Косэй просыпается от ощущения постороннего в комнате; от тяжести чужого запаха — нотки пряного с медью, бабский цветочный парфюм, смешанный с терпким виски, — через ускользающий сон он облизывает губы в мелких трещинках и почти заживших прокусах. Когда Нишитани пребывал в хорошем расположении духа и брал его с собой наверх, позволял с высоты посмотреть на арену Колизея, а не только мечтать о просторных комнатах и ярком свете, Косэю дозволялось попробовать нормальную еду и выпивку, а не фильтрованную воду из собачьей миски.
А еще в том аромате было что-то сладкое, как фрукты, которые когда-то давно на маленькой кухне лежали в глубокой тарелке, как стекающий по подбородку сок и липкие пальцы, как вяжущий рот привкус, еще долго не сходящий с языка. Раньше так чувствовалась радость — в медовой усладе и свежести, приятном предчувствии домашнего десерта каждые выходные. Дни, когда <она> отдыхала от одной работы, чтобы тут же заняться другой. Работа, думает Косэй невольно, ее в итоге и убила.
Медь ржавчиной проедает осколки воспоминаний, вспыхивает на секунду огоньком зажженной сигареты на другом конце камеры. Блеском в безжалостных глазах, устремленных в одну точку. Не на него, не на стену — куда-то сквозь; велик соблазн проследить за взглядом, но не понимает, на чем сфокусироваться — позади только сталь.
Нишитани сидит на грязном полу, согнув под колени. Пачкает красивый дизайнерский костюм за кучу денег, как будто тот вообще ничего не стоит.
Как давно он здесь?
Осознание собственной уязвимости — пощечина. Его так легко могут убить, а он узнает об этом лишь когда почувствует боль. Или не почувствует ничего вовсе. Косэю отчего-то казалось, что смерть будет — должна быть — безболезненной, в отличие от выживания.
— … ацуки тисио но, хэну ма ни, асу но цукихи ва, най моно во, — Нишитани… пел?
Тихо совсем, под нос практически. Не хотел разбудить или же не хотел, чтобы слышали вовсе? В присутствии собаки, безвольного раба, вещи всегда можно позволить себе чуть больше вольностей, чем когда необходимо сохранять лицо.
<Она> в воспоминаниях тоже поет — пока развешивает белье, готовит, занимается домашними хлопотами; мелодичный голос, сопровождающий когда-то каждое действие, шаг; и улыбка всегда соответствующая. Говорят, сперва забываешь голос некогда родного человека, затем — лицо. Косэй до кровоточащих порезов сжимает в ладонях те немногие осколки, что у него сохранились.
— А ты крепко спишь. Видимо, я недостаточно тренирую твою внимательность, Почи. Стоит попробовать что-нибудь новое.
Замереть, слиться со стенами, исчезнуть, прежде чем привыкнет к темноте.
Нишитани отчего-то улыбается, но в этом нет ничего общего с оскалом, какой преследует во снах и наяву. Даже не смотрит в его сторону, но Косэй уверен, что Нишитани знает о каждом его неповоротливом движении, стоит привстать на вытянутых руках. Возможно и мысли тоже слышит. Этот безнадежный рой, не умолкающий и ночью ночь. Набат голосов, воя, криков — какофонии, от которой можно сойти с ума. Только глухой не услышит того, что творится в голове Косэя.
— Заебался, честно говоря. Всё это… мне нужно побыть одному. В тишине. Твоя конура неплохо подходит для этого, — следует неожиданное признание, и глубокий выдох после затяжки; комната вновь наполняется фруктами. Детством и проданной гокудо юностью. — Что, нравится? Дышишь, как затраханная псина. На, возьми, попробуй, если так хочешь.
Косэй с недоверием смотрит на сигарету в наманикюренных пальцах. Шаг, второй.
— Ну же.
Так близко, на расстоянии вытянутой руки. Настоящий подарок, <шанс>. Делай то, чему научили: рви, жги, бей, вгрызайся и выплевывай окровавленные ошметки. Сражайся за свободу. За себя — ту часть, что еще не потерял, что не вырезали и не выбили с дерьмом. Пока окончательно не отказался от возможности покинуть ад наяву, и надежда теплеет внутри, тлеет, как кончик сигареты.
После затяжки следует кашель с непривычки. Горечь с привкусом сладкого. Арбуз, вроде бы.
Нишитани смеется. Мягко, непривычно совсем.
Почти забываешь о том, что этот человек делал с тобой.
(или Косэй и правда готов — очень, блять, хочет, пожалуйста, — забыть — сейчас?)
— Первая сигарета?
И действительно, в каком-то роде <первая> — которую не тушат непосредственно об него. Не заставляют открыть пасть, чтобы высыпать на язык пепел или влить в глотку содержимое банки с черной водой и плавающими окурками. Тошнотворный запах пропитывает воспоминания, спазмом скручивает живот, а поперек глотки встает тошнота. Он сосредотачивается на более близком, цветочно-фруктовом.
— Нет, я курил как-то однажды… за школой. Томэ стащил у папаши пачку сигарет накануне и мы давились ими. Боялись друг другу признаться, что от этого говна у нас кружится башка.
— Тц, идиоты.
— Мы были детьми, — пожимает плечами Косэй.
— Вы были малолетними долбоебами, — когда Нишитани посмеивается, то прикрывает глаза. Опрометчиво быть столь беспечным рядом с псом, который того и гляди может сорваться с цепи, если почувствует, что ослабевает хватка, и поводок выскальзывает из рук.
Но все, на что Косэй способен, — выдавить ухмылку.
— Ты здесь так давно, а все еще помнишь, как зовут школьных друзей, которым так похуй на то, где ты и что ты, — продолжает Нишитани, покуривая. — Никогда не думал, как отец оправдывал исчезновение своего единственного сына? Как ты просто перестаешь существовать для него, да и для прежнего мира тоже. Тебя вычеркивают из жизни.
Его слова напоминают: мир не перестал существовать. За пределами клетки, арены и корабля еще существует жизнь. Люди встречаются, заводят отношения и строят семью, предают друг друга и изменяют, учатся и каждый день открывают для себя что-то новое; ищут работу и продвигаются по карьерной лестнице, ходят с коллегами в бар вечером пятницы или собираются с друзьями на фестивали. Они хорошо проводят время в кафешках, не спеша потягивая кофе, или перекусывают по пути у ларька с такояки, а не ждут, когда им швырнут кусок мяса. Наслаждаются чистой водой и газированным многообразием напитков, а не лакают из собачьей миски, стоя на четвереньках. Развлекаются, когда захотят, а не слушают музыку в моменты <особого настроения> Нишитани — в прошлый раз это были украшенные перьями иглы над ключицами под Sug.
Учащенное дыхание, беспокойное сердцебиение и опущенный взгляд. У Косэя нет сил отойти — он не чувствует, будто у него есть право отстраниться. Но гнев зреет глубоко, ненависть вырывается из приоткрытого рта громкими выдохами, и руки готовы сомкнуться вокруг худой шеи, чтобы заставить замолчать и не поднимать больше эту тему.
Верно, если Косэй сгинет в Замке, всем будет плевать. Просто хотелось верить, что уйдет он на своих условиях.
— Судишь по себе?
Лишнее. Рискованное. Абсолютно самоубийственное.
Теперь очередь Косэя смеяться.
Ровно до тех пор, пока Нишитани не хватает его за подбородок, давит, вынуждая открыть рот, и выдыхает клубистый дым в глотку; едко, горько, режет, ногти впиваются в кожу; исчезает такая манящая прежде сладость. Становится достаточно, чтобы вспомнить о своем месте: щенок, пес, почти половину жизни просидевший на поводке, и что он будет делать, когда этот поводок исчезнет? Ни цели, ни желаний, ни амбиций. Лишь рефлексы и инстинкты, как у животного.
— Иногда я забываю, — шепчет, — что ты можешь кусаться, как и подобает псинке. Жаль только, не всегда помнишь, когда нужно держать пасть закрытой.
Косэй сопротивляется, как и прежде, по привычке; эти бессмысленные потуги вновь веселят Нишитани.
Но теперь что-то меняется, между ними — в том числе. Теперь Косэй знает — этого урода можно задеть.
Нишитани можно сделать больно.
И пытки, что последуют после, уже не так пугают.
Рука в волосах заставляет напрячься на мгновение, но чья это вина? Пальцы скользят по позвонкам, царапают одеревеневшие мышцы. «Опасный зверь» подставляет холку, опускает голову, а под щекой — тепло чужого тела, которым пропитан мягкий костюм. Движения, с которыми Нишитани перебирает засаленные пряди, почти приятные, по крайней мере, Косэй такого еще не испытывал.
Но чем он ближе, тем сильнее медь. Приторное и снова — сладкое. Как гниль и опасность.
От него тошнит.
Пробуждает что-то дикое.
Настоящую суть.
Вонзи зубы в чужую глотку, говорит оно. Раздроби пальцы, шепчет заманчиво. Обглодай кости и расшвыряй по комнате, истекает слюной.
Не кусай руку, что сегодня приносит тебе покой (а завтра вновь будет сжимать кнут).
А затем в полутьме камеры вновь звучит тихий напев без слов.
Косэй не замечает, как прикрывает глаза.
— Как мило. Кто бы мог подумать, что этот зверь любит, когда ему поют перед сном, — но насмешка пролетает мимо ушей. Он мог только догадываться, когда Нишитани в следующий раз сорвет крышу и они очутятся в комнате с замызганными стенами; когда шипы ошейника будут впиваться в горло и снова будет срываться голос; когда осуществится угроза «натренировать сон» — Косэй думает, что почти готов просыпаться от пинка по ребрам. Самое безобидное, что Нишитани мог сделать.
Но до тех пор, пока Косэй не надоел патриарху, пока тот продолжает приходить и испытывать на прочность, закалять, разбирать по кусочкам и затем неосторожно сшивать, создавая монстра себе под стать, он будет выживать столько, сколько придется.