Они не расстанутся. Они — навсегда.
Пусть однажды наступит утро. Однажды — придет весна. Ещё одна. И ещё… Семь?
Это совершенно не важно!
Потому что сейчас — всегда — мрамор и бронза сплавляются в единое целое. Шальной вихрь, дразня, остужает пылающую лаву. Глициния поддерживает свою опору. Без этой поддержки упрямый тополь обратился бы в камень, из камня — в пыль.
Потому что в застывшем мгновении бесконечной ночи Цао объясняет самое главное, учит, открывает глаза:
— Понимаешь теперь? Ты мой навсегда. Пусть мы будем не рядом, не вместе, но… разве кто-то сможет отнять нас друг у друга? Отнять то, что было. То, что есть. — Обнимает крепко, обжигает горячим дыханием: — Зачем же прощаться на мрачной ноте? Так уж старался меня оттолкнуть… А чего ради? Почему ничего не сказал? Не объяснил?
Ухмылку лучше скрыть — не упрекать же встречно, что Цао и сам не торопился поделиться всем. Хотел скрыть перенесенные боль и беспомощность, как и сейчас скрывает под одеждой их следы…
Но что ответить? Как рассказать о том, что считаешь своим изъяном? Таким изъяном, который может понять лишь тот, кто сам его культивировал. Тот, кто терзал Цао бессмысленной пыткой для того только, чтобы удовлетворить собственное любопытство; чтобы испытать одного из своих питомцев и заодно, попутно, исполнить поручение Цензора. Тану пришлось дать нужные гарантии, отнять у Цао право решать самому. Янлин, играя, мог бы отнять его жизнь, но, воспользовавшись их слабыми местами, отнял всего лишь свободу воли. Растоптал достоинство. И разрушил это удивительное, хрупкое, чрезмерное счастье — возможность быть рядом.
Нет, ни о неизбежном, ни о потерянном говорить не стоит. Тогда о чем?.. О самом главном и чистую правду:
— Думал, будет проще, если закончить всё сразу. А после всего… не смел даже прикоснуться к тебе. И я… не хотел, чтобы ты знал, что на самом деле я — такой же…
— Такой же? — Цао приподнимается на локте, но прижимается ещё теснее. Вглядывается в лицо — возмущенно и всё же сочувственно: — Как кто? Ты что, об этой твари? И в каком это месте ты такой же? По крайней мере, частей тела у тебя полный комплект.
Слушая его фырканье, невозможно не улыбаться:
— Частей тела? О чем ты?
— А ты не догадался? Что, даже никогда подозрений не возникало, отчего это он не участвует, а только смотрит? Скорее всего, ему просто нечем реализовать свои больные фантазии, вот и бесится. Совсем тронулся. Но при чем тут ты?!
Цао выглядит вполне убежденно. Красноречиво закатывая глаза, говорит о Янлине презрительно, но спокойно — будто и впрямь не о безумном в своей извращенной жестокости человеке, а об увечной взбесившейся кошке.
— Не в курсе таких подробностей… — Тан пожимает плечами. Усмехается из последних сил. Об этом сложно говорить. Сложно говорить. Сделать вдох. Сглотнуть. И — постараться: — Я не знаю, как он стал таким. Но знаю, что сделал меня — таким же. Ты же сказал, что всё знаешь… Цао, разве нормальный человек мог бы…
Прерывается. Нет, ведь об этом Цао точно не может знать! О том, что́ прошептал ему Янлин. И что́ он представил. Чем довел себя до пика, чтобы прекратить наконец этот кошмар… Как о таком сказать?!
— Тан! — теплые ладони снова обхватывают лицо, карий взгляд снова смеется. Цао качает головой, прижимается лбом ко лбу, говорит тихо и быстро, легко: — Ну что ты выдумал? Думаешь, я не понимаю, что в той ситуации ты не мог поступить по-другому?
— Дело не в этом, — опять нельзя даже покачать головой, приходится лишь улыбаться. Наверное, получается криво. И сердце стучит так, что невольно вспоминается о не самом веселом… Но нужно сказать: — Он показал мне, что я могу возбудиться, даже глядя на… Мне пришлось представить, будто…
Теплый палец скользит по губам — мешает договорить. Помогает замолчать. Тан всё равно не смог бы… Остается жадно вглядываться в родные черты. Что сейчас выражает дрогнувшая родинка, чуть зажмуренные, как от легкой боли, глаза, поджатые губы? Цао понял? Противно ли ему?
— Какой же глупый! — ласковый шепот. — Глупый и упрямый, — покачивание головой. Запоздалый укор: — И из-за этого я мог тебя потерять! Так и не понял бы, за что меня гонишь. А ты, оказывается, выдумал себе целую проблему! О небо! Разве можно быть настолько целомудренным?! Ну скажи, ты правда считаешь, что возбуждаться от боли партнера — это такой страшный грех? Или ты думал, я не понимаю этой твоей потребности? Или… думаешь, мне это не было так же нужно?
Так же? Нет, Тан не думал. Просто не спрашивал. Да, Янлин научил его, что боль может быть ярким контрастом, пикантным оттенком в постельных утехах. Тому же Тан обучал и своих партнеров. Развращал. Навязывал. Портил. Или?..
Раньше он смотрел на это несколько иначе. Называл это раскрепощением, но продолжал считать пороком. Называл раскрытием чувственности, но считал её нездоровой. Убеждал себя и других, что партнеры сходятся ради взаимного удовольствия, — и пользовался ими без зазрения совести.
Но после того, что сделал Янлин — показалось, что самооправданиям больше нет места. Это только порок. Только изъян. Дефект.
А после того, что сказал Цао — что думать ему сейчас? Когда так хочется поверить!.. И снова, снова всё перевернуть, пересмотреть… кажется почти нереальным. Но, может быть, ради него — возможно?
— Нужно тебе? — Провести рукой по волнам волос, пропустить между пальцами упругую косичку. Говорить с усмешкой — уже почти легко: — Ну да, ты же так любишь подчиняться!..
Цао вдруг отстраняется. В карих глазах лукавые искры. Что-то задумал…
— Как умел, так и подчинялся! — привычное фырканье, как бальзам на раны. — Скучно без борьбы! В конце концов, надо же было довести тебя до белого каления, разбудить зверя. Ты же всегда так возмутительно бережен! Но, если угодно…
Цао встает с постели и оглядывает комнату. Блики светильников дрожат на исполосованной бронзе бедер. Всё ещё сложно отвести взгляд… Выше — белизна сорочки. Ещё выше — блеск кожаного ошейника. И обжигающая улыбка:
— Где твоя волшебная шкатулка со всяким непотребством? Сегодня я готов сдаться без боя.
***
Когда Юй попросит об этом в первый раз, Бохай откажет.
Но тогда он ещё не будет знать, что они делают во время своих опытов…
Хотя должен был бы понять. По чудовищным ранам и швам на хрупком теле. По ужасу и отчаянию, застывшим в серебристом… серебристо-опаловом взгляде. Но это было слишком. Слишком непостижимо. Как Юй мог выносить всё это и оставаться живым? Сознательным, чувствующим. Не всегда, конечно… Только рядом с Бохаем собирается с силами, иногда даже зачем-то пытается улыбаться — это ранит ещё сильнее.
— Бохай, знаешь… — обескровленные губы едва шевелятся. В темноте одинаково ярко блестят живой и мертвый глаз. Узников разделяет только железная решетка. Расстояние между прутьями позволяет протянуть руку. Коснуться — спутанных волос, худого плеча, холодных пальцев. Шеи. — Я, кажется, понял, почему ты тогда… не хотел назвать меня другом.
Не видно, покраснел ли Юй, но робость в голосе выдает крайнюю степень смущения. Такой же мальчишка! Бохай бережно поглаживает тонкие пальцы. Не знает, что говорить. Не может даже согреть — в холоде темницы его пальцы такие же ледяные. Но сейчас Бохая бросает в жар:
— Прости…
Сердце выскакивает из груди. И так неловко за неуместность всех этих переживаний! О небо, его Юя терзают каждый день, они обречены на смерть в этом жутком месте, а Бохай — и сам, как мальчишка — тревожится о том, что Юй догадался о его чувствах и как отреагирует на это! Не осудит ли?
— Бохай, если я прав… Если ты правда… — слабый голос не заканчивает фразу. Юй сидит вполоборота, как всегда. Неужели скрывает свое увечье тоже из стыдливости? Неужели думает, что хоть чем-то может его оттолкнуть?! Снова звучит не шепот даже — чистая дрожь: — Пожалуйста, сделай это. Я просто… не хочу больше.
Юй всегда знает, чего не хочет. Но тогда Бохай ещё не мог. Не мог осознать. Как, неужели он попал сюда для того только, чтобы своими руками?.. Для того, чтобы опять?.. Нет. Это просто невозможно. Они погибнут в любом случае, но каждая минута, проведенная рядом с ним, каждое слово, пожатие рук — бесценны. Как можно добровольно отказаться от этого? Да ещё и таким немыслимым способом!
***
Казалось невозможным согласиться! Чего хочет от него Цао? Глупый котенок готов играть и в такую ночь! Совсем не понимает, насколько его слова переворачивают с ног на голову все представления Тана!
Но может, всё-таки — предубеждения?.. И, может быть, с головы на ноги?..
Тан ведь твердо усвоил, — наставник не уставал напоминать… — что эротические игры должны происходить по взаимному согласию (принцип добровольности…) и для обоюдного удовольствия (единственно возможная искренность…) Поэтому никогда и не предлагал того, что отвергалось Цао с явным презрением. Плети, связывание, кляп — на ложе тройной страсти Тан с Минем не скрывали специфических затей. Цао только посмеивался: зачем тащить игрушки в постель? Впрочем, смотрел внимательно. Впрочем… всё остальное действительно позволял.
Раньше Тан мог схватить его за волосы — сильно, до шипения, до яростного возмущения в обычно насмешливом и мягком взоре. Мог сдавливать горло, доводя до оргазма, зная, что от этого ощущения становятся максимально острыми, но чувствуя безграничность — как своей власти над его жизнью, так и доверия, которым это самое дорогое в мире существо одаривает его.
Но всегда казалось, что Цао лишь снисходительно терпит. Что его сопротивление искреннее его подчинения. Тан никогда и не предполагал, что эта бестия дразнит его именно для того, чтоб он сорвался!.. Что также нуждается в сильной руке, в укрощении, в аметистовой боли.
Аметистовой.
Дыхание перехватывает. Шум в ушах. И словно снова слышен шелестящий шепот. И стоны из соседней комнаты. И порочные звуки, с которыми нежный Минь…
Наставник никогда не исчезнет из мыслей. Реакций. Не воспоминаний даже — из самой сути.
И как Цао после всего может предлагать причинить себе боль?!
Он уже нашел ту шкатулку, хоть Тан и не стал подсказывать. Сел рядом на постели. Тан, набросив халат, тянется за трубкой, чтобы потянуть время. Разговор или действие — этой ночью такая игра.
— Не думаю, что это хорошая идея, — усмехается он, выпуская к потолку струю дыма.
А Цао уже роется в ящике, с любопытством разглядывая приспособления. Быстро находит и торжественно бросает на постель моток черной веревки.
— А по-моему, замечательная! — родинка подскакивает от лукавой улыбки. Смуглые пальцы поглаживают хвосты кожаной плети. Цао выглядит, словно ребенок, нашедший коробку с игрушками. Взгляд карих глаз сверкает нетерпеливо: — Ты вздумал мне отказывать в такую ночь?
Такая ночь… Последняя. Хотя… Янлин предлагал продлить срок.
Нет! Да можно же хоть немного не думать о нем!
Тан качает головой — отрицая, отметая прочь воспоминания:
— Зачем тебе? Раньше тебя всё устраивало и без этого. А сейчас… — пытается улыбаться, хотя и сложно договорить, — мне самому было бы тяжело.
— Почему тяжело? Опять ты за свое! Тан, пойми, между тобой и той тварью нет ничего общего! — сам догадался. От Янлина никуда не скрыться… — Он же вообще не знает, что такое влечение. Ему поэтому и интересно пробуждать его в других! Наблюдать. И всё равно не видеть, не чувствовать, что перед ним живой человек. Он же ни во что не ставит других! Для него все, в лучшем случае, куклы. В худшем — подопытные. А ты… Ты смотришь в самую душу. И тебя хватает на всех. Ты заставляешь чувствовать себя необходимым. Единственным. Так в чем это ты — такой же? Если ты сам — чистая страсть!
Карие глаза блестят восхищенно, губы приближаются к губам, а цепкие пальцы, по обыкновению, выхватывают из рук трубку. До поцелуя Цао успевает принять дымный выдох — всегда так делал. Принимал от него что угодно. Принимал его. Да, Тан ошибался: от него не нужно было ничего скрывать.
А сейчас нужно покрыть поцелуями лицо — и родинку, и веки, и брови. Нежно прижать к себе. Ткань сорочки по-прежнему между ними — только подчеркивает жар тела под собой…
— Не будем о нем… — голос ещё напряжен, Тан уже почти решился… — Не в эту ночь, не в этой постели. Хватит с нас.
— Хочешь заткнуть мне рот? — смеется Цао, кивает на кляп, который успел достать из шкатулки: — У тебя есть прекрасный шанс. Редкостный, я бы сказал.
Что ты с ним будешь делать! Не улыбнуться нельзя:
— Цао…
Во вскинутой брови — вызов. В дрожании родинки — насмешка. В алой косичке — беспечный бунт:
— Да, Тан? — всегда так говорил. И говорит сейчас.
Бывают моменты неподвластные течению времени — словно памятники, отлитые в бронзе, они становятся сутью и смыслом на всю жизнь.
~
И бывают слова, которые продолжают звучать, когда уже нет ни слышавшего, ни говорившего…
Воспоминания. Осколки. Каждый момент вечен, а времени нет. Будущее с прошлым сплетаются в неистовой пляске, а настоящее — застыло в янтаре.
И разных судеб тоже нет. Все сюжеты похожи. Могут быть вместе — не могут быть вместе. А если вместе — то кто и когда?
Сейчас — бесконечная ночь Тана и Цао.
Сейчас — Бохай видит будущее, в котором Юй с ним.
Сейчас — Шень и Нин не вместе, но заодно.
Через семь весен наступит другое «Сейчас»?
Для кого как.
К примеру, Бохай… Через семь лет все забудут, что такой человек вообще существовал на свете. Если Юй — отправлен на вечное поселение в отдаленные обители, то Бохай просто пропал, дезертировав со службы. Само имя его достойно забвения.
Эти воспоминания — некому вспоминать. Но они тоже существуют в вечности.
~
Юй уже не может говорить. После очередных вмешательств — не открыть рот. И невозможно делать вид — невозможно, даже ради Бохая — изображать жизнь, осмысленность, небезразличие на том, что осталось от лица. Осталось ли вообще что-нибудь, кроме боли?
Это должно закончиться.
Юй просто сидит у решетки, раскачивается непроизвольно — словно убаюкивает себя. Словно можно уснуть в никуда. Но он сидит у решетки — так, чтобы Бохай мог дотянуться. Сделать наконец то, что так нужно. Необходимо. Он поймет. Это Юй уже ничего не соображает. Может быть, он подсел к нему, просто чтобы получить толику утешения. Ведь всегда чувствовал, что Бохай единственный, кому не всё равно… А может быть, одно только упорное стремление и управляет влечениями истерзанного мозга. Там совсем пусто. Темно и холодно. Внутри то же, что и снаружи. А Юя нет.
Ласковые сильные руки гладят волосы, плечи. Прикосновения Бохая всегда так невесомо-бережны, но всё равно причиняют боль. На теле ведь ни единого целого места! А Юй всё равно льнет к этим рукам. Не важно — почему.
Бохай прижался к решетке так близко, что дыханием опаляет щеку. Ту, что ещё относительно цела. Недавно Юй перестал принимать пищу, и лекари кормили его насильно. Разрезали щеку, будто бы расширяя рот, а на деле — просто издеваясь. Потом зашили. Другая половина лица выжжена уже давно… Тогда они испытывали, каким образом выгорает глаз — при какой температуре лопается глазное яблоко. Все их эксперименты одинаково бессмысленны и безумны. Разнообразно болезненны. Юй не знал, сколько он здесь. И сколько ещё предстоит. Понимал, что фактически это не может длиться дольше нескольких месяцев. Чувствовал, что этот ад бесконечен. Впрочем, понимал и чувствовал — это сейчас не про него. Устал.
Эшафот оказался не самым страшным, но Юй не успел себе в этом признаться — здесь быстро стало не до признаний… Не важно. Какая разница.
Пытки в комнате с тигровыми шкурами и вовсе померкли на фоне невыносимой реальности — только обидным недоумением отпечатались в памяти. Но на Бохая Юй зла не держал. Давно простил. Ещё с той ночи в экипаже.
А вот о его чувствах догадался, только когда впервые увидел в темнице. Понял по глазам, по дрожащим рукам. Сам весь изувеченный, Бохай всю свою нежность, всю жалость отдавал ему. А ведь, очевидно, попал сюда из-за него… Конечно же, ни о какой взаимности не могло быть и речи. Юй даже рад был разделяющей их решетке, хотя и ругал себя за грязные мысли: да неужели Бохай пошел бы на это в таких условиях! А в остальном — принял спокойно. Только надеялся — пока ещё мог — что если Бохай действительно… любит, то поможет ему.
И Бохай помог.
— Прости. Это всё из-за меня, — жаркий шепот, в голосе слезы. А руки всё гладят, гладят. Бохай, наверное, готов просидеть так целую вечность. Но скоро ведь могут прийти лекари. На этот раз — за ним. Сможет ли он помочь потом — после очередных опытов?
Отвечать Юй не может. Бохай понимает, говорит дальше:
— Всё из-за того, что не послушал тебя сразу. Прости… — А руки наконец скользят с плеч на шею. Так бережно, так аккуратно сжимаются пальцы. Голос дрожит, задыхается в плаче, в окончательном вопросе: — Ты точно этого хочешь?
У Юя есть силы на кивок. И есть абсолютная уверенность в своем решении. И доверие к этим сильным рукам.
— Прости, прости… — пальцы сжимаются, к лицу приливает кровь. — Юй, ты говорил, что понял… О небо… — Бохай умолкает. Он очень умелый стражник: знал, как делать это медленно, и знает, как сделать быстро. Последнее, что слышит Юй: — Ты самый лучший, самый чистый человек. Мне так повезло с тобой…
~
Так и не решится произнести вслух. Но это было бы чудовищно — осквернить последние мгновения Юя признанием в том, что он и так лишь каким-то чудом соглашался принимать! Зато Бохай уверен, что Юй его понял. Если попросил о такой помощи. И получил подтверждение. Если Бохай всё-таки смог.
Раньше казалось — не сможет. Только не своими руками, только не навсегда! Бохай отказался, и тогда Юй решил прекратить это сам. Пытался уморить себя голодом. Безуспешно. Его вновь увели «на опыты». Вернули — через несколько бесконечных часов, с новым ранами… Невыносимо! И так эгоистично: ведь Юй вынужден был проходить через это потому только, что Бохай не хотел терять возможности видеть его рядом, прикасаться, слышать голос. Но в конце концов у Юя отняли даже способность говорить. Последняя капля.
Зато теперь можно обнимать любимое мертвое тело — без страха причинить ему боль. Приложиться губами к спутанным волосам — но не посметь запятнать поцелуем. До последнего, до конца — пока надзиратели не обнаружат. Не накажут.
Вина Бохая неизбывна. Одиночество неисчерпаемо. Зато теперь вся боль, которую он примет от лекарей, будет расплатой за ту, что претерпел из-за него Юй. Зато теперь — вся боль его.
А Юя нет. Юй навсегда в его сердце. Впрочем… у Бохая довольно короткое «навсегда».