Примечание
Я уезжаю в небольшой фандомный трип, где доступа к ноутбуку, да и может интернету, не будет. Так что следующие главы выйдут ближе к концу августа. Не теряйте!
<i>Время приуроченного погребения, отправления на тот свет сирых и убогих, копания скудельниц и поминовение заложных покойников. Кому хоть до смерти плачь, а кому — утешение. Аквилина и Ненастье в это время ничего вокруг не замечают: сначала смертно ссорятся, затем кумятся на жизнь вечную.</i>
— Ну вот и все, — Анфисий улыбнулся девочке, подтянул повыше край одеяла и встал с колченогой табуретки — одного из трех убранств скромной кельи. — Если почувствуешь, что ногу жжет, позови меня, я сделаю раствор слабее. А вообще, не тревожься — опухлость сошла, новая кожа уже нарастает. Скоро струп отпадет — и через пару месяцев снова будет белая ножка.
— Хорошо… — Полюша шмыгнула носом и легла на бок, кутаясь в одеяло, как гусеница в кокон.
— Ты очень храбрая девочка, — не удержался и похвалил Полюшу Анфисий. Когда она пришла к нему, худая, изморенная, кожа с ноги была снята, как чулок, и от розовой воспаленной плоти по всему телу шел жар. Неудивительно, что она видела каких-то там берегинь, ведьм и чертей. Еще тогда Анфисий понял, что в доме Ярины творится что-то неладное, но отлучиться не смог — надо было следить за Полюшей. — Не дай Бог опять такое случится, лучше режь ремень о стекло или расковыривай о торчащий гвоздь. Поняла?
— Поняла… Теперь вы сходите к маме?
— Схожу.
— Не ходите. Там черт…
Анфисий покачал головой и улыбнулся.
— У тебя и твоей матери припадки. Это не нечистый, просто болезнь. Я пойду за твоей мамой, она наверняка соскучилась. Не представляю, почему она еще не пришла забрать тебя.
Полюша ничего не ответила, только глаза у нее затуманились, и нырнула носом в одеяло. Сердце стиснуло умилением, но Анфисий сдержался, не стал трепать одеяльный комок. Пусть спит, набирается сил.
Яринина дочь, может, и не была в мать красавицей, а все же при взгляде на нее всегда радовалось сердце. Славная девочка, смышленая и добрая, не по годам рассудительная. И с чего Ярина ей так пренебрегала? Будь Анфисий женщиной с такой дочкой, он бы все сделал, чтобы избавиться от дурной привычки и дать ребенку лучшее, что мог.
Впрочем, он не был женщиной и, тем более, не был такой женщиной, как Ярина. И, как бы ни старался, не смог бы ее понять.
***
— Вас не хватятся дома? — спросил он, снимая со лба Полюши холодную тряпицу и выжимая ее в жестяном тазике. — Муж не рассердится?
— Мы одни живем, — кротко откликнулась Ярина, складывая руки перед собой на коленях. — Давно уже.
За стенами храма уже сгустились сумерки. Со стороны леса доносились беспокойные совиные крики. Отец Прокопий упокоился в земле, а в окнах деревенских изб вспыхивали один за другим тусклые огоньки. Поздние гуляки еще шатались по улицам, но отцу Анфисию казалось, что женщине с ребенком в это время там делать нечего.
С одной стороны, ему следовало предложить им остаться.
С другой…
На светлой коже, туго обтягивающей хрупкие пястные косточки, темнела гречишная шелуха веснушек. Из-под зеленого платка выбивались медно-рыжие пряди, кошачьи глаза, один из которых был подведен желтоватым обручем заживающего синяка, настороженно сверкали.
Отец Анфисий отвернулся, выжал тряпицу, уложил и разгладил ее на горячем лбу девочки. Поправил одеяло. Заметил, как подрагивают пальцы, и сжал их в кулак.
— Вы очень напоминаете мне мою няню… когда та еще была моложе, — улыбнулся он, скрывая за улыбкой нервозность.
— У вас была своя няня? — по-птичьи склонила голову к плечу Ярина.
— Да…
Няня — и первая спутница в играх, первая детско-юношеская, отчаянная, сумасшедшая в своей смелости любовь. Ему казалось, что она тоже его любит. Его, мальчишку на пятнадцать лет младше… Ему казалось, ей тоже хотелось… А она, смеясь, просто уступала желаниям юного барича. И учила его прятаться, не подавать виду, ловко уходить от внимания родителей. Настолько ловко, что их роман длился добрых десять лет, с его пятнадцати и до получения лекарского диплома, когда он, гордый собой и дурной от предвкушаемой свободы, оповестил родителей о намерении жениться.
А когда сказал, на ком, его обсмеяли.
У Глаши уже был муж. И двое своих детей. Один родился еще до «страстного романа» с юным баричем и был почти что ровесником ему, второй — во время, но по лохматой рыжей голове в матушку и тупым черным глазам — в батюшку-заводского, — явно было, что не от него. А ведь он ездил, проверял, как дурак балуя младшего и стараясь не глядеть на старшего, пока у самого тряслись руки и на глаза наворачивались слезы.
Любимая нянюшка тоже обозвала его остолопом, обругала и исплакалась. Еще бы. Ее выгоняли из поместья, и ей приходилось ужом вертеться, чтобы до благоверного Пашки не дошло, за что именно. Впрочем, это она умела хорошо. В конце концов, отец Анфисий — тогда еще petit Anatolie — ведь даже не заметил, что она была беременна… Хотя не мог вспомнить времени, когда они бы не были вместе, тем более несколько месяцев подряд.
Уже во время пересдачи экзаменов на духовный сан отец Анфисий, более не petit Anatolie, чувствовал себя полным дураком. Понимал, что поторопился. Чувствовал, что на самом деле не готов переезжать в глушь, да и к вере сердце не лежит. Но желание убежать оказалось сильнее. От насмешек отца, который совал ему под нос кулон с портретом какой-то скандальной дворянки и говорил, что вот такой должна быть первая любовь — чистой, недостижимой и трагической. От простыней, которые пахли Глашей, от кушеток, на которых она сидела, от скатертей, которые она расправляла с громким хлопком в воздухе, от дома, который все еще был полон ей.
Он думал, что убежал, а она снова его нашла.
— Вы так на меня смотрите, — Ярина тонко улыбнулась, поднимая на него глаза. — Я что, такая старая?
— Нет, она была очень молодой.
— Правда?
— Правда… Не хотите остаться здесь? Раз Полюша спит, а на улице темнота. Вам, в конце концов, будет небезопасно идти домой.
— Ой как любезно…
Они вышли из комнаты, где спала Полюша, бесшумно притворив дверь.
Ярина прижалась к нему со спины в темном коридоре, обняла поперек туловища и поцеловала в шею так, что по хребту побежали мурашки. Так темно. Так похоже. Все смешалось, и он, обернувшись, сам обхватил ее, шепча словно по инерции:
— Что же вы такое творите, я ведь…
Он забыл, почему ему нельзя ее целовать, и поэтому поцеловал. А проснулись они уже в одной постели, и он, лежа на жестких от крахмала простынях, которые наверняка к его приезду застирали чуть не до дыр, чувствовал только тяжесть ее голой ноги на своем бедре и щекочущий беспорядок волос между плечом и шеей.
Господи…
— Простите, простите, простите, — тараторил он, сидя на краю кровати и кутаясь в край простыни. Он знал, что выскакивать ужаленно из постели было бы по меньшей мере оскорбительно, но и не находил в себе сил посмотреть на нее. — Вы не замужем?
— Нет, — зевнула в ответ на это Ярина. — Не кричи, голова раскалывается…
— Вы пили? — ужаснулся отец Анфисий. — Вы поэтому… о господи… простите! Я женюсь, я клянусь, с этим никаких сложностей… только если вы не замужем…
— И никогда не была. Но прикрой-ка рот, — Ярина поморщилась и все-таки открыла глаза. — Что ты такое несешь? Мне от тебя ничего не надо… А если не можешь заткнуться, то выйди, что ли, я раньше полудня не встаю.
— Я не обижу Полю, — судорожно перебирал причины отказа Анфисий. — Обещаю. И я ничего… ничего не буду вам запрещать… Я вовсе не тиран какой, пожалуйста, не думайте, что я… что я могу просто вами воспользоваться и… Я… Вы…
— Да кто кем пользуется? — прыснула Ярина, но тут же зажмурилась и скривилась, хватаясь за висок.
Отца Анфисия осенило.
— Вы мне очень нравитесь! — он поймал руку Ярины и попытался притянуть к груди. — То есть… я бы мог вас любить… Я уже чувствую, что начинаю, вы…
— Любить? Это можно, — зевнула Ярина. — Только не тряси сильно, пока любить-то будешь, голова раскалывается… А про свадьбу думать забудь.
Она села на постели и схватила его тонкими, цепкими пальцами за подбородок.
— Ты моих бесов не то что не выгонишь, ты их не выдюжишь… ты же сахарный весь, молочный, аки корочка на твоей пасхе… — она улыбнулась, растягивая губы в трескающейся улыбке. — Глупый мальчик. А теперь сгинь и дай мне спать.
Она упала на простыни, рывком стаскивая с Анфисия покрывало и кутаясь в него с ног до головы. Не находя себе места от стыда и неловкости, он склонился с кровати и подхватил черные одежды на полу… И похолодел. Черные одежды, грубая ткань, серебряный крест на толстой цепи. Господи. Господи. Он же священник.
Ярина, кажется, спала, а он, натягивая поповье платье, хотел сгореть в одно мгновение и провалиться под землю. Разумеется, он знал, что и священники грешат, но… Но не приводить же женщину в обитель и просыпаться с ней наутро в одной постели в первый же день назначения, аккурат после отпевания прошлого попа!
Пошатываясь, он вышел из кельи и нашел комнату, где оставил Полюшу. Девочка еще спала, так что он спустился в келарню, нашел молока и крупы, приготовил на троих кашу. Одну миску занес в келью, где все еще спала Ярина, молча поставил ее на сундук у кровати, а сам вернулся к Полюше. Осторожно растолкав девочку, сел рядом и, стараясь думать о чем угодно, кроме медных волос Ярины — медных везде, не только на голове… — принялся расспрашивать девочку.
Обо всем.
И скоро узнал много, очень много интересного. И о Ярине, и о приходящих и уходящих мужьях, и о бесах, которые ее мучили и которых на время вышибали тяжелой рукой мужья, и о видениях, которые дочь и мать делили на двоих. Под конец рассказа Анфисий запросто поставил диагноз — падучая. Профессор бы наверняка назначил бромиды, но Анфисий во время практики видел пагубные последствия их применения, и подумал, что лучше бы спросить у местных намешать успокаивающих трав.
И заодно оградить и Ярину, и Поленьку от тревог, тяжестей скверной жизни и всего прочего, что могло вызывать эти припадки…
***
Все его наполеоновские планы разбились о широкую грудь бурлака, который встретил его на пороге Ярининого дома — дорогу туда ему подсказали соседки, предосудительно качая головами.
— Шел бы ты отсюда, — двинул могучей челюстью бурлак.
Господи, да когда она смогла его найти? Анфисий ведь только в полдень проводил их до околицы…
— Грех, — Анфисий задрал голову, с трудом перебарывая дрожь в голосе, — невенчанными жить…
Договорить он не успел — голова сама собой откинулась на спину, в челюсти что-то хрустнуло и земля ушла из-под ног.
«Неужели он меня ударил? Неужели он посмел меня ударить?..» — мысли потонули сначала в искристых брызгах, а затем в непроглядной тьме.
— Вы бы к ней не ходили, — сочувственно проговорил женский голос — мягкий, как перезвон капели. — Мы пытались ее куда-нибудь пристроить, но все бестолку. Такие люди, должно быть, искупают грехи прошлой жизни страданиями в этой…
Анфисий открыл глаза и увидел, что рядом с его постелью сидит женщина лет сорока в скромном платье. Вокруг были белые стены монастыря, в воздухе пахло касторкой и горькими травами, как в палате у лекаря.
— А вы…
— Молчите! — предостерегла женщина, хмуря тонкие брови. — Вам челюсть вывихнули. Уже подживает, но все-таки…
— Я вас знаю! — Анфисий чувствовал, как страшно ноет в повязке лицо, но смолчать просто не смог — воспоминания и сны о Глаше, о ссорах с отцом, о раскачивающейся на золотой цепочке капле с маленьким, удивительно четким портретом не остались на изнанке век, а словно хлынули оттуда на стул рядом. — Ваш портрет мой отец носил в кулоне! Вы Елена Дмитриевна Авгур, верно? Он рассказывал, что…
— Глупости какие, — прервала его женщина. — И я ведь сказала вам молчать.
«А может, я и обознался, — часто моргая, Анфисий вглядывался в чистый профиль женщины, в родинку под глазом, в равнодушную синеву глаз, скользящих по комнате — но не по нему. — Очень похоже, даже несмотря на разницу в возрасте… Впрочем, о Елене Дмитриевне говорили, что после того, как она сбежала с крепостным и влилась в разбойничью шайку, ее отловили и сдали в глухой монастырь. А это, кажется, мать той девушки… Акулины, которая долго прощалась с прошлым попом. Да, в самом деле, должно быть, я обознался… Что графине делать в такой глуши?»
***
Не отвлекаясь от размышлений, Анфисий вышел из кельи и нырнул в лаз скрипучей винтовой лестницы. Миновал бесшумно храмину и выскочил на улицу. Уже смеркалось.
Полюше — спать, ему — идти за Яриной.
Яриной…
Анфисий снова вздохнул, точно немощный старик над больным телом. И как же о ней не думать?
Она ни в грош его не ставила и обращалась к нему только со смехом.
Но разве можно ее за это винить?
За невеселыми мыслями Анфисий миновал разделявший церковь и яринину хибару — чей-то чужой заброшенный дом — лесок. Покосившаяся изба из почерневшего от времени дерева выглядела особенно жутко, будто за тот месяц, что Анфисий не являлся сюда, состарилась лет на десяток разом. А тут еще сумерки сгустились, стемнело, выплыл серпик болезненного месяца и подсветил все небо кумарно-зеленым…
Калитка скрипнула, и Анфисий в который раз нахмурился — давно он не был у Ярины, не смазывал петли, не прибирал в избе, не конопатил стены. Да и как тут придешь, когда у нее трое мужей зараз живет? И одно дело прибирать за Яриной и Полюшей, другое — за мерзавцами, которые приходили и уходили…
Анфисий бывал здесь часто, но, прежде чем войти за ограду, прислушивался к шуму из-за стен — если было тихо, то входил, помогал по дому, разговаривал, проверял, остались ли лекарства и всего ли хватает. Если слышал чужой голос — или голоса, всякое случалось, — разворачивался и уходил.
Ярина никогда не мешала своим гостям бить его.
А поколотить в ответ не мог уже он сам.
Иногда она приходила к нему сама, и тогда…
Когда, стесняясь Полины, он отказывал ей, то чувствовал себя самым несчастным человеком на свете.
Но когда она приходила к нему, и он не находил в себе силы отвести ее домой…
Тогда он чувствовал себя не только самым несчастным, но и самым отвратительным человеком на свете.
На дворе — стекло от разбитых бутылок, лужи выплеснутых помоев, тьма вышвырнутых вещей. Анфисий зажал нос и рот рукавом, подтянул полы рясы и пошел, морщась от отвращения. Когда проходил мимо будки, не утерпел и заглянул внутрь — там и вправду валялась толстая гремучая цепь от собаки.
Ту собаку он же Ярине и подарил, лохматого волкодава с воскресной ярмарки, самое то для охраны… но Ярина его отпустила, и пес прибежал к Анфисию обратно через месяц, худющий — кожа да кости, но хоть живой, бывший хозяин согласился забрать.
Приятнее было думать о собаке, чем о туго-натуго затянутом ошейнике аккурат на детскую ногу… Из которого Полюша с мясом выдралась, прежде чем убежать.
Анфисий содрогнулся и поднял глаза на дом. И почему к Ярине всегда стекались не люди, а какие-то твари в человеческом облике? С нее спрос невелик, блажная, но с «мужей»…
Окна дома были темны и затянуты пылью, не было слышно ни стона, ни смеха, ни храпа. Раньше это всегда его радовало, теперь сердце стеснило нехорошим предчувствием.
Собравшись с духом, он неуверенно помолился и взошел на крыльцо. Толкнул дверь. Какие бы звери там ни жили, не посмеют же они его совсем убить?
Нутро избы дохнуло затхлостью, гнилостным смрадом и кислинкой пролитого вина. Темно — хоть глаз выколи. Анфисий позвал тихонько: «люди добрые?..», но никто не ответил. Попытался пройти внутрь — загрохотали бутылки, раскатились в стороны, что-то хрустнуло, разбиваясь, что-то шлепнуло — грузно, влажно. У Анфисия волосы встали дыбом и мурашки пробежали по коже. Он замер, точно кот, опрокинувший со стола хозяйки крынку с молоком, и зажмурился от ужаса.
Бутылки докатились до углов, звонко стукнулись… и все стихло.
Неужели в доме правда никого не было? Но куда тогда подевалась Ярина?!
«Где-то были же у них свечи, — подумал Анфисий, осторожно пробираясь вглубь хибары. — Точно, под лавкой в железном коробе… Я сам приносил… Дешевые, чтобы было невыгодно торговать, иначе Ярина вынесла бы их из дома, как прочие подарки…»
Он шел впотьмах, а сам думал: а если злые люди лишь притворяются, будто здесь никого нет? И сейчас какой-нибудь головорез крадется к нему с кинжалом наголо, замышляя недоброе? Ближе, ближе, бесшумно движется в темноте, замирает за спиной, удерживая дыхание. Воздевает нож…
От страха немели пальцы — Анфисий даже не сразу понял, что нащупал уже дальнюю стену, холодную и липкую. Судорожно втянув воздух, опустился на корточки и зашарил руками — наткнулся на лавку — скользнул под лавку.
Он бы убежал, забыв непроглядно-черную хибару как страшный сон, но…
Ярина все еще могла быть здесь.
Здесь могла быть записка.
Могли быть следы.
Ногти шкрябнули по жестяному коробу.
«Славь тебе Господи», — выдохнул Анфисий, сдернул крышку с коробки и сунул руки внутрь. Нащупал лучинку, нащупал огниво, ударил кресалом о камень, высек искру, поджёг лучинку. С лучинки теплый огонек скакнул на свечку, затрепетало пламя, осветило…
Анфисий охнул и отшатнулся. Не помня себя, упал на спину, разбил под собой десяток бутылок, но не поднялся, а, отталкиваясь ладонями — засаживая в них осколки — пополз прочь.
На скамье сидел лохматый кержак, откинув голову на плечо, а шея у него была наполовину сгрызена. Одутловатое тело уже прихватила гниль, и сладкий запах все это время шел, кажется, от него.
Наткнулся рукой на что-то мягкое. Сначала не захотел смотреть, а потом не удержался — опустил взгляд, и увидел молодого парня с перекошенным от страха, да так и застывшим, лицом.
И на горле — тоже — выгрезен кусок. Не так страшно, как у кержака на лавке, но все же…
Рука со свечкой дрогнула, пошла кругом, выхватывая угол за углом — и в каждом углу были свалены дикие и домашние звери, какие-то люди, даже дети. И у всех были откинуты головы и разорваны глотки. Где-то укус почти оторвал голову от шеи, где-то раны были маленькие, почти изящные, как если бы кусала…
Кусала…
— Стой, — выдохнул ему на ухо голос — хриплый и ласковый, знакомый до боли, и ледяные руки упали на плечи. — Не оглядывайся, миленький. Не понравится, что увидишь.
Ярина сжала его так крепко, что было тяжко дышать. Как он ни пытался вырваться, обернуться — все было бестолку. И даже молитва не шла — горло сжало от ужаса.
А Ярина меж тем прошептала, касаясь ледяными, в чем-то липком, губами его уха — и дыхания от этих губ не шло.
— Не бойся. Я научилась аккуратно пить. Тебе даже понравится…
Сказала — и прильнула к его шее поцелуем, таким сладким, что все тело зараз охватило жаром, а мысли померкли, как на рассвете звезды.
Вместе с ними угасло и сознание.
***
В каменных узких окнах качались под шквальным ветром лохматые сосны. Дрожала земля под шагами тяжелых копыт, огромные ветвистые рога подпирали грозовые облака и скрещивались с разрядами молний, словно земные и небесные звери сходились в сражениях. Тускло-серая тень на лице Аквилины чередовалась с отсветами молний цвета белого золота, и в их огнях становились видны четче разводы черной крови на ее щеках.
Настаска, сидевшая на полу рядом с каменным ложем, терпеливо оттирала эти разводы. Пальцы ее были непривычно бережны, а движения — осторожны. Может, оттого никак не удавалось насовсем смыть следы от кровавых слез.
Гром в очередной раз зарычал в небесах, и в новой вспышке молний вздрогнули ресницы Аквилины. Настаска обмерла, вытянулась вся, как лесной зверь, почуявший не то опасность, не то кровь. Свет затух. Небо вновь заворчало громом.
Когда вспыхнула молния, Аквилина уже приподнялась, опираясь одним локтем на ложе, и взглянула на Настаску.
— Значит, Небо меня не приняло? — шевельнулись в полумраке бескровные губы.
— Отвергло и не задумалось, — усмехнулась Настаска. — На что ты вообще рассчитывала? Ты — нежить. Смирись. Кабы я за тебя, дурищу, не вступилась…
— Спасибо, — вновь опустила ресницы Аквилина — и следом сама упала на каменное ложе, в густой мех лохматой медвежьей шкуры. — Спасибо тебе.
— «Спасибо»! — передразнила ее Настаска — сколь безучастна была Аквилина, столь же живо ярилась ведьма. — А на кладбище ты иное говорила. «Поди прочь!», «Не мешайся!», «Сгинь!». Все люди как люди, в час нужды да перед ликом смерти от идеалов отступаются, только бы выжить. У одной тебя мозги набекрень.
— Извини.
— «Извини»! Да нет, это уж ты меня извиняй покорно. Надо было дать тебе там подохнуть, мало, что ли, мне помощниц в округе? Вцепилась… в никчемную дуру… Не смей передо мной извиняться — вся твоя фальшивая кротость, все твое надменное снисхождение в этом «извини» наружу лезут, аж тошно!
— Спасибо, — повторила Аквилина, перекатывая голову на бок, чтобы прямо взглянуть на Настаску. — И я извиняюсь не потому, что так надо из вежливости. Просто…
Аквилина умолкла ненадолго, но прежде чем Настаска снова на нее набросилась, продолжила:
— Я наверняка знала, что уже не вернусь. Либо Небо меня заберет, либо… И была к этому готова. Но знаешь, на месте я почувствовала, что не хочу насовсем исчезать. Что мне страшно. И что было бы очень славно… если бы кто-то пришел и забрал меня. Это не могли быть ни Руся, ни Фрося, ни дух отца Прокопия, ни люди, которых я знала при жизни. Никто, совершенно никто… У меня нет друзей… Разве что ты. Я подумала, что если кто и придет… Если кто и может прийти… то именно ты. Хотя почти сразу стало смешно и грустно. С чего тебе было за мной приходить? Но ты пришла…
— Ага, пришла. И ты решила, что уж лучше сдохнуть, чем принять от меня помощь, да? — ощерилась Настаска, упрямо не желая слушать. Это попросту разрушило бы уже разгаданную тайну Аквилины, и все пришлось бы начинать сначала. — Или, думаешь, я не слышала, как ты меня отгоняла?
Настаска скривилась, противно искажая голос:
— «Отойди от Меня, Сатана»! Или как там в твоих писаниях?
— Нет. Я просто увидела, что и у тебя проступают ожоги.
Аквилина протянула руку и стала оттирать большим пальцем то, что не смогла стереть самой себе Настаска.
— Встань, — попросила Аквилина, опуская голос почти до шепота. — Здесь довольно места…
Она глазами указала на каменное ложе.
— А ты колени о камень стираешь.
— Какая разница, — зажато усмехнулась Настаска, не отстраняясь от чужих рук — чувствуя, как бегут мурашки по коже под мягкими подушечками аквилининых пальцев. — Знаешь ведь, что здесь все не всамделишное. Так что даже если…
Она говорила медленно, очень медленно, чтобы выиграть себе времени на ответный удар.
И наконец ее озарило.
— Так что даже если мы, — она почувствовала, как щеки ноют от растягивающей губы широченной ухмылки, — что и сделаем такое-этакое, оно не будет считаться всерьез… Может, попробуем, м, на радостях?
— Грехопадница! — лицо Аквилины исказилось и вспыхнуло, как у живой, и в широко раскрытых глазах мелькнули, мешаясь, как молния с громом, ужас и праведный гнев. — Да как ты… да как ты смеешь?!
И давешняя ласка обернулась грубостью — ладонь, которой она прежде гладила, с силой оттолкнула Настаску, и та, опрокинувшись на спину, ничуть не пытаясь смягчить падение, в голос рассмеялась.
— Ай да Аквилина! Немудрено, что тебя небеса не прибрали — я ведь даже не сказала, что такое-этакое предлагаю, ты сама додумала… Вот, значит, какие у тебя мысли, а, пресвятая моя Аквилина?
— Убирайся! Нет… Нет, я сама уйду! Ты… — в ненастоящем царстве Аквилина в самом деле могла покраснеть, и теперь пылала, точно заря. Она вскочила с каменного ложа и метнулась к двери. — Замолчи! Молчи!
— Осторожно… — отсмеявшись, Настаска села на полу и поймала за руку Аквилину. Ничего не говоря, притянула к себе и прижалась к костяшкам губами — не целуя, целоваться Ненастье еще не умело, не доводилось, скорее приложилась — как к какой-нибудь церковной реликвии. — Будешь сильно трепыхаться, проснешься. А нашим телам сейчас надо спать, чтобы раны скорее зажили.
— Бесстыжая, — прошептала Аквилина, но все-таки замерла. Настаска, пользуясь этим, прижалась к ее руке щекою, потерлась о холодные костяшки, приноравливаясь, пробуя это чувство на вкус — прежде она никому не давала себя коснуться, даже в битвах мало кто мог угнаться за ней и ударить. — Что ты вообще творишь?
Настаска не ответила — кто-кто, а она точно не знала для этого слова. Прежде казалось, что это любопытство. И беспокойство. Что хочется сорвать с Аквилины ее безукоризненный панцирь, с хрустом разбить створки моллюска и вытащить из них солоноватую, нежную сердцевину. Но когда в самом деле удалось к ней прикоснуться, она вдруг оказалась бархатной и чувствительной, и ее захотелось наоборот укрыть от всего, и даже от собственных рук.
Настаска всегда брала, что хотела, и защищала свое до последнего. Неужели и Аквилина стала чем-то своим?
Тогда почему совсем не хочется ее держать, а хочется, чтобы она сама… ждала… чтобы, столкнувшись лицом к лицу со всем небесным воинством, все равно думала, что это она, Настаска, должна прийти на помощь… И чтобы в груди точно так же теплело от этих слов, как сейчас, и чтобы точно так же, как сейчас, не хотелось с ней разлучаться.
Настаска давно это приметила за собой. Но даже подумать не могла, что и у Аквилины внутри растет что-то — что-то и у нее проклюнулось за то время, пока из костей и глины собирала она Настаскино тело, пока они вели беседы и спорили до хрипоты в каменных чертогах в сонном царстве. Иначе не поняла бы, о чем кривось-накось толкует Настаска. Иначе бы не лежала сейчас, борясь с волнением и кусая губу, но не отнимая руки.
Иначе, подумала Настаска, не простила бы, что я увела ее с церковного двора — что заставила вернуться в юдоль, где нет ничего, ради чего следовало бы остаться. Что потворствовала ее малодушию. Что помешала играть выбранную роль.
— Разве тебе неприятно? — усмехнулась ведьма. — Было бы неприятно, давно бы меня оттолкнула.
— Ты спасла меня, — выдавила из себя Аквилина, в смятении глядя на Настаску сверху вниз. — Я благодарна… И…
Настаска, не отнимая щеки от чужой руки, улыбнулась.
— Благодарна — и поражена? Ах, Аквилина, смотреть, как в тебе борются гордость и чувства, дорогого стоит. На земле тебе никто не брат, в воде — все ниже тебя, тебе с ними скучно и гадко. Небо от тебя отвернулось, смерти ты испугалась. А со мной — разве тебе не хорошо, Аквилина? Когда удается меня переспорить? Когда проигранные споры лишают тебя покоя, и ты приходишь ко мне вновь и вновь, чтобы отбить свою правду и отточить речь? Разве ты не впечатлена тем, что я за тобой пришла? Не понимаешь, что это значит? Довольно тебе себя обманывать, Аквилина. Мы обе знаем, какая ты. Обе знаем, что друг другу нужны. Нам друг за друга держаться надо — потому что других таких вряд ли найдем, и никто нам не будет ровней…
— Я тебе ровня? — Аквилина невесело улыбнулась, но рука ее против воли обернулась ладошкой к щеке Настаски, взяла, как в лодочку, погладила большим пальцем, едва касаясь губ. — Не смеши меня… Ты сама говорила, что тебе под силу будет всю землю подбросить в воздух, если найдешь, на какую опору встать. А я и нежить лядящая, и праведница дурная. Которая даже родным не смогла помочь.
На последних словах лицо Аквилины омрачилось, она отдернула руку и отвернулась.
— Если захочешь, — негромко проговорила Настаска, глядя на впалую спину русалки. — Если только захочешь… Я тебе помогу.
— Как поможешь? За Бога вместо меня попросишь? Вот умора.
— Я помогу тебе, а ты потом выполнишь мою давнишнюю просьбу, — Настаска поднялась на ноги, рассеянно оправляя подол. — Я на выдумку горазда. Боишься, что матушка с батюшкой в Аду корчатся? А мы это враз проверим. Пойдем под мировой дуб, под которым нечисть кумится. У меня среди них много должников. Если в самом деле твои родные в Аду, то мне их быстренько вернут на руки, только бы долг им простила. У меня треть ненашей в должниках ходит… Там решим, что с душами делать. Если не приведет их никто — значит, они не в нашей власти, а у этого твоего «единственного» бога под крылышком.
Аквилина заколебалась. Настаска насилу сдержала ухмылку. Конечно, не шибко приятное предложение.
Как и все прочее в ней, все, что первым бросалось в глаза, о чем Аквилина первым заговаривала, — история с отмаливанием родителей была не совсем правдой.
— Тебе легче было бы умереть за них, верно? Потому что это быстро, и долг искуплен. Ты сделала все, что могла, — Настаска жадно вглядывалась в смятенное лицо Аквилины, которое при ее словах словно затягивалось тучами — Но сейчас ты колеблешься… Потому что если мои слуги вернут их, тебе придется держать ответ. Пристраивать, заботиться, удерживать от обращения в свирепую нежить. Тебе бы этого не хотелось, верно? Но и отказаться ты не можешь, а все из-за…
— Долга.
— Гордости! Зачем ты так себя изводишь? Да я бы лучше удавилась, чем позволила дорогому человеку тащить меня на хребте и ненавидеть за это!
— Я никогда не буду их ненавидеть…
— Лжешь! Знаешь, что будешь, у тебя от одних мыслей об этом лицо кривится.
— Неправда! А если и правда… Если я действительно боюсь ответственности… То и ничего это не значит! Хватит меня вечно искушать и заставлять сомневаться! Какая разница, чего я хочу и не хочу? Я ведь все равно делаю то, что должно!
— Лживо. Ты все это делаешь лживо…
— Другие не делают вовсе.
Аквилина подуспокоилась, и лихорадочные оправдания сменились холодным и злым парированием. Такие их споры могли длиться часами, и если бы обе не получали от этого свое, извращенное удовольствие, сводили бы с ума своей бессмысленностью.
— Знаешь, твое дело. Просто что я хочу сказать, — Настаска первая пошла на попятную — стараясь не слишком задумываться об этом, потому что прежде никогда не отступала. — Если ты их вернешь и исполнишь мою просьбу, мне будет совсем несложно приглядеть за вами. У меня много духов в услужении. Одна ты не будешь.
— Хорошо, — губы Аквилины дрогнули, но в глазах облегчения не появилось. — А если их там не будет? Я, конечно, хочу, чтобы были…
— Если их не будет, то ты свободна, как ветер в поле. Сможешь даже… — Настаска приподняла руку, намереваясь поймать в свои пальцы ладошку Аквилины.
«Сможешь даже уйти со мной…»
— Если они уже у Бога, — медленно проговорила Аквилина. — Не согласишься ли ты меня развоплотить? Если моим родным не нужна будет моя помощь, то и влачить это убожество вместо жизни я больше не хочу. Позволь мне умереть.
Прежде смертные не могли развлечь Ненастье, удивить ее или поразить. Аквилине же за один разговор удалось дважды. Настаска, думавшая, что знает человечью природу назубок, всю подлость подноготную и слабости все червоточные, так и застыла. Впрочем, быстро с собой совладала — человечью природу, может, она и поняла, да ведь Аквилина — над ними всеми, сама себя вознесла…
— Если ты действительно того хочешь, — ответила Настаска — а сама подумала, что черта с два куда Аквилину теперь отпустит.
Воители, приплывшие с Полуночи на вертких кораблях, принесли с собой рассказы о живущем на далеком севере волке, что в конце времен пожрет солнце. Вот и Настаска чувствовала себя этим черным косматым волком, которому надо — непременно надо — чтобы солнце светило промеж его клыков, чтобы солнце горело у него в груди, сквозь его непроглядную тьму. Чтобы это солнце лежало у него на передних лапах, а он мог вылизывать его золотые лучи, как волчица лижет своего щенка.
За столько веков Ненастье в людском обличье никогда никого не хотело объять и согреть, ни в ком не нуждалось
Но вот Аквилину…
Возможно, это девять веков одиночества легли на душу тяжелым грузом. Возможно, это потому что у загадки было двойное, даже тройное дно, и никогда прежде ни в кого не хотелось вглядываться так долго, как в нее.
Настаска лгала легко, как иные читали молитвы:
— Поступай, как знаешь. Я тебе помогу.