Людка верная своим словам разбудила сразу по возвращении с пар: злая, как оно обычно бывает после занятий «со старым маразматичным профессором, который женщин только младшим медицинским персоналом видит, еще может в педиатрии, так как, говорит, женское это дело детям сопли подтирать, но никак и нигде более». А подруга твоя в хирургию метит, жизнь спасать хочет и всегда хотела, но пока только медсестрой, как и пророчит всем девушкам профессор, вечером и ночью подрабатывать — опыт и связи нарабатывает, без этого никуда простой девчонке, а вот хотелось бы попасть при распределении куда-нибудь и в хорошее отделение.
Она на кровать рядом с твоими коленями под одеялом — даже не помнишь, накрывалась ли вовсе — садится, рукава закатывает. С минуту сидит, глядя на тебя сонную и опухшую после слезливой истерики. И с уставшим шумным вдохом и выдохом спрашивает о твоем самочувствии, кивает в сторону сумки, в которой лежат пирожки для перекуса. Тебе взяла, любимые.
Самочувствие… Какое оно может быть? Желудок к ребрам прилип по ощущениям, пустой, отчего тянет и ноет неприятно в челюсти, но при этом есть вовсе желания нет. Ты вообще себя ощущаешь именно так — пустой, ничего не желающей. Может, плакать хочется, а может это лишь потому, что это единственное несложное действие, которое тебе по силам. Но легче не становится.
Только улыбаться, приободряя совсем загрустившую от твоего вида Людку, остается. Другим врать будешь, чтобы самой однажды поверить. Вот только разве проведешь ее? Знает эту слабость на дне зрачков, которую ты скрывать за годы так и не научилась, хотя разные ситуации бывали.
Она отражает слабую улыбку, а потом говорит в стену противоположную той, к которой ее кровать стоит вплотную:
— Домой тебе надо, дед потерял уже.
А ты в ближайшую смотришь стену, каждую неровность под слоем краски подмечаешь, как прыщи под плотным тональным средством выглядят. Горечь вязкой слюны сглатываешь, когда думаешь: «Потерял. Все морги, наверное, обзвонил, как же». Потому что помнишь вчерашние темные окна квартиры.
«Плевать он хотел. Не ждал и не терял»
— Звонил он в общежитие, спрашивал.
Ты взгляд на нее свой вновь направляешь, переставая разглядывать неровность стены. А в голове только крутятся мысли, что неужели искал тебя.
Ждал.
— Ну чего ты плакать опять начала, — Людка ближе к тебе полусидящей двигается, пальцами с щек слезы вытирает, головой качая, как мать себя ведет с рыдающим уставшим ребенком после долгое прогулки по холодной улице, хотя у нее лаже сестер младших нет, чтобы научиться подобному. Одна в семье росла, как и ты.
Плачешь, потому что внучкой неблагодарной оказалась, многого о дедушке в мыслях отвратительного и неправильного думала. Сволочь без права на сострадание. О родном человеке, который все для тебя сделал и делает до сих пор только плохое.
Ты мычишь Людке в ответ, глотая сопли и слюни, к рукам ее на щеках прижимаясь, поверх забинтованную ладошку кладешь, другой сжимаешь покрывало. Воешь.
Домой очень хочется — к дедушке. Он же тебя всегда любил, хоть характер армейский и сложный, порой жестокий, но не учил же его никто с девочками обращаться правильно, воспитывает, как его отец сам воспитывал: строгим словом и ремнем, без жалости и с минимум ласки. А ты и не заслужила, сейчас понимаешь. Не ценила той проявленной заботы к себе. Боялась иногда. А он ведь все равно любит тебя. Переживает.
Людка встает, стоит ей разобрать в твоих влажных нераздельных звуков желание домой пойти, к шкафу подходит. Вещи тебе ищет, перебирает вешалки свои, иногда на соседские позариваясь — все сгодится, твои-то все испорчены: грязные, порванные, только кофта растянутая — постирать и нормально будет, но ты ее даже видеть не хочешь не то, что надевать. Ощущение растянутой шерсти, катышков в ужас приводят, руку ко рту прижимаешь — слюни и желудочный кислый сок проглатывая, когда тот внезапно к корню языка подступает.
Подруга бросает какие-то свои вещи на край кровати к тебе поспешив. С волнением в глазах смотрит, спрашивает что-то, но тебя от воспоминаний, как в кофту заворачивали напоследок оглушает, мутит сильнее и перед глазами пелена белая.
Она успевает взять тот самый тазик, в котором вещи продолжили лежать после душа, вытряхнуть на пол и к тебе на колени поставить, по спине поглаживая, когда тебя рвет до дрожи и кашля. Лицо все покраснело и дышать тяжело, так как нос заложило.
Ты глаза закрываешь, откидывая голову назад, под чужие наставления дышишь по счету. Грудная клетка постепенно успокаивается, отчего Людка тоже начинает ощущать спокойствие, так еще и с тобой дышит, контролирует.
Сколько так вы обе сидите, ты не знаешь. Ты не знаешь ни того, сколько сейчас времени, ни того, сколько тебе понадобиться времени, чтобы перестать быть такой — нервной, слабой и плаксивой, как будто за один день всю твою сущность извратили, уничтожили и переписали на чужой лад по чужой прихоти, вовсе не интересуясь твоими желаниями или возражениями.
Людка терпеливая рядом сидит, шепчет успокаивающие слова, которые тебе молитвы бабушкины все больше по мотиву напоминают — она читала их над тобой болеющей, когда ты еще совсем маленькая была. Слова не помнишь — только мотив.
Она гладит по макушке едва касаясь волос, прижимается виском к твоему, качает из стороны в сторону, пока в твоем теле совсем не сойдет дрожь. И ты восхищена ею, ведь тебе самой было бы неприятно с такой тобой: немощной, плачущей по любому поводу, тебя даже стошнило при ней, в ее тазик. Ты морщишь лицо, когда запах кислый чувствуешь. От самой мерзко становится.
А она спокойна — держит, слезы краем одеяла стирает, даже заставляет высморкаться, на протесты взглядом укоризненным смотрит, не оставляя и шанса сопротивляться ее заботе.
— Мое наденешь, а с этим, — и после говорит, в сторону твоих вещей смотря, –сама решай, как поступить.
Как поступить?
Ты не можешь представить, как будешь носить кофту, сможешь ли, даже зашив юбку, вновь выйти в ней куда-нибудь без чувства постоянной неловкости, стыда… Все эти вещи грязные, испорченные, надеть их равносильно возвращению к тому насилию, которое ты так отчаянно хочешь забыть.
Отдать кому-нибудь не можешь, совесть не позволит одежду после такого в руки кому давать, а выбросить рука не поднимется — дедушка бережливости учил.
Но лишь взгляд в сторону кучи вновь вызывает тошноту.
— Давай сожжем, — Людка, видя твое сомнение, читая по выражению лица каждую мысль, принесшуюся в голове, заговорщически шепчет.
Это кажется правильным решением. Сжечь вещи, даже пусть оно будет расточительностью. Сама идея Людки в груди словно пламя разжигает: сожжешь настоящим огнем воспоминания о вечере, пеплом чужие очертания перечеркнешь, а дымом от огня сигаретную кислость перебьешь. Огнем в груди выжжешь страх и боль, въевшиеся в тело, в душу.
Людка впихивает неаккуратно вещи с пола в сумку свободную свою, в которой чего только не помещалось в обычные дни, пока она ее на более новую, стильную не поменяла, а так всегда удивлялась, когда при малейшей просьбе, она спокойно доставала что нужно и передавала без слов в руки. Сейчас там только твоя одежда, спички и пара бумажек, чтобы проще все сжечь было.
Пока ты надеваешь то, что она нашла на тебя из своих и соседской полок, Люда терпеливо стоит у двери, ногти с неподдельным интересом разглядывая — свежий маникюр, будто сегодня только сделала. Может, в промежутках между пар, а, может, и во время.
Тебе некомфортно от ощущения чужой одежды на теле, когда ты заканчиваешь и подходишь к Людке. Она смотрит на тебя, оценивает — ее улыбка ободряющая как оценка качества — значит, выглядишь сносно, насколько это возможно, когда коленки под чулками плотными забинтованы.
Бинты.
Вспоминаешь, что голову тебе забинтовали на время сна, поэтому рукой тянешься к макушке, чувствуя марлю в растрепавшихся волосах. Людка кивает, пальцем показывая, чтобы ты повернулась к ней спиной.
Ты слушаешься.
Она разматывает бинты с осторожностью, стараясь как можно меньше дергать волосы у затылка, что получается у нее с легкостью. С замиранием сердца ожидаешь, когда она скажет, можешь ли ты вот просто взять и не носить бинт, но Людка губы кривит и тебя обходит, головой качая.
— Давай платок поверх бинта повяжем? — предлагает она, а ты в глазах ее читаешь — инфекцию бы не занести, осень все-таки. Страшно под дождь попасть будет.
А ты разве можешь возразить? Плетешься за ней по лестнице медленно, чуть морщась на каждой ступеньке — кожа на коленях натягивается и ноет. Разбитые, красные с еще маленькими хрупкими корочками, которые сдернуть ничего не стоит, такие же, как на ладони, где царапины глубокие образовались, на затылке также, думаешь. И в нервности будущей уже сейчас себе запрещаешь колупать их, чтобы ничего не осталось, даже маленького незаметного шрамика, иначе всю жизнь помнить будешь.
Ты спотыкаешься об порог деревянный, когда Людка в коморку к тете Варе впихивает, комендантша, которая тебя вчера так сердечно приняла и пожалела. Она и сейчас со скрипом с табуретки встает, широко раскрытыми глазами смотрит, руки о жилет отряхивая от крошек печенья — чай пила.
— Милая, как ты? Присаживайся скорее, чай будешь, печенье есть, конфеты?
Тетя Варя на табурет рядом рукой плотной указывает, а тебе, может, и хочется в компании такой душевной теплой женщины и чай попить, и расплакаться снова, душу раскрыть, даже больше рассказать, чем только о вчерашнем: детство тяжелое вспомнить до бабушкиной дачи, до школьных лет с дедушкой в двухкомнатной квартире. Настолько глаза ее добрые полные сочувствием к себе располагают твое сердце искалеченное, что больше, чем Людка знает, хочешь ей поведать.
Но ты лишь улыбку на лицо натягиваешь, нос морщишь от ощущения слез подкатывающихся. Отказываешься мягко, робко, самой себе не веря, что отказываешься от чужого столь желанного добра.
— Теть Варь, вы не обижайтесь на нее, ее тошнит, домой хочет, — Людка уже по-хозяйнически в коморке орудует: сумку с вещами в угол у двери бросает, в комод лезет без спроса, на стол тяжелую аптечку с грохотом роняет, отчего хлипкий стол ведет в сторону, а комендантша руки к потолку взмывает и просит быть аккуратнее.
— Как я могу обижаться не нее, не она же мне громит здесь все, а ты, Людмила, — женщина недовольно бурчит, садясь обратно за стол, решив допить чай с печеньем, чем пытаться вразумить юную девицу быть более осторожной и не наглеть со старшими.
А ты понимаешь, что не помогла бы и целая лекция посвященная только хорошему поведению для подруги, ведь всегда по-своему действует, даже вопреки всему скорее. Такой уж характер сложился. Кажется, что в хирурги хочет пойти, лишь бы рот тому профессору заткнуть, чем действительно людей резать.
Людка глаза закатывает на слова комендантши, к тебе со спины подходит: волосы отодвигает, бинты ровно накладывает по часовой стрелке, пропуская бинт под волосами на макушке и висками, чтобы проще списать повязанный платок на голове как часть прически… Ты только надеешься, что подобная смена имиджа дедушке придётся по вкусу и он не сорвет платок.
Она заканчивает с треском разделяя бинт на две части вдоль, делая небольшой крепкий узелок сзади. А потом хлопает себя по лбу: платок забыла.
— Я сейчас сбегаю. Теть Варь вы подругу мою развлеките, а то она совсем грустная, — Людка по плечам тебя нежно трет и убегает, обещая быстро вернуться.
В воздухе повисает тишина: спокойная без тяжелой давящей атмосферы. Женщина допивает чай, громко хлюпает, отчего ты по привычке зубы сжимаешь — звук неприятный.
— У Людки совсем совести нет, — как вердикт звучат ее слова со стуком металлического подстаканника по столу, — такое говорить.
Тетя Варя на календарь смотрит и с нахмуренными бровями ручку берет и зачеркивает прошедший день. Ты также хочешь. С такой же легкостью вычеркнуть его, как и женщина, сидящая рядом, ручку обратно на стол кидая, а та только у стены останавливается, слегка назад откатываясь.
— Ты, девонька, можешь врать всем, что не случилось с тобой ничего, но я не дура молодая, — ее голос тихий, но глубоко проникающий в тебя. Ты ошарашено в ее лицо смотришь, и оно кажется еще более старым, жизнь познавшим, чем было секунду назад. Ладони выпотевают и чесаться начинают, ты их распрямляешь к бедрам прижимая, унимая зуд.
— Я не понимаю.
— По повадкам вижу — жертва ты. Не вини себя, девонька, хуже будет для тебя же, а сволочь эта продолжит других девок насиловать и жить припеваючи.
Ты сглатываешь слюну, в горле комом собравшуюся, дыхание тяжелым кажется, словно на грудную клетку извне давит кто-то.
— Не было ничего, убежать я успела.
— Будь по-твоему. — тетя Варя кивает, в сторону от тебя вновь смотря, — но от себя не убежишь, пока насильника твоего не накажут, будешь в вечной погоне, в страхе перед ним жить.
Молчите вплоть до прихода Людки, тетя Варя обижена из-за твоего молчания и желание спустить все на тормозах, но разве может быть иначе? Не знает она всей ситуации, говорит про вечную погоню, хотя ты точно уверена — сожжешь вещи, и душа твоя постепенно успокоится. Не будет никакого страха.
Забудешь все и однокурсника, и мужчину, чей только силуэт запомнила, да глаза пугающе пустые — безэмоциональные.
Людка платком голубым, совершенно не подходящим под осенний пейзаж на улице, машет перед лицом, кончик носа шелком задевая. Повязывает поверх бинтов, стараясь полностью белоснежность тех перекрыть, что у нее получается — в маленьком зеркале у двери в коморке тети Вари смотришься.
А та молчит. С укоризненным сочувствующим взглядом смотрит на руки твои перебинтованные, что тяжко становится дышать даже. От чувства тепла, поглощающего к этой женщине, осталась из ниоткуда взявшаяся вина, словно ты своим решением замолчать и забыть о произошедшем лично ее предала.
Злость глотаешь, лямки сумки, которую Людка скинула на пол — лямки почти перетертые, она ее заносила, понимаешь, неудивительно, что сменить решила.
Отвлекаешься, думая о сумке потертой, от того, как хочется уйти отсюда поскорее, чтобы врагом народа перестали считать, ведь именно так ты ощущала себя, когда тетя Варя глазами прожигала дыру в твоем теле, прямо там, где был синяк, причиняющий дискомфорт при каждом движении.
А ты ведь именно от этого чувства сбежать хочешь, чтобы как на грязь из-под ногтей не смотрели, чтобы ногами твою душу не топтали. Хотела ведь замолчать, чтобы не критиковали за слабость, чтобы не знал никто и не осуждал. В итоге что? То же осуждение за ту же слабость.
Губу кусаешь изнутри, Людку ничего не подозревающую за локоть тянешь, она вздрагивает, но идет рядом — сумку из твоих рук не берет, оставляет тебе возможность нести собственную ношу.
Людка ведет в сторону от общежития, где ты вчера пряталась, когда решила вытошнить все малое отвратительное содержимое желудка, которое все еще словно было у тебя налетом на зубах. Твой взгляд скользит по земле, но все уже скрыто грязью и листьями, которые дворник утром смел по краям здания.
Подводит тебя ближе к надземной теплотрассе, от которой сквозь разорванную местами стекловату пышет теплом. С ними рядом, почти у трубы стоят баки, возле которых всякие уличные бродяги — бомжи зачастую, греются. Внутри куча пепла, почти на треть заполняющий бак, сверху ты, заранее достав спички и бумагу для розжига, прямо из сумки вытряхиваешь свои порченные вещи.
— Сумку тоже бросай, — Людка говорит, доставая из курточки кожаной пачку сигарет, — старая уже.
Ты отворачиваешься от нее, не смотришь в глаза, на руки тоже не смотришь с аккуратными ногтями длинными, как она в пальцах держит сигарету. Из тебя нервный смешок выйти хочет, но ты сдерживаешься, потому что верить своим внутренним демонам не хочешь — обманывают они, ты в лучшее верить хочешь.
Поэтому головой дергано киваешь и прямо сверху с ударом лямок о железные бока бака сумку кидаешь.
Спичкой поджигаешь первую бумажку, вторую, третью.
Раскладывать стараешься так, чтобы точно подожглась юбка — она хлопковая — с нее проще разгорится пламя. Людка сигарету параллельно своими спичками поджигает, которые вместе с сигаретами из кармана достала.
Она тебе кивает, мол, будешь. А ты впервые задумываешься, наслушавшись от одногруппников историй о том, как сигареты расслабляют, снимают стресс, самой хочется попробовать, но помнишь, как сигаретами от того мужчины несло, и желудок поджимается. На затворках памяти, где хранятся еще неосознанные, полупридуманные воспоминания из совсем раннего детства с мамой и отцом: как в комнате стоит сигаретный дым, щиплющий едкостью глаза, пока ты в самодельные игрушки на ковре пыльном, а может и пепельном, играла. Ковер красный был. Ковер хорошо из детства запомнила.
Пламя разгорается медленно, тебе кажется, что оно и вовсе потухло под сумкой, но замечаешь сначала дым, затем маленькие всполохи огня.
И когда уже в баке горит все ярко, обжигая лицо разницей температур с прохладой осени, ты словно впервые за день вдыхаешь полной грудью. Запах жженых тканей, шерсти витает в воздухе, убаюкивая ноющую перманентно боль — вещи сгорели, заживут руки, сойдут синяки и, в конце концов, отрастут волосы — все забудется.
Тетя Варя неправа была о вечном страхе. Ошибалась, опыт жизненный ее годов к тебе не подходит. Сейчас-то ты это точно понимаешь: смотря на пламя, подкидывая оставшиеся листы бумаги в руках, тебе легче, проще.
Людка давно докурила, бычок в бак бросая, ближе подходит к тебе — ветер в ее сторону дым несет.
А потом она тебя за руку берет, сжимает легонько.
— Все хорошо будет теперь, — она тебя к себе тянет, обнимая поперек талии.
И ты в отчаянии хватаешься за нее, руками лопатки ее обхватывая, почти не понимая, почему крыльев у нее нет. Прижимаешься к спасительнице своей, к подруге лучшей, почти к сестре. Ты снова и снова разочарование к самой себе испытываешь за отношения к близким — на доброту внимание не обращаешь.
Она вновь твои слезы стирает, скорее думая, что тебя вновь из-за произошедшего с однокурсником так трясет всю. Но это не так. Из-за отторжения к себе самой дрожь отвращения бьет: наговариваешь на дедушку, на Людку, на тетю Варю.
«В конце концов, тебя должны были научить благодарности».
Ты Людку в сторону отталкиваешь, она с ошеломлением смотрит на тебя, когда ты руку ко рту прижимаешь и отходишь от нее.
Слова мужчины резко в голове всплыли.
Ты заслужила все, что с тобой вчера произошло, ведь так оно и есть — неблагодарная.
Тебя тошнит прямо рядом с баком, Людка вовремя поспевает, когда рефлекторно за край раскаленный хочешь ухватиться для поддержки. Она сама тебя держит, волосы собирает, до десяти считая, стоит после приступа тошноты начать задыхаться.
Она смотрит внимательно, в лицо твое вглядывается: опять слезы по щекам текут, а ты их больше даже не замечаешь — только нос забивается и дышать тяжело становится.
— Отомстить хочешь? — ее голос холодный прямой, но в глазах огонь видишь и то ли внутри нее за тебя горит все, то ли отражается пламя, потухающее в баке.
Ты тыльной стороной ладони, прикрытой бинтами слюни, слезы и сопли с подбородка стираешь, глаза на нее поднимая.
Отомстить? Кому? Людка всё вчерашнее с тобой произошедшее на однокурсника спихивает, но его уже избили, что он стоять не мог, только ползал. И мстить ему? Ты не его ненавидишь… Поступок мужчины после, который якобы спасителем твоим должен был быть, напрочь перечеркнул все то, что сделал с тобой он.
Но ты хочешь. Хочешь мести, хочешь, чтобы кто-нибудь пострадал еще больше, чем ты.
Киваешь кратко, словно боишься вслух признавать неправильные аморальные желания причинить человеку боль. Даже если не собственными руками, страдания причинят из-за тебя. Потому что именно ты так захотела. И захотела не ради других девчонок, как тетя Варя просила, даже не ради себя, чтобы свою честь очистить. Из-за мелочности внутри, злости и чувства несправедливости, мол, почему только я. Ни о какой справедливости речи не идет, ведь тебе все равно — в тюрьме он будет или его кто-нибудь из нему подобной гопоты запинает. Все одно. Чтобы легкой жизни не было, как у тебя больше не будет.
Людка без слов все понимает, руками скользит по плечам к лопаткам, вновь обнимая, обещая, что пацаны со всем разберутся. И ты вновь только и можешь что, прижаться к ней, запах духов ее вдыхая так близко, даже ощущая их на кончике языка — цветочные какие-то, но не приторные.
Аромат отвлекает от злых мыслей, от обиды, клокочущих внутри сильнее совести, перекрывающие воспитания, которое в тебя вбивали. Ты уважать должна людей, уж точно не насилие желать причинять чужими руками.
Людке легко верить, что тебе больше ничего делать не нужно, только отдыхать, восстанавливаться, с остальным поможет она, пацаны ее тоже.
Она руку твою держит некрепко, под локоть ведет вплоть до квартиры, весь лестничный пролет большим пальцем ямочку поглаживая.
Ты боишься.
Боишься до смешного глупо: как мышь перед котом замираешь в надежде, что тот поверит — мертвая. Но кот умнее, все равно когтями к полу прижмет, голову отгрызая — только хвостик чешуйчатый останется. Ноги подкашиваются и руки дрожат так, что нет сил на звонок нажать.
Людка вместо тебя звонок утапливает, отчего за дверью слышится противный, скрежещащий звон, от которого не спасает толстая дверь, облицованная изнутри кожзаменителем. Для звукоизоляции.
Дедушка открывает, шурша по линолеуму тапочками старыми, обе слышите, как приговаривает, что идет-идет, хватит трезвонить — Людка и так всего секунду держала палец на звонке, еще и дернулась после грубого глубокого хрипящего голоса. И ведь дедушку самого этот звук раздражает, но менять ничего не хочет — как оно было при выдаче квартиры ему, так оно и пусть остается до самой его смерти.
Он никогда не спрашивает «кто там» и в глазок не смотрит. Оно и не нужно, разве есть опасность какая, плевать хотел на преступность в городе подскочившую, нестабильную ситуацию в стране, страха перед бандитами нет — после войны страха нет вообще. Страх только один: вновь там отказаться.
— Припозднились вы, — дедушка даже не смотрит на тебя, когда дверь открывает, он словно мимо проходил, идя изначально на кухню. Уже оттуда, садясь на стул собственноручно сделанный, спрашивает, — чего сама-то не открыла? Ключи где посеяла?
— Нет, — голос сиплый и слабый. Ты отхаркиваешься, на часы в коридоре смотришь — пятый час уже. Правда поздно. Руки за спиной прячешь в арке между коридором и кухней останавливаясь, но скорее из-за привычки казаться все еще той кроткой маленькой девочкой, которую наказывать сложнее из-за позы невинной и глаз по-щенячьи жалостливых, чем в попытке спрятать бинты. — Я с Людой, поэтому позвонила.
— Меня старого заставляешь бегать, — бурчит он, в руку ложку беря — на столе стоит глубокая тарелка с супом. — Есть будете?
Людка первая голос подает, обувь моментально скидывая на большой коврик в прихожей, в комнату твою перебегая: «Здравствуйте». И уже из твоей комнаты:
— Я не буду, спасибо. Я ненадолго.
Всегда Людка в такие моменты, когда дедушка вел себя отстраненным, не столь приветливым, каким бывает при гостях, ощущала неловкость, словно она вмешивается во что-то личное, семейное. По сути, все так и было: таким дедушка бывал лишь с тобой. Ты привыкла, хоть по началу, как только переехала из деревни в город, пугалась столь резкой перемены после ухода знакомых его, своих друзей, как в момент ока менялось и выражение лица, и движения рук.
Ты аккуратно обувь, расхлябанную грязью, ставишь у стены с дедушкиной, обещая подойти, как с Людой дела закончишь.
И также быстро прошмыгиваешь мимо прохода на кухню.
Привыкла. Как же. Спустя столько лет, все равно боишься лишний шаг сделать в сторону, косой взгляд словить, потому что за плотно сжатыми губами и посуровевшими на мгновение бровями скрывается лишь наказание за проступок. За проступок, который ты совершила нечаянно, просто играя. Хоть сами игры будто были проступком, за который дедушка считал правым тебя наказать.
Обида детская стоит в груди, стоит двери в твою комнату закрыться, а тебе к ней прислониться, придавливая ее к засову. Комната твоя не закрывается изнутри — лишь снаружи. Дыхание сбивается, ты судорожно пытаешься понять несмотря на резкие короткие вздохи не пахнет ли от тебя, от Люды костром, сигаретами. Вроде нет.
— Справишься? — Людка рядышком становится, между дверью и поясницей руку просовывает, тебя к кровати ведя. Осматривает быстро платок, повязанный вокруг головы — не съехал.
Ты знаешь, что она здесь находится дольше десяти минут не захочет, слишком неуютно и некомфортно даже от возможности услышать серьезный разговор на кухне, который тебя точно ждет. Однажды она уже видела, как дедушка тебя наказывает, после вздрагивала при взгляде на него и заикалась с месяц. У тебя после того случая шрамы на спине и остались.
— Справлюсь.
Людка губы кривит, молчит, когда ты в домашнее переодеваешься быстро, не позволяя повторно осмотреть все следы, скрывающиеся за бинтами. И дело не в том, что снимать не хочешь, скорее в том, чтобы дедушку ждать дольше не заставлять — по стуку ложки о тарелку — он все еще на кухне ест.
Ты помогаешь вещи аккуратно уложить в твою сумку, но замираешь, когда понимаешь — платок сейчас снять не можешь, но и выйти в нем странно будет.
С явным неодобрением в глазах, Людка разматывает бинты и помогает уложить волосы так, чтобы затылок был полностью закрыт и не бросалась в глаза проплешина с содранной кожей.
Без бинтов на голове, в своей домашней одежде тебе намного приятнее, спокойнее. Ты дома и чувство чужеродности постепенно стихает при знакомой и родной обстановке.
Напоследок ты Людку тянешь, прямо у двери, пока еще не вышли в коридор прощаться, пока еще не нужно разговаривать с дедушкой и смотреть ему в глаза пронзительные, любую ложь распознающую. Пока еще есть возможность насладиться той поддержкой, в которой ты нуждаешься, за которую шепотом благодаришь искренне на грани новых слез.
И Людка шепчет в ответ, лбом к плечу прижимаясь, чуть отстраняясь — времени нет уже почти.
— Я всегда рядом буду, ты знаешь, что бы ни случилось.
Провожаешь ее в тишине — ложкой уже никто о тарелку не стучит, чайник медленно закипает на газовой плите, краем глаза замечаешь, как твоя порция, остывшая на столе, стоит, а рядом хлеб вдоль нарезанный лежит.
Вы прощаетесь кивками, и Людка одними губами удачи желает и сил, в глазах сопереживание видно и то ли в поддержку из-за произошедшего, то ли из-за того, что может вот-вот произойти.
Четыре щелчка замка, один скрежет задвижки.
Как отсчет к неизбежному.
Садишься аккуратно, словно рядом с медвежьей берлогой зимой проходишь, лишь бы не разбудить. Дедушка же даже не смотрит, в окно узкое уставившись и уже чай пьет. Хлюпает, печеньем размякшим чавкает.
И ты тоже не смотришь, берешь ложку в руку, пряча забинтованную под столом, а есть не хочется — от запаха жирного супа воротит, пустота в желудке в протесте давит сильнее, заставляя ноги скрещивать, зубами скрипеть, дышать медленнее. Кислота налетом на зубах и языке все еще ощущается после прошлого раза, когда тебя стошнило. Но ты должна поесть, иначе дедушка заподозрит, начнет выпытывать, а ты точно сдаешься и расскажешь ему всю правду, потому что знаешь — лгать бесполезно. Выкинуть тихо еду, когда дедушка устанет от твоей компании и пойдет к себе телевизор смотреть, совесть не позволит — люди в Ленинграде голодали годами, землю готовы были жрать в блокаде, а ты суп мясной в унитаз слить хочешь?
Ты дрожащей рукой ложку ко рту тянешь, с выдохом проглатываешь, ощущая еле пережеванные крупные куски картошки, стекающие по горлу в желудок сжатый, отторгающий пищу. Усилием воли сдерживаешь рвотный позыв, глотая все, что пыталось выйти из тебя мгновение назад.
— Чего с рукой сталось? Показывай.
Дедушка говорит сурово, глаза прищуривает, кивая на спрятанную руку под столом.
Отнекиваться нет смысла. Сама не покажешь, он тебе руку вывернет, но посмотрит, бинты рывками будет срывать.
И ты показываешь, сначала только забинтованную, затем разматываешь нехотя, осторожно портя работу Люды. Кожа частично прилипла к марле, неприятно тянется за ней — губу кусаешь, нос морщишь, но не издаешь ни единого звука — выдыхаешь облегченно в конце.
Дедушка смотрит вопросительно, ясно ожидая ответа, откуда это взялось. Ты уже придумала ответ, когда слышала закипающий чайник.
— Обожглась в общежитии у Люды, чайник горячий был.
Он еще с минуту смотрит молчаливо в глаза, ищет вранье. Ты глаза не отводишь, сама поверить в придуманную наспех отговорку пытаешься, чтобы точно не разоблачил. Дедушка кивает и из-за стола, опираясь пальцами на него, встает.
Поверил?
Тебе не верится в это.
— Посуда за тобой.
Дедушка шаркающими медленными шагами в зал уходит, дверь за собой закрывает, значит, сегодня к нему больше подходить не нужно. И подобное настроение у него тебе лишь на руку — выдыхаешь с облегчением, не зная, когда точно дыхание задержала.
Ты глотаешь суп, стараясь как можно быстрее впихнуть в себя всю тарелку, лишь бы не стошнило, лишь поперек горла не встал кусок мяса, иначе тогда точно с кашлем все выйдет наружу. И тогда наказанием станет не только мытье посуды, мысли о котором руки болеть и чесаться начинают, но и что похлеще.
Из посуды пара тарелок, кружка дедушкина, ложки, половник и кастрюля. Немного.
Но вот уже стоя перед раковиной, где вода мыльная с содой разведена в кастрюле, медлишь дрожащими пальцами пар от горячей воды ощущаешь. Дрожь дальше по телу бежит, ноги перебираешь на месте, все не решаясь сделать этот рывок — погрузить в воду руки. Вчера в душе все настолько болело, что вода не ощущалась никак, кроме как спасительной и успокаивающей трелью по напряженным нервам.
Сейчас страшно.
Ожидание боли пугает, хотя разумом ты и понимаешь, что хоть и будет щипать — это все равно окажется не настолько больно, как вчера, когда ладонь по бетонному шероховатому полу под чужой ногой елозила и вырвала.
Глубокий вдох.
Один.
Два.
Три.
Ты кусаешь губу, горлом чувствуя вибрирующий вскрик.
Щиплет, горит, в уголках глаз слезы формируются и по щекам к подбородку скатывается. Руки мигом из воды с шумным всплеском, брызгами по всей кухне вытаскиваешь, прижимая ладони к животу, на корточки присаживаясь.
Боль темнотой за зажмуренными веками пульсирует, руки к одежде прижимаешь, унимая, по крайней мере, пытаешься унять боль: только хуже делаешь, ведь влажная кожа прижимается к одежде, липнет и тянется затем, когда уже постепенно боль стихает до ноющей, терпимой.
Наказание суровое за опоздание домой.
Слишком суровое и несправедливое.
Но ты не можешь не вымыть посуду, взять резиновые перчатки из ванной звучит как попытка пойти против правил, ослушаться и облегчить наказание. С другой стороны и запрета не было.
Не было.
Ты сглатываешь слюну. Стоишь на кухне, смотришь в сторону коридора.
Кусаешь губу и возвращаешься к раковине.
Справишься.
Когда посуда вымыта, ты все насухо до скрипа протираешь полотенцем и в шкаф аккуратно складываешь, ложки и половник в вазу на столешнице, кастрюлю на плитку. Лицо все красное, мокрое от слез, руки горят и покраснели от соды и мыла, любое прикосновение отзывается пульсацией, которая иголками вплоть до лопаток стремительно движется. Дышать тяжело, отчего рот у тебя приоткрыт.
Глаза жмурятся от влаги, болят от слез.
Сейчас об одном мечтаешь — уснуть до завтрашнего утра, провалиться, чтобы боль в теле не чувствовать. Чтобы ничего не чувствовать.
Ты мимо комнаты дедушки проходишь, один раз костяшками о дверь стучишь, мол, вымыла посуду, хоть и уверена — все он слышал и твой скулеж со слезами, и как ты перерывы каждую минуту делала, лишь бы перетерпеть, дать себе возможность подышать.
Снова молчание.
Подышать хочется, душно от чужого равнодушия, которое давит на твою грудь чувством вины. Вины и за то, что заставила волноваться, и за прошлые ошибки. Дедушка ведь действительно никогда не хотел заниматься твоим воспитанием, это бабушка обязала его, сама устав смотреть на тебя, похожую на маму. Больно ей было на тебя смотреть.
Зубами скрежещешь, на кровать в комнате у себя валишься: матрас не пружинит, принимает тебя на себя жестко — живот болит от болезненного соприкосновения с твердой, чуть мягче пола, поверхностью.
Ты одеяло комкаешь под животом, чтобы помягче было, руку под подушку просовывая, в позе ребеночка скукоживаешься, стараясь как можно туже в узел запутаться.
И уголок наволочки закусываешь.
Знаешь, что дедушка сейчас выходить из комнаты не будет, есть время отпустить себя. Как тогда у Людки в комнате, когда наедине с собственными мыслями осталась.
Ты рукой сжимаешь одеяло, уже не беспокоясь особо о том, что кожа голая скользит, цепляется за ткань плотную, другой уголок ко рту плотнее прижимаешь. Кричать не можешь, да и не хочешь, только выть животным раненным, чтобы не услышали, чтобы не тревожить дедушку.
После сожжения вещей проще не стало. Не станет и завтра, когда проснешься и силой потащишь на учебу, проситься к преподавателям в милость, лишь бы отработать пропуски сегодняшние.
И послезавтра, и когда все следы с тела пропадут — вчерашнее все равно останется с тобой до самой смерти. Даже тех мимолетных удовлетворений мелочности и жажды отмщения не сотрут всего, что остались после того мужчины.
Та легкость, с которой он причинял тебе боль, то насилие, причинение которого никак не сказывалось на нем, та осязаемая пустота проникли в тебя страхом перед этим человеком. Это не стереть даже напиши ты заявление в милицию по наставлениям тети Вари, не сотрется даже если чудом пацаны Людкины узнают про него и правда отомстят за тебя… Этот страх будет внутри, будет опустошать до конца.
Примечание
Небольшой спойлер:
В следующей главе появится Кащей, поэтому будут упомянуты некоторые, возможно, неприятные темы - смотрим на предупреждения. По мере возможности постараюсь упомянуть все.
И снова агитирую на некий конект после прочтения, потому что фидбэк самое важное для авторов.