Книга 3. Швы. I

Примечание

Добро пожаловать в 1900 год!

«Уважаемый Михаил Юрьевич!

Насколько нам известно, Вы занимаете должность главного (и пока что единственного) врача на В…ском участке по Мокшанскому уезду Пензенской губернии. Просим Вас, по возможности и по желанию, но всё же больше по нашей нужде, оставаться на Вашем месте ещё некоторое время, потому как перевод Ваш в М…скую больницу необходимо отложить. Произошли некоторые обстоятельства, которые вынуждают нас просить Вас задержаться на посту. Уверяем, что много времени это не потребует, от Вас ничего не будет требоваться и предъявляться Вам в том числе. 

Также, во-первых, выражаем Вам благодарность и посылаем низкий поклон за участие в важном деле по решению дифтерийного вопроса. Ваш вклад был очень велик, на завершающем съезде мы все его весьма оценили. Я лично выражаю Вам благодарность, наш разговор в самом начале весьма прояснил мне ситуацию позже. Сожалеем всем комитетом, что Вы не смогли личностно присутствовать на последнем собрании, но, будьте покойны, дела Вашего участка также были обговорены и утверждены надлежащим образом.

Ваш коллега, доктор Уралов, предоставил на заседании полнейший отчёт, составленный Вами, и держал слово, в самом ясном ключе передав Ваши записи, содержащиеся в них мысли и предположения. Вы заглядываете далеко в будущее, это похвально. Наш мужик только через несколько времени будет способен привыкнуть к нашим нововведениям, потому не питаем надежды на скорое решение этого вопроса.

Продолжайте исполнять свои обязанности в поле гигиены и просветительства, это безупречное дело!

Во-вторых, будьте радостны, дорогой коллега! Докладываем Вам, что в ближайшее время к Вам на участок на обучение и последующую работу будет направлен молодой специалист. Сейчас заканчивает курс прелестный выпуск талантливых молодых людей, коллегу этого молодого вам пошлём первоклассного. Есть у нас тут одно лицо на примете, способный малый, очень мил и умён. Может стать Вам прекрасным компаньоном и учеником! Позволю себе вольность предположить, что он Вам понравится. Ох, дорогой Миша, не в моей методе посылать такие письма, но я лично прошу Вас за этого молодого человека. Такой потенциал! Такие надежды! Покорнейше прошу принять новое лицо и обустроить.

Также позволю себе выразить надежды об Вашем относительно скором возвращении в город. Добротных врачей общей практики очень необходимо для общества, в некоторых местах чрезвычайно. С Вашим опытом и твёрдой рукою не будет труда достать место или открыть собственный кабинет. Милый коллега, знаменательно будет!

Ежели у Вас будут вопросы, то ждём ответных писем на данный действительный адрес.

P.S. Забыл поздравить Вас, Михаил, с наступлением нового года и концом столетия. Ваше письмо получил. Уж простите, запамятовал ответить, да и в делах обложился, было совсем не до писем.

Нет времени перечитать первый листок, запамятовал, писал ли о том, что молодого врача пришлём к сентябрю, а ежели получится, то к августу. Ждать потребуется ещё совсем недолго. Не собираюсь загадывать, распределение – штука этакая. Оченно постараюсь похлопотать над его направлением именно к Вам. Вы за ним посмотрите, юнца вам способного направим, уж больно горит идеей остаться в глуши. Не хочет возвращаться в город, да и бог с ним. Наше дело – отправить на участок.

За сим откланиваюсь.

19 января 1900 года, 

Ваш любезный друг,

Заведующий М…ской больницей уездного города N, Проф. А. Р. Смольный».


Это письмо от Алексея Рюриковича, сначала строгое и официальное, а потом нежное и дружеское, особенно в тех местах, где он позволял себе личные предположения или фамильярно называл меня по имени, всколыхнуло в моей душе умилённую радость. Я получил его в конце января, совершенно забыв, что посылал старшему коллеге перед Новым годом своё письмо с прошением, и всю зиму провёл на своём участке в немом торжестве и предчувствии чего-то важного.

Переписка наша была редка, но содержательна. Я исписывал по два или даже три листка с обеих сторон – отвечал на пришедшее чуть влажноватое письмо, наполнял строки здешними картинами, – сидя поздно вечером под свечою или керосинкою, и что-то мягкое, слезливое шевелилось в моей груди. 

Такие же длинные нежные письма я отправлял на дровнях за пятнадцать вёрст, на Н…ский участок. После того, как морфинист исчез из моей жизни, мы с Костей особенно не разговаривали и не слышали друг о друге какое-то время, и даже эпидемия не смогла сломать тонкий лёд, всё-таки установившийся между нами из-за горя. Когда всё кончилось, я почувствовал, что нужно написать, нужно, наконец, прояснить те отношения, которые мы имели до роковых событий.

Письма летели, путаясь в хороводе дней, я уже привык к машинальному движению руки, которая выводила «твой Миша» внизу листа. 


«Дорогой друг!

Сердечно прости, что так долго не писал ответа – попросту нечего было писать, а посылать листочек с парой слов очень не хотелось. Сейчас – пишу!

Меня очень тронуло твоё последнее письмо. Тоска теперь обнимает моё сердце, иногда нестерпимо хочется обратно в город. Я бы вернулся к матери, да она вряд ли примет перемены, которые я привезу, ты и сам знаешь. Помнишь, в наше первое лето мы ездили к ней? Отец тогда ещё был жив, они жили на окраине. Сейчас, знаю наверное, матушка перебралась в более тихое местечко, я рад, что она нашла своё умиротворение. Иногда меня настигают мысли поселиться у неё. Ты писал, что не хочешь возвращаться, и я в какой-то мере тебя понимаю, хоть и пишу, что жажду уехать в город. Как оторвать душу от ставшего родным участка? Я знал, что вся эта неприветливость врастает в тебя и становится чем-то любимым, но не думал, что осознаю это так сильно! Если придумаешь приехать к нам – приезжай, прошу тебя! Проведём несколько денёчков в умиротворении.

Хочу надеяться – и верю! – что твой приём не повторит более тех казусов, которые ты мне описывал. Это умора, право! Я такого смеху набрался, Костя, перечитывал твоё письмо потом ещё раз, так понравились твои слова! На моём участке тишь, крестьяне стали точно овечки, лишь хлопают глазами и задушевно просят капель. Порою привозят случаи исключительные, я задаюсь вопросом, где эти нерадивые люди цепляют этакие болезни! Диво, да и только. Мои больные в принципе всегда были безобидны, пущай и крикливы порою, но теперь, после последних событий, тихости им не занимать. Не могу пока для себя решить, нравится мне эта перемена или решительно нет.

Снова писал профессору Смольному в больницу, надеялся справиться об моей будущности. Ответ тот же пришёл – ждите. Ах, Костя, я не понимаю, решительно не понимаю как можно так долго тянуть с ответом! Твой участок поменьше, тебе второй врач полагается только в крайних случаях, а на мой участок он положен прямо-таки категорически! Так иногда злость разбирает! Я безнадёжен до medulla ossium!

Участок наш заметает страшно, хорошо, что саночки резвые пропахали дорогу, и к нам и нашему фонарю беспрепятственно едут… Нет-нет да и вспомним иногда ту зиму. Прескверное было время. Девушки мои иногда тебя добрым словом вспоминают, жалеют, что чаще видеться нет возможности. Ежели б был повод, свиделись бы. Но, знаешь, у меня столько больных, что иной день мне обед – папироса или кусок хлеба. Да на пустую похлёбку порой времени нет! Иной день к еде не притронусь, между приёмом кое-как успеваю перехватить чаю. Представляешь? Скудно, а что делать? Я надеюсь, у тебя с этим полегче, и ты ешь хотя бы с утра.

Исхудаю такими темпами, буду как столичный корешок, сморщенный и сухой. Ты моих ошибок не делай, любезный друг, не позволяй этой карусели унести тебя!

И не серчай на меня за эти разговоры, чернилами проще рассказать, чем словами!


Твой М


P.S. 

Как презабавно выходит! Писал тебе письмо и оставил, убежал в больницу, и вспомнил об нём только через пару дней, а мне за эти деньки пришло письмо от профессора – мне пришлют молодого врача! Коллегу! Очень рад!

Вот теперь заканчиваю. 

Твой Миша».


И послал следом, через денёк-другой, записку:


«Обещали, что счастие моё будет в августе! На радостях отправил тебе письмо, ничего и не сказав путного. Уж как бы дождаться!»


Иногда письма наши походили на такие быстрые записки, которые барышня надписывала и рассылала по приезде в город, перед тем как делать визиты: они были короткие, наспех нацарапанные химическим карандашом. Мы слали такие, если надо было об чём-то быстро предупредить или добавить к предыдущему письму срочную приписку. Но всё же пользовались этим редко. 

– Ну-с, Михал Юрьич, возьмите пожалуйста. Пришло ваше письмо счастья!

– Да, вот оно, счастие дружбы!

– И не говори, Михал Юрьевич, – отзывался Валерий Семёнович, поглядывая на меня, разворачивавшего очередную записочку, с нежностию и пониманием.

Так или иначе, общее и личное горе в конце концов, спустя некоторое время, сблизило нас: позволило найти друг друга и сойтись снова. Вскоре мы начали вести более постоянную переписку, и стопка писем от доктора Уралова росла достаточно, чтобы уже не было возможности держать её на столе. Да я и не хотел хранить его письма на виду – вскорости начал запирать их в ящик стола, прикрывая рамкой с фотографической карточкой.

Рамку эту я поставил сразу же, как приехал на участок, но довольно быстро убрал в ящик, не желая показывать её никому – хотя в кабинет ко мне без дела захаживали редко. Потом, через несколько времени, я поставил эту рамку у себя в спаленке. Фотокарточка грела меня, воспоминания юности нежили мою душу, я подолгу порой рассматривал её перед сном.

Но отчего-то вскорости эти наблюдения и сердечные муки сделались мне совсем невыносимы, и я снова убрал рамку в ящик. 

Ах, до чего я стал скрытен и сентиментален! Иногда диву даюсь!

Пролетела зима, за нею и весна. Лето ударило духотою и пряными косыми дождями, окрестности заволокло маревом.

Май был душист и светел, и случилось так, что первый раз со смерти Саши я забыл про его день рождения. Вспомнил я об нём в середине июня, и это открытие поразило меня.

Мы сидели с Валерий Семёновичем в кабинете, завершив приём, и молча курили в свете лампы-молнии. Мне очень хотелось покою и тишины, скорее добраться в квартиру и укрыться простынёю, прям полностью, и голову тоже. Чтоб никто не потревожил, не приехал, чтоб не слышать эти терзающие меня звуки!..

Мы сидели так несколько времени, и тут Валерий Семёнович подал голос:

– Да… С маю не было детишек. 

– М? – не понял я.

– Говорю, Михал Юрьич, детишек давно не было, с дифтеритом-то. Аж с маю! Счастье-то какое, скажи пожалуйста!

И тут… что-то со мною сделалось. Ужасное. Страшное. Тяжёлые мысли полились в мою непутёвую голову, мне стало так одновременно оглушающе, больно и легко, что в глазах у меня едва не полыхнуло огнём.

Видимо, моё состояние отразилось на мне. Это я понял по тому, как резко мой фельдшер переменился в лице – он напрягся и словно чего-то до смерти испугался, и я понял, что он испугался перемены в моём лице. 

С меня в этот момент будто спало оцепенение, а сердце сбросило оковы. Забыл!.. Надо же, забыл! В горле у меня запершило.

Ах, Сашенька! Я забыл! Милый, миленький мой, забыл!

– Михаил Юрьич, что с тобой…

– Ничего, Валерий Семёнович. Право, ничего… 

– Ты в лице так изменился, – добавил фельдшер, всё ещё пристально вглядываясь в меня. – Али вспомнил чего? 

– Да, вспомнил. Не бери в голову, – я махнул рукою, ткнул папироской в стоящую перед нами плошку и зачем-то ещё раз повторил: – Прошлое вспомнил. Не будем.

– Ежели ты от того, что дети все поперемерли, то перестань. Не нам судить высшую волю. – Валерий Семёнович сцепил руки в замок и внимательней уставился на меня. – Всё здоровых тоже везут, по пустякам. Благополучно всё теперь.

– Да. Да я не об этом. Говорю же, не бери в голову, дорогой.

– Ну-с, – вздохнул Валерий Семёнович, – как знаешь, дорогой Михал Юрьич. Только ты ежели что – приходи. Мы душевные и сердечные раны тоже лечим. 

Я слабо улыбнулся своему фельдшеру.

– Спасибо, дорогой мой. Спасибо. 

Тут Валерий Семёнович поднялся, хлопнул меня по плечу и ушёл. Я ещё минут двадцать просидел в одном положении, тупо смотря в тарелочку, на которой ютились остатки папирос. Потом ушёл в свою докторскую квартиру, не раздеваясь упал на кровать и мгновенно уснул. 

Мне приснилось, что я сидел в театральной ложе, шёл спектакль, и вокруг было шумно донельзя. Все галдели наперебой, но мне это казалось обыкновенным и правильным. Внезапно я обнаружил, что не переменил халат после операции, и теперь всё общество обратило на меня внимание – кто-то хихикает, кто-то неодобрительно смотрит, а кто-то и вовсе вслух обсуждает меня и мои закровавленные халат и руки. «Миш, Миша…» – шепчет мне голос за спиною, я оборачиваюсь и вижу его. Он стоит в странном мундире – я никогда не видал у него такого, – с зачёсанными назад волосами, и протягивает мне руку. Юный, тонкий, свежий. Такой, каким я его помню. «Пойдём, Мишель. Пойдём, ну же, пойдём». А я качаю головою, поджимаю губы и чувствую, как у меня слезятся глаза. «Не могу», – отвечаю жалобно, но, тем не менее, встаю. Саша убегает в ту же секунду, раздаются аплодисменты и некрасиво падает занавес. Я рвусь в выходу, проталкиваюсь через шумную толпу, не могу двинуться, меня оттесняют, давят, не пускают. Когда я выбегаю в коридоры, по-видимому, первого этажа, то вижу как Саша садится в вагон поезда и исчезает вдали, махая мне рукою и радостно смеясь. 

Его юное и красивое лицо, запечатлённое моим больным сознанием в один из моментов нашей жизни, ещё несколько минут стояло у меня перед глазами, когда я проснулся, весь липкий и холодный. 

Он никогда раньше, ни до своей смерти, ни после, мне не снился. Никогда.

Душа моя сжалась, захотелось разрыдаться.

Кажется, всё забывается, все горести, все слёзы. И буду однажды я жить со спокойной душою и чистым сердцем.

И этот момент становился всё ближе: я его отпускал. Заживала моя прошедшая маленькая любовь, затягивалась и пропадала, как пропадают все воспоминания.

Июнь грузно мучил нас, приближая июль и август, медленно и степенно.


***


Больница моя была тиха и торжественна. Всё в ней было по-прежнему: те же стены, половички в сенях, те же койки в стационаре, та же облупленность и упадок. Ах, уже родная мне грязность, бедность, при взгляде на которую сердце ноет как в первый раз!.. А мои родные полочки в аптеке! Тоска сжимала моё сердце своим стальным кулаком каждый раз, когда я отлучался от места, и горестно мне было, не описать! Привычка, сила привычки и радости души!

Я всё так же сидел на этом участке, уезжать мне не хотелось, пусть мне и предлагали пару мест в уездных городах. Не знаю почему, но я отказался. Держала меня уже ставшая родною глушь, держала как нежная любимая, крутила мною, вила из меня верёвки и верёвочки, и я смиренно и с удовольствием шёл у неё на поводу.

Поддаваться мне было легко, я любил эти места: глаз мой нежился на просторах до горизонта, вся неприкрытая бедность и грязь была мне родной, в груди щемило каждый раз, когда я со своей докторской сумкой наперевес ступал в сани или телегу; тревожно-алые рассветы моими бессонными ночами, они брезжили слабо, похожие на срывающийся в нитку пульс.

Я душою любил эти места. Ну вот куда я отсюда денусь, скажите пожалуйста?

Да и позже мне предложили повременить с переводом, которого я давно ожидал, но не знал, когда он случится. Давно, весьма давно занимал я этот участок, был уже прочно знатен в кругах деревень, а земство хотело сажать ко мне молодых…

Наконец-то, что ж вы, господа, так долго думали? А я вас просил, я с вас требовал, что же вы! Что же вы так долго? Сажать ко мне бывших студентов? Пожалуйста! Хоть двоих! Я не против, лишь бы обучить да показать, что и как, приспособить нового человека, вселить в него уверенность в его способностях, а там хоть в Сибирь меня отправляйте!.. Главное – снабдите и дайте средства, а дальше я как-нибудь сам…

Приём у меня шёл хорошо, просто прекрасно по сравнению с прошлыми годами. Крестьяне стали покладистее, самые глухие и тёмные уже давно смотрели на меня как на царя-батюшку, ишь, прониклись ко мне уважением, глухие черти. Иные смотрели так внимательно, будто пытались высмотреть во мне физический признак моего знания, плескали руками, колыхались за дверью, выслушивая рекомендации…

Положение моё было укреплено ещё давно; меня уже не гнали неблагодарною рукою, а слушали, внимали, ловили каждое слово. Ещё бы они этого не сделали, хмыкал я про себя, осматривая очередной гнойник или ощупывая грудину. Помнили они ещё мои заслуги в период эпидемии, помнили, как я вытаскивал их детву из лап смерти, как бился с ними же в попытках образумить.

Помнили и благодарили. Иной раз кто заносил брикет жёлтого масла, пяток яиц или шматок сальца – как сладостен мне был один вид этой роскоши! И мы с фельдшером и медсёстрами садились поздним вечером у стола, разливали наливку по рюмочкам и клали тоненькие кусочки масла или душистого сала на хлебики… Как глаза закрою, так будто могу воскресить в воспоминаниях этот непередаваемый запах! Положительно прекрасные вечера были, какова благодать! Вот тебе и крестьяне неотёсанные!

Конечно, нам было ещё далеко до какого-либо просвещения, понимания рассказов о правильной гигиене и прочая, прочая, прочая, но сейчас – и я не могу этому не радоваться! – дела обстояли решительно лучше и приятнее. Житьё людей улучшалось. Я положительно цвёл!

Ах, а вот что! Ну!

Последний год этого столетия! Формально ещё нулевой, едва начавшийся, но уже взволновавший мне душу – цифра восемь сменилась девяткою. «Ах, что же ты принесёшь мне?» – раздумывал я тёмными и густыми зимними ночами, когда сон не шёл, и я смотрел в потолок, пересчитывая доски. После насыщенного дня это было настоящей напастью!

Сон, врачу нужен сон… и штоф водки в придачу…

Продыху мне не было, мы все были в работе, по уши в поту и заботах. Казалось бы, кого лечить, кто ещё мог ко мне приехать, за столько годов всех уже должен бы перелечить сполна! Но нет, ехали ко мне, ехали всё время, везли свои несчастья.

Не пришлось бы мне сидеть на участке, никогда бы не поверил, что находится столько больных, что ещё более болеют и не едут!

Вот что дали мне мой университет и моя больница: всякий может применить себя, даже если и кажется, что он лишняя деталька в большой машине. 

Кроме самих больных были и мелкие дела, как то: устройство больницы – замена всяких полотенец, белья, столов, крючочков и прочего, – устройство аптеки и флигелей. Ох и правда не подумал бы я, что столько хлопот придётся мне совершить, едва успеет начаться год. 

Год должен был быть прекрасный, прекраснейший из новых, мне весьма хотелось в это верить. Я делился своими мыслями с Валерий Семёновичем, когда мы, бывало, выходили на крыльцо – это случалось нечасто в силу того, что мы были постоянно заняты, и не могли лишней минутки провести как хотелось, – и раскуривали по папироске.

– Другой будет этот год. Знаменательный, – будто со знанием дела сказал фельдшер, окидывая взглядом двор. Тогда мы только закончили впрыскивать противодифтерийную сыворотку двум ребятишкам и вышли продышаться. – Как думаешь, Михаил Юрьевич?

– Знаменательный будет, – подтвердил я невнятно, перекатывая языком папиросу.

Дурная моя привычка, признаю. Но я был полон живости, а не зажатости, как все эти молодые врачи, которые только-только приехали и хотят казаться серьёзнее, умнее и важнее, чем они есть. Таким и я был, но я вырос над собою.

Я прикусил кончик папиросы и повернул лицо к Валерий Семёновичу. Он был задумчив. Ветер едва шевелил его халат, и папиросный дым вился над нами крутыми завитками, смешиваясь с парным зимним воздухом. Воспоминания об прошедшей эпидемии были ещё живы в наших умах, я про себя радовался, что не придётся более жить в постоянном беспокойстве.

Противодифтеритная сыворотка теперь была у нас в достаточных количествах: она стала обязательным препаратом в аптеке каждого участка. Это я знаю решительно, потому как Костя в одном из своих писем упоминал, что теперь её обязательно дóлжно было иметь каждому врачу – и уметь применять, помимо того, чтобы распознать симптомы.

Мы с Валерий Семёновичем организовали в аптеке отдельный ящик, специально под хранение сыворотки. Случаев заражения или болезни уже почти не было, но мы были полностью вооружены. Изредка привозили нам больных детей, но мы уже не страшились перед лицом этого недуга. 

Лёгкий морозец приятно пощипывал лицо, было тепло для зимы, но ветер нас не щадил. 

– А, холодно как, видал? Зима.

– Зима.

– То-то, брат Валерий, вот как оно зимой бывает. Снежь какая раскинулась, ни чёрточки не видно. Только сани, мчащие к нам с больным… – тут я осёкся и до странного задумался.

– Да, Михал Юрчь. Всяко бывает. 

Мы постояли ещё немного. Я повёл плечами, будто проверяя, накинул ли на них что-либо. Воздух был живой и свежий, холод был дюже слабенький, даже не пробирал. Такая была наша зима, до тех пор пока мне не прислали писем. Говорили мы на крыльце об простых вещах, о пустяках, сказал бы я нынче, но эти пустяки давали нам словно глоток нового воздуху.

Весною наши речи не менялись, крыльцо всё так же оставалось оплотом наших быстрых, ничего не значащих разговоров. Иногда я беседовал с сиделками, выясняя подробности жизни больных, их жалобы или общее состояние.

Чаще всего разговаривал я со своими любимыми медсёстрами, моими верными спутницами, всё никак меж тем не решаясь подозвать Анну Петровну на более важный и серьёзный разговор. Не любил я такое серьёзное самой душою, дурно и неприятно мне становилось на сердце. И за всё это время я так и не сказал ей и слова того, что должно было давно быть произнесённым меж нами.

Одна моя часть хотела этого разговору, другая же всячески ему противилась. Во мне было ещё живо то, другое чувство, того же рода, что и это. Но гораздо сильнее и чище. И уж точно не к ней оно тянулось из моей груди. 

– Михаил Юрьевич, что приём ныне? Может, снести вам чего? 

Голос у Алины Алексеевны звонко дрожал от энергии и солнца. 

– Спасибо, Алина Алексеевна, не надобно ничего.

– Как знаете, – она ухмыльнулась и повела бровью.

– Ну, постояли – и пошли. Нам ещё гипс у девки смотреть.

И мы ушли в больницу, проверять, как там рука в гипсе. Девку привезли к нам пару дней назад, рука у неё была сломлена в двух местах, но кости были все внутри и даже были целы. Мысленно я поблагодарил силу, которая не дала случиться выскоку костей наружу – в противном случае нам, да и девке, было бы много больше хлопот.

Я зашёл в палату, обошёл сиделку, которая меняла припарку старухе, и склонился над сидящей на кровати девкой. Она перебирала складки широкой грязной юбки здоровой рукою и нетерпеливо оглядывалась. 

Мы поместили её сюда, чтобы понаблюдать руку день-два: необходимо было удостовериться самым решительным образом, что кости точно встали на место и закрепились в нужном положении. На местах перелома мною оставлены были окошки, и по состоянию там я мог наблюдать, всё ли в порядке. Девка рвалась домой, твердила про работы. Какие могут быть работы в этом-то месяце?! Что за вздор, господа коллеги! Быть не может!

Этой весною частыми гостями были крестьяне с переломами – не разберу, отчего так! Ну и дюж наш народ калечиться, не сидится ему спокойно. Хотят – да за милую душу, пусть только приезжают не ранним утром и не в час ночи…

Ближе к концу весны я отчего-то вспомнил про то письмо от профессора Смольного и вспомнил я его потому, что к нам в больницу приехала телега. В это время я колол раствор морфию мужику, чтобы облегчить тому боли от ожога – тот до сырого мясу обварился крутым кипятком и жалостливо пыхтел всё время в очереди, пока не получил впрыскивание.

Поручив Алине Алексеевне заканчивать, я выметнулся в коридор и увидал молодого парнишку, которого под руки тащили две бабки. Мальчик был ещё юн, тонок и несколько слаб на вид, от него неуловимо несло сладковатой гнилью, которая неприятно зудела аж в стенках горла. Я машинально сглотнул, выталкивая из горла неприятные ошмётки запаха, и молниеносно поставил диагноз. Даже не диагноз – а вердикт, случай!

Мы с Валерий Семёновичем и Анной Петровной сняли с парнишки рубаху и размотали тряпки, которыми был обёрнут его бок с животом. Потом с полчаса я вычищал, обрабатывал и зашивал рану в бочине. Именно из неё исходил этот противный сладковатый запах, к которому я, честно признаться, в стенах своей больницы давно привык, как привыкают к звукам дороги, которая проходит под окнами. Вроде привычно, но каждый раз дивишься и невольно прислушиваешься.

Пока я чистил и шил, то невольно в голове моей встал образ некоего юного человека, самого обыкновенного крестьянского мальчишки, которому не посчастливилось угодить ко мне.

И мысли мои поплыли. А действительно – приедет ли ко мне кто? Не обманул ли, не впустую ли потешил мои надежды профессор Смольный? Под конец лета и в начале осени как раз начинается самый обильный приём, крестьяне идут толпами, то глотку заложило, то в груди колет, то ногу отняло, а то и вообще – приходилось мне вытаскивать пули и колышки из незадачливых охотников.

Какой только дичи тут нет!

На многие вёрсты одни волки да дикие белки, бегают, прыгают, гонятся. Горбатый, глухой лес с одной стороны, чернеющий полосочкой на горизонте, и какая-то кислая невесёлая пустошь с другой. Посреди дорога, хотя скорее просто выезженная тропка, которую размывает в нещадное бездорожье. И в довесок – мои крестьяне.

А всё-таки второй врач – была бы хорошая штука!..

«Как бы у этого мальчишки заражения уже не началось», – думал я, завёртывая его бинтом. Толку-то будет от моих припарок да вычищений, если он уже получил внутрь убивающую всякие ткани заразу? Ну, авось заражения не произошло, у нас – точно не могло. Всё чистое, откуда чему взяться?

Оставив паренька медсёстрам-акушеркам, я направился к себе в квартиру, за папиросами. Пора, кажется, было носить их в кармане халата или хотя бы разложить в разных неприметных местах – я всё время забывал их, всё время ходил на квартиру, отвлекаясь от своих непосредственных задач.

Ах, надо было! Дырявая моя голова! Забита…

День мой был похож на предыдущий, папиросы уходили с ужасной скоростью, в воздухе постепенно теплело и чувствовалось свежее летнее марево. Глушь моя тихо раскрывалась.

Вечером, когда приём благополучно кончился, мы всем нашим составом – я, фельдшер и две акушерки, – сидели перед самоваром. Валерий Семёнович открывал банку с соленьями, девушки уже разложили сласти по тарелочкам и крутили краник самовара.

– А всё-таки, – начал Валерий Семёнович, поставив банку в центр стола. – Стоит отметить, я считаю. Пусть это дата и не совсем такая крупная, но в высшей степени значительная для нас для всех! Вы как думаете, Алина Алексеевна?

– Поддерживаю вас, дорогой мой. – Алина Алексеевна поставила свою чашку на блюдце и обратила ко мне лицо. – Михаил Юрьевич, вы зря. Четвёртый год подряд у нас сидите, надобно отметить как полагается. Как и Ярослав Ярославыч тут был, всяко так же. Он правда дольше на годок, но дата всё равно большая.

– Ну вот будет что отмечать, так отметим как полагается, а это так, пустяки. Не люблю загадывать наперёд, – отмахнулся я. – Да и тем более, не полных и не подряд, меня же забирали на некоторое время в уездный город, с дифтеритом решать. Аль позабыли уже?

– Ой, ну не считайте это, просим вас, Михаил Юрьевич.

– Вам, Аннушка, Владимир Владимирович не понравился, поди? Зря, зря… Способный человек! Золотая голова у него, говорят. И руки самые что ни на есть умелые. Да-да, именно так. У-ме-лы-е!

Говорили мы об одной ситуации, которая произошла пару годов назад. Тогда к нам в уезд пришла эпидемия дифтерийного крупа, накрыла всю губернию – положительно неясно, как она не перекинулась дальше, – и выкосила детей так, что в деревнях почти не осталось их младше десяти лет.

Были организованы несколько съездов, на которых уездные врачи с разных участков обсуждали меры, которые необходимо принять для умерщвления этой заразы. Дел было невпроворот, и меня, вместе с несколькими коллегами – выбирались мы жребием – отправили в земство, в самый главный корпус большой больницы, разбираться с сывороткой и решать практические вопросы, так как у нас было более всего материалу.

Мой участок поручили в наблюдение и некоторый контроль доктору Уралову – то, чего делали мои фельдшер с акушерками, было много, но незначительно на фоне общей большой проблемы, – и дали в помощь молодого врача.

Помощь была необходима крайне. На два или три месяца, а может, и на две или три недели или дня, уже точно не вспомню, запамятовал – дни слились в единое пятно, которое проскользнуло мимо в одно мгновение, – я провёл там, в больнице, и пропустил один из последних и важных съездов. Образцы сыворотки, из уезда, от Алексея Рюриковича и пары других врачей, которые сумели составить формулу, в земство нашим исследователям для дальнейшего её создания, мы привезли – оставалось дождаться её на участок и всё, мы были спасены!; было уже лето, холодное и хмурое, ещё более омрачённое нашим несчастием.

– Ах, Михаил Юрьевич, как же ладно! Всё-то вы наперекор, ну что же вы?

– Вы насчёт меня не стройте мыслей и надежд, – я улыбнулся Алине Алексеевне. – Сами же знаете, что не получается у меня им подходить в каком бы то ни было смысле.

Валерий Семёнович звучно поставил блюдце перед собою на стол, и все замолчали. Разговор этот был не особо радостный, чувствовались в нём и взаимный упрёк, и грусть, и тоска по прошедшим временам, светлым и беззаботным – настолько, насколько они могли таковыми быть на глухом участке, куда корреспонденция привозились раз в неделю-две и куда никто не едет даже с целями проверки.

Мы сидели, притихнувши, пили чай с вареньем, Валерий Семёнович сосредоточенно вылавливал из банки соления, за окном догорал поздний летний закат, вокруг лампы у нас кружили мелкие серенькие мотыльки. Прелестный был вечер, в самой наивысшей степени прелестный!

Эх, сейчас бы в город, погулять по прошпектам, посмотреть на воду и милые сердцу здания! Может, оживут мои воспоминания, оживут и подарят мне то умиротворение, которого я жажду последние годы. Но нет, никуда мне было нельзя, на мне большая ответственность, и пока я не сдам её в умелые руки – не мечтать мне о чудесных вечерах, которые накрывают любимый город.

Смогу ли я сдать эту ответственность? Смогу ли передать кому-то другому в руки всё это

– Михаил Юрьевич, – подала голос Анна Петровна, будто угадав мои мысли. – Скоро ли к нам доктор второй приедет? А то вы говорили…

Всем явственно было понятно, что это было сказано только затем, чтобы переменить тему, отвлечься от пересчёта годов. Я посмотрел на свою акушерку. Взгляд её был полон чистого невинного интереса.

– Должен в конце месяца прибыть.

– Так это немного. Дождёмся.

– Именно, дождёмся. Вот выучу коллегу и, может, перевод запрошу.

Я позволил себе на минуточку замечтаться.

Вот вернусь в город, пойду в больницу, в ту самую, где работал в дни своего большого несчастья и нищеты, попрошу место, как и говаривал Алексей Рюрикович, и буду вести дело там.

Сколько воспоминаний!

Кабинет свой обустрою решительно и практично. Поставлю химические карандаши в один стакан, перьевые ручки в другой! Ах, как я мечтал хоть об нескольких хороших запасных перьях, будучи студентом!.. Пять копеек за сколько уже не помню штук – целое состояние по тому моему кошельку!

Теперь всё будет по-другому. Буду ещё ходить по улицам, и никто не будет знать, что идёт доктор – халата-то нет!

А как зайду в больницу, так и халат надену, и колпак, тот который похож на шляпу-пирожок. Такие шляпы носят важные люди. Вот и я буду на своём месте важен. И ещё стетоскоп впридачу! Повесить его на шею, сделать серьёзное лицо, обязательно спину прямо, клт-клт, клт-клт, стучат каблуки туфель по коридорам, отбивают радостный ритм. Вот он, доктор Московский! Идёт, идёт, посторонись!..

Или нет! Зачем больница? Подам прошение в университет или открою собственную практику! Нет, это будет не так, как в мои юные годы, когда меня никто не хотел принимать на службу даже без жалованья, просто за возможность набирать опыт! О нет! Квартировать я буду в центре, во втором этаже, на одном из красивейших прошектов города. А на первом мой приём. 

Над дверью висит табличка, на ней моё имя витым почерком, дверь то и дело хлопает, медсёстры склоняют головы, обёрнутые белым, бегает туда-сюда по поручениям помощник, сиделки тихо мелькают в палатах… Стучат каблуки!.. Трепет, почтенные дамы и господа на резных скамьях, пылистый запах, беспокойные горожане в очередях…

Может быть, снова женюсь… Отчего же нет? Я достойный человек в обществе, врач, способный вполне ещё! Всякая девушка будет рада взять меня партией. Пусть, пусть капиталу я небольшого, зато влияние и способности есть! Это, конечно, как повезёт, авось я и не смогу более никого полюбить и так и останусь связанный по рукам и ногам с ним.

Так даже будет лучше. Никто не будет никого мучить, душа перестанет страдать и рваться всякий раз, я буду свободен в своём выборе. Но кто мне даст его, этот выбор? Смогу ли я спокойно быть с ним так, как был раньше, в пору нашей беспечной юности? Смогу ли я бы б с ним так, как того желают мои душа и сердце?

Решительно хватит! Этими мыслями до добра не дойдёшь. А свою личную жизнь утрою самым знаменательным образом!..

Мысли нежили меня, минута была так сладостна, что я едва расслышал Анну Петровну. Она смотрела на меня, и растерянность, искренняя растерянность медленно проступала на её светлом лице, на которое бросались отсветы лампы. Я нахмурился.

– Как – перевод?! Михаил, неужели уедете от нас?..

От волнения она даже соскочила на имя, забыв прибавить отчество. Ах, до чего же встревожилась девичья душа. Давно я не замечал в ней что-то нежное.

– Однажды уеду.

– Но как же мы без вас?..

– Сами говорите, сижу тут с незапамятных времён. Надо давать дорогу молодым. – Я пожал плечами и притянул поближе блюдце. Внезапно очень захотелось попробовать малинового варенья.

– Да, да, верно, но…

– Ну-с, – вскочил в разговор Валерий Семёнович, – не будем о грустном, времена эти ещё не настали! И неизвестно, как скоро настанут. 

Конец вечера несколько смазано запечатлелся в моей памяти. За этим чаем, который мы имели после ужина, последовали беседы, которые в основном сводились к обсуждениям курьёзных случаев на нашем участке.

Вы представьте себе, на какие действительно курьёзы меня вызывали!

– Ах, Валерочка, милый, – Алина Алексеевна подпёрла щёку кулаком и мягко посмотрела на фельдшера. – Расскажите что? Уж больно смешно вы описываете.

– Не лучше Михаила Юрьича. Верно, Михаил Юрьич?

– Это уж как посмотреть, – крякнул я, отставляя от себя штоф. – Всё у меня смешно, где я впадаю в ужас или не могу что-либо сделать. А таких случаев у меня, увы, немало с вами тут было…

– Мишенька, ах, расскажите! – засмеялась Анна Петровна.

Я уже по десятку раз пересказывал свои не самые доблестные похождения в народ; я оглядел всех: они ждали, затаив дыхание. Любили мы вспоминать прошлое, пусть даже и такое, которое сейчас кажется оченно смешным.

– Так вот, а помните…

Из ближайшего села послали за мною к младенцу. Мать его, молодая женщина, окружённая бабками и босоногими детьми, плаксиво пожаловалась, что у дитяти жар, дитяте плохо, и ничего они сделать не могут. Глаза у меня вылезли и лицо позеленело, стоило мне только заглянуть в тёплую комнату.

Конверт, в котором явно был ребёнок, неподвижно лежал в подобии люльки, а та, в свою очередь, стояла на печи. Я разворошил люльку трясущимися руками, вывернул младенца из трёх слоёв тряпок. Кожа его была горячая и сухая, он плакал и не понимал ничего, точно так же, как и я.

Бабки, подумав, что младенчик плачет от холоду, в котором держит его нерадивая мать – ишь ты, только одну рубашонку надела! – запеленали его в драненькие зимние платки и оставили греться. Можете себе представить, что бы с ним случилось, не вызови меня вовремя!

Врачи-самоучки да «всезнающие» бабки – ужас, болезнь, поражающая и уничтожающая наше общество!

– И не говори! Такого насмотрелся я в пылу езды в сёла да деревни, что можно все мои впечатления в записи собрать – и о-го-го будет! Это ещё ничего…

А как меня ночью возили за десятки вёрст к дифтеритным детям? Ох и были времена!.. Мне тогда казалось, что мы едем дюже медленно, что я сейчас выпрыгну из саней, помчусь скачками, как гончая, обгоню их по рыхлому снегу и во мгновение ока домчу до больного! Как потом смеялась Анна Петровна, описывая моё бешеное лицо и дёрганность в движениях.

С ребёнком тем, к которому меня несло в санях, всё было в относительном порядке – боль в горле была не более, чем простудой. В тот момент у меня отлегло от сердца, я, будто потерявший в весе и паривший над земляным полом, сделал впрыскивание сыворотки, чтобы точно избежать ужасной болезни, дал указания по лечению горла и отбыл. Я блаженно опустился в сани, и больше ничего меня не волновало.

А вот ещё мужик. Приехал с жалобою на бок. Как сидит – бок болит, не сидит – не болит. Не могу же я ему сказать – не сидите! Что же это будет за врач? Нет, здесь надо пристальнее вглядываться в симптоматику и искать решение внутри организма! Выщупывал я его оба бока, обсматривал да обследовал всего – авось упущу что, и крику потом будет, когда болеть снова начнёт…

Черти поганые, привезут мне головоломку, которой ни один профессор не решит, а мне что? А мне, извольте пожалуйста, господин доктор, извольте угадывать-с. Так, получается?

Светлые волосы мои давно, наверное, поседели при такой-то жизни. 

Уже лёжа в постели, заново прокручивая в памяти все наши разговоры, я грелся и нежился в них, и голова моя всё легчала, и легчала, и легчала…

Примечание

Не забывайте подписываться на основой канал и приват! Ссылки в описании профиля.


До встречи через неделю!