Глава девятая. Паремия

три суть: Любящий, Любимый, Любовь.


      Мир расслаивается, расходится трещинами, из коих течёт кленовый сироп; смех, отскакивающий от зеркальных стен, начинает звучать механически, точно кто-то забыл смазать шарниры своей любимой куколки-хохотушки.


      Агнесса медленно садится на столе, а после поднимается. Грязная напольная плитка крошится под туфлями, в ушах звенит, словно кто-то разом ударил во все колокола. Голова гудит, каждая кость резонирует со звоном. Сама себе кажется дребезжащим колокольчиком, забытым на ветру; едва может устоять на ногах, каблуки кажутся разогретой глиной, податливой, нетвёрдой. Кровь под ней разливается и затягивает, как трясина; заставляет себя сделать шаг вперёд, даже если не знает, чего от неё хотят, чего ждут.


      Мир трещит по швам со стоном, расслаивается, распадается на три части.


▀▀▀ ▀▀▀▀, ▀▀ ▀▀▀ ▀▀ ▀▀▀ ▀▀▀▀.


      Агнесса видела, как Авантюрин

      стреляет в неё.

      стреляет в неё.

      стреляет в неё.


      кровь рассыпанным жемчугом украшает пол, словно кто-то сорвал с неё ожерелье.


      Агнесса запрокидывает голову взаправду, тонкая кожа на шее болезненно натягивается. И скребётся, скребётся ногтями, чувствуя, как начинает задыхаться. Скребётся и скребётся, пока не проступает алый бисер, её новое ожерелье.


      Агнесса видела, как Авантюрин

      смеётся.

      смеётся.

      смеётся.


      прямо в лицо смерти, прямо глядя в лицо ей, Агнессе, и у Смерти были её глаза, всегда, всегда, всегда.


      Агнесса слизывает кровь с пальцев. она видела другое развитие, совсем другое. Когда всё пошло не так? Или у неё изначально не было власти над ситуацией с тех пор, как Эон обратил на неё своё внимание? Сама просила авгина не верить её словам, не вслушиваться в предсказания, коим сама не верит более, и всё же чувствует себя птенцом с переломанными крыльями от того, что истина ускользает от неё, расслаивается, накладывается на ложь…


▀▀▀▀, ▀▀▀▀▀▀▀▀▀▀ ▀▀▀▀▀▀▀▀▀ ▀▀▀▀▀▀, ▀▀▀▀ ▀▀▀▀▀▀▀▀ ▀▀▀▀ ▀▀▀▀▀ ▀▀▀▀▀▀.


      Где-то разбивается витраж, перезвоном падающий на грязный пол. Всплески алого. Как рассыпанный жемчуг. Как разлитый клюквенный сок. Как стекающие наружу внутренности.


▀ ▀▀▀ ▀▀ ▀▀▀ ▀ ▀▀▀▀?


▀ ▀▀


      Коридор впадает в коридор; открой дверь, чтобы обнаружить за ней дверь, скрывающую дверь, скрывающую дверь, скрывающую дверь, скрывающую дверь, скрывающую дверь…


      Агнесса входит в бесконечные коридоры, почти спотыкается обо все косяки, едва чувствуя ноги. Под каблуком хрустит разбитый витраж и упавший на пол драгоценный камень. На прозрачном стекле остаётся кровавый отпечаток от туфлей; зелёный камень тонет в алом.


      Вдалеке зазвенел стройный хор колоколов, совсем в такт её неловким шагам: бам-бам-бам. Взгляд туманится, словно бросили её в первозданные воды, и заставили смотреть, как создаётся мир под звон: бам-бам-бам. Ладони с силой цепляются за голову, до боли зажимая уши, пытаясь спрятаться от отзывающегося в костях звона, но колокола остаются непреклонными: бам-бам-бам.


и между каждым перезвоном звучит мелодичное, Радостное и счастливое:

ха

ха

ха


      Её хватают за локоть, втягивают в помещение. Перед ней — широкое, бескрайнее поле; прожектора свисают с рисованных небес, как повесившиеся звёзды. По полю бегают куколки, чьих лиц она совершенно не может рассмотреть, пусть чувствует, что они ей знакомы.


      Они ей знакомы. Или нет? Она уже совершенно ничего не знает.


      — Ты опаздываешь! Опаздываешь! Режиссёр не любит, когда мы опаздываем! — тараторят рядом с ней, вцепившись в её локоть до боли, до хруста на шарнирном суставе, и тянет, тянет, тянет на себя. — Опаздываешь!


      Она поднимает туманный взгляд с туфель, утопающих в изумрудной траве, и смотрит на того, кто вцепился в неё. Вместо лица — расшибленное до измельченных в прах осколков лицо шарнирной куклы; видит лишь изящную, как у задушенного лебедя, шейку, по острым краям которой стекает клюквенный сок.


      — Опаздываешь! Опаздываешь! Опаздываешь!


      Её тянут ко всем, в самую гущу; видит и огромные камеры, направленные в сторону декораций сада, и суетящихся куколок, всё бегающих и бегающих вокруг сцены, и огромную фигуру Режиссёра. Только не узнаёт, ничего и никого не узнаёт.


      — Опаздываешь! Опаздываешь!..


      Писклявый голос сливается с фоновым шумом; кто-то кричит: где орудия Радостей? кто-то кричит: где третий?! кто-то кричит: опаздываешь!


      она смотрит на разбитых куколок, переломанных вдоль и поперёк; смотрит на искажённые, вдавленные в череп лица, измазанные в соке и карамели, смотрит на их вываливающиеся внутренности, похожие на разжёванную жвачку. запах ладана смешивается с запахом жжёного сахара. начинает мутить и выворачивать; онемевшие пальцы едва находят лицо. трогают его, щупают, пытают убедиться, что оно на месте, оно цело. под ногти забивается сироп.


      на её состоние никто-никто-никто не обращает внимание, лишь затаскивают глубже, ближе к центру этого балагана. ставят за плечом режиссёра — высокого, большого, она даже его лица не видит, лишь туманный силуэт, образ. он горбится, склоняясь над камерой, делая всем одолжение, и не оборачивается ни на кого из съёмочной группы.


      а ей дали в руки хлопушку и сказали внимательно слушать Режиссёра: мотор, мотор, мотор. Режиссёр у нас очень капризный, знаешь, придётся много поработать: мотор, мотор, мотор. Режиссёру всё не нравится, всё хочет переделать, глядя в камеру, как в прицел винтовки, и он хохочет: мотор, мотор, мотор.


двадцать пять кадров.


Сад. Длинный стол. Трое Святых. Три блаженные улыбки.

[покажите нам святость]

Сад. Длинный стол. Один Святой слева.

[покажи нам свои внутренности]

Длинный стол в крови. Святой падает замертво. По скатерти стекают склизкие внутренности.

[закадровый смех]

Сад. Длинный стол. Трое Святых. Одно лико выжжено жжёной карамелью. Две блаженные улыбки.

[покажите нам святость]

Сад. Длинный стол. Один Святой посередине.

[покажи нам свою любовь]

Длинный стол в крови. Святой расслабленно раскидывается на стуле. Отрубленная голова на тарелку стекает клюквенным соком.

[закадровый смех]

Сад. Длинный стол. Трое Святых. Два лика выженны жжёной карамелью. Блаженная улыбка.

[покажите нам святость]

Сад. Длинный стол. И больше никого.

[ГДЕ?]

Сад. Длинный стол. И больше никого.

[ГДЕ]

Сад. Длинный стол. И больше никого.

[Г Д Е Г Д Е Г Д Е ГДЕ ГДЕ ГДЕГДЕГДЕГДЕГДЕГДЕ]

Сад. Длинный стол. И больше никого.

[закадровые рыдания]

покажи мне человечность. покажи мне жизнь. покажи мне кровь. покажи мне свои внутренности. покажи мне святость.

ПОКАЖИ МНЕ ХОТЬ ЧТО-ТО, ПОГАНЫЙ ТРУС.

[снято]


      а теперь представь съёмочную площадку. весь персонал в ужасе, потому что Режиссёр в гневе, в ярости. бегает и бегает по площадке, крушит всё, что попадается под руки — камеры, реквизит, свет. ломай-ломай, мы же миллионеры, да. новое купим, купим. ломай-ломай.


      а он внезапно замирает. прекращает рушить. и обращает внимание на тебя, маленького, миленького человечка с хлопушкой, постоянно безучастно стоявшего у него за плечом и улавливающего происходящее лишь мельком-мельком, не вмешиваясь в Божий План Великого Режиссёра.


      и Режиссёр подходит к тебе близко-близко. так, что чувствуешь его карамельно-гнилое дыхание на коже, чувствуешь его содранные в мясо подушечки пальцев на щеках.


где Третий?

я не знаю.

куда делся Третий?

я не знаю.

это совсем не Радостно, понимаешь?

я не знаю.


[БУДЕШЬ ВМЕСТО НЕГО]

МОТОР.


      и тебя, совершенно ничего не понимающего, выталкивают на сцену, которую ты всю жизнь видел лишь из-за плеча Режиссёра. яркие прожектора слепят, выжигают сетчатку глаз, пока тысячи, тысячи камер смотрит лишь на тебя, готовые стрелять снимать. и пока ты ничего, совсем ничего не понимаешь, все шепчутся:


боже, хорошо, что это не я.

боже, а я ведь тоже там был, это такой кошмар.

боже, как не повезло.


      а за твоей спиной — бывшие Святые. один выглядит, как выпотрошенная свинья на праздничный ужин, а второй — безголовая добегавшаяся курица. от них пахнет гнилью, потому что даже Святые, если начинают разлагаться — начинают вонять, такие дела. на своих кумиров смотреть лучше с больших экранов, а не в морге, но у тебя-то выбора не осталось.


      Режиссёр кричит, чтобы тебя измазали в склизких внутренностях Святых, и остальные это делают, чтобы не оказаться на твоём месте; Режиссёр кричит, чтобы тебя напоили тухлой кровью Святых, и остальные это делают, чтобы не оказаться на твоём месте; Режиссёр кричит, чтобы с тебя заживо содрали кожу, и остальные это делают, чтобы не оказаться на твоём месте.


      никто не хочет на твоё место, смекаешь?


      но рано или поздно кто-то бросит тебе Меч. он звонко ударится о серебрянные тарелки на столе, упадёт криво между стаканами, но будет достаточно острым, чтобы кого-нибудь им убить. убьёшь, конечно же, ты — а кто ещё? ты же у нас самый злой, самый отчаявшийся, самый Радостный. так что подожди, пока Режиссёр отвернётся с довольным хохотом, чтобы посмотреть, что он отснял; подожди, пока потеряет к тебе интерес, не придумав, что ещё такого можно с тобой придумать, и подойди со спины — тебя никто не осудит, честно-честно.


      подойди со спины и замахнись. да, Режиссёр большой-большой, но и ты у нас не промах, а? так что замахивайся-замахивайся — чтоб срубить голову хохочущего Режиссёра, и чтоб с хохотом она прокатилась по всей съёмочной площадке под сдавленный шёпот всех присутствовавших. они-то побоялись что-то против него сказать, а ты вон как. выделяешься смелостью. выделяешься отчаянием. выделяешься красным цветом, словно с рождения помеченный. или это просто с тебя кровь ещё не отмыли? а, не важно. не важно, потому что Режиссёр внезапно взрывается, разнося две трети площадки, забрав с собой две трети съёмочной группы, а оставшаяся, вся в конфетти, кленовом сиропе и карамели, хохочет:


ой, а Режиссёр-то у нас без головы, оказывается. ну, знаете, БЕЗБАШЕННЫЙ, АХАХАХАХА.

не смешно вообще-то.

нет смешно.

[закадровый смех]


[снято]


      ну вот такой вот сценарий, короче. как тебе? отснимем как надо ещё пару сцен и финалочку — такая бомба получится, верь мне, будет. я из тебя звезду сделаю, тебя все любить будут, отвечаю. ты станешь…


      т-ш-ш-ш.


      Голос, звучавший на подкорке, стихает. Мрак расступается, словно не было ни смеха, ни радости, ни горя, ни сожалений; мрак расступается, словно во все времена был лишь блаженный покой, умиротворяющая тишина и спокойствие; мрак расступается, и сходят на нет тревоги, когда на плечах ощущается не тяжесть возложенной на неё роли, а лёгкое касание эфемерных ладоней, укрывающей с нежностью, с какой птица укрывает крыльями своих птенцов. И пусть она осталась совершенно одна, ведь куколки, лишившиеся Радости, попадали замертво, умолкли на века, всё же наяву слышит нежный, ласковый голос:


      — Твоё ли имя — легион?


      — Да.


      И уже привычный мир трескается, крошится, остаётся одна лишь дверь, а за ней — коридор впадает в коридор; открой дверь, чтобы обнаружить за ней дверь, скрывающую дверь, скрывающую дверь, скрывающую дверь, скрывающую дверь, скрывающую дверь…


      Мир воздвигался за семь дней; мир рушится за мгновение.


      Мрак возвращается и заколцёвывается. Бросай кости — что выпадет? Поцелуй предателя; бичевание и поругание; распятие; разыгрывание одежд; положение во гроб; воскресение. То есть мнимый выбор, иллюзия власти; страдания вечны, из раза в раз кости упадут на распятие, иного не заслужили.


      Птица, распаривающая собственную грудину, чтобы прокормить своей кровью птенцов. То есть милосердие иль жестокость?


      Глаза болят, словно их давят изнутри; на сетчатке отпечатывается святой образ, что был спрятан от неё столетиями. Как неразумное дитя приводят её к картине, ставят прямо по центру и заставляют смотреть, не отрываясь — а она бы и не посмела.


      Сад. Длинный стол. Трое Святых, но есть они одно целое. Она смотрит, не отрываясь. Мир воздвигался за семь дней; мир рушится за мгновение. Сад. Длинный стол. Трое Святых, но есть они одно целое. Двое лиц выжжены жжёной карамелью; третий, прикрыв глаза в блаженной истоме, улыбается.


      Агнец знает эту улыбку.


      Сад. Длинный стол. Трое Святых, но есть они одно целое. На столе — белоснежная скатерть, не запятнанная грехом. Подле ног Святых — выпотрошенный агнец; рёбра торчат наружу окровавленным острием. Двое лиц выжжены жжёной карамелью; третий, прикрыв глаза в блаженной истоме, улыбается.


      Агнец знает его лицо.


      Подле ног Святых — выпотрошенный агнец; глаза его, затуманенные яростью и гневом, стеклянные, точно зеркало.


[покажи мне святость]


      Сад. Длинный стол. Трое Святых, но есть они одно целое. На столе — скатерть, запятнанная греховной её кровью. Подле ног Святых — выпотрошенный агнец; рёбра торчат наружу окровавленным острием, точно запрятанный в ней меч. Святой, точно в блаженной истоме, улыбается, смотря прямо на неё.


      Плоть её мягкая, податливая. Можете подать Грааль, и Агнесса самолично наполнит чашу до краёв собственной кровью; можете подать венец из терна, и Агнесса самолично наденет его на себя; можете подать ей игральные кости, и Агнесса самолично бросит их, разыгрывая меж жаждущих того людей свои ризы.


      Но она иногда не станет молиться за других. Она проклянёт каждого, кто хоть на миг был причастен к случившемуся; проклянёт каждого, кто хоть раз косо посмотрел на Него.


      Мягкая плоть трещит и расслаивается под её ногтями. Слой за слоем, кожа обнажает её пустую сердцевину, прятавшую в себе клинок; плоть раскрывается, как цветок на рассвете, как того жаждут Святые. Впервые в полной мере осознаёт, почему из раза в раз в её руках оказывался священный клинок, почему молили напоить его кровью Святой. Всё было ради этого мига — всё ради самопожертвования пред ликом первых Святых.


посмотрите на меня, широко раскрыв глаза; вот она я, самая греховная из вас; никогда не была ни человеком, ни божеством, ни мессией, ни антихристом, но упрямо притворялась каждым из них; посмотрите на меня, утратившую всякую волю к жизни, но всё же отчаянно борящуюся за неё; посмотрите на меня, предавшую всех, всеми преданную; посмотрите на меня, выпотрошенную вам на потеху, разбитую вам на радость, сломленную вам на смех, совершенно не знающую, кем она является на деле.


посмотрите на меня спустя век. посмотрите же на меня и скажите хоть слово. ругайте меня, бичуйте меня, но не молчите, не молчите, не молчите…


      и Святой смотрит на неё, не сменив милость на гнев, не сменив блаженную улыбку на искажённое яростью лико. Он спускается к ней с образа, и Его белоснежные рясы мажутся в крови, но для Него это не более, чем пролитое вино; Он склоняется над ней и говорит:


тебе пока что неведомо, но в конце концов окажется, что ничто в жизни не имело значения, кроме любви.


      и Агнесса едва улавливает тот момент, когда сгибается пополам; сама собой выпотрошенная, сама собой поруганная, отчего-то начинает плакать, как никогда не плакала; она рыдает навзрыд, мешая слёзы с кровью, и захлёбывается, захлёбывается, и хочет позвать хоть кого-то, но забыла каждое имя, что когда-то отдавалось сладостью на языке.


      она помнит, как сбегали на виноградники, и крали спелые-спелые, тугие меж пальцев ягоды, что стекали по горлу сладким соком; Он улыбался ей и смеялся, чувствуя радость от того, что радостно ей.


      она помнит, как тёплые ладони коснутся её оголенной шеи, что ни разу не была затронута шрамами; вместо них — дорогие ожерелья, переливающиеся в приглушённом свете спальни; Он коснётся сухими губами её щеки и улыбнётся.


      она помнит, как привозили из далёких-далёких краёв сладкий, золотистый мёд, что оседал на языке сахаром и солнцем; казалось тогда, что она почти счастлива в своём теле, и другой жизни ей не нужно; Он улыбался ей, чувствуя радость от того, что радостно ей.


      она помнит, как коснётся Он её щёк, почти стыдливо, почти украдкой, словно Он вор, словно преступник, готовящийся согрешить; Он улыбнётся ей почти искренне, не скрывая глаз, и скажет, что и мечтать не смел кого-то так любить.


      и Его белоснежное одеяние полностью делается алым; и Он опускается пред ней на колени, словно она достойна этого; и Он принимает её в Своих объятиях, убаюкивая её в своей хватке, точно младенца, и она захлёбывается в своём плаче, цепляясь руками за плащ.


      а её лишь целуют в макушку, как своё глупое дитя.


твоё имя никогда не будет Легион; родилась ты блаженным агнцем, и им же останешься до скончания веков.

да будет так.


      и священный меч раскалывается.


☬☬☬


      Агнесса раскрывает глаза и впервые за век чувствует себя так, словно наконец-то пробудилась от долгого, долгого сна.


      Высокая трава щекочет шею и голые лодыжки. Ветер гладит её по волосам в любящем родительском жесте. Облака над головой проплывают мимо, похожие на спящих овец. Агнесса тянет ладонь к небесам, точно пытаясь ухватить кудрявую шерсть и убедиться в своём здравомыслии, но всё, что ей достаётся, это тихий, шелестящий смех рядом.


      Поворачиваться не хочется.


      Она знает, чей это голос. Всегда будет знать. Всегда будет знать этот голос, этот смех, эту улыбку, это лицо, даже если будет пытаться обмануть себя и говорить, что память её подводит. Многое забыла, многое вырвала из себя, но не Его. Его — никогда, никогда, никогда.


      Агний сидит от неё чуть поодаль, одну ногу подложив под себя, а вторую согнув; локтём он опирается на колено, подпирая ладонью бледное лицо. Словно живой. Волосы колышутся в такт ветру и траве. Блаженная улыбка неизменна.


      Агнесса опускает руку, прикрывая ею левую сторону лица. Она уверена, что сейчас в относительном порядке. Её рассудок непривычно ясен, позволяя размышлять трезво и осознанно. Словно она прошла полное духовное очищение. Предки умолкли. Сейчас есть лишь она и неправдоподобно-живой Агний, и это — худшая из насмешек над ней.


      Она видела, как ему отрубили голову. Прямо на её глазах. Ради неё. Из-за неё. Её не обмануть. Пусть не смирилась, но поддаваться сладкому обману не намерена.


      — Ты не он. Не смей осквернять его лицо.


      — Ты бы не стала со мной говорить, не прими я его облик.


      — В таком виде тем паче не стану говорить.


      Он смеётся, неспешно поднимаясь на ноги. Агнесса отворачивается, отводит взгляд прочь, лишь бы не видеть его улыбку, не видеть его лица, не видеть его глаз. Она отворачивается и чувствует себя бесконечно усталой, неспособной более ни на один из Великих Подвигов — даже надежду не сумеет сохранить, даже Божье слово не сумеет вымолвить, выбрав, будь у неё выбор, и вовсе лишиться языка. Она желает покоя. Блаженного покоя. С неё достаточно божественных забав, достаточно насмешек и неясных замыслов.


      Но тот, кто посмел взять себе лицо Агния, останавливается аккурат рядом с ней. Он смотрит на неё, улыбается, и руку свою протягивает тоже ей.


      — Вставай, агнец. Мне о многом предстоит поведать, а тебе — спросить.


      — Агний звал меня ягнёнком, не агнцем, — тихо произносит Агнесса в слабом протесте, прикрывая глаза.


      Ничего, совсем ничего она не хочет спрашивать. С неё хватило. Совсем не осталось сил на что либо, и сладкая истома, разлитая по телу, лишь убеждает её окончательно сдаться; выполнила ведь поручение предков, выполнила, сумела…


      Агнесса раскрывает глаза, усталость сменилась липким, мерзким ощущением, что её обманули, а она совершенно ничего не осознала. До этого момента.


      Что именно она выполнила по просьбе предков? Чего они пытались добиться её руками? Ради чего отдала себя на растерзание самой себе?


      — Кто ты? — вопрошает Агнесса, садясь в траве и всё же добровольно бросая взгляд на того, кто всё ещё протягивает ей руку.


      — Во мне нет уверенности, какое имя отзовётся в твоей памяти, посему предлагаю отложить этот вопрос, — отвечают ей мягко, с пониманием и ласковой улыбкой, — но мне отрадно видеть, что ты столь быстро избавилась от наваждения. Не зря судьбою была выбрана именно ты.


      Агнесса несколько раз медленно моргает. Не чувствует присутствие Радости, не слышит и отголоска смеха. В этот раз — блаженство правдиво, нет сомнений в том, наступившее спокойствие подлинно. И всё же в ней совершенно нет осознания происходящего.


      — Пробуждение дремлющего исполина… предки всё это время вели меня к тебе? — Агнесса неспешно поднимается на ноги, с прищуром осматривая поле; нет ни намёка на присутствие хоть чего-то, кроме них двоих в этом месте.


      Лишь блаженный, священный покой.


      — Исполин? — улыбка становится кроткой, почти извиняющейся, а руки сцепливаются в замок за спиной. — Сожалею, но я отнюдь не исполин. За прошедшее время изначальный образ исказился… известно ли тебе, сколько лет прошло с момента, как эти земли лишились нашего покровительства?


      — «Нашего»?


      — Священного Триединства, — отвечают ей легко, лишь голову в немом вопросе наклоняет, точно неуверенные в том, как правильно расценивать подобное вопроание, словно совершенно не на это надеялись, — пойдём, дитя. Я обо всём расскажу тебе… но не здесь.


      Агнесса подсознательно знает, что должна чувствовать умиротворение и покой, наконец-то оказавшись в месте безопасном и истинно-праведным, но отчего-то не сумела сдержать порыв; вместо благодарности за терпение и ласку, резко вскидывает руку, а ей в ответ лишь понимающе улыбаются, не противясь. Ладонь замирает совсем рядом с шеей, по пальцам проходится дрожь. Ещё мгновение, и она сумела бы достать ногтями до шеи самозванца и…


      У него лицо Агния.


      Она бы не посмела. Никогда.


      Агнессу передёргивает от резко вспыхнувшей и мгновенно утихнувшей ярости. Кем бы он не был, он слишком хорошо её знал.


      А после разом ощущает вес сожаления, от которого не избавится вовек: с Авантюрином посмела. Посмела слишком многое, чтобы суметь выпросить прощение. И она отдёргивает себе, отшатывается, вцепившись в своё запястье. Посмела, посмела, посмела. И ни на мгновение не задумалась о нём до этого, увязнув в Радости.


      — Дитя, — внезапно окликают её, — не вини — по крайне мере себя. Едва ли ты ведала, что творишь. Ты берешь на себя более, чем сумеешь вынести.


      Посмела. Посмела. Посмела. Какое тут может быть оправдание? Она не оправдала доверия — точка. Никаких последующих «но» не может быть, даже если всё это — фальшь, театр теней, догорающая сцена.


      Посмела. И всё тут.


      Для него ведь это было… важно. В а ж н о. А она…


      Воспользовалась его согласием, его готовностью пойти на всё, что способно причинить ему вред. Ни словом не обмолвилась по поводу того, что желает сделать — сама не ведала, что творит в самом деле. Но едва ли это может послужить оправданием. Куда она денется, если не сумеет заслужить прощения? Никого ведь у неё не осталось — слишком давно уже. Лишь он. Лишь увиденный в нём давным давно отголосок Агния, голос которого давно умолк — даже эха не осталось. Лелеяла его призрачный образ из видений, не уловив момент, когда он оказался из плоти и костей.


      Вдох застревает в рёбрах, ломая их.


      Лучше бы он взаправду выстрелил в неё. Лучше бы он оставил её, бросил на растерзание её же Богу, как она того заслужила.


      — Дитя, — вновь окликают её, настойчиво, но сохраняя нежность в голосе, — следуй за мной. Я помогу тебе упорядочить мысли и разобраться в себе, даю слово.


      Агнесса смотрит волком, смотрит из-под стыдливо опущенных ресниц и едва сдерживается, чтобы не поддаться навязчивому желанию обнять себя, попытаться укрыть себя, скрыть от чужих глаз, спрятаться. Привыкла сносить пренебрежение и ярость к себе, привыкла к ненависти и страху, а теперь — боится нежности и понимания; боится принять её и осознать, что ничего из этого не заслужила. Желает захлебнуться в своей горечи по любви, о которой мечтала, но которую сама же упустила, утратив понимание, где — явь, а где — ещё несбывшееся будущее.


      И всё же она следует, ничего не спрашивая; её ведут прочь с поля, вглубь иллюзорно-мирного места, что ей совершенно не знакомо. Не было на Обетованной Земле ни изумрудных полей, ни лесов. Ничего не было. Ничего не осталось, кроме бесконечного золотистого песка.


      Вдалеке шелестит вечер, и становится так тихо и спокойно, точно в мире нет места печалям и злу; точно вновь она вернулась в беззаботное детство, когда ещё находила в себе силы верить в лучшее.


      Её приводят в сад. Проходят легко и беззаботно, точно не впервой здесь бывать, прямо к длинному столу с белоснежной скатертью, и Агнесса от чего-то замирает на месте, не решаясь сдвинуться. Знает, знает что до этого всё было ложью, и всё же…


      — Что такое, дитя? Я не веду тебя на казнь, не тревожься.


      Агнесса с силой щурится до боли в глазах, но делает шаг вперёд; повинуется каждому слову, оставив силы на упрямство в поле, взяв с собой лишь смирение и кротость. Осмеливается лишь спросить:


      — Он… мёртв?


      — Аха? — переспрашивают у неё с сожалением и отчетливой горечью. — Одно его имя звучит насмешкой над подобным вопросом. Он остался жив что в прошлом, что поныне, что в будущем. Погибни он взаправду… не думаю, что хоть кто-то уцелеет, став жертвой в его посмертном бенефисе.


      — В таком случае… — Агнесса приоткрывает глаза несмело, точно всё ещё опасаясь обнаружить себя обманутой и вернувшейся на сцену Радости, — кем являешься ты? Или всё ещё не место для подобных вопросов?


      — Нет, теперь… я отвечу на все твои вопросы, — на её вопрос мотают головой, улыбаются, а после спокойно садятся за стол, занимая место справа, — присаживайся, дитя, нас ждёт долгий разговор. Отвечая на твой вопрос… Я воплощаю собой последнюю, третью часть некогда священного Триединства.


      Агнесса позволяет себе нахмуриться, вновь чувствуя себя несмышлённым ребёнком. Словно её впервые привели на уроки и она ничего, совершенно ничего не понимает, сколько бы не слушала — внимание ускользает. Но она ведь старалась, так старалась учиться и запоминать… так почему слова такие знакомые, но совершенно ничего ей не говорящие?


      — Триединство? — переспрашивает несмело Агнесса, всё же присаживаясь за столом, заняв место с левого края.


      На неё смотрят немигающим, почти неживым взглядом. Ничего не говорят, ничего не отвечают, лишь голову наклоняют с безмятежной, блаженной улыбкой. Проходит несколько вечностей, прежде чем звучат слова:


      — Мне жаль, что вы совершенно ничего не помните о былых временах расцвета Парадиза… Как вы ныне зовёте эти края?


      — Обетованная Земля.


      Взгляд, преисполненный грустью, устремлён в небеса. Ладонь касается длинного стола и белоснежной скатерти.


      — Осталось лишь хоть что-то от Парадиза?.. Какие семьи сумели избежать гибели, дитя?


      Агнесса смотрит на того, кто улыбается ей лицом Агния; того, кто не даёт ответов на обещанные вопросы, и всё не вызывает в ней отторжение. Она наблюдает за его искренней скорбью, за его искренней печалью, и, отчего-то, чувствует себя прощённой, даже если прощения не просила. Чувствует себя услышанной, даже если собственным горем не поделилась. Чувствует себя любимым ребёнком, даже если собственная мать отреклась от неё.


      Агнесса сожалеет, что тот, кто искренне желал своего возвращения домой, обнаружил лишь пепелище, и всё же не может не испытать облегчение от того, что свою ношу ей более не придётся нести.


      — Моя семья… семья коэнов, — произносит наконец Агнесса, — и левиты. Более никто не считается причастным к Святым.


      — Ранее… задолго до прихода в эти земли Радости, существовало двенадцать колен, — начинают свой рассказ, скрестив руки в замок и уперевшись в них подбородком, в блаженных воспоминаниях прикрыв глаза, — и земель в те времена тоже было больше. И верили… верили не в радость, но в священное Триединство, что благословляло Парадиз, разделённый на три равнозначные части, и каждый из Трёх отвечал за свою часть. То, что ныне вы зовёте Обетованной Землёй, некогда было моей землёй, и звали тогда меня если не Руахом, то Очищением. И было так, пока Аха не решил, что его внимание требует наше безбедное сосуществование. Развязал он войну с нами, которую мы не смогли выиграть — двое из нас погибли, вместе со своими землями, а я же… пошёл на отчаянный шаг. Добровольно уступил своё место, заточив остаток своих угасающих сил в клинке, и ждал подходящий миг для пробуждения, когда избранное дитя сумеет навести смуту и разбить священные оковы, вызвав резонанс с силой Ахи. И пусть я всё ещё слаб… но сумею вернуть то, что было нашим по праву.


      — Всё, чему нас учили Служители… всё ложь? Не Радость была изначально, и не к Радости мы обязаны были стремиться?..


      — Мне жаль, дитя, что никто из вас не ведал всей правды.


      Агнесса упирается взглядом в свои сжатые в кулаки ладони. Смотрит на белеющие от напряжения костяшки, на натянутые жилы, а после расслабляется. Ничего, совсем ничего не чувствует. Не просто образ Святой лжив… вся её семья, вся её жизнь была лживой. Столько веков они поклонялись искажённым традициям, искажённым ценностям. Чествовали то, что поработило их предков, извело первых Святых.


      Воистину, Божественная комедия. Даже в самых страшных предсказаниях не сумела бы она увидеть нечто более жестокое и насмешливое.


      Доволен ли теперь Аха? Или ему до сих пор недостаточно?


      — Что изменит твоё пробуждение? Что теперь будет?


      — Очищение.


      — Очищение?


      — В моих силах прогнать наваждение, оставленное Радостью, и направить семью Святых на путь истинный, вернув священному дару первоначальный замысел… не должен был дар приносить столько страданий, и более ни один Святой не возьмёт на свои плечи ту ношу, что была взята тобой.


      Агнесса поджимает губы. Не злится, не чувствует ярости, и всё же так и не обрела покой, пусть и не может придать своим чувствам конкретный облик.


      — Что насчёт меня?


      — Я сумею помочь народу, что долгие, долгие годы был покинут мною, но не в моих силах помочь тебя и подарить утешение. В твоём случае я бессилен. Желала ты того или нет, но Эоном тебе было подарено благословение и сила — даже если оно воплощает собой его насмешку над тобой. Лишь он сам в силах забрать его


      Агнесса отворачивается, точно обожжённая одним взглядом на Него. Несколько раз медленно моргает. Ничего, совершенно ничего не чувствует — всё ещё, всё ещё ничего. Есть она, нет её — всё бессмысленно, всё одинаково. Надеялась найти свой смысл, но лишь больше увязла в унынии.


      — Тогда… ради чего я всё это делала? Ради чего поддалась гласу предков и исполнила их волю?


      — Чтобы подарить им упокоение, — отвечают ей, опуская взгляд и скрывая смиренную грусть и понимание во взгляде, — чтобы подарить спасение тем, кого возненавидела. Пусть не приму, но пойму твой гнев… Ты не желала подобного исхода, но он был предрешён с самого начала, такова была твоя роль в изначальном замысле — ты принесёшь истинную благодать своему но народу, более не сумев найти утешения в собственном доме. Не только из-за всех злодеяний, но и потому, что ты и не сумеешь считать это место своим домом. Но есть другая заблудшая душа, нуждающаяся в твоём присутствии, и с которой ты сумеешь найти покой.


      — Покой? Со мной?


      Глаза чуть жжёт, а под рёбрами неприятно щекочет. Не осталось в ней веры — ни в себя, ни в привычные устои, ни в прозвучавшие слова. И, словно чувствуя, не спешат вновь заговорить с ней — дают время на размышление, дают время на утешение, а после протягивают руку, накрывая её ладонь теплом и нежностью.


      — Ранее, когда народ пытался объяснить и придать конкретную форму Триединству, они говорили так: три есть Любящий, Любимый и Любовь. Двоих не стало. Агния, что был любим, не стало, и вместе с тем не стало тебя, как любящей. Но осталась любовь — всегда будет оставаться любовь, как единственное, что важно в жизни, понимаешь, дитя? Любовь останется с тобой, нужно лишь сменить вино на мед, а ярость на нежность, и тогда ты обретёшь очищение, которое не смогу подарить тебе я, но которое ты подаришь сама себе, и оно будет в сто крат ценнее.


      Почему-то слова того, кто призван утешать, больше её не утешают. Больше нет покоя в блаженстве и нежности. Нет ничего, совершенно ничего больше нет в Агнессе.


      Лишь желание вновь разрыдаться; разрыдаться как в детстве, когда было кому её утешить, когда не была она ни Святой, ни той, что исполнила древнее пророчество. Чтобы не знать, не знать про это древнее пророчество, не слышать уродливую правду, не узнать о несправедливости. Чтобы прижали её к себе, погладив по голове, и пообещали бы порадовать её чем-то сладким.


      Агнесса хочет, чтобы пахло кокосом и молоком. Больше ей ничего не нужно.