В уродливой изнанке мира

Бесполезная.

Тупая.

Жирная.

Нож полосует кожу поперёк вен.

Трусиха.

Она режет неглубоко, медленно, наблюдая, как под сталью появлялась красная полоса, как разделяется в стороны кожа, как выступают первые капли крови… Она сжимает руку в кулак, напрягает её, увеличивая поток крови.

Это мало, ничтожно мало.

Михо — пугливая, мерзкая тварь, прячущая морду в нору. Смелости ей не хватает, чтобы углубить порезы, вдавить нож сильнее, вдоль вен.

Но боль в сердце утихает. Всего лишь на мгновение, пока запястье обжигает малой болью, пока скатываются капли крови, пачкая её домашние штаны. И это кажется почти красивым. Капли крови на ткани размазываются и распускаются, как цветы.

В груди вновь прорастают розы, острыми шипами царапая лёгкие и сердце. Они уютно обвиваются вокруг рёбер, словно пригретые на солнце змеи, пока шипы проделывают дырки в костях и нежной плоти.

Глаза печёт, по щекам катятся горячие слёзы.

Этого так мало.

Так мало.

Так больно.

Больно, больно, больно.

Михо режет запястье снова, и снова, и снова, глубже, с особенной яростью вонзая лезвие в плоть, но никогда не наносит серьёзных повреждений. Кровь стекает вниз ручьём. Белая когда-то кожа с синими извилистыми линиями вен покрыта красным. Таким насыщенным, ярким, красивым.

И пока боль пронзает измученное запястье, утихает боль в груди.

Михо щедро, от всей широты своей дотлевающей души сыпет туда соль. Крупные кристаллы погружаются в раны, огнём обжигая запястье.

И дышится легче.

Она давит сильнее, сыпет больше, втирает соль другой ладонью. И кровь пачкает всё — одежду, стол, пол, обои.

Вглядываясь в свои раны — уродливые, кроваво-красные, с крупными белыми кристаллами, она видит в этом красоту. Михо свешивает голову, вглядывается в уродливую черноту бездны, и бездна, конечно, смотрит на неё в ответ.

Как это приятно.

Сердце не болит, пока болит что-то другое.

И в голове воспоминаний нет, пока открывается перед её глазами прекрасное, уродливое зрелище, наполненное красными оттенками.

В этот момент она не думает, где находится.

Это как наркотик.

И Михо, разумеется, слишком слаба, чтобы отказаться от него.

В этот омут она бросается с головой.

Оставаясь в одиночестве, истязает своё тело, впадая в состояние близкое к эйфорическому, когда реальный мир — страшный, уродливый, серый и полный предателей — кажется чуть ярче. Словно во все краски попадают капли алого.

Пока никто не видит — ей хорошо.

Она становится спокойнее.

Родители почти радуются, пока под одеждой — широкой, длинной не по размеру — скрывается уродство, отражающее внутреннее состояние её души. Следы — трещины в земле её волшебного королевства, расходящиеся от расколотого трона, на котором красуется цветочная корона.

Цветы вянут, гниют, воняют.

Они страшные. И ядовитые. И шипов полны.

Эту корону подарил ей Сугуру.

Без розовых очков корона – гной. Без розовых очков трон — из дерева, которое термиты проели. Без розовых очков всё королевство — набор картонных, криво сделанных наспех декораций, разваливающихся от салеющего дуновения ветра.

Пока на теле расцветают раны, пока они болят, горят, и ноют, об этом Михо не вспоминает.

Пока.

И в зеркало не смотрит.

Михо залезает в глубины тьмы, находя небольшую группу по интересам, с которыми устраивает встречу. Почти сразу же.

И не боится, что её зарежут.

И не боится, что изнасилуют.

Ты никому не нужна.

Бесполезная.

Тупая.

Страшная.

Родителям кажется, что она приходит в себя. А Михо и рада обманывать — их, себя, Утахиме, весь мир. Улыбаться, прятать раны, наносить их снова и снова, потом вновь улыбаться, давить на раны, улыбаться, улыбаться, улыбаться.

Кто-то будто бы приклеил улыбку к её черепу.

Намертво.

Улыбайся, улыбайся, улыбайся.

Со своими новыми друзьями Михо ловит собачий кайф.

Когда чужие руки сжимаются на её жирной шее, перед глазами пляшут чёрные и красные пятна, напоминая солнечное затмение. Пока она находится без сознания, её тело — лёгкое, как пёрышко — бьётся в конвульсиях. Трусы и даже штаны мокрые. То ли обоссалась, то ли кончила.

И дышит она быстро-быстро, тяжело, высунув язык, как настоящая собака.

Шея болит, тело постепенно тяжестью наливается, когда она в себя приходит. Мокрые трусы со штанами липнут к жопе и промежности, к толстым ляжкам, вызывая ощущения неприятные.

Когда она приходит в себя, то отвечает им тем же.

Сжимает пальцы на чужой шее с неожиданной яростью и силой. Перед глазами у неё видение — чёрные волосы, карие глаза, на солнце напоминающие плавленнок золото.

Сугуру, Сугуру, Сугуру.

Видения сменяются на белые, заснеженные просторы, раскинувшиеся под ярким небом голубым. В просторах этих виднеется улыбка — клыкастая и жуткая, пощелкивающая, как будто мечтает жертву найти.

Сатору, Сатору, Сатору.

А потом вновь наступает эйфория.

А потом чужие руки вновь сжимаются на её шее, оставляя синяки.

И сил уж ни на что не остаётся.

Ничего её больше не волнует. Силы покидают её тело стремительно, жизнь сливается в одну полосу серых пятен, а времени понятие исчезает где-то между собачьим кайфом и ножом, рассекающим плоть.

Живёт она от боли до боли. От удушения до удушения.

И ей х о р о ш о.

Ей хорошо, когда плеть с набалдашниками на конце врезается в её плоть, раздирая её на части. У следов плети — рваные края, пылающие болью. И Михо кричит, пока спина её превращается в окровавленный кусок мяса.

А затем бьёт этой плетью сама. С яростью и наслаждением. С отвращением и восхищением. Со страхом и восторгом.

Михо заглянула в бездну, и бездна заглянула в неё в ответ.

Но жизнь на месте не стоит.

Родители напоминают о висящем разводе, когда им кажется, что она приходит в себя. Ведь намертво приклеенная улыбка и показательно-образцовое поведение дома почти убеждают всех окружающих, что она в порядке.

В тот миг улыбка её дрожит.

В грудной клетке вновь распускаются уродливые, гнилые розы, шипами царапающие всё-всё-всё. Ей кажется, что лепестки лезут из горла вместе с кровью.

Ей хочется кричать.

Впервые за долгое время она смотрит на себя в зеркало.

Всё, что она видит перед собой — это отражение жирной уродливой свиньи в огромной балахоне, купленном Гето. Ей кажется, что нос её — поросячье рыло. Ей кажется что губы её тонки настолько, что легко порвутся. Едва ли там заметен розовый цвет. Ей кажется, что уши у неё большие, растопыренные. Ей кажется, ей кажется, ей кажется…

А может и не кажется.

Она приподнимает домашнюю кофту, обнажая большой выпуклый живот, истерзанный белыми полосами растяжек. Когда-то она любила водить по ним пальцами, ибо они приятные, гладкие на ощупь. Когда-то он любил по ним водить…

Сердце обливается кровью.

Не любил.

Точно не любил.

Это нельзя любить.

Свинья.

Неудивительно, что он не хотел её.

Годжо лучше.

Михо кричит во всю мощь лёгких, на зеркало в своей комнате бросается с яростью, отчаянием и болью, разбивая его вдребезги. Осколки летят во все стороны, впиваются в окровавленные ладони ещё сильнее, когда она их сжимает. Один около попадает в щёку, едва не пробивая её насквозь.

Осколки повсюду.

Кровь повсюду.

Михо падает на пол. Осколки впиваются в её ногу, рвут ткань домашних штанов, и ран на её теле становится больше.

Но сейчас это не помогает.

Свинья, свинья, свинья…

Ей чудится насмешливый голос Сугуру — такой же мягкий, как всегда, красивый, но наполненный унизительными нотками, смешками. Ей чудится, что это шепчет он. Обхватывает своими руками её плечи, обдувает ухо горячим дыханием и шепчет:

Я никогда тебя не любил.

И:

Никто никогда тебя не любил.

И:

Свинья.

И:

Жирная шлюха.

Михо хватается за свои волосы, измазывая их в крови. Осколки в ладонь впиваются сильнее. Она тянет себя за пряди с такой силой, что вырывает клок. Нежно кожу головы опаляет болью.

Она не в порядке.

Совсем.

***

Делами развода занимается не она.

Родители справедливо сомневаются в её дееспособности, пускай законом это сейчас не подтвердить. Михо ещё не проходила медицинское освидетельствование, сохраняя за собой статус дееспособного, взрослого человека.

Им готовы идти на уступки, но присутствия Михо необходимо.

Просто чтобы она тупо кивала, глядя в одну точку стеклянными глазами. Соглашалась со всем, что говорит её мать.

Щека у неё заклеена, шея, руки, ноги, спина перебинтованы. Она вся как мумия.

Гето смотрит на неё, казалось бы, с болью, беспокойством и тоской, но ей, конечно, лишь казалось. Он трахал своего лучшего друга. Он никогда её не любил. Наверное, она была для него лишь прикрытием.

Михо на него не смотрит.

И говорить не может.

У неё в горле стоит тошнотворный ком, готовый вырваться наружу с кровью, внутренностями желудка и слезами. Всё её внимание сосредоточено на том лишь, чтобы слёзы удержать.

Глаза печёт.

Ком ноет.

И хочется кричать.

Когда они лишь вошли в кабинет юриста, мать Михо напоминала разъяренную фурию, которая едва не вцепилась Сугуру в волосы, хорошенько оттаскив его по всему зданию лицом в пол. Хотя, вообще-то, вцепилась, её просто оттащили.

Гето не сопротивлялся.

Не уклонился, когда она плюнула ему в лицо.

Не отвергал её оскорблений.

Он лишь голову опустил, бросив, казалось бы, искреннее:

— Мне жаль.

И:

— Я это заслужил.

И:

— Берите всё, что хотите.

Михо от этого тошно.

Не смотри, не смотри, не смотри…

Не говори, не говори, не говори…

Сейчас он вновь напоминал того принца на белом коне — доброго, нежного, чуткого, пол руками которого цветы распускаются, чей цвет ярок и красив. Сейчас он вновь напоминает человека, в которого она влюблена была когда-то.

Но он не принц.

А она — не принцесса.

А Годжо — не рыцарь.

Сугуру — ублюдочный изменщик, долбящийся в жопу.

Она — жирная дура в свинарнике.

Годжо — членосос.

А все вместе они — цирк уродов.

Когда в следующий раз Сугуру открывает свой поганый, прекрасный рот, Михо выворачивает наизнанку. Слёзы катятся из глаз крупными каплями. Сердце горит, как будто его на костре сжигают.

Во рту — кислая горечь. В желудке — пустота. В груди — огонь.

Михо заблевала всё, что только можно в кабинете, но ей, на самом деле, никто даже слово не сказал.

И Сугуру заткнулся.

Наконец-то он заткнулся.