Примечание
Ребята, когда вы кидаете заявки в приват, пожалуйста, подписывайтесь и на основу! Без подписки на основу я вас в приват НЕ приму. Все ссылки можно найти в описании профиля.
ДРУЗЬЯ, ЗАПОМНИТЕ, ЧТО НАРКОТИКИ, ВЕЩЕСТВА И ПРОЧИЕ ПРЕПАРАТЫ – ЭТО ОЧЕНЬ БОЛЬШОЕ ЗЛО. НИКОГДА!!!!!! не пробуйте их, даже если в компании или ещё где-то вас очень просят и всячески настаивают. Это не приведёт ни к чему хорошему.
В данном тексте не идёт речи о пропаганде веществ – наоборот, целью стоит показать всё их зло и пагубное влияние на человека.
Если кому-то из ваших друзей или близких необходима помощь, то обратитесь по горячим линиям в специальные центры.
Наркотики – зло. Наслаждение от жизни можно получить гораздо более безопасными и приятными способами.
А сейчас приступим.
Сострадание к младшему Романову медленно, но верно, превращалось во мне во что-то пугающее и волнующее сердце, и к началу зимы я уже начинал нестерпимо томиться, ежели мне не удавалось увидеть Александра Петровича хотя бы раз в несколько дней. Это состояние своей души я никак не мог и не хотел понять. Мне всё время казалось, что я поступаю неправильно по отношению и к нему, и к себе, и к Косте. К Косте в первую очередь.
Александр Петрович писал мне письма и из лечебницы. Они были всё того же содержанию, но с одним маленьким отличием: он словно писал не мне, но незнакомцу. Письма его были длинны и пространны, меня иногда пугали смены темы и в принципе то, о чём он писал.
Чтобы не думать об этом и том ужасе, который я испытывал, я сильнее углубился в работу, благо никогда не имел её недостатка. На время трупы, операции, больные, посетители, моя непомерная усталость и бесконечно падающий снег заставили меня забыть о бешеной канители жизни, в которой была такая семья, как Романовы. Но спокойная, если так можно было её назвать, жизнь моя была недолгой.
Между тем подбирался конец декабря, из столичной лечебницы вернулся Александр Петрович. Я был вызван к ним в тот же день. Пока я сбивал с ботинок снег, снимал своё пальто и пушистую шапку – которую очень выгодно сторговал на Толкучем рынке за двадцать копеек, – вокруг меня прыгали две горничных, которые же и провели меня в гостиную. Александр Петрович пылал обманчивым жаром юности и здоровья, сидя в кресле рядом со своею маменькой, но это чрезвычайно насторожило меня, потому как я уже знал, что наш враг очень коварен. Я видел, как нездорово сверкали глаза Александра Петровича, и мне это очень не нравилось.
Я имел с сыном и матерью разговор, который вовсе меня не успокоил.
– Ваш совет, Михаил Юрьевич, оказался просто прелесть что такое! – проговорила госпожа Романова, вся светясь.
– Маменька, не будьте так категоричны, вы ведь тоже когда-то хотели упечь меня туда.
– Ой, Сашенька, не говори глупостей.
– Маменька, да вы, право, забыли! Позвольте напомнить, что я тогда…
Екатерина Алексеевна вымученно улыбнулась. Мне не надо было ничего говорить в довесок – я и так прекрасно понял, из-за чего Александр Петрович когда-то чуть не стал пациентом той лечебницы.
– Это всё театр в нём говорит.
– Ах, театр! – не своим голосом воскликнул Александр Петрович. – Всем тихо, сейчас я буду говорить! Михаил Юрьевич! Вы не представляете! Ах, что же это было! «Щелкунчик»!
– «Щелкунчик»? – переспросил я. К чему было это сказано, мне было неясно.
– Балет, – шепнула мне Екатерина Алексеевна.
– Я три года мечтал попасть на него! – Александр Петрович откинулся в кресле и сложил ладони вместе, прижал их к груди. – Три года! Я решительно был счастлив в тот вечер. Вот она, чарующая прелесть моей жизни!
– В последний день пребывания в столице мы посетили Мариинский театр. Пришлось на несколько дней раньше отбыть из лечебницы. Михаил Юрьевич, не серчайте на нас, – виновато улыбнулась госпожа Романова, – мы не могли пропустить такое событие. Это величайший балет! И мы не могли его упустить.
– Билеты было не достать! – воскликнул Александр Петрович и ткнул пальцем в свою маменьку. – А ежели бы вы, маменька, раньше меня упекли в это богоугодное заведение, то, кто знает, может мы бы и не имели такого счастия увидеть это чудо!
– Вы знаете, – поспешил вклиниться я, – мне не важно, из-за чего произошла ваша неприятная оказия в прошлом. Я врач, перед врачами не принято стыдиться, мы много чего видим в своей практике. Мы с Александром Петровичем будем несколько после иметь приватный разговор, потому что ему, как моему пациенту, необходимо всё мне рассказать. Об этом балете тоже, ежели хотите.
– Хочу, – закивал Александр Петрович.
Я был уверен, что болезнь отступила и даже почти убедился в этом после рассказа Александра Петровича. Еще несколько дней кряду он рассыпался мне в восторгах, рассказывал различные подробности про балет, который он имел счастие видеть, наигрывал на фортепиано музыкальные композиции, которых я не знал, напевал что-то, пока я его осматривал, и в целом пылал неподдельным блаженством.
Я наблюдал его ещё неделю. Приезжал под вечер, производил все необходимые процедуры, а после пил с семейством чай или беседовал в малой гостиной. Ежели Александра Петровича не было – он снова начал вести светскую жизнь, был то на балах, то в театре, а то и вовсе уезжал со своими друзьями кататься в колясках до самого утра, – то мы беседовали только втроём.
Иногда, в периоды своего хорошего настроению, Александр Петрович хватал меня за руки и вытаскивал в середину своей комнаты. Он учил меня танцевать вальс, потом кружился со мною – я неловко топтался, очень стараясь поспеть за его стремительной поступью – под мелодию, которую сам же и напевал. Теперь я уже знал, что она из того балета.
Мне доставляло огромное удовольствие наблюдать за Александром Петровичем в такие моменты: он весь светился, улыбался, движения его были грациозны и плавны, словно и не было в нём его недуга.
Бывали моменты, когда моё тело отзывалось на его касания, но в те минуты, когда я неуклюже вальсировал с Александром Петровичем – он-то чувствовал себя замечательно! – я мог думать только о том, как славно моя ладонь лежит на его талии, совсем не выраженной, как у девушек.
Однажды Александр Петрович сказал:
– Миша, возьмите!
И протянул мне небольшой медальон. Я раскрыл ладонь, опасливо принимая подарок. Медальон был довольно тяжёлый, добротно сделанный. Я поднял глаза на младшего Романова.
– Спасибо, Александр Петрович. – Я улыбнулся, взвешивая подарок на ладони. – Я буду хранить его.
– Наденьте! – глаза у него горели, он был весь в нетерпении. – Ах, нет! Давайте я вам помогу.
И хоть я мог самостоятельно надеть цепочку – её длина позволяла спокойно накинуть её на шею, – он всё же взял медальон из моих рук. Поглядел на него, слабо улыбаясь и думая о чём-то своём, и аккуратно надел его на меня, поправил поверх сюртука.
– Благодарю вас. Я, пожалуй, уберу его под рубаху, не хочу, чтобы кто-либо его видел.
Я говорил правду. Этот подарок был какой-то чересчур личный, словно напоминание об нашей незримой связи. Таким обыкновенно не делятся с обществом, такое обыкновенно хранят у сердца и не показывают ни одной живой душе.
Медальон холодом лёг мне на грудь, я поправил цепь под воротом рубахи, коснулся шеи, проверяя пуговицы. Я не раскрывал створок, но был уверен – и от этой уверенности что-то сладко ныло у меня внутри, – что меж ними спрятана фотография или записка.
Александр Петрович взял меня за запястье, медленно переводя взгляд со своих рук на мои. И вдруг резко подался вперёд и припечатал сухой мягкий поцелуй к моим губам. Он отстранился от меня с красным лицом. Мы смотрели друг на друга несколько секунд. А потом я потянулся к нему первый. Губы у него оказались сухие и очень-очень горячие.
Моя уверенность в успехе лечения пошатнулась, когда мне снова прислали записку, и мне пришлось отпрашиваться у дежурного главного врача. С этой неурядицы, этого внезапного, но такого желанного мною поцелуя, прошло ещё несколько дней, и я заволновался. Вроде бы Александр Петрович выздоравливал, время в лечебнице пошло ему на пользу. Но вопреки всему ему неведомо от чего становилось хуже, но хуже не в обычном понимании, когда недуг проявляется физически, например, кашлем, ознобом или температурою, и прочими недомоганиями, а хуже в несколько ином, страшном смысле.
Александр Петрович начал странно себя вести. Когда меня приглашали остаться на ужин, он всегда усаживался рядом со мною, при своей августейшей маменьке не стеснялся взять мою руку или прислониться головою к моему плечу. Мне это доставляло стеснение, я извиняюще смотрел на Романовых, как бы прося их милости. Больнó их чадо, и что я с ним сделаю, коль оно ластится ко мне.
– Пусть, пусть, – шептала мне потом Екатерина Алексеевна, помахивая ладошкой в разрешающем жесте. – Ах, даром ездили лечиться!.. Вы, вы его, главное, вылечите. Очень вас прошу, мы на вас надеемся и уповаем. А то, что он говорил тогда, ну, что он с юношами… вступает… – тут она смутилась и неловко закончила: – Ну, что я с этим сделаю, он всегда такой был, своевольный. Вы, Михаил Юрьевич, простите мне такую вульгарную откровенность, но вы у нас уже окончательно свой. И вам я могу Сашеньку доверить без всяческих опасений.
– Екатерина Алексеевна! – горячо восклицал я и смотрел в её сияющие глаза. Эта женщина говорила мне такие, казалось бы, простые вещи, но звучали они, как самое огромное откровение. – Я сделаю для него всё, что в моих силах. Вы знаете, я, кажется… Ежели мне нужна будет ваша помощь, в дополнение к моему лечению, сможете ли вы оказать мне такую любезность?
– Ах, ну разумеется! Ваше слово!
Так мы совещались с матерью Александра Петровича почти после каждого моего визита.
Помимо странной ласковости, которая просыпалась в Александре Петровиче, когда мы оставались одни, в нём и его характере появились ещё несколько новых черт. Я узнал о некоторых из них со слов его матери и прислуги. Александр Петрович полюбил делать проказы в доме: то прикажет горничной срезать все пуговицы на своих мундирах и потом сидит пришивает их до самого утра; то переставит все вазы, часики и статуэтки в комнатах, да так ловко, что маменька его подолгу не могла понять, что же не так в её собственной гостиной; то он прячется от меня в комнатах, да так прячется, что мы ищем его по несколько часов; то играет мне на фортепиано или читает вслух, когда я прихожу к нему осматривать его, и всегда одно и то же, а когда я говорю ему, что это я это уже слышал, и не раз, он не верит и назло делает это ещё громче, несмотря на мои попытки добиться от него хоть какого-то ответа.
Матушка его начала было радоваться, что сыночка чувствует себя, как раньше. Вон, сколько веселится! Теперь это снова её Сашенька, а не тот угрюмый юноша, слоняющийся, как тень, из комнаты в комнату.
Я посещал их теперь минимум раз в день и уже был наверняка знал, что дело заключалось в морфие, который принимал Александр Петрович. Надо было что-то срочно предпринимать, потому что воздействие возобновилось, когда он вернулся из Петербурга. Когда я понял это пагубное воздействие, то принялся искать пути достать литературу об этом веществе, потому что моих знаний было недостаточно для лечения, и отвадить беспечного молодого человека от этой привычки – принимать эту жидкую смерть.
Внутри у меня всё холодело, стоило мне только подумать, к чему может привести это увлечение. Я не мог лишиться ещё и этой крохи жизни, что так отчаянно тянулась ко мне, я не хотел терять то тепло и нежность, которые во мне вызывал этот мальчишка.
От безысходности и плохого своего положения я обратился за помощью к профессору Волхову. Я пришёл к нему поздно вечером, это было в одиннадцатом часу, а может, и позже, продрогший и уставший. Романовы в этот вечер уехали в театр, больных у меня не случилось в столь поздний час, и потому я отправился к нему, человеку, который точно мог мне помочь.
– Да уж, Мишенька Юрьевич, – вздохнул Святогор Юрьевич, когда я выложил ему всё, как на духу.
Я тянул руки к керосинке, отогревая красноватые с морозу пальцы. Зима была крепкою, снег мёл косо и больно, на улицу было выйти просто невозможно. Мой старый профессор расхаживал по комнате и размышлял над предметом, который мы должны были обсуждать.
– Я наблюдал за ним около месяца, – признался я, – и, по правде говоря, состояние его всё ухудшается. То в одну сторону его клонит, но в другую. Никак не могу понять эту систему.
– А вы её и не поймёте, дорогой мой.
Профессор задумчиво возвёл глаза к потолку и замолчал. Я сидел, не зная, что ещё сказать, и думал. Тут передо мною на стол легла толстая книга.
– Возьмите, почитайте и изучите. Может быть, вы найдёте здесь что-то полезное.
«Клинические лекции по душевным болезням», прочёл я на простой обложке. Разве это было то, что мне нужно? Вряд ли у Александра Петровича душевная болезнь, ведь всё началось с введения в организм дозы морфия, который, как мне уже доподлинно известно, имеет на человека воздействие крайне неоднозначное, если не сказать пагубное.
– Профессор, разве это правильная книга? Вы уверены? Ведь морфий не имеет отношения к душевным болезням. Точнее, быть может, и имеет, я всё же лишь делаю предположение, поскольку я не настолько узкий специалист, чтобы понимать такой предмет, но, помилуйте…
– Почитайте на досуге, Мишенька Юрьевич. Это хорошая книга, правильная. Толковые вещи здесь написаны. Ежели не будет ничего об вашей теме, то некоторые главки натолкнут вас на верный путь мысли, я уверен.
– Хорошо, Святогор Юрьевич, я вас понял. Внемлю рекомендации, – сказал я нехотя, понимая, что без этой книги я отсюда не уйду.
Профессорская комната вмиг посерела, потолок стремительно надвинулся на меня, как на небо надвигаются тучи перед особенно сильным ливнем. В душе моей тоже сделалось пасмурно. Я бездумно огладил пальцем острый уголок обложки. Всё-таки, почему бы не могла эта книга мне помочь, отчего же нет? Всякая книга имеет некоторое количество полезной информации, а ими я был пользоваться научен, что называется, самым решительным и тщательным образом.
Я жадно слушал наставления опытного профессора и судорожно соображал.
Да, риски есть. Все риски. Способы лечения крайне сомнительны, но в современной медицине есть случаи выздоровления таких, как у меня, больных! Профессор не может питать меня пустыми надеждами, он точно знает, об чём говорит.
Так думал я, пока профессор не замолчал. Он много рассказал мне о своих догадках и предположениях, упомянул несколько крайне любопытных случаев из своей практики и насоветовал мне множество вещей. Некоторые показались мне прямо-таки дикими, другие – крайне сомнительными, третьи – просто безнадёжными. Но были в его лекции и дельные советы, которыми я сделал себе условие воспользоваться сразу же, как только представится случай.
– Но остерегайтесь крайностей, – подытожил профессор. – И помните, что лекарство и яд отличаются только дозою.
Эти слова я прокручивал в голове весь оставшийся вечер и уснул в расстроенных чувствах. На улице свистело снегом, и окно как обычно поддувало. Ночью я словно в тумане видел окровавленные руки и размётанные повсюду книжные страницы, неудачные свои операции и чьи-то дикие глаза. Я бежал куда-то изо всех сил, бежал, бежал, и неведомая моя цель всё отдалялась от меня, таяла во мраке.
***
Помимо странных новоприобретённых привычек Александр Петрович заимел ещё одно качество, которое пугало меня больше всех остальных вместе взятых. Он сделался чудовищно смел и напорист.
– Александр Петрович, как ваше самочувствие? Настроение? Были ли вами замечены странности?
Я знал, что спрашивать это бесполезно, надо было идти к его матери. Она сходила с ума от творящихся с её сыном перемен и потому замечала их особенно ясно. Пускай она порой и преувеличивала от волнению, но она знала своего сына и его поведение лучше, чем кто-либо иной, и потому я доверял её словам.
Вечером я по обыкновению приехал к ним, меня пропустили сразу же, признав знакомое лицо. Я обил свои ботинки от налипшего снегу, скинул пальто и шапку. Оглядевшись, я подхватил сумку и подошёл к горничной, которая как обычно проводила меня в комнаты.
Записок мне не посылали, но Екатерина Алексеевна обрадовалась мне, как самому желанному гостю. Тихонько она шепнула, что «Сашенька не в духе», и настойчиво попросила рассказать ей всё, что я узнаю.
У дверей я заслышал звуки фортепиано, прелестную, но немного печальную мелодию. Александр Петрович встретил меня приветливо, даже приостановил игру, чтобы обернуться на меня. Его пальцы замерли над клавишами, нога застыла над педалью, и целую секунду выглядел он свежим, прекрасным и здоровым.
На мой вопрос он не ответил, тогда я задал его снова. Мне нужно было знать это не из праздного любопытству.
– Ничего не заметил, всё со мною в порядке. Надо и подо мною вот-вот развернётся бездна, а вы спрашиваете, как моё самочувствие?! Прекрасно!
Александр Петрович взбешённо отпрыгнул от фортепиано, оборвав мелодию некрасивым звуком, и принялся расхаживать по комнате, отмеряя шаги по ковру. Я, уже привыкший к таким взрывам его, преспокойно сидел в кресле, которое уже полноправно считал своим, ведь занимал я его каждый раз, когда приходил в эти покои.
Святогор Юрьевич присоветовал мне завести тетрадочку или блокнот, чтобы записывать все замеченные мною странности, изменения и прочие мои наблюдения, касающиеся Александра Петровича. Сегодня был четвёртый день, как я вёл свои записи. Пока младший Романов метался по комнате, я записал так:
«А. крайне взбудоражен, состояние мыслей и сознания стабильное. Резок, груб, новых идей не имеет, гонору не выказывает».
– Вы не в духе! – воскликнул Александр Петрович так громко, что я дёрнулся, и подскочил ко мне. Он замер надо мною, точно солдатик. – Давайте я вам сыграю! Я ещё не играл вам один из моих любимых вальсов, прошу вас, послушайте!
Я не успел его остановить, как он уже сел на банкеточку у фортепиано, откинул с лица волосы и, картинно занеся пальцы над клавиатурой, начал бешеный вальс. Пока он играл, я дописал:
«Снова играет мне Чайковского и Шопена. Ранее утверждал, что играет их мне впервые (что неправда, я слушал один этот вальс четыре уже раза). Пагубное влияние морфия всё ещё отрицает».
Один вальс сменился другим, я узнавал знакомые мелодии и против воли покачивал ногою. Я любил, когда он играл мне. Оказывается, моя душа тянулась к музыке, вот уж бы и не подумал никогда! Раз узнав это изящное искусство, я проникся к нему нежною симпатией и даже любовью.
Карандаш мой прыгал по бумаге, а нотки скакали с клавиш на колени Александра Петровича, а с них вниз, и рассыпались подобно драгоценным каменьям. Александр Петрович играл страстно, широким нервным, издёрганным жестом, прикрыв глаза и отдавшись музыке полностью.
Я начал просматривать свои записи. А было ли такое у него увлечение чем-либо? Ну конечно, всю ночь читал, пуговицы шил… Так, ранее также играл мне одно и то же по нескольку дней, читал так же, но почему и отчего возникают перерывы…
– Да что вы там всё пишете?! – громыхнул надо мною голос, и я вздрогнул, едва не выронив карандаш.
Александр Петрович навис надо мною, грозно нахмурившись. Я по привычке всмотрелся в его зрачки, скользнул взглядом ниже. Вдруг что-то осветило меня изнутри, и я спросил, хотя знал ответ:
– Александр Петрович, скажите, а вы каким способом принимаете морфий?
– Эм. – От неожиданности моего вопроса он даже запнулся. – Знаете, вот так, шприцом в руку.
– А где вы храните препарат? Вам помогают или вы сами делаете впрыскивания? Как часто? А какова доза препарата?
Я почувствовал, что нащупал ниточку. Мне необходимо было притвориться, что я ничего не знаю – несмотря на то, что я знал. Не выпуская блокнота и карандаша из рук, я подался вперёд, боясь пропустить ответ. Романов отодвинулся, отвернул лицо. Тень смятения пробежала по нему.
– Мы с товарищами… Ах, почему я вам это рассказываю? Я не должен!
– Саша, – ласково сказал я, и он вздрогнул всем телом и отшатнулся от моего кресла. Я никогда не называл его иначе, как «Александр Петрович». По его реакции я понял, что ход этот был правильным. – Скажите это для меня. Прошу вас. Вы сделаете мне большое удовольствие своей правдою. Я ничего так искренне не желаю, как вашей правды, не лишайте меня удовольствия слышать ваш голос.
– Я…
– Ну же, Сашенька, – снова ударил я, с радостным восторгом наблюдая, как у него розовеют щёки и от удивления чуть ли не открывается рот. – Скажи мне. Я хочу знать о тебе всё. Ты же меня…
– Да! – выпалил для меня уже Саша. Он подлетел к моему креслу и бухнулся на колени.
Я оторопел. Такой реакции я не мог ожидать ни при каком случае, поэтому схватился за его ледяные руки, которыми он всё хватал меня за колени, и попытался поднять обратно.
– Да что же вы делаете! Ах вы сукин сын, а ну встаньте немедленно! – бранился я, пытаясь поднять Александра Петровича или хотя бы оттолкнуть. Резкая перемена в моих речах его не удивила, он даже не заметил её, продолжая цепляться за меня.
Блокнот с карандашом завалились куда-то между моим бедром и мягкой обивкой. Я украдкой обернулся к дверям, опасаясь, как бы кто не зашёл. Пусть и никто нас бы не услышал – на время моих визитов никто не заходил в покои, – мне казалось, что сейчас сюда сбежится весь дом. Но никто не бежал, никто не кричал и не стенал.
Впервые мне захотелось, чтобы нас прервали. Да что же это делается! Решительно немыслимо!
– Поднимайтесь живо! – рычал я, отдирая от себя на удивление сильные руки.
– Михаил Юрьевич, я вас люблю! – вдруг припадочно выкрикнул Александр Петрович и всё ещё стоя на коленях у моего кресла, потянулся руками выше, намереваясь ухватить меня за сюртук. Глаза его в этот моменты были бездонные.
А я, безмолвный, словно безъязыкий, оглушённый этим признанием, сидел и не знал, что сказать.
Когда я читал эти страшные слова в письмах, они представлялись мне какой-то если не шуткою, то юношеской глупостью, которая скоро пройдёт, чем-то далёким, случающимся не со мною вовсе. Сейчас они были брошены мне в лицо открыто, и я не знал, что с ними делать. Что мне ответить? И ответить ли…
– …нет! Ни дня нет! Вы понимаете?! Я изнемогаю, я разбит, я распят, я повержен! Уничтожен! Батюшки, что вы делаете со мною! Михаил Юрьевич, Михаил! Я не выдержу! Я, право, не выдержу!.. Позвольте мне всего один раз – один! – поцеловать вас, успокойте мою охваченную горячкою любви душу!
Он выдохся и повалился на меня, так и стоя на коленях. Потом всё-таки схватился за лацканы моего сюртука, отчаянно потянулся поцеловать меня, но я оттолкнул его.
– Не смейте, гадина вы такая!
– Михаил Юрьевич, – прохныкал Александр Петрович, – позвольте мне, почему вы не позволяете? Один поцелуй, всего один! Крошечный!
– Рассказывайте дальше, я не хочу слышать от вас ничего другого!
– А потом – позволите?
– Я подумаю, – грубо ответил я, стараясь не показывать смущения, которое во мне вызвал этот вопрос.
– Мы с товарищами собираемся, – затараторил он, – да. У одного из них всегда есть запас морфия, уж не знаю, откуда он его достаёт. Святой он человек, всегда у него всё, что нужно, в кармане лежит! – Саша облизал губы и резко замолчал. Я грозно посмотрел на него, и он продолжил: – Третьего дня я к нему явился, а он выгнал меня! Вы только вообразите! Свинья эдакая! Чёрт поганый! Говорит, нету, ничего нету, – передразнил он писклявым голосом. – Как кутить на мои деньги, как шляться по кабакам да публичным домам, так вот он! Как партер театра, как совершенно ненужный ему новенький мундир, как дорогая выпивка, лучшие лошади и экипажи – так знаете, что он? – Александр Петрович откинул со лба волосы, гневно подался вперёд и тоненьким голосом, передразнивая своего знакомца, начал: – Ах, как я рад, что судьба свела меня с вами, невероятной души вы человек, общество многое потеряло, когда вы покинули Петербург! Таскает всю честную компанию по публичным домам, а я этого не выношу! Я ненавижу эти злачные места! Вы не подумайте, я в таких домах не пользуюсь их услугами… Эти девицы вызывают во мне бурю смущения и отвращения, а их невежество и вовсе отбивает всякое желание с ними беседовать и просто находиться рядом… Простодушные дурочки! Как представлю, сколько рук их трогало Бр-р. Я предпочитаю другое общество, хотя, попрошу заметить, начинаю задумываться о том, чтобы познать этот порочный мир! Надоело мне быть белой вороною! Я и так сильно выделяюсь в этом обществе, словно чужой, словно и не с ними вовсе, а мне так хочется компании, так хочется, чтобы меня считали равным! А я кто?! Всего лишь мушка в янтаре, не могу двигаться, как все, мои попытки стать как они – не увенчиваются успехом! Сколько уже не увенчиваются?! Я из-за этого желанию стать равным им морфий и попробовал, Михаил Юрьевич! Какой от него блеск в глазах, а душевный подъём, а сила мускулов и духа?! Словно пузырь изнутри распирает, я готов на свершения, и мир кажется мне ярче и прекраснее! – Тут Александр Петрович рассмеялся каркающим смехом и поднялся на ноги, опёршись об мои колени. Сердце у меня в груди колотилось так, что грозило разбить рёбра. Александр Петрович нетвёрдо отошёл к фортепиано, коснулся было его, но отдёрнул руку. Обернулся ко мне и низким, недобрым голосом начал: – Всё это вздор! А вы тоже чёрт поганый! Ходите тут, мучаете меня! В глаза заглядываете, на руки смотрите. Вы думаете, я не вижу?! Вы думаете, я не вижу, что вы ходите за мною, как за комнатной собачкой, и всё время пытаетесь меня обсмотреть, когда я не вижу? Романов – не такой дурак, как говорят об нём! Я вижу всё в вас! А во мне никто не видит ничего! Наше общество прогнило насквозь, все видят во мне только неспособного юнца или холёного повесу, богача, все хотят жуировать на мои деньги, и никто, никто, чёрт возьми, не знает, об чём я страдаю, когда остаюсь один! Никто не хочет узнать мою душу! Никто не хочет меня настоящего!
Под конец он уже кричал, а последнюю фразу и вовсе выкрикнул до того припадочно и отчаянно, что злые слёзы показались в его глазах. Я тихо сидел, не смея вставить и слова, готовый защищаться, если вдруг распахнутся двери и сюда ворвётся чёрная толпа и потребует меня вон.
Саша прошагал к окну и сквозь тюль уставился на улицу. Он тяжело дышал, словно его душили сдерживаемые рыдания, и стоял ко мне спиною, и потому я не мог видеть его лица. Мне показалось, что он утирает ладонями лицо, но оказалось, что он всего лишь ослаблял пуговицы на вороте домашнего мундира.
Жалость снова проснулась во мне. Этот некрасивый чудовищный приступ то ли откровений, то ли боли сломал что-то между нами, я почувствовал это особенно ярко в тот момент, когда Саша опёрся ладонями на подоконник и опустил голову.
Этот юноша и так страдает, чуть ли не бредит, а я мучаю его! Что я за человек такой?! Только и умею, что мучить искреннее сердце! Я смотрел на его исхудавший силуэт, разглядывал обтянутую мундиром исхудавшую спину, брюки, невольно оглаживая взглядом линию плеч и талии.
Я хотел позвать его, но голос отказался брать звук. На душе у меня стало смутно и как-то нервически гадко.
Александр Петрович был настолько же одинок, насколько и эгоистичен. И настолько же эгоистичен, насколько и красив.
Мне нравились его глаза, прекрасные, ярко-серые в периоды просветления сознания, когда на меня смотрел ещё тот Александр, которого я по-настоящему впервые разглядел в тесноте нашей с Костей крошечной каморки и в экипаже, который мчал нас в его дом. Мне нравились его жесты и манеры, он был превосходно воспитан и научен этикету. Мне нравилось, как он играет на фортепиано, как его пальцы порхают над клавишами, как он трогательно сводит брови, играя любимую часть произведения, каким восторгом загораются его глаза, когда он говорит об двух своих любимых в мире вещах: театре и искусстве. Мне нравилось, как на нём сидит мундир, как он подчёркивает его плечи и стан. Я был уверен, и уверенность эта была небезосновательна, что он превосходно танцует. Мне нравился он сам, но я понимал, как понимал тогда, четыре далёких года назад, что ничего хорошего из моих чувств не получится.
– Мы принимаем по шприцу каждый. – До меня донёсся тихий хриплый голос, и я сразу же прислушался. – Раз в три, а то и два дня. Не помню, как давно, но точно с нашего знакомства, которое произошло в Петербурге. Но тогда наши встречи были редки, о чём я сейчас неимоверно жалею. Охотно бы желал испытать облегчение от морфия раньше. Ныне мне мало одного шприца на такое количество дней, и потому я становлюсь нервным, чем обижаю матушку и отца. Я не хочу, чтобы они печалились, но это само рвётся из меня… После возвращения из Петербурга я… я не смог удержаться от соблазна. Принимаю по шприцу в день, ежели удаётся достать. Это чудовищно, но это выше меня.
Я поднялся и медленно подошёл к Александру Петровичу. Тот даже не посмотрел на меня, не шелохнулся, когда я встал за его спиною. В эти моменты что-то переворачивалось в моей душе, я не знал, как подступиться и что сказать.
– Александр Петрович, – тут я запнулся и сразу же исправился, – Сашенька. Посмотрите на меня, ну же. Покажите мне ваши чудесные глаза.
Он повернулся и опёрся поясницей на подоконник. Полумесяц тёмных волос прилип к его лбу, изящно-театральные брови были нахмурены, на розоватых впалых щеках некрасиво проступал кипяток румянца. Я подался к нему, уже готовый и решившийся.
– Спасибо, что рассказали.
Он молча смотрел на меня своими невозможными глазами. Где-то глубоко внутри я почувствовал то же, что чувствовал ещё гимназистом, когда смотрел на девушку, которая мне нравилась, то же, что чувствовал уже студентом, когда смотрел сначала на Камалию, а потом и на Костю. Во рту у меня внезапно пересохло, жар поднялся мне в лицо.
– Саша, позвольте мне…
Я коснулся его щеки пальцами, склонился к его лицу, внутри обмирая в предвкушении его поцелуя, уже представляя, каковы его губы, как вдруг почувствовал, что он отвернул лицо.
– Я не хочу вас целовать, – глухо проговорил Александр Петрович и горько добавил: – Подите прочь.
В блокноте я дописал к предыдущим заметкам, когда сел на извозчика:
«Склонен к импульсивности. Настроение меняет в зависимости от ситуации. Дозы морфия стали катастрофически большими. Думается мне, это его убьёт».
Досада и что-то похожее разочарование не отпускали меня весь оставшийся день.
***
Я выскочил из операционной и бросился к Камалии, которая ждала меня в коридоре. На коленях у неё лежало раскрытое пособие.
– Так плохо, Михаил Юрьевич?
– Не совсем, – нараспев отозвался я, пускай мне было вовсе не весело, быстро пролистывая страницы и находя нужный мне раздел. – Немного осталось.
– Хорошо, я вас поняла.
Я прочёл наскоро две страницы, проглядел схемки и цветные маленькие иллюстрации и, убедившись, что что-то отложилось в моей памяти, опрометью кинулся обратно.
Я ассистировал на сложной операции: старший мой коллега вырезал со спины нашего пациента опухоль, которая давила тому на позвоночник и создавала препятствия нормальному функционированию организма. Несколько раз я выскакивал в коридор, потому как ассистентов у манипулятора было двое, и меня могли подменить.
Всё ещё я проглядывал страницы справочников в поисках нужных мне вещей, как то: где находится такая-то мышца, какие могут случиться осложнения при неправильных действиях, какова метода занесения инфекции и как её избежать при открытых операциях. Многое я прочитывал, многое забывал, но с операциями в позиции ассистента справлялся достойно.
Я вымыл руки, подскочил к операционному столу и замер, ожидая указаний. В поте лица мы трудились ещё где-то час или два, и ещё раз я выскакивал в коридор прочесть что-то в пособии.
После я вымылся, переодел запачканные одежды и стремительной поступью отправился на обход вверенного мне отделению. На Камалию я и не посмотрел, хотя знал, что она следовала за мною. Едва я ступил в коридор, от которого тянулись кабинеты и палаты, как за мною сразу же появились медсёстры и сиделки. Они ходили со мною на все осмотры, производили необходимые действия.
Мы обошли отделение полностью. Оставив медсестёр заниматься больными, которым требовалась перемена припарки или повязки, я ушёл в ординаторскую. Там я налил в выщербленную кружечку воды из краника, залпом выпил её и в изнеможении уселся на обитую когда-то ослепительно-белым материалом лавку.
– Михаил? – в ординаторскую заглянула голова Орлова. – Ах, прелестно, что вы здесь. Нужен срочно ассистент на несколько вскрытий и осмотры сифилитиков. Вы куда?
– Давайте сифилитиков, – вздохнул я и поднялся.
Хорошо хоть, что я успел выпить воды, а то с самого утра и крошки во рту у меня не было. Трупы я видеть уже не мог, хотелось чего-то другого, смены пейзажа перед моими глазами.
Этот мерзкий запах разлагающихся гниющих тканей и содержимого организма, который непременно присутствовал в морге и аудитории, где проводились вскрытия для студентов, преследовал меня уже несколько дней – я подряд присутствовал и ассистировал на нескольких вскрытиях в течение недели и, хотя самолично я запах уже не замечал, привыкнув к нему, знал, что он имеет свойство впитывается в одежду и не отставать от неё даже после тщательной стирки с мылом.
Это означало, что унюхать меня можно было раньше, чем увидеть.
Во время этих многочисленных осмотров я заметил, что смерть словно вытягивает людей вверх. Лежит человек на столе, а у него нос заострён, колени похожи на яичные скорлупки, пальцы ног до того окостенелые и исхудалые, что страшно смотреть. Словно смерть вытягивала душу и тянула за собой и тело, но то не далось. Да и запах… ну его в болото!
Я лучше сифилитиков посмотрю, чем снова пойду окуриваться этими зловониями!
– Замечательно! Вперёд, скорее, у вас есть не более десяти минут! – И Орлов исчез за дверью.
Делать было нечего, и я поплёлся в левое крыло. Всё же я лошадь, тянущая свою лямку…
День пролетел стремительно, я бегал из аудитории в аудиторию, мыл руки так часто, что они начали болеть от воды и щётки. Когда я вышел, наконец, на улицу, то мне в лицо пахнуло студёным морозом. Белый пар взвился от моего рта, я запрокинул голову, разглядывая мглистую чернь над головою. Уже зажглись первые звёзды, обсыпав небо, как гнойники обсыпают поражённое тело. Всё вокруг было тихое, серое и неприветливое.
Я немного прошёлся по улицам, чтобы зима сгрызла с меня и моего платья маркий запах секционной аудитории, который был особенно узнаваем всеми, кто хоть раз нюхал что-то безобразное и отвратительное. Трупы благоухали просто прелестно, моя б воля – я б вовек их не видал, но я выбрал стезю врача. А тут хочешь ты или не хочешь, а с трупом рано или поздно действовать придётся.
Дни мои в больнице тянулись одинаково и порою слишком долго. Немилые мне операции шли бесконечной однообразной вереницею, и я уже начал думать, что нахожусь не в больнице, а в зачарованном на постоянное повторение кругу: тьма за окном утром, вскрытия, операции, обход отделения, потом редкий больной в городе, который посылает за мною записку, затем снова в больницу, привезли ларингиты и воспаления. Потом тьма вечерняя, пустой чай в одиночестве, папироски. И на следующий день всё с начала.
Только иногда мои серые дни разрезал солнечный луч: то я бегу к Романовым, срываясь из больницы сразу же, как завижу у медсестры в руках письмо молочно-белой бумаги, то я рысью несусь на Толкучий рынок, когда у меня появляются деньги.
Я приходил домой после больницы, если не оставался спать прямиком в ординаторской, пил пустой жиденький чай, иногда заедал его чайною колбасою. Её я покупал впрок, если у меня водились деньги. Они у меня водились редко, я скорее перебивался случайными копейками, которые мне всё же платили за мои визиты, и харчами, которыми мне платили те, у кого не было денег, но было желание отблагодарить доктора. Так в какой-то момент у меня появлялись то шматочек сальца, то квас, то немного квашеной капусты и хлеба. Этой простою пищей я и питался в одиночестве своей убогой комнатушки.
Всё чаще я начинал думать о пьянстве, прямо как тогда, в далёкие дни нашего с Костей бедствию. Но вместо водки я, незаметно для себя, пристрастился к папиросам. Сам не знаю, как так вышло. Право, не знаю! Но уже вскорости я тратил деньги не на еду, а на папиросы, удивляясь тому, как живуч мой организм. Мне бы поесть да выспаться, а я выкурю папиросу – и дело с концом. Поразительная моя халатность!
С Александр Петровичем отношения мои улучшились и ухудшились одновременно. Случались периоды, когда Саша улыбался мне, был ласков и сам искал моего общества, подсаживаясь ко мне вплотную и цепляясь за до того ничего не значащие темы в стремлении поддержать со мною разговор, как то: моё докторское платье и почему я надел в нынешнюю погоду именно его, музыка, которую исполнял оркестр на недавнем спектакле, который он посетил. Мы подолгу обсуждали с ним птиц, убранство его дома, конфеты, которые их экономка закупала в лучшей кондитерской города; он выпытывал у меня мои предпочтения во времени года и туалетах, живо интересовался тем, пробовал ли я то или иное кушанье, а когда я отвечал, что даже никогда не слышал об каком-нибудь, то Саша вскакивал и принимался звонить колокольчиком, чтобы прибежавшая горничная передала кухарке, что на ужин будет подаваться дополнительное блюдо.
Дни, когда Саша был таким, были и моими лучшими днями. Мне снова хотелось жить, работа в больнице не казалась такой ужасающе тяжёлой и неподъёмной ношею. Душевное онемение проходило у меня, я ощущал невероятный подъём всех моих внутренних чувств. Я знал семью Романовых второй год, стал окончательно вхож в неё, меня слушали и слушались, что не могло меня не радовать. Врач я был оченно хороший, было даже так, что меня рекомендовали в другие семьи. Но это второе, неважное.
По-настоящему важным было то, что я стал своим в этой семье, стал желанным и любимым гостем, для которого на столе всегда лежал прибор, а в комнатах стояло кресло. Эти дни поистине были моим счастьем.
Но также случались и периоды, когда Александр Петрович был со мною холоден и закрыт, не хотел меня видеть, делал различные невежества и всячески грубил. Он, без сомнений, позволял обсмотреть себя из привитой с детства вежливости – и из нежелания гневить маменьку. Теперь я посещал его только затем, чтобы наблюдать течение его зависимости.
Это было так. Зависимостью. Александр Петрович – а я называл его в эти мрачные, полные тяжёлого чувства дни только по полному имени, не смея назвать домашним и опасаясь его гнева – каждый день отлучался из дому, приезжал лучащийся счастьем, словно на него снизошло небесное озарение и он познал все тайны мироздания. В эти плохие дни надо всем домом словно висела мрачная туча.
– Михаил Юрьевич, – тихо всхлипывала Екатерина Алексеевна, прижимая к носу кружевной платок, – я вас заклинаю, спасите его! Я же вижу, что он угасает!..
– Я оченно бы желал это сделать, госпожа…
– Может, вам что-нибудь нужно? – Она подалась вперёд, перегибаясь через стоящий меж нами столик, и вперилась в меня огромными влажными глазами. – Средство какое достать? Мы сможем! Денег хватит! Вы только скажите, что нужно, и мы сразу…
– Екатерина Алексеевна, – выдавил я, – если бы я мог назвать вам это средство, я бы давно это сделал.
– Михаил Юрьевич, есть средство, но я хотела бы спросить вашего разрешению на его применение.
– Слушаю вас.
– Настойка такая есть, светские барышни все ею пользуемся. «Лауданум» называется, - шепнула мне госпожа Романова. – Прекрасно успокаивает нервы… Вы что скажете? Можем ли мы попробовать?..
– Попробуйте. Я не считаю её опасной. Но надо знать меру.
Настойку эту мы применяли с осторожностью, но Саша от неё делался то слишком меланхоличным, то слишком безразличным к окружающему миру и людям в целом, то слишком активным после периода тишины, и потому мы с госпожой Романовой вскоре пришли к выводу, что настойка эта нам не поможет.
Правда была в том, что со временем произошли пугающие перемены. Саша сильнее исхудал, стал более нервным и непоследовательным. Всё чаще он стал обращаться ко мне не по имени, а различными странными словами, смысл которых мне был решительно неясен. То я был «Миамор», то «Монамур», то ещё какое-то словечко слышал в свой адрес.
Долго бился я со своею загадкою, но всё-таки одно средство я нашёл.
Я явился в дом к Романовым как обычно, под вечер, когда смог освободиться из больницы. Все, и медсёстры, и сиделки, и старшие врачи знали, куда я ухожу, но не препятствовали мне. По парадной лестнице я поднимался в твёрдой решимости убедить господ Романовых в верности и эффективности моего лечению.
На днях я сходил к профессору Волхову за советом и помощью. Через него я надеялся выведать информацию об клиниках, в которые помещали тяжело больных пациентов такого рода, как мой. Книгу, данную мне ранее, я прочёл и именно из неё почерпнул эту идею.
Профессор надписал мне две записки. Их надлежало передать главным врачам двух клиник – всё зависело от того, в какую я буду обращаться со своим вопросом. Эти записки я носил во внутреннем нагрудном кармане моего сюртука, они вселяли в меня уверенность.
Горничная провела меня в гостиную.
– Здравствуйте, Екатерина Алексеевна! Здравствуйте, Пётр Алексеевич!
– Михаил Юрьевич! – Оба поднялись из кресел ко мне навстречу, лица их были озабочены. – Что-то случилось?
– Случилось.
– Ах, не томите! – воскликнула Екатерина Алексеевна.
– К сожалению, моё посильное лечение не показывает сильного эффекта на Александра Петровича. Но, – поспешил добавить я, видя как вытягиваются лица Романовых, – я нашёл решение. Я заполучил две рекомендации в специальные клиники, которые занимаются болезнями такого рода.
– Так что же это получается…
– Да, я предлагаю поместить Александра Петровича в клинику, под присмотр более узких, чем я, специалистов. Мне не хватает знаний в области работы мозга и различных веществ, а там ему помогут первоклассно.
Внутри у меня всё трепетало, пока я держал речь. Мне было страшно, что они откажутся, назовут мои предложения ненужными и обвинят меня в бездействии. Или примутся кричать, что прошлое моё такое же заявление с лечебницей не помогло вовсе. Я уже готов был на днях совершать визиты в обе клиники и теперь ждал только одобрения.
– Мы согласны! – сказал Пётр Алексеевич, едва я договорил, чем немало меня огорошил.
– Тогда позвольте мне посетить сначала обе клиники, дабы выбрать ту, что подойдёт лучше под наши нужды. Подготовить Александра Петровича к этой новости я беру на себя. Прошу вас начать давать указания к сборам. Медлить нам с вами нельзя.
Екатерина Алексеевна подозвала прислугу, раздала им какие-то поручения и спешно повела меня в малую гостиную. Там мы с четой Романовых принялись горячо обсуждать насущный вопрос.
Было решено, что я сначала еду в клинику, а потом рассказываю об наших планах Александру Петровичу. Так мы и сделали. Приготовления начались сразу же. В тот же день, нанеся визит в обе клиники и определившись, в какую я буду передавать своего пациента, я приехал к ним снова и остался на ранний ужин, поскольку меня любезно пригласили, и наблюдал за своим подопечным с особенным вниманием.
В жесте Александра Петровича не было и следа той прежней живости и плавности, которая была раньше. Он сидел молча, изредка кидая на меня взгляды, и почти ничего не ел. Притронулся он только к своим любимым пирожным.
– Александр Петрович, Саша. Прошу вас на минуту ко мне, – позвал я его после ужина, уже стоя в дверях. Горничная подала мне шапку. – Не проводите меня до извозчика?
– Разумеется, извольте.
Он накинул подбитый мехом плащ, подошёл ко мне и выставил локоть. Я аж замер в изумлении. Бесспорно, я успел привыкнуть к различным причудам, которые всё более явно приступали в нём, но этот жест действительно ошеломил меня. Я не сразу нашёлся, что сказать.
– Благодарю вас покорно, Саша. – Я несколько боязливо положил пальцы ему на рукав. – Пойдёмте, у меня к вам есть один разговор.
– Я вас слушаю.
Мы стояли на лестнице, не дойдя до низу. Я остановился на ступень выше, аккуратно высвободился – Саша успел взять меня под руку. Вокруг нас бушевала снежная вечерняя мгла, холод благостно обнял меня. После тёплых комнат было настоящим блаженством выйти на улицу.
– Вы должны лечь в клинику, Саша, – сказал я не терпящим возражений тоном. – Я беспокоюсь об вас и вашем здоровье. Самостоятельно я уже не справляюсь, а вы никак мне не помогаете.
– Делайте, как знаете, только я здоров. И всё со мною в порядке.
– Я и так сделаю, как считаю нужным. Вы больны, Саша, вам нужна помощь, ещё более активная, чем моя. Поэтому я предлагаю лечь в клинику. В этот раз вы не поедете в Петербург, я подобрал вам прекрасное место здесь. Я посчитал, что вы должны узнать это от меня.
Саша стоял и сверлил меня глазами. На секунду мне показалось, что он сейчас кинется на меня, но он всего лишь опустил голову и нахмурился.
– Если вы настаиваете…
– Я настаиваю, именно. Ваши почтенные родители уже оповещены. Саша, – я схватил его за плечи, – прошу вас. Ради ваших ко мне высоких чувств. Ради меня. Сделайте это, прошу вас, помогите мне спасти вас. Это будет для меня большим счастьем, если вы поступите так, как я вам говорю. Всё, что вы делали всё это время – плакали и обещались мне перестать, но что я вижу? Вы совершенно не…
– Вы любите меня? – внезапно перебил он и уставился на меня.
– …помогаете мне.
В его глазах было что-то дикое, опасное. Я сглотнул, выпустил его плечи и оторопело уставился в ответ. Отступать мне в прямом смысле было некуда, я замер, готовый к чему угодно. Никогда я не думал, что придётся лицом к лицу столкнуться с этими словами, которые будут сказаны не в припадочном веселье или будут не написаны изнеженной, измученной рукою.
Эти слова были поданы мне как вопрос, честный и прямой. В нём очень ясно читалось: «Я люблю вас и желаю знать, любите ли вы меня так же неистово, взаимна ли боль моего сердца…».
Я устрашился того зловещего и чудовищного смысла, который был вложен в эти простые слова под покровом ночи. В животе у меня скрутился противный узел, из головы вымело все мысли; осталась только одна, пульсирующая, тупая, похожая на гадкую змею.
Ах зачем – зачем?! – все мои объяснения проходят в тёмный час наибольшей уязвимости души?..
– Я…
– Вы. Вы меня любите? – ещё раз более настойчиво повторил Саша.
– Я… – снова жалобно проблеял я, не зная, что сказать.
Слова не шли с моего языка, я физически не мог их сказать. Я был бы и рад сказать их, но что-то внутри меня тянуло их обратно, в самую глубь души.
Тут взгляд Сашин потух, он отвёл глаза, и я успел заметить, как он снова нацепил на своё когда-то живое лицо глухую маску. Вдруг он вскинул голову – губы его были поджаты, впалые щёки белы, а сам он весь пылал решимостью – и ровным голосом сказал:
– А я вас люблю. Кажется, больше жизни. Доброй ночи вам, ми амор. Поторопитесь, вас ждёт извозчик.
И, умолкнув, он спешно поднялся по лестнице и скрылся в дверях своего дома.
В тот вечер он был в самом ясном своём состоянии сознания за последнее время. Потом он уехал в клинику, и всё стремительно полетело в преисподнюю.
***
Примечание
До встречи через неделю!