.
Настаска помолчала.
И вдруг швырнула кубок в стену так, что тот раскололся на черепки, а призрачное вино оросило пол.
— Сдохнешь, — оскалилась Настаска.
— Значит, такова моя судьба, — наколола на чудную заморскую вилку ломтик белого мяса Акулина. — Тебе о том тревожиться резону нет — ни живая, ни мертвая не стала бы я тебе помогать заманивать на гибель людей.
— А ведь я могу приказать, — Настаска сцепила руки в замок и уложила на них подбородок. — Знаю ведь твое истинное имя.
— Можешь, — прикрыла глаза Акулина. — Только если ты не дашь мне вознестись и заставишь делать недоброе, я найду иной способ уйти. Улучу момент и выберусь к церкви, и буду стоять у ней до тех пор, пока это тело не истлеет в прах, только уже без шанса на вознесение. Выйду на берег и позволю деревенским разорвать меня в клочья. Возьму нож и раскромсаю себя на кусочки, такие мелкие, что даже тебе не собрать. Не хочу, не могу и не буду так жить… Да и можно ли назвать это жизнью?
— Умрешь ты или нет, Яхва тебя не примет.
— На все Его воля.
Настаска скрипнула зубами и прикрыла глаза. Акулина тянула вино, глядя на нее поверх кубка. Наконец, ведьма подняла голову и оскалилась, демонстрируя молочно-белые, острые клычки.
— Ну и черт тогда с тобой, Аквилина. Желаю удачи.
— Благодарю.
***
Полюша брела через высокую траву, не чуя под собой окоченевших ног. Страшно хотелось сесть и разреветься — Полюша и ревела, только остановиться себе не позволяла.
«Только бы дойти до батюшки Анфисия, — клокотало в тесной клетушке ребер детское сердце. — А там об пол буду биться, кричать буду, в ногах валяться, а упрошу оставить меня!»
Она бы все стерпела. Она не гордая. Но дядь Митя…
Полюша и сама бы не сказала точно, что с ним не так. Только вдруг поверила в слова мамы о том, что прежние все бесы разбежались, а на смену им пришел дьявол. Если кто и был на него похож, так это дядя Митя…
Иногда он решал «уму-разуму соплячку поучить», и тогда срывал с нее платье и лупил тонким ивовым прутом до кровавых полос. Иногда вжимал щекой в пол, комкая в кулаке тонкую косицу, а колено упирал Полюше в поясницу, так что трещали все косточки. Иногда подзывал к себе и щипал обидно-больно за тонкую кожу на руке, выкручивая, пока Полюша не начинала-таки точить слезы — вымученные, потому что плакать не любила и не умела.
В другое время был ласков, как женщина, осыпал подарками, вступался перед другими и особенно мамой, велел подойти к себе и заплетал косу, воркуя, как ворковала иногда мама. Но потом — чаще всего — руки у него становились жестче и грубее, и ложились ей на шею, так что оставалось только вырываться и бежать, бежать, пока пальцы не сомкнутся на горлышке так, что будет уже не разжать…
А иногда вдруг становился похож на старика, и все ругался, и распинывал бутылки по полу, и приказывал — убери то, убери это, да как так можно жить, да что из тебя, дура, вырастет, а ну иди сюда, дай хоть платье поправлю…
И все время, все время смотрел на нее, и звал, и трогал, и крутил, и вертел, всегда по-разному — но всегда ее.
Полюша потрясла головой, прогоняя дурные мысли. Вот впереди уже и купола церковные виднеются. Вот еще немного, еще десяток шагов, и отец Анфисий ее защитит…
Он ведь всегда на ее стороне был — ее и маминой. И даже видения Полюшины его не сердили, как остальных.
***
Последний мамин муж, Ермолай, о чем-то с ней крепко повздорил. И на прощанье, как это часто бывало, оттаскал по всей избе за косы, побил так, что маму потом тошнило желчью, а на теле шли черные пятна, и был таков. Мама пару дней вообще не вставала, только стонала, вяло ворочаясь на лавке, и просила воды.
Когда же ей стало получше, она попросила не воды, но водки, и Полюша пожала плечами:
— Дядь Ермолай все унес.
— А вина? — зажмурилась мама. — Хотя бы вина?
— Тоже унес…
— Бражки?
— Баб Люда сказала, что больше не даст…
— Ну так сходи и стребуй!
Полюша ходила, только баб Люда ее всегда прогоняла. «Пусть сама твоя мамка приходит! Она мне еще за позапрошлые бутылки денег не отдала!». Остальные не давали тем паче в долг, а денег у мамы не осталось — Ермолай все вынес. Когда мама ходила сама, ей почему-то давали, и она жутко злилась на Полюшу, что и та не может «чего-нибудь придумать», но надолго маминой злости не хватало. Она падала обратно на лавку, сверлила потолок взглядом, раскрывая, как рыба, рот. Наверное, она снова видела бесов.
Полюша потихоньку наводила в избе порядок. Выносила бутылки, мыла углы и стены, соскребала присохшую к тарелкам кашу.
А потом к ним пришла Лукерья, мамина подруга.
— Яринка! А знаешь, что случилось?
— Выпить есть? — рывком села на лавке мама и тут же застонала, хватаясь за отбитые ребра.
— Да ну тебя! Тут такое дело, не до питья… Знаешь, кто дуба дал?
— Если дуба дал, то кто-то важный… Думаешь, будут задаром наливать?
— Будут, будут! — восторженно захлопала в ладоши Лукерья, хитро стреляя глазами. — А мой как раз в отъезде, его Николай Трофимыч еще допрежде послал в город за каким-то там зельем, кусты картошки заливать. О-о-ой, Яринушка моя, ну погуляем! С того берега парни придут, пригожие, молоденькие, ну уважат нас…
Пока Лукерья заливалась соловьем, мама терла пальцами виски и таращилась в пол, словно вспоминала что-то. Полюша и хотела помочь, да боялась подать голос — мама, если долго не пила, делалась злой, точно оса по осени.
— Говоришь, аж с того берега люди придут? Никак, поп преставился?
— Он, родимая! Старый исдох, а заместо него новенького, прямо-таки ста-аличного прислали, я его еще не видела, да говорят — совсем еще мальчик, небось мягонький будет, не станет страшать и кляузы писать, как старик Прокопий… Он же его и отпевать будет, и всех позвал на поминки! Ой и погуляем! Ой и сладко будет!
— Поп, говоришь, помер… нового прислали… — бормотала мама, покачивая головой.
В конце концов Лукерья отыскала в сундуках рубаху почище и яркую зеленую юбку почти без заплаток. Полюша помыла маме волосы и обтерла ее полотенцем. В чистом платье, с зеленым платочком, который ей одолжила Лукерья, мама выглядела настоящей красавицей. Она уже почти седмицу не пила, часть синяков и ссадин посветлела, так что мама теперь выглядела как обычные люди, вроде той же Лукерьи. С такой мамой было не боязно выходить в люди, и у Полюши в сердце затеплилась мечта — а вдруг и ее решат с собой взять?
Хотя вряд ли… Когда с мамой ходила Лукерья, она никогда не брала Полюшу. И часто возвращалась с кем-то. Нет, зря Полюша радуется тому, что мама хорошо выглядит. Никогда это не бывало к добру.
— А ты чего сидишь? Одевайся! — мама схватила с пола туфлю и запустила ей в Полюшу. — Ждать тебя, что ли?
— Да зачем она нам нужна? — всплеснула руками Лукерья. — Она у тебя малахольная, не доросла еще!
— А деткам охотнее подают, — усмехнулась мама. — У меня, милонька, мужики как у тебя не держатся, чтобы деньги в дом, а не из дому таскать. Так что не обессудь. Да мы ее после поминок домой отправим, мешаться не будет.
— Ну если так… — протянула Лукерья.
Полюша, не помня себя от радости, кинулась собираться. Ее костюмчик, конечно, не был таким красивым, как у мамы, да и самой Полюше было до матери далеко, но все-таки постаралась — как никак, к людям выходит…
***
Людей у церки собралось видимо-невидимо, так много, что Полюше пришлось вцепиться в подол маминого платья, чтобы не потеряться. Гроба она не увидела, такая была толкучка, зато заметила Васильевых — о них, говорила Лукерья, судачат даже больше, чем о Ярине. И у них работал Лукерьин муж.
Сам Васильев был добрым, совсем не похожим на острожников, которые приходили к маме. Раз в месяц он отправлял к ним человека с рублем денег, а раз в год отвозил сношенную одежду жены и дочки. Даже сейчас на Полюше было старое платье Акулины.
Постояв недолго над гробом, Васильев ушел, и его место заняла Алена Дмитриевна. Она всплакнула, и люди вокруг зашептались. Она вскинула платок, прикрыла им лицо и быстро отошла. Настала очередь Акулины.
Полюша широко раскрыла глаза.
Отец Прокопий, белый, как солнечный свет, сел в гробу. Огляделся. Никто не начал кричать или спрашивать, что случилось, и Полюша прикусила губу. Опять.
Мама видела бесов, а она — ангелов.
Мать и дочь, и обе — юродивые. Так говорили.
Акулина подошла к отцу Прокопию и наклонилась. Ее голова, обернутая серебристым, как рыбка, платком, прошла сквозь невесомую плоть, и она поцеловала что-то, что осталось лежать в гробу. Люди вокруг тоже начали шептаться, но, в отличие от Алены Дмитриевны, Акулина и бровью не повела. Призрачное лицо отца Прокопия озарила улыбка, он положил полупрозрачную ладонь на голову девушки и погладил ее.
Полюша, глядя на это, подумала, что и она бы хотела ее так погладить. Акулина светилась белоснежным золотым светом, почти как отец Прокопий, хотя, в отличие от него, была живой. Свет озарял ее лицо с тонким носом, большими глазами и строгим разлетом бровей — такие чистые лица Полюша видела только у иконок, но не у живых людей. Золотые мягкие волосы приподнимали платок на голове, искристой прядочкой падали вдоль щеки. Полюша однажды видела на ярмарке похожую фарфоровую куклу, и потом добрый месяц не могла ее забыть, вертясь в постели и мечтая, что каким-то чудом, каким-то немыслимым образом такая игрушка, которая стоит дороже ее с матерью и домом вместе взятых, окажется у нее…
Думать о кукле, которую никогда-никогда в этой жизни не получишь, было так же больно, как теперь смотреть на Акулину. Все вокруг терялись и меркли, а дочь Васильевых сияла так ярко, что начинали болеть глаза — даже на духа смотреть было не так больно, как на нее…
Кажется, отец Прокопий тоже это почувствовал. Он отдернул руку от макушки Акулины, словно обжегшись, и удивленно посмотрел на полупрозрачные пальцы.
«Слишком ярко, — подумала Полюша, часто моргая и раскрывая рот, чтобы отдышаться. — Блуд, мама говорила, ядовито-зеленый, гнев — раскаленно-красный, тоска — маревно-голубая, жадность — цыплячье-желтая, а что может гореть белым пламенем? Разве у Акулины Николаевны могут быть какие-то грехи? Но почему же тогда так больно, как от греха…»
Духу тоже было невыносимо на нее смотреть. Глаза, сквозь которые горели восковые свечки, болезненно зажмурились, и отец Прокопий торопливо выбрался из гроба.
Он пошел прочь от Акулины, часто-часто оглядываясь на нее и от этого проходя прямо сквозь стоящих на пути людей. Полюша слегка отстранилась, чтобы и с ней этого не произошло, и отец Прокопий приподнял в удивлении брови. Полюша виновато сжалась — дух заметил, что она его видит. Поп качнул головой, словно с сомнением глядя на нее — при жизни он часто ругал их с мамой. Но в конце концов улыбнулся и коснулся ее макушки тоже. Золотистая призрачная рука оставила теплое искристое касание.
Ее гладили очень редко.
Проводив отца Прокопия взглядом до самого выхода из церкви, Полюша вздохнула. Как всегда после таких видений, перед глазами плясали черные круги, а во рту стоял неприятный вкус желчи. Надо было торопиться, пока снова не разбило припадком. Полюша стала украдкой пробираться к столу с просвирками. Обычно ей не давали, но иногда удавалось стащить из-под неусыпных глаз теток штучку, а то и две.
— Куда руки тянешь, ворье драное? — Полюша охнула и разжала пальцы, выпуская маленький твердый каравайчик с отпечатанным на корочке «ХВ». Жилистые пальцы одной из теток так сжали ее запястье, что боль отдалась в плечо. — Совсем страх потеряла, из божьего дома воровать?
— Я… Я думала, можно, ведь все берут… Я…
— А ты не все! Тебе вообще сюда ход заказан, у тебя мать — блажная потаскуха! И ты скоро…
— В чем дело? — Полюша ощутила, как кто-то положил ей на спину руку. Подняв голову, она увидела большой серебряный крест на груди и черное поповье платье, которое пахло крахмалом и чем-то резким, спиртовым, но вкусным — неужели одеколон? Мама говорила, что франты в столице такими брызгаются… — Ты хотела взять всю корзинку? Не надо, другим ведь тоже хочется. У тебя есть братья и сестры?
— Н-нет… Только мама, — Полюша пыталась разглядеть лицо нового попа, но никак не могла — тьма перед глазами разлилась, как чернила, в ней молниями летали цветные всполохи, ноги слабели в коленях и голова пухла на плечах, раздуваясь, как впитавшая воду вата. Она не видела ничего, кроме тоскливого голубого марева, которое выплескивалось из священника почти так же, как слепящий свет — через Акулину…
— Тогда возьми две, как положено… Вот эти вот, которые побольше. А почему оттиски пасхальные?
— Уж какая печатка есть, такую и лепим, — недобро буркнула одна из теток. — Вы бы ее не трогали, еще вшей подхватите.
— Да нельзя же так о ребенке… Ты чего? Эй?!
Полюше стало стыдно, так нестерпимо стыдно, но…
Ноги и руки вывернуло в суставах, глаза закатились, а зубы стали быстро-быстро стучать во рту, и что-то легкое и мокрое потекло на губы. А дальше все смешалось — чье-то перепуганное лицо, звонкие возгласы, глухая брань, желтые иконы, восковые свечи, балки и расписанный ангелами потолок…
Когда Полюша открыла глаза в следующий раз, вокруг поднимались оранжевые с черными тенями стены, на столике у головы горела свечка, и ее тусклый свет скользил по маминому лицу, встревоженному и хмурому.
— Не переживайте, — услышала она мягкий голос — и увидела попа, совсем молодого, совсем не бородатого старика, каким был отец Прокопий. Он сидел рядом, держал маму за руку и говорил: — Все будет хорошо, Ярина. Это не смертельно, в Москве у многих такое бывает. Я выпишу ей лекарства. Я и сам учился до пострига в медицинском училище… Все будет хорошо, не переживайте, я глаз с вас не спущу…
— Спасибо, — прошептала мама. — Поленька, ты проснулась?
Мама очень давно не говорила с ней так ласково, и Полюша, чувствуя, как набегают на глаза слезы, протянула к ней слабые руки.
***
От лекарств, которые ей давал отец Анфисий, видения правда прошли, но в последнее время Полюша никак не могла выгадать время и постоянно забывала разводить порошочки из бумажных конвертиков в мутном стакане.
Может быть, от этого «третий зрак», как говорила мама, снова открылся.
Каждый раз, когда она смотрела на дядь Митю, ей мерещилась чья-то тень за его спиной. Жуткая, черная и косматая. Прежде разглядеть ее толком не получалось, но в последнее время она всегда, что бы ни делала, краем глаза видела — дядь Митя наблюдает за ней, а у тени его — колени вывернуты назад и из головы торчат рога.
Сначала она насилу удерживала крик, а потом вроде бы привыкла. Отец Анфисий говорил, что все это не взаправду. Что это болезнь. Полюша старалась ему верить. Все лучше, чем жить под боком у Дьявола…
Она почти привыкла.
А потом каторжане шибко поругались с мамой. Требовали, чтобы она сходила и отыскала им зеленого зелия. Говорили, что хоть себя пусть продаст, ей не убудет, но принесет. А матушка в ответ горько смеялась: на такой товар покупателей нет, знают, что и за так дастся. После этих слов ее так побили, как раньше никогда прежде никто не бил — Полюша слышала, как хрустят в теле кости и что-то лопается, будто пузырь воздуха на болоте.
Сначала мама приговаривала, смеясь влажно от крови: «Бей шибче, авось выбьешь из меня беса…», потом стала кричать.
Били долго, даже когда уже перестала шуметь — и то били.
А когда закончили и разошлись, осталась лежать на полу, раскинув худые руки, и с уголка губ бежала красная ленточка крови…
Что-то в Полюше перевернулось — разрослась тень дядь Мити, затопила собой всю комнату, и маму в эту тьму затянуло. Застыло в груди сердце, а в головешке мысль вспыхнула — бежать, бежать, иначе поздно будет. И погоревать не успеешь! Полюша выбежала во двор и нырнула в собачью будку, оставшуюся от Полкаши. Внутри по-прежнему было тепло, валялись клоки меха и пахло собачьим подшерстком. Будка была слишком маленькая, ее бы не стали там искать.
Полюша ободрала бока, протискиваясь внутрь, и свернулась калачиком, обнимая горящие ребра. Сердце гулко билось в груди, отдавая кровяным стуком в уши, но Полюша все равно услышала, как снаружи кто-то бродит. Шаг при этом был тяжел и звонок, будто этот кто-то бил по земле каблуками.
— Да оставь ты девчонку в покое! Лучше скажи, что с телом делать-то теперь?
— На куски и в колодец?
— Это ежели мы сразу отсюда уйдем, а как нет? Сами-то что пить будем? — это, по голосу узнала Полюша, дядь Олеша кряхтел, а на куски и в колодец — дядь Егор предлагал. — Да и непорядочно… Хорошая была бабенка…
— Хорошая? Да меня от нее жуть брала! Блажная баба, туда ей и дорога.
— Заткнитесь, — выдохнул кто-то совсем рядом, будто гром загрохотал. Полюша так и увидела, как из влажных козлиных ноздрей вырывается пар дыхания, как черное раздвоенное копыто бьет землю и вышибает искры… — Девку найти надо. Полюшенька, выходи, девочка…
До этого голос рычал и хрипел, а последние слова — ласково, как будто медовые, прозвучали, словно и не мужчина звал, а добрая женщина. От этого Полюшу затрясло еще сильнее — вскинув руки, она зажала губы и укусила саму себя за ладошку.
— Мы в этом тебе не помощники, — отрезал дядь Олеша, а потом вовсе — стало слышно, как под его широкими, как бочонки, ногами скрипят доски крыльца. — Да что там не помощники… не позволю!
— Не позволишь? — ласково-ласково спросил дядь Митя — и тут что-то грохнуло о крышку будки, и та прогнулась, как спина у последней клячи. — Правда, что ль? А силенок хватит?
Полюша, дрожа всем телом, поглядела наружу — как там дядя Олеша? Вступится?
Его видно не было. Только вдруг с крыши будки что-то скользнуло вниз — и Полюша чуть не закричала, увидев толстую руку, раскрытые пальцы и что-то темное, вязко стекающее по ним.
Перед ней о землю грохнули два черных копыта в лохматом мехе.
— Выходи, Егорка, — ласково-ласково позвал сверху голос дядь Мити — двоясь, троясь, десятерясь самыми разными голосами, говорами, языками, которых Полюша не знала. — Шибко вы мне, братцы, надоели.
Когда Дьявол вошел в избу и стал грохотать, гоняясь за дядь Егором, Полюша выскочила из конуры и побежала прочь, что было сил. И даже ошейник на ноге не смог ей помешать. Она даже не почувствовала боли, когда вместе с ремнем содрала собственную кожу, и щиколотка, скользя в крови, смогла выскочить из петли.
***
Полюша скатилась с пригорка кубарем. Грудь жгло нестерпимо, во рту все пересохло, болели и руки, и ноги, и голова. Зато она точно выбралась из лесу, зато церковь была уже рядышком, зато тут она хоть криком отца Анфисия подзовет — хотя нет, лучше не надо, он с дядь Митей ни за что не справится, но все же… Все же не один батюшка Анфисий там будет!
Отчего-то Полюше в голову не пришло, что на дворе — часов пять утра, и только-только занимается заря, сгоняя с неба звезды, и некому быть во дворе церкви.
Сначала она вовсе не удивилась тому, что среди кладбищенских крестов кто-то идет к церковке. Наоборот, сердце сжалось в груди от радости, и подумалось: счастье какое, человек! Да еще совсем не страшный: высокая девушка в белом платье.
Полюша побежала быстрее, а потом шаг невольно замедлился, и сердце подпрыгнуло в горле. На девушке было рваное мокрое платье, в лице — ни одной кровиночки, а длинные распущенные волосы оказались переплетены с тонкими зелеными ниточками и цветом совсем не похожи на человечьи — слишком светлые, слишком искристые…
«Берегиня», догадалась Полюша.
От насквозь мокрой девушки в белом платье так и веяло светлой силой, чистой, как первый снег, теплой, как весеннее солнце, и высокой, как птичий полет. И от взгляда на нее становилось спокойно, и совсем-совсем не страшно. Полюша даже улыбнулась, продолжая медленно идти — уже даже не к церкви, а к прекрасной девушке, рядом с которой, чудилось, ни черт, ни мать не будут страшны, и все беды отступят.
Мама рассказывала, что есть нечестивые, одержимые злобой утопленницы — мавки-навки и русалки…
А есть те, у кого душа — чиста и сильнее зла, и они становятся хранительницами вод, светлыми духами — берегинями.
И что если ребенок такую встретит, она непременно наградит, обогреет и благословит его.
Полюша снова побежала.
И снова встала как вкопанная.
Над церковными куполами вместе с солнцем встал золотой ослепительный свет, в котором зоркие глаза Полюши видели каски воинов, белоснежное оперение крыльев, высверки копий и бронзу труб. Тонкими золотыми лучами побежали от них во все стороны лесенки, и Полюша всем сердцем ощутила — души собираются на небеса, все томимые, ждущие, боязливые — даже те, кто грешил, по этим лесенкам смогут вскарабкаться на облака.
Может, и маме повезет?
Хотелось плакать от того, как это было красиво, но стоило опустить взгляд, как ликование сменилось ужасом — Берегиню лучики не ласкали, напротив, она застыла, будто пронзенная ими, а из ее глаз потекли черные слезы — и сами глаза заплыли черным, будто ее ослепило.
Она хваталась за надгробия и кресты, тянула вперед руку и делала шаги — медленные, через силу, как будто шла против течения бурной реки. От прикосновения к святым символам руки ее обуглились, от солнечных лучей над кожей стал подниматься дым, все ее тело мелко потряхивало, но она все тянулась и тянулась к белым церковным стенам. Потом не выдержала и рухнула на колени. Полюша увидела, как в ее ладонях солнце прожигает тонкие черные дыры — словно кто-то сверху шипованным сапогом наступил на руку, чтобы та не цеплялась за перекладины небесной лестницы…
— Хватит, тетенька! — закричала Полюша, вновь пускаясь в бег. — Они вас не пустят! Они сердятся! Тетенька!
Полюша чувствовала — не добежит, не успеет вывести за церковную ограду прежде, чем бедную берегиню в пепел сожгут строгие небесные очи. О чем же она думает? Она ведь нежить! Как та, от которой мама втыкала в порог железный нож в день Ильи-пророка… Таким не то что на небо, как пытается берегиня, и к ограде церковной запрещено подходить!
Кто-то метнулся сквозь ряды крестов — кто-то настолько жуткий, что Полюша резко остановилась и села с размаху на траву, раскрыв рот. Если у тени дядь Мити были козлиные рога и черные копыта, то у этой девушки тень могла накрыть собой всю их деревню, и в этой тени не то змеи свивались в кольца, поглощая друг друга, не то клубилась-тревожилась сама тьма, как будто грозовые облака собирались в воронку…
Еще выше берегини, с косматыми темными волосами, в черном платье с меховой накидкой и с диким лицом, как будто лесная кошка стала человеком, она пробежала через все кладбище и схватила берегиню под руки.
Та — Полюша сразу заметила! — сначала нырнула к ней в объятия, будто цыпленок под крыло курице, зная, что найдет там тепло и защиту, но почти тут же оттолкнула протянутые руки, обернулась и попыталась идти дальше — на убивающий ее свет.
— Не трожь меня! Лучше умру, пытаясь, — высоким, звенящим от боли голосом предостерегла она свою спасительницу — и сделала еще один шаг, и еще глубже вонзились в нее беспощадные небесные лучи.
Полюша приоткрыла от удивления рот. Она узнала! Это же Акулина!
Темная девушка зарычала, обняла берегиню за плечи и, не слушая гневных речей, поволокла за собой. Она была и сильнее, и злее, и меньше пробыла под небесными лучами, так что тверже держалась на ногах…
Но не прошли они и полпути до церковной ограды, как и у этой, темной, из глаз побежали черные слезы. Она стала натыкаться на кресты, а те жгли ее каленым железом. Темная шипела и морщилась от боли, но упрямо укрывала Акулину своим телом. Берегиня тоже перестала вырываться — или у нее просто закончились силы. Полюша видела, как Акулина прячет лицо от солнечного света в груди темной, как сжимает пальцы на ее меховой накидке. Губы шевелились, но слов Полюше было не разобрать. Зато она слышала, как темная огрызается:
— Ага, щас, разбежалась. Ты из себя героиню-то не строй. Раз пришла, без тебя не уйду. Я тебе говорила, что и с того света достану… Держись только, а? Я тебя не дотащу, если сомлеешь… Шагай давай, Аквилина… Шагай только…
Говорила — и голос срывался от боли…
Странно как. Тень у нее так грозна, что могла бы церковь из земли выкорчевать и за океан-море без труда перекинуть, а тело, гляди ты, слабше — даже слабее берегининого…
Темная сбилась с пути и пошла кругом.
Полюша шмыгнула носом, поднялась с земли и побежала к ним на выручку.
— Тетенька… — залопотала она, ловя в обе ладошки длинную руку темной девицы. — Тетенька, вы не в ту сторону идете… дайте я вас выведу…
Та обмерла — Полюша сжалась. Такой ее убить — раз плюнуть! Но нет, поколебавшись, девица кивнула — и Полюша повела их за ограду, обводя мимо крестов. Как всегда бывало после видений, перед глазами плясали цветные мошки, а рот наполнился горечью. Но Полюша держалась, держалась изо всех сил, сжимая чужие костистые пальцы, цепляясь за них, как лодка якорем за дно.
Когда они наконец вышли прочь и спустились в тень под лохматой ивой на берегу, темная отпустила Полюшу, поудобнее перехватила сомлевшую Акулину одной рукой, а второй оттерла свое лицо от крови. Взглянула на Полюшу и ухмыльнулась — зубы у нее были белы и остры, а глаза — цвета янтаря, рассеченного черными жилками. Полюша сразу съежилась под этим взглядом, от которого, кажется, мерк дневной свет и отступало головокружение. Кружится то, что податливо, а взгляд темной замораживал все, как дыхание вьюги.
— С чего ты такая добрая, а, девочка? Зачем помогла?
— Н-не знаю… Просто увидела, как вы ей помогаете… а это ведь Акулина! Она ведь хорошая! Это все знают… И раз вы ей помогаете, то и вы хорошая…
Темная девица рассмеялась — обидно и как-то издевательски. Потом прекратила. Взглянула на Полюшу, а взгляд — внимательный и серьезный, и черные нелюдские прожилки медленно тают в нем…
Страх слегка притупился, и снова начала кружиться голова.
Что-то упало на траву перед Полюшей — куколка, сплетенная из сухих стеблей камыша.
— Если случится что, — медленно проговорила темная девица, — спустись отсюда к воде, увидишь валун с занавесью из ивовых листьев. Накорми куколку землей перед ним, а я приду. Может, чем помогу.
Полюша кивнула. Она наклонилась и подхватила куколку. Та была маленькой, жесткой и с острыми стеблями — о такую легко порезаться. Глазки на ней были нарисованы угольком, а рот — широко улыбающийся — чем-то красным.
Когда Полюша подняла глаза, темная девица и берегиня уже пропали. Яркий утренний луч резанул по глазам, рот раскрылся, жадно схватывая воздух, и Полюша повалилась на землю, сотрясаясь всем телом.