Сложно вспомнить дни до Ёсивары, до тех грязных сточных вод, что я хлебнул сполна, пока волной меня не вынесло на глиняные берега увеселительного квартала, у высоких каменных ворот. Был лишь тянущий в животе голод, тусклые смольные улицы Эдо после страшного пожара Мэйрэки (великий пожар в 1657 года, длившийся 19 дней, один из самых крупный по количеству погибших. около 107 тыч.) Я был совсем юнцом, когда пламя показалось мне самым жутким существом на земле. Взмывающие всполохи огня с треском суги разносились по улицам, озаряя ярким светом черную безлунную ночь. Крики помощи и боли снятся во снах по сей день.
Огонь потух через девятнадцать дней, оставив после себя выжженное поле из торчащих чёрных тростниковых стеблей. Скорби и слезам горожан не было конца. Утрачен кров, утрачена имущество, утрачена кровь.
Я был одинок всегда: без матери и отца. Холодные тела стухшие и сгнившие в жаркую летнюю пору собирали назойливых мух. Смрад разносился дальше крохотной минки в селе под величавым городом Эдо. Невыносимая духота спекшегося на жаре дома смешивалась с тяжелой гнилью, ароматом трупного яда. Один.
Эдо восстановился быстро, едва я глазом моргнул. Матия стояли новые, аккуратные и блестящие чистотой на рассвете. Бледный туман стелился тонким покрывалом, поднимая влагу прошедших дождей. Тяжело.
Идти едва волоча босые ноги, питаясь персиками с чужих выживших садов и получать тумаки от хозяев. Розги били больно, рассекая тонкую юношескую кожу. Обрывки детского кимоно слипались к открытым ранам на спине, руки окочанели от садин, что уже подгнивали. Казалось, я сам становился ходячим трупом.
— Родители твои где? Чего слоняешь по улицам? — голос врача был строг, но так ласково брал за душу толикой заботы.
— Сами знаете же, Йосано-сама, — я старался держать лицо, не плакать от пронзающей руку боли.
— Знаю, — выдохнул Акико, бинтуя раны на руках. Красивая, как осень. Суровая, как зима. Была заместо своего мужа врачом. Все шли к Йосано, но, встречая господина, попадали к госпоже. — Не воруй более. Понял, Дазай?
— Урок уяснил, — тихо ответил я, поджимая губы. Невольно слеза скудо скатилась по щеке.
— Чего плачешь, юный самурай? Жизнь боли не научила ещё? — строго отозвалась Йосано, протягивая сверток с рисовым шариком в тростниковом листке.
— Это от заботы, — признался я, принимая такой дорогой и ценный подарок.
— Не обольщайся, больно жалким ты выглядел этим утром. Доброты нет на этом свете. Ками-сама строга с нами, — ответила Йосано, усаживаясь за свой стол, поправив подолы простого голубого кимоно. Госпожа носила искусный гребень с золотой бабочкой в волосах, оттого я всегда узнавал её в серой толпе незнакомых и чуждых людей.
Рисовый шарик вкусный. Казалось одного укуса хватала мне на весь долгий день скитания. Незнавший всей боли и печали, я любил играть с детворой на улицах со старыми, рваными тэмари. Своего у меня не было, и не могло быть. Тапки порваны, кожа в ссадинах и голубых синяках. Одежда, сидевшая когда в пору, обвисла, стала короче, рванее, едва прикрывал колени. В отражениях луж и разбитых стёкол мне мое лицо казалось противным, гнойным и больным.
«Лицо у тебя девчачье совсем. А слезы только красят твой лик».
Кланяться и бится лбом об твёрдую землю я научился рано, насильно узнал о своём месте. Взрослые грубые руки обучили, что мое место по праву у грязи, на коленях и спрятанных глазах.
— Не смей глядеть на госпожу, ты паршивец, — самурай на службе у аристократии доходчиво объяснил, как быть при виде дорогой красоты на своём пути.
Я взрослел кимоно становилось короче, а сам стремился высь. Дети больше не играли со мной, не тот возраст. Мне было пора работать, да только от одного взгляда на меня все воротили нос и мотали головой.
Я воровал и там и тут, но лишь еду, немного. Грубил и дразнил отставных потолстевших самураев, было весело. Забаве не знал я ни меры, ни страха перед наказанием. Как дерну за пояса на спинах мужчин с лысиной на темени, так и давал деру от полуобнаженных людей.
— Поймайте этого сорванца, — кричал раскрасневшийся и пыхтящий мужчина, заправляя кимоно. Долго смеялся до боли в животе, прятался под храмами, всегда успешно.
Однако голод был жесток, не знавал ни чести, ни достоинства. Тягучий, долгий болезненный. Тело ослабло перед ним, ломалось под собственным небольшим весом. Волосы путались колтунами, свисая на худые плечи, казались тяжёлым грузом. От меня несло вонью редкостной, кожа чернела местами, крылась гнойными ранами после долгих дней валяния не пойми где. Тело само убивало меня, и в голове та мысль была сильной, навязчивой. Я долго глядел на реку Сумида, на спокойные потоки. Метался по мосту там и тут. Было и страшно, и не в терпеж раствориться в её мутных водах.
Голод овладел мной до безумства, едва ли я мог подняться с согнутого положения. Глаза тяжелой завесой закрывались. Я знал, что умру. Чего было тянуть? Чего было ждать? Вниз и с концом. В чёрный омут, домой.
Кото, сямисэн звучали тихо, топот и гул второго этажа казался таким отчетливым сквозь бедную пелену. В животе все также тянулось болезненно, ноюще. Тело, наливное железом, едва могло сдвинутся с места. Я чувствовал необыкновенное удобство своего положение. Татами, застеленный циновкой, казался пушистым и мягким, как шелковица. Я с усердием распахнул глаза, оглядывая тускло освещенную комнату.
Крохотное отделенная бумажной ширмой. Я и масляная горелка рядом. В соседстве звучали стуки и жалобные всхлипы. Я не сразу понял, что то были за звуки. Стенания и тяжело дыхания: совсем как тогда, когда я встретил двух мужчин в подворотне между баней и рёканом. Щеки вспыхнули и загорелись жаром. Всхлипы стекали в громкие стоны, и я совсем терялся в этой суматохе дома.
Ёсивара.
Меня унесло в весёлый квартал течением. Да только отчего, кому-то вздумалось выходить меня в этом оплоте греха. Я не девушка, я не мил лицом. Ни писать, ни читать не умел. Только одна беда с меня. Оставили бы на берегу или сплавили дальше.
— Иди, посмотри-ка того юнца. Если проснулся, дай ему еды, — громко прозвучал чей-то старческий строгий голос.
— Будет сделано, госпожа, — ответила девушка, открывая сюдзи в комнату. Аляписто разукрашенная, бледная девушка в ярко-голубом кимоно посмотрела на меня и закрыла ширму, зашагав куда-то дальше.
Даже её спугнул мой безобразный лик? Я сел, подтянув ноги, в ожидании глядел на стену, за которым творился всякий разврат. Тени пары ложились на светлую бумажную ширму, показывая все то, что позволял себе мужчина над женщиной. Пугало.
Девушка вернулась с подносом и посмотрела на стену, в которую я глядел долго и неотрывно. На деревянном подносе стояла миска с супом, шарик риса и питье.
— Удачливый, ты, братец, — произнесла девушка, подсасижаясь к моей циновке, элегантно и осторожно. — Не всякий бы выжил. Да ещё и приглянулся нашей госпоже.
— Разве то удача? Вернее бы умереть было, — ответил я, не отрывая взгляда от силуэтов. Мужчина имел девушка как только мог: то запрокинув ногу на плечи, то повернув на живот. Я хмурился сильнее, пытаясь понять положения пары.
— Смешной ты. Должно быть, голоден. Поешь, — протянула поднос девушка. Я помотал головой.
— Я не хочу быть в долгу у публичного дома.
— Ты уже, — опустила глаза одзё(куртизанка). — Попав сюда однажды, ты вряд ли уйдешь по своей воле.
— Но я мужчина, — недовольно выпалил я.
— Вас мужчин полно. Ты не думай, что то лишь женская работа, братец, — она схватила меня за подбородок. — Лицо у тебя довольно детской, девчачье. Такое посетителям нравится.
Я рефлекторно ударил её по руке. Кожа на лице горела от касаний, неприятный и влажных. Девушка усмехнулась, поправляя юбку кимоно. Отчего же ей были смешно?
— Юки, — поклонилась она. — Можешь звать Юки-чан.
— Дазай, — пробубнил я.
— Неопрятный? Надо тебе имя придумать по красивше, — охнула Юки и встала. — Ешь. Совсем как скелет. Такое не продаётся, Дазай-тян.
Досада сковала тело, стянуло горло в петле. Хуже было от слезных просьб прекратить в соседней, другой комнаты. Звуки мешались, путались. Становилось до одури тяжело дышать, к горлу подступала рвота, вязкая и жгуче кислая. Сбежать. Нужно сбежать. Я опрокинул миску супа, вскочив со своего места.
Ноги сами несли меня прочь из квартала. Пестрящие краски рябили и путали сознание. Я сталкивался с одним, другим человеком. Не извинялся лишь бежал, сломя ногу, да лучше броситься обратно в реку, чем так жить. Слабость догнала меня очень скоро, едва ли я смог добраться до ворот с сакурами, как рухнул в обморок у хозяйских ног.
Я был вновь здесь в той же комнате с пятном супа на татами, только то был уже день. Не было звуков разврата, лишь редкий топот ног и чье-то спокойное дыхание в комнате.
— Глупый братец, куда бы ты убежал? — Юки-чан что-то выводила кистью на бумаге с красный каймой на углах(оиран таким образом скрепляли края письма накрашенными губами, что считалось очень эротично. позже появились тэн-бэни специальные готовые бумаги). — Тебя бы у ворот “Омон” поймали, вернули в другой дом, быть может.
Я молчал, тупо глядя на светлую стену. Кому я должен был обязан? Кого я просил меня спасать, да списывать в долг куртизанки? Или моё тело никогда не принадлежало мне?
— Молчишь? Ну, как госпожа освободится побеседует с тобой, — она говорила спокойно, отчего-то меня бросило в дрожь. Беседа ли не значила побои розгами, или чем похуже. Выходит я её обворовал? И правда, занял комнату, пустил в утиль еду. — Да не боись, она хорошая. Госпожа, добрая.
— Знавал, я эту доброту, — грубо ответил я.
— Гляди, заговорил Дазай-тян, — захохотала Юки совсем как полоумная. — Тебя бы отмыть да накрасить. Краше ойран из дома Цуки будешь.
— Да я ж...
— Мужчина. Совсем не образованный видно, не слыхал, как любят буддисты с мальчиками развлекаться? А самураи? — все смеялась надо мной Юки.
— Он с улицы, Юки-чан, думаешь он писать, читать умеет? — в комнату вошла пожилая статная дама в красном свободном кимоно. Серебряная седина изморозью виднелась на чернушных волосах. Все внутри меня сжалось лишь от взгляда карих глаз, как у той госпожи на Асасуке. Я рефлекторно сложился в поклоне на татами.
— Ай, манера таки знает, госпожа, — усмехнулась Юки.
— Чего кланяешься? Власть почувствовал? — женщина взирала на меня сверху вниз, высокомерно, грубо. Где же та добрая госпожа?
— Положено, — ответил я, плечи дрожали. Я сжимался, желая стать меньше.
— Кто научил?
— Самурай-сама, — спину тянуло, живот издал непристойно громкое урчание.
— Бедовый ты, Дазай-тян, — тяжело вздохнула женщина.
— А я говорила вам, госпожа. Может его к остальным девкам? В подвал помирать от голода. А там отправим за 300 мон монахам по течению(мертвых куртизанок отправляли в бочках с 300 мон по рову, их прибивало к храму, где монахи на эти деньги отпевали девушек и хранили в братской могиле), — легко говорила Юки.
— Здоров? — спросила женщина. Я смотрел на дам из-под спавших грязных прядей. Меня для них, впрочем, будто не было. Госпожа выкупила мое тело спасением, теперь она вправе им распоряжаться.
— Здоров, — ответил Юки, кивнув. — Худой только. Кожа да кости, не за что хвататься.
— Нарастим. И так в доме работают всего ничего девочек, — ответил госпожа, приложив палец к острому подбородку.
— На что? Он ничего не заработал ещё, — меня пугала спокойная и расчетливая улыбка Юки. Она с такой простой говорила о одзё, о людях?
— Успеется. Покорми его и отведи в баню, да отмойте с девочками его, как положено, — смахнула рукав кимоно госпожа. Она обернулась ко мне. Склонившись, женщина подняла мою голову. — До коли ты не дорожишь своей жизнью, она подле принадлежит мне. Понял?
Губа дрожала. Хотел возразить. Укусит руку. Да только руку кормящую не кусают. Не хотел я оказаться в подвале и ждать голодную смерть. Немного вкусить иной жизни. Глупое человеческое желание выживания. Я кивнул.
— Хороший мальчик, будь паинькой и все будет у твоих ног, — сказала женщина.
— Что с одеждой? — склонила голову Юки.
— Сходи к Комару-сану. Персиковый будет самый раз, — она повертела мою голову от стороны к стороны.
Прежде мне удавалось купаться в общественных банях, денег едва ли хоть раз попадали в мои руки. К тому же повели меня в женскую баню квартала Кёмати(один из кварталов Есивары). Сказать, что был я смущен окружающими меня дам, ничего не сказать. И все девушки смеялись, хихикали надо мной.
Место было мне незнакомым и странным. Всё отдельно деревом суги: полы, стены, чан с водой, где сидело несколько девушек в горячей воде. Мы стояли рядом с энгавой, что вела в раздевалку за простыми голубыми ширмами. Ноги скользили на влажных дощечках.
— Ты нас боишься? Или жарко тебя, Дазая-тян? — смех разносился между девушками от шестнадцати до двадцати. Все одзё, в доме Моноками не было ни одной ойран. Заведение низкой ценовой категории.
Я постеснялся ответить, голос был подобен сорвавшемуся пению птицы: тонкий, режущий слух. И одной помощницы хватило бы, но девушки облепили меня назойливой мухой. Когда весь слой кожи был содран, оставив после себя детскую красноту, дамы принялись за спутанные длинные волосы.
— Да тут только их ножом резать, — отозвалась одна, нещадно рвавшая волосы клочками.
— Дазай-тян, откуда же у тебя такие кудрявые волосы, — спросила другая, сидевшая напротив меня ужасно близко. Голая, на светлой коже катились капли воды после умывания. Я опустил глаза, так как из-за роста уткнулся ей в обнаженную, ничем неприкрытую грудь. Я молча пожал плечами, разглядывая свой член. Неужели такое обилие дам вокруг меня нисколько не восхищало, не возбуждало?
— Вы слышали одзё из дома Фукусин пыталась сбежать с любовником? — внимание с моей персоны быстро перетекла на местные слухи.
— И чего? — отозвалась писклявая одзё, грубо расчесывающая мои мокрые спутанные пряди незамысловатым деревянным гребнем. Меня остригут как тех самураев с мерзкой проплешиной на темени? Или можно будет плести эти искусные причёски, как у других куртизанок?
— Поймали у западной стены, они взобраться даже не успели, как Рампо-сама их поймал, — ответила ей одзё.
— Не знала что ли, что он на службе? Дура, какая, — грубо бросила ковш в деревянное ведро третья. Я резко дёрнулся, перепугавшись, что ковш пришелся по мне.
— Само по себе глупо сбегать отсюда. Грозить жестокое наказание в доме. Комиссары глаза закрывают на такое. Скажут, что померла от болезни. А сами-то, — девушка умолкла, опустив гребень.
— И чего теперь? По дуракам скорбеть? — отозвалась третья, выдирая колтуны. Я вскрикнул от резкой боли. — Терпи, иначе никак.
Сбегать нельзя – убьют.
Волосы высушили, уложили, стричь не стали. Жалко было. Девушки познакомили меня с косметикой: белой пудрой и ало-красной помадой из сафлора бэни. У каждой был свой изношенный набор. Юки принесла трехслойное кимоно:
— Оби завязывается вперёд, — пояснила она, показывая как это делать, медленно и повторяя словами действия. Только подвязала одзё его вышел пояса, на талии, как у девушек. — Сегодня постоишь у решётки.
Девушки, Момо и Сакура, накрасили меня своим набором косметики. Пудра пушилась, тянулась до ключиц, на загривки они подвели её не до конца. Красная помада бабочкой для акцента. У меня ничего своего не было: ни гребешка, не звенящей заколки в волосах. Но отчего-то отражение скромной юной девушки в зеркале мне нравилось.
— Говорила же, такими тонкими чертами только любоваться. Краше любой нашей девы, — охнула Момо, однако голос звучал печально. И я знал почему. Одним сидением у решетки мне не свезет.
По дому разнесся звон колокла. Девушки засуетились, убирая табако-бон со своими принадлежностями, поправляя пояса оби и причёски. Они вышли из комнаты, вытянув меня.
— Когда слышишь звон колокла, ты обязан спуститься вниз. После ещё прозвучит мелодия кото и сямисэн, это значит работа началась, — Сакура хваталась за мое тонкое запястье, оттягивая его вниз. — Будь прилежен, Дазай-тян.
Меня привели к деревянной решётке перед входом в заведение усадили за ширмой к другим девушкам. На улице Нака-но-тё собирались люди, в основном мужчины: от самураев до купцов и коротко-рукавников. Между разгуливали одзё в ярких кимоно, в гета на босые ноги, выставляя наготу ступней на обозрение. Сквозь двухэтажные матии с открытыми окнами и красными бумажными фонарями с кисточками тяжело было разглядеть небо, желтеющее к закату. Лишь пестрые фасады зданий с неприглядными колыхающимися на ветру норэнами. Чистый дневной воздух смывался ароматом табака, перед глазами стелил тонкий туман сигарет.
Где бы я был сейчас? Просился еды у Йосано-сама или объедал какие-то помои? Может я был одурманен окружающей меня доселе незнакомой роскошью, может сходил мерно с ума, но мне нравилось это место. Пусть это не дом, но была еда и одежда. Но будущая перспектива пугала. Ты не мальчик на побегушках, вспомни Дазай Осаму. Ты товар на выставке разврата и увеселения.
<...>
Больно. Неприятно. Слезы текли по щекам, а руки метались отбивались от чужих: жирных и сальных, мерзких и грубых. Ненависть к себе и к клиенту вырывалась глупыми всхлипами. Я не был готов. Да и могли быть?
Ни одна девушка не рассказала мне о сексе между мужчинами. Я знал, куда совали свои члены другие, но как не понимал. До сегодняшнего дня.
Я ударил его сперва в лицо, после меня повалили на старый пропахший чужими телами футон. Руки сковали меня в запястьи над головой, но ноги были свободны и метались, рвались.
— Какая строптивая девка, — самурай ударил меня по щеке, сильно и грубо, отчего я спутался и потерялся на минуту. Он схватил мой подбородок своими вонючими руками. — Лицо мне твоё знакомо, а сказали ты тут новенькая. Опробовать надо.
— Пусти, ублюдок, — я плюнул в его лицо, старое и сморщившееся.
— Так да, — он грубо повернул меня, ткнув лицом футон и дергая волосы. Руки оказались связаны поясом оби за спиной. С каждой минутой моё положение становилось все ужаснее и ужаснее. Страх пробирал крупной дрожью и ознобом по телу.
Он задрал юбку обнажив ягодицы, и хлестко ударил их. Я зажмурился, пытаясь сползти вперёд. Но его руки вцепились за талию, сжимая до боли тонкую кожу. По щекам текли горячие, жгучие слезы.
— Отпусти, — слезливо просил я, ерзая в его руках. — Больно.
— Так ты не девка, гляди-ка, — мужчина отодвинул фундоси, раздвигая ягодицы. Я напрягся, задрожав сильнее. Не хотел, чтобы это был он. Оттягивался вперёд, пытаясь выскользнуть из него рук. Однако он резко потянул меня на себя, усадив на колени. Что-то твёрдое уперлось в между ног. И от понимания, мне становилось тошнее прежнего от него и себя. — Дай взглянул. Так, ты тот юноша.
Когда я узнал голос и лицо, меня бросило в холод. Задергался на его коленях, пытаясь уйти, убежать, лучше пусть изобьют до смерти, чем заняться сексом с этим стариком. Он сунул свои пальцы мне рот.
— Только посмей укусить, — он толкался грубо, глубоко, вбирая пальцами слюну. Слезы все стекали по щекам, не думая останавливаться.
Меня безвольной куклой опрокинули на спину, резко раздвинув ноги. Не хотел смотреть в лицо этого человека, видеть похотливый его взгляд на моем теле. Он резко вставил два пальца в меня. Секундой боль казалось тупой, но в минуту я вскрикнул, пытаясь вытащить из себя его пальцы. Горело и жгло невыносимо, раздирало на куски ощущения его пальцев во мне. Я пытался уйти, вырваться, но он воткнулся пальцами в плоть внутри. Сводя меня в агонию боли. Прожигающее чувство пробивало сквозь все тело. Ноги косило от слабости. Уйти, убежать.
— Отпусти. Отпусти. Мне больно, — меня вновь утянули вниз, насаживая на три фаланга. Что-то внизу с огнём растягивалось, сдерживало пальцы во мне. Я мотал головой из стороны в сторону, рыдая и повторяя все те же слова: — Больно. Больно.
— Лицо у тебя девчачье совсем. А слезы только красят твой лик, — сказал он тягучим отвратным тоном, двигая рукой вверх и вниз, бесцеремонно раздвигая стенки. Боль сковывала, и казалось, что с ней можно было смирится. Она казалось глухим отголоском, пока он не поднял мои ног, свидя их, и не вошёл в меня своим, по ощущению, толстым членом.
Мой крик казалась чем-то отдалённым и незнакомым, а собственные мольбы звучали в соседней комнате. Внутри все горело, меня рвали снаружи и изнутри. С каждым толчком всхлипы и вскрики стихали, тело онемело в том месте, где меня имели. Только слезы продолжали стекали по щекам, обжигающе. Их в ту ночь я чувствовал это как никогда.
Когда же господин заполнил меня собой и довёл себя до исступления, он довольно запахнул свое кимоно, сняв оби с моих рук. Плечи затекли, в подобном положении. В теле не осталось ни толики сил. Все болело, ломило. По бедра стекала какая-то жидкость. И в минуту я думал, что то кровь. Но абсолютное безразличие пробило моё сознание. Слезы стекали, смывая белую пудру на лице. Аромат табака душил.
Мужчине секса оказалось недостаточно, он потянулся за поцелуем. Я отвернулся, всё как безумный повторяя: больно, больно. Он грубо схватил меня за щеки, надавив открыл мне рот и скользнул воняющим смрадом языком к моему. Мышцы на животе дергались, подзывая к рвоте. Я терпел как мог, но резко вырвался из хватки опрокинувшись на бок. По краю футона и татами потекла желтоватая желчь с какими-то остатками еды. До чего противно.
— Жалкий какой, — он обвел рукой мои ягодицы, скользнув по бедрам. От касания пошли мурашки по телу. Мерзко. Мерзко. Я залился слезами, тихо всхлипывая. — Мне такие юноши нравятся. А твоё тело к тому-то же безупречно.
Он коснулся шершавыми губами оголенного плечами, гладя бедра. Хотелось вскрикнуть: «Хватит», но голос утонул в слезах. В горле встал ком, а сам я, как окаменелый и сдвинуться не мог.
Тело не моё. Не мне им распоряжаться впредь.
Примечание
исторические сноски, мои исторические сноски))