Книга 3. Швы. III

Наступил январь очередного прелестного, я надеялся, года – а в больнице у меня всё шло своим чередом; к тому же близились дни рождения Алины Алексеевны и Николая. Пользуясь случаем, я за неделю или дней десять предпринял поездку в город. Надобно было забрать жалование, пополнить кое-какие препараты, докупить хозяйственного тряпья и снеди. Но главной моею целью были подарки именинникам.

Мы с Анной Петровной кинулись в сани и унеслись по белым широтам далеко, туда, в шумный городок, где кипела жизнь. Закончив с покупками, мы отправились выбирать подарки.

Я выбрал Алине Алексеевне красивый синий платок. Он шерстистым теплом тёк у меня меж пальцев, узор чем-то неуловимо напоминал мне колкие взгляды и переливчатость интонаций моей дорогой медсестры-акушерки, и я недолго думая взял его.

С Николаем оказалось сложнее. Он, как оказалось, не курил, потому портсигар ему был без надобности, и вообще я не замечал в нём привычных молодым людям увлечений, и оттого выбрать было неимоверно сложно. Я был решительно настроен приобрести ему даже самый маленький и незначительный подарок. 

– Михаил Юрьевич, – шепнула мне Аннушка, когда мы катили на извозчике по главному прошпектику, – смотрите.

Она указала на круглую вывеску в конце прошпектика, которая грузно покачивалась на ветру, степенная и серьёзная. «Часовой мастер», – прочёл я и…

– Анна Петровна, право, ну и углядели вы! Зайдёмте! Любезный, – обратился я к извозчику, – там останови. Да, там. Благодарствую. 

Расплатившись и соскочив, мы отправились в лавочку. Через четверть часа я выходил довольный, а в кармане у меня лежали прелестные маленькие недорогие часики и цепочка с зажимчиком к ним – это было уже от Анны Петровны. Чудо что такое!

Нагруженные купленными вещами, мы не без удовольствия прибыли на станцию и принялись ждать почтового поезда. К вечеру мы уже сходили на нашей станции, а румяный сторож, уже приготовивший сани, ждал нас, чтобы отвезти на участок. 

Седьмого числа сего месяца января мы собрались за столом, чтобы отметить день рождения Алины Алексеевны, а десятого числа того же месяца – Николая.

Ах, ну не беритесь судить нас за такие празднества! Кто был повинен в том, что дни рождения моих коллег были рядом? Судьба, не иначе. Её и приходилось мне благодарить – в то время, как я её не проклинал. 

Наше застолье, ах, дорогое удовольствие! Кухарка постаралась на славу, зажарила нам забитую заранее птицу, зажарила в сале!.. Диво, право.

Действительно, это был настоящий праздник! Аппетитные куски мяса так и манили меня, толком не евшего – принять это к сведению, врачи на участках питаются сквернейше! – с утра, я уже не мог спокойно смотреть на разложенные тарелки. 

Едва мы сели за стол и подняли по рюмочке разведённого спирту, как Алина Алексеевна, сидевшая ближе всех к оконцу, заволновалась. Вслед за ней напрягся и Валерий Семёнович.

Затрясся воздух, я со своего места почуял что-то неладное. Недаром, ох и недаром я чувствовал витавшую вокруг черноту боли. 

– Я посмотрю, – буркнул Валерий Семёнович и вышел.

Не прошло и двух минут, как он влетел обратно, и глаза у него были огромные…

– Михал Юрьич! Медведь задрал! Скорее! Мужичонко молодой!

Эх, прощай, зажаренное мясо…

Я торопливо сунул в рот пригоршню квашеной капусты. 

– Николай, живо за мной, – гаркнул я вскочившему Николаю.

Медсёстры уже убежали, и пока мы летели по коридору в большую операционную, я думал, что нам привезли человека точно по частям, почти мёртвого.

Я прогнал мороз, пробежавший по хребту, и бросился мыть руки. Алина Алексеевна завязывала мне назади халат, Анна Петровна проделывала то же Николаю. 

– Где Валерий Семёнович? – спросил я сам не знаю у кого.

– Да привёзший там, привёзший… Успокаивает его.

– Так, – вместо ответа кивнул я и обратился к Николаю. – Манипулируете вы. Я ассистирую при необходимости. Всё ясно?

– Всё.

– Что делать знаете?

– Справлюсь…

Я ухмыльнулся и принялся повязывать марлевую маску на лицо. 

В операционную вбежал фельдшер, и мы вместе подступили к лежащему на столе телу, которое мои медсёстры уже освободили от ненужной одежды и сейчас обмывали от крови, потаявшего снегу и грязи…

У человека вместо одной ноги висела кровавая рвань, живот выглядел ужасающе, влажный, алый, сырой. В срочном порядке впрыснули камфары. Я следил за действиями Николая, за его руками, как он следом сам вводил кофеин. 

Николай склонился над развороченным животом. Я стоял за его спиною, готовый направить и подсказать. Почему-то именно в этот момент я подумал, что мы похожи на ту самую фотокарточку из анатомического театра – оба врача в белом, в колпаках, марлевые маски скрывают лица почти полностью… Только вокруг нас не стерильная блестящая сцена, у которой на скамьях сидят внимательные студенты, а комнатушка с деревянным полом и достаточным для проведения операции набором приспособлений.

«Не выскочит, – думал я, с жалостью глядя на раскинувшееся пред нами тело. – Помрёт, точно помрёт. Не тут, так в палате. Даже у меня помрёт… Но как и почему живёт? Как довезли?!»

Мужик почти помер, чудо было, что он ещё жил на нашем столе под нашими руками. Крови почти не выходило, она вся вытекла по дороге. Но живая кровавость плоти, которую мы видели, говорила о том, что пока жизнь ещё теплится в этом теле. 

В багровом влажном животе месивом лежали склеившиеся кишечные петли, сладковато-мутный запах крови, перерубленных органов, их содержимого и сырой плоти резал ноздри. Мужик что-то неразборчиво стонал, едва слышно, надрывно и хрипло. 

– Отходит…

– Как есть отходит…

Плохо дело, ах плохо!

До меня доносились обрывки фраз, я не слушал разговоры, я всматривался в производимые моим младшим коллегой действия. «Камфары попрошу, ещё», «стерильный материал сюда, жмите, Валерий Семёнович», «кофеину, дайте кофеину»…

Николай… хорошо справлялся.

Мысленно я отметил, с каким хладнокровием он действовал. Не забыл кофеин, не забыл камфару, то и дело кидался к руке и искал пульс… Николай осторожно шарил по синеватой от холода, почти обескровленной плоти и твёрдо командовал. Марлевым тампоном Анна Петровна вытирала пот, бисером выступавший на его лбу, изредка оглядываясь на меня. 

Когда Николай дошёл до самого сложного, я призадумался. Дать ли ему полную свободу, какая была у него до нынче? Пусть сам командует и делает? Или всё же уберечь его от роковой ошибки, подсказать, перехватить руководство?.. Взять ответственность за смерть на себя?

Но должен же он сам уметь стоять перед опасностью! А вот не будет меня здесь, что же он? Чья рука будет способна заслонить? У кого попросить совету? А не у кого будет, фельдшер не учён должным образом, а медсестрички что? Ах, Николай, ах ты юность моя нежная, что же ты…

– Ах, Николенька, погодите…

– Смотрите, Николай, – сказал я, отводя его руку и склоняясь к телу. – Здесь в животе порвано всё. Удивительно, как живёт ещё. Боюсь, не выскочим. Вы мастерски всё почистили, но…

– Нет, не позволю! – Николай тряхнул головою и сверкнул глазами из-за маски. – Неужто нельзя спасти?

– Сейчас отойдёт, – сплюнув, пробормотал фельдшер. 

– Я не говорю, что мы не попробуем. Это будет малодушие. Но чтобы наверняка… Кишки порваны, вырваны части органов. Как от боли ещё не отошёл? Шить? Думается мне…

– Что же, помрёт?..

– От заражению помрёт, верно. Или от невозможности правильного функционирования. Или от потери крови, глядите-ка, её ведь нет почти. По дороге вся вытекла. 

И мы принялись снова вычищать, снова укладывать, шить, отрезать… Я знал, что это бесполезно, ещё не удавалось человеку выйти из такой схватки победителем! Ах, ну что же смерть для врача? От его рук – ужасное, чудовищное действо, от его беспомощности и обстоятельств – подлость жизни. Кто там сверху балуется, насылает такие напасти да хвори?! Решительно не знаю…

– Медведь – это не шутка, Николай. 

Пот застилал мне глаза, я ассистировал Николаю, пальцам было влажно и жарко копошиться в мягких и скользких кишках. Бледный Николай, казалось, весь выцвел, растерял все краски с лица, и когда мы, закончив, оттирали руки, он слабо фыркнул. 

– Однако ж что смеётесь, Николенька? – это мягкое Николенька само сорвалось у меня с языка, но оно как никогда подходило ему сейчас.

– Устал. 

– Ничего, сейчас, сейчас, – шепнула Анна Петровна, отдирая с него халат. 

– Пойдёмте, – сказал я, и блаженные мысли об остывшем уже ужине заинтересованно шевельнулись в моей голове. – Уж боле не сделаем ничего. На всё теперь воля высшая. Верите в волю высшую?

– Не знаю, – сердито отозвался мой юный друг. 

Валерий Семёнович с Алиной Алексеевной увезли накрытого простынёй разодранного мужика, и я вздохнул свободнее. Неприятно было находиться рядом с человеком, который вот-вот должен был отдать концы, в то время как ты, врач, не мог в должной мере оказать вспоможение. 

Через четверть часа мы вернулись за стол. На наших лицах застыла тень пережитого беспокойства и страха. Фельдшер разлил нам разведённого спирту, мы выпили и молча принялись доканчивать наш поздний невесёлый праздничный ужин. 

Николай не смог притронуться ни к курице, ни к солениям, даже кусок хлеба сжевал неохотно. Бледность не покидала его лица, щёки не заметало розовым естественным румянцем, но глаза странно блестели. 

Я переглянулся с девушками и Валерий Семёновичем. Все они неопределённо качали головой. Я пожал плечами и, облизав пальцы, которыми не так давно копался в чужих кишках, вцепился зубами в курицу. 

Мужичонко умер в палате часа в четыре утра; следующий за этим день был морозный и ясный. 


***


Самые прелестные зимние дни – солнечные, после полудня! Всякие зимы видал я на своём участке: и тёмные, злые, колючие, не щадящие совсем, хлещущие снегом косо в щёку; и разнеженные, тёплые, те вяленькие зимы, которые впоследствии не несут много снегу; и спокойные, величественные, когда небо выцветает в один только зиме известный цвет, а снег стеклянисто блестит гробовыми шапками. Но зима в солнечный день – моё любимое зрелище!

Зима ручейком текла сквозь наш участок, постепенно забываясь и тая, тая, тая. Мы выпустили лихорадкового больного, он ушёл сам, без помощи. Понеслась вереница воспалений. 

Николай первоклассно вырезал множество гнойников, стетоскопом выслушивал таинства грудины, оттягивал веки; недавно он самостоятельно обработал свою первую ампутацию – рука той бабоньки стала совсем плоха, перестала двигаться и начала неудержимо пухнуть, и нам пришлось избавить её от этого бремени.

Николай потом долго провозился с этой отпиленной плотью – что-то рассматривал, разделял, размазывал. Даже залез пинцетом в губчатое содержимое кости. В нём проснулся непонятный мне интерес к человеческому телу и его строению. 

Как благостно мне было в эти дни!.. Да, поток больных не становился тоньше, люд не иссякал, но в этом я находил свою прелесть.

Анна Петровна как-то сказала мне в конце очередного дня:

– Михаил Юрьевич, вы такой довольный сегодня. Что послужило причиною?

День был на удивление светел, воздух дышал нежной молоденькой весною, и мы на своём далёком участке будто оживали вместе с природою. 

– Я? – неподдельно удивился я. – Отчего же, дорогая моя Аннушка? Не имею привычки быть довольным просто так.

– Но вы довольны.

– Ну полно вам.

– А всё-таки довольны. 

Несколько времени мы ещё шутливо и будто бы сердито переругивались, Анна Петровна стояла на своём, а мне просто доставляло удовольствие отвечать ей. Николай прошёл мимо, удивлённо на нас глянув, и скрылся в закутке поворота. Мы проследили за ним глазами, Анна Петровна хихикнула. 

– Николенька вас порадовал? – не отставала она. – Да ведь? Чудесный, право слово!

Вскоре после прибытия Николая к нам на участок, как раз после того случая с родами, обе акушерки взяли за привычку звать того Николенькой. Прозвище было безобидное, в наивысшей степени милое, но Николай относился к нему прохладно – он реагировал так же, как когда я звал его Николаем. 

Николенька делал успехи – не поразительные, но весьма достойные молодого врача, несколько месяцев тому назад выпущенного из университета. Не знаю кого я благодарил за Николенькино хладнокровие! Оно нам очень понадобилось, когда мы отнимали бабоньке руку.

Сам я к таким вещам за почти четыре года успел основательно привыкнуть, и потому тошнотворный запах, рыхлость плоти или тягучая клейкость тканей не вызывали во мне ничего, кроме лёгкой мути и жалости. Николай же был бел, напуган – кажется, даже больше, чем когда мы получили разодранного медведем мужика, – большеглаз, но решителен. Руки его дрожали, мускул щеки неудержимо прыгал, и я был уверен, что успокоить его состояние может только блестяще проведённая операция.

Из операционной он вышел, будто летя. Я нахмурился, но потом понял, и понял так ясно, что чуть не рассмеялся, что это походка невероятного облегчения. В тот вечер Николай был молчалив и задумчив. 

Фамилии его я так и не узнал, не было повода спросить, а при первом знакомстве он её не назвал. Едва успев разложиться в своей комнатушке, он отправился изучать наши хоромы: обошёл весь первый этаж, сунул нос в каждое корыто и кадку, основательно занялся моим книжным шкапом. Я наблюдал за ним со смесью снисхождения и одобрения. 

– Михаил Юрьевич, – обратился он ко мне под вечер. Мы закончили тогда поздно, к полуночи, и вернулись на квартиру помятые и усталые. – А у вас есть пособия по оперативной хирургии?

– Пособия? – переспросил я, пальцы замерли у пуговиц жилета. – Ах, где-то стоят. Посмотрите на второй полке сверху, вон в том шкапчике, около Дуайена. Полного собрания только не имею.

– Ничего, – он скупо улыбнулся. – Мне бы хотелось прочесть что-то интересное на ночь.

«Как интересен человек!..» – думал я, засыпая, и за стеной мне чудились шуршащие звуки, треск керосинки и скрип далёкого карандаша, будто палочкой по окну водили. 

– Наверное, вы правы, – я вернулся из воспоминаний, пощипывая прядь волос. Анна ещё ждала моего ответу. – Это всё мой юный и талантливый друг. Делает успехи…

– Хороший юноша у нас, – сразу же согласилась Анна Петровна. – Вот только одна беда: улыбается так же как и вы, мало. А вам так обоим идёт, честно вам говорю! Ну такие, прелесть что такое!

Сам того не ожидая и не желая, я искренне улыбнулся на эти слова, не смог удержать серьёзного лица. Анна Петровна вспыхнула, опустила голову, и я поспешил пройти мимо, чуть задержавшись рядом с нею напоследок. Она не подняла головы, но по её крохотным движениям я понял, что она, всё так же не двигаясь, следила за мною краем глаза. 

В приподнятом настроении я дошёл до приёмного отделения. День был чудесен и бел, смотрел в окна блеском снега, никаких жутких случаев мне не привозили – пока что, додумывал я и надеялся, что и не привезут. Валерий Семёнович залатывал доски крыльца, дымя папиросой. Я вышел к нему.

– Ну что, Валерий Семёныч. Движется?

– Угу, – фыркнул тот через папиросу.

– Может, всё-таки…

– Нет уж, Михал Юрьич, ты эт брось. Сторожу никакого инструменту в руки давать нельзя. С хозяйством помогает справляться, и то верно уж.

– Ну ты смотри. А то давай подможет немножко.

– Ты, Михал Юрьич, иди куда шёл, – бросил мне фельдшер, двигаясь чуть в сторону с крыльца, как бы пропуская меня. – Да вот сюда наступи, досочку проверим.

Я наступил на верхнюю ступеньку всем своим весом, подавил её ногой. Валерий Семёнович заулыбался, явно довольный своей работой.

Досочка на ступеньке у нас стала совсем плохонькая. Сначала скрипела, потом начала проседать, а затем и вовсе треснула ровнёхонько посерёдке, разбухнув и подгнив. Думается мне, она была самая тоненькая из всех, остальные держались крепко и основательно не собирались ни ломаться, ни скрипеть, ни как-либо ещё нас подводить.

Сначала Валерий Семёнович определил сторожу задание – починить. Через некоторое время взялся за работу сам, смекнув, что от того пользы не выручишь. Я наблюдал за этим за всем с праздным интересом, дюже хотелось узнать, чем всё кончится.

В итоге сторож был отослан, ступень починена, а фельдшер собою доволен.

Я степенно шагал по коридору больницы, вслушиваясь в стук своих башмаков, и старался угадать плохонькие доски в полу. Но больница была построена добротно, всё было досочка к досочке, чисто и аккуратно. Вот! Образец!

В удовольствии я провёл приём до обеду. Приехала девка с битым плечом, оно топорщило рукав её сарафана, широкая юбка была запачкана по подолу. Плечо я ей поправил, наказал рукою резко не двигать этот день, но девка радостная только бухнула мне поклон и исчезла.

За нею мужик со сломанной рукою. Мы с Николаем решили, что манипулировать будет он, и я наблюдал, как он торопливо заковывал мужицкую ручищу в белый размякший камень. За полчаса медвежья лапища превратилась в белый столбик с торчащими из верхушки короткими толстенькими пальцами.

За ним была ещё одна девушка, до ужаса молоденькая. Я даже задумался: сколько ей лет? Щёки её были ещё в нежном пушку, какой бывает у недоросших девиц, вся она дышала не юностью, а детскостью. Она притащила дитятю «с больною глоткою». 

При осмотре я ясно увидел, что у ребёнка больна вовсе не глотка, а дёсны. Надо же, каковы крестьяне нынче! А что же, мать этой молоденькой девки, да хотя бы вездесущая бабка, не сказали ей? Это ввело меня в крайнюю степень удивления. Я кивнул Николаю, разрешая проводить вторичный осмотр, а сам обратился к девке:

– Что ж ты, мамаша, не видишь? Зубы режутся у твоего ребёнка!

– Не мать я, – буркнула девка-девочка. – Меньшой это наш в семье. Мать с харчами, я с детвой. Сказала – вези. Ну я-то и везу. 

– Эка, – крякнул я, переводя взгляд с неё на дитятю в тряпках. – Где в вашем мире советы да помощь? 

– Вы, дяденька доктор, дайте чаго, а то уж орёт, мочи нет.

– Дам, как же, дам. А что же, – поинтересовался я, отмеряя марлю, – мать твоя не знает, как ребёнку чего давать, чтобы не кричал от зубов? Поди, вас много, ребятни, должна знать. 

– Та зачем ей знать, она с харчами, я – с детвой, – тупо повторила моя «больная». 

– А бабка твоя что?

– А нет бабки, в прошлом лете лошадью убило. Хоронили, плакали…

Мы с Николаем переглянулись и вернулись каждый к своему делу. Отпустил я эту молодку с каплями и свёрточком марли, предписав смачивать и класть ребёнку между дёсен. И было мне очень интересно, будут ли исполнены мои указы, или в крестьянской семье как обычно поглазеют на выданные мною тряпки да и оставят как есть.

С этими мыслями пролетело три пополудни, а затем и вечер наступил, набросив на нас чёрную мглу.


***


– Я решительно не понимаю, Михаил Юрьевич! Как же так? Неужто сыпь да воспаление сами прошли без какого либо вмешательства? 

– Всяко бывает, Николенька. Всяко. Иной раз и подивиться не успеешь, как ещё забавнее случай встретишь. 

– Верно, Алина Алексеевна. Это Николай ещё не слышал, как Михал Юрьевич мужика шил, которого в молотилку утянуло. Помню этот день… погода на редкость благостная стояла, а солнце в операционной било прямо в глаз! На редкость счастливый случай был!

– Ах, да, было дело! Мы тогда управиться с детским простудным выводком не могли! Запомнила, потому что в тот день прямо-таки навалилось всего…

Кльст, стукнула о блюдце чашечка. Протянули руку через стол, захватили щепотку соли, со стороны двери донёсся скрип. Натужно завыло окно, в него ударило ветром. Акушерки переглянулись, глаза у них заблестели. 

– Валерий Семёнович, расскажите, прошу вас! Мне очень интересно! Михаил Юрьевич об этом не упоминал ни разу. 

– Так что об старом упоминать, коли помнить это нет надобности? Когда это было-то?

– После эпидемии, поди?

– Месяцок после, верно. 

– Ох и точно!

На столе между нами уютно потрескивала лампа-молния, за окнами металась слабенькая дождливая вьюжка, приятно шумя. Мы сидели на первом этаже докторской квартиры, за скромным ужином с чаем.

Николай слушал рассказы фельдшера и медсестёр с живым интересом, постоянно задавал уточняющие вопросы. Я осторожно качал ложечкой в чашке, размешивая сахар, и вспоминал, как сам сидел здесь точно так же несколько лет назад, спрашивал, интересовался…

С возрастом и прожитым временем я стал несколько лиричен, признаю за собой эту слабость! Воспоминания были моей отрадою в тяжёлые времена, они же были самым ужасным и тёплым, что у меня когда-либо от кого-либо оставалось. Слушая родные голоса, я не хотел, чтобы вечер кончался.

Вдруг Николай ахнул, застыл на секундочку и рассмеялся. Валерий Семёнович, сияя как натёртый медный таз, обводил всех нас лучистым взглядом. Акушерки хихикнули, но снова приняли строгий вид. Я сразу разгадал, что они вспоминали, и потому посчитал нужным принять вид оскорблённый и вместе с тем удовлетворённый.

Глянув на моё лицо, Николай снова разразился хохотом. Ему налили немного плохо разведённого спирту, и потому, после одного стакана, с непривычки, настроение у него сделалось самое благодушное. Анна Петровна по очереди нежно посмотрела на нас.

Валерий Семёнович рассказывал об знаменательном для меня случае, который произошёл, когда я едва-едва заступил на пост главного врача. Новополученный участок мой был тих и спокоен, ничего не предвещало беды, но я исподволь всё равно расспрашивал своих коллег и судорожно читал привезённые книги, пытаясь выудить из них знания. Которые, как я думал, вот завтра и должны были мне пригодиться. Ударить в грязь лицом на новом месте мне категорически не хотелось. 

Первый раз всегда разен! Кому привозят плохие роды, кому пенную лихорадку, кому ребёнка с ужасающей кожною болезнью. Мне же привезли мужика, который каким-то таким хитрым образом попал в ручную молотилку для зерна, что мясо руки, от локтя и до кисти, висело шматами.

Ох и как же мне тогда поплохело!..

В университете я щекотал себе нервы, пугая себя грыжами, опасными родами, заражением и прочими ужасами, которые поджидают молодого и неопытного врача, и так мне было боязно и вместе с тем болезненно-предвкушающе, ух как, а приехав на с первого взгляду безобидный участок, я получил такой ужас. 

Ужас, надо сказать, был не только в моих глазах, но и в глазах мужика. Тот уже не особенно соображал, ошалев от боли, где он, что он, куда его ведут и что собираются делать. Валерий Семёнович, с его же слов, еле втащил будто варёного мужика в операционную, пока кто-то из медсестёр завязывал мне, бледному, как смерть, и напуганному, как кролику, халат на спине.

Я совершенно ничего не помню из того страшного для самого моего существования дня! Ничего, кроме, пожалуй, своих дрожащих рук, жара, который бил мне в лицо, и шепчущего голоса то ли Алины Алексеевны, то ли Анны Петровны. 

Алина Алексеевна потом хвалила меня за хладнокровие и решимость, но я не мог внять её словам, потому как не понимал, к чему она говорит это всё – это была едва ли не самая провальная моя операция! Одна из первых и, ох, неудачных…

Как вспоминаю, так стыд со смехом разбирают. Я тогда прилаживал мясо к руке весьма неловко, так же неловко собирал мышцу и шил, но умудрился справиться вполне. Мужик у меня уже через месяц-полтора ушёл, и рука его работала, сжималась и сгибалась! Действовала почти нормально!

Вы можете себе представить степень моего облегчения, когда я понял, впервые и очень ясно, что я всё сложил и сшил правильно!.. Где же мои нервы и терпение!.. Ах, и настрадалась моя юная душа…

– Да, весьма знатное дельце было, Николай. Зато вы теперь будете учиться у человека, который, кажется, совершал все мыслимые ошибки! 

– Но как же вы… Рука… Как?

– А вот так! – воскликнул я, выпучил глаза, словно в великом страхе, и начал изображать действия, будто бы я что-то шью большой невидимой иглою. 

Валерий Семёнович покатился со смеху, акушерки тоже захихикали, и я, в конце концов тоже не выдержав курьёзности ситуации и растерянного лица моего подопечного, рассмеялся. И так мне стало легко на сердце! Все тревоги и печали ушли из души, я заново прожил ту страшную ночь и заново понял, как я был неопытен и оттого смешон!..

– Ну, ах, ну полно вам! Ну хватит, довольно! 

– Ой, Михал Юрьич, не могу! – простонал Валерий Семёнович, оттягивая ворот рубахи. – Какой ты потешный был!

– Николай, будет вам. – Отдышался я наконец и спокойно уложил руки на стол перед собою. – Попал он в молотилку эту, для зерна которая. Мясо, конечно, срезало, но от кости не отняло почти ни лоскутка. Я-то молод и глуп, а у страха, как известно, глаза велики. Шить было собрался, а мне наши бравые медсёстры на ухо и шепчут, мол, надобно сложить как было сначала…

– А вы не?..

– Николай, вот привезли б вам кровавую рвань, а вы один врач, и помощи неоткуда ждать, и вы сами решительно теряетесь… Вы, может быть, и не растерялись бы, но вот я… Зато теперь какая историйка!

Вспомнились мне еще несколько историй из моей обширной здешней практики.

Николай узнал об неудачных родах, которые были похожи на те, на которые ездил он сам – зелёненьким днём мы застряли с Анной Петровной на бездорожье, колёса телеги ни в какую не хотели вылезать из грязи, и нам пришлось бегом бежать до села к роженице, ребёнок которой вышел хилый и умер едва ли через через месяц; уж умолчу, какие чумазые мы явились, ни в жизнь бы себя не узнал; об операциях во всяких полостях, при которых я иногда чувствовал, что копаюсь в вонючем чане с помоями, а не в человеке; об всех моих курьёзах, будь то воспалённый глаз, который я хотел было лечить мазью, которой лечил раны, или будь то хитрый препарат, который я не мог найти в аптеке, судорожно копаясь на полках и в ящиках.

Да, много всего было… И ещё больше будет! О, в этом я уверен!

И Николай примет с десяток подобного рода вещиц, и у него будет обширная практика в этой милой глуши, и он тоже будет вспоминать проведённое здесь время с улыбкой нежной тоски.

Ах и будет!..


***


«Миша, здравствуй!

Сразу тебе скажу – у меня всё хорошо. Не стращай меня, ты свои ужасы на мой участок не переведёшь.

Ты пишешь, что видишь у меня необычайное умение не замечать невзгоды и тяготы нашей жизни. Ах, Миша, вздор! Всё вздор! Какой разговор об этом может быть, если я привык? Сам знаешь, привычка – страшная вещь! Особенно наша, которая приобретается поневоле, во всё время, как мы набирали знания и готовились уже тогда к этой окружающей нас сейчас жизни. 

Весна нынче длинная и тянется дюже бесконечно! Сил уже нет, видеть белый цвет не могу! Что ж жаловаться, коли зима тут большую часть года, да и весну незаметно, а не могу не жаловаться. Хочется уже теплынь, яркую и сочную, как в городе в наши молодые годы. Хотя солнце нет-нет да и заглянет в наш тёмный край, прямо мне в окошко. И всё тает. Помнишь, как мы бегали до нашего домишки через сквер, тот самый, который был на окраине, недалеко от бульвара? Вспоминаю сейчас то время, тешу себя нежными воспоминаниями. 

Ах, Миша, ты как-то писал, что становишься сентиментальным, и я не могу винить тебя! Сам заметил подобное за собою. Говорил тебе. Вот хотя бы это письмо. Пишу тебе, а сам думаю обо всяком, и это всякое хочется тебе тут рассказать. Но этого слишком много, двух листов испишу и не хватит. Не буду мучить тебя своими разговорами, я знаю, ты не любишь, когда я в дурном состоянии мысли. Надеюсь, тебя позабавят эти мои рассуждения. Кажется, я вижу будто вживую, как ты улыбаешься, читая эти строки. Не вижу – знаю!

Судя по твоим рассказам, Николай уже твёрдо знает ремесло и может оставаться на участке в должности. Это не может не радовать! Я всё ещё не знаю, что думать о нём, но доверяю твоему суждению. Это, всё-таки, огромная ответственность. Как закончится год, можешь писать профессору Смольному. Или, если нет надобности ждать, пиши прямо сейчас. 

Дай мне знать, когда и куда будешь просить перевод. Прошу тебя, Миша! Не имею желания снова искать тебя, писать и рассылать неловкие письма! Твоя забывчивость в таких важных вещах есть совершенное зло! Если пожелаешь, я перестану тебе об этом напоминать, но мы оба знаем, что ты всё так же будешь забывать, а я напоминать…

Мне будет грустно не иметь тебя рядом, в ближайших пятнадцати вёрстах, содрогаюсь при мысли, что наши письма станут друг другу реже. Ты уж шли мне весточки из города, не забывай старого друга.

Иногда читаю нашу переписку, ловлю себя на мысли, что хочу вернуться в город – что-то будоражат во мне наши общие воспоминания. Как бы ни было мне больно и тяжело покидать этот участок, иногда мысль и проскакивает! Ах, решительно не понимаю, отчего же! Жизнь и сердце мои совершенно неспокойны, можешь мне не говорить, что это всё от тяжёлых и долгих мыслей! Сам знаю, Миша, сам. Ты мне лучше расскажи, как твои? О чём ты думаешь вечерами, что видишь, а что читаешь? Я помню, ты упоминал лишь корреспонденцию, но это не в счёт.

Расскажи мне что-нибудь о себе, я так мало вижу в письмах именно тебя – всё твои больные, курьёзы да погода. Ты лишь изредка балуешь меня рассказами непосредственно о своей жизни. 

Сам я ни с кем переписку больше не веду, получаю письма только твои да изредка газеты. Новостные полосы пресные, не знаю, читаешь ли ты, но читать совершенно нечего, кроме первой полосы. Она, как и всегда, наводит на меня веселье. Но будто к нам специально посылают самый плохонький выпуск. Уж лучше бы писали путно или вовсе не писали ничего. Впрочем, какие-то неспокойные нынче веяния, первую полосу хоть не просматривай – а просматриваю всё равно. Изголодался по газетам, по хоть какой-то цивилизации, если угодно, газеты-то там везут раз в недели две. Но довозят далеко не всегда. Страшно в изоляции жить, с бескрайним снегом да бездорожьем. 

Третьего дня, впрочем – новость, получил письмо от Юрия, может быть, ты его помнишь. И радостно в душе и на сердце, и горестно, больно. Тихо вою и лезу на стенку, читая его почерк. Честно признаюсь, оттого, наверное, я и затеял писать тебе, что не могу думать об содержании того письма. Не могу смотреть на него спокойно, даже убрал под низ, в ящик. Весь день промучаюсь, а вечером снова вытаскиваю. Не прошло оно всё до конца, понимаешь?

И с тобою не прошло, и с ним. Меня мучает это ужасно, душа на части рвётся, а разбираться в причинах у меня уже нет сил. 

Ах бы нам увидеться, я бы всё живыми словами сказал. На бумаге всё не то, всё не то. Нам бы увидеться, Миша, хоть бы на пять минуточек, я бы хоть посмотрел на тебя! Всего пять минут! О, какой срок! Целая жизнь!

Пиши чаще, Миша, по возможности чаще. Твои саркастичные кое-где строки – вся моя отрада. Пусть и сетую, что пишешь почти только об этом, но особливо люблю, когда ты пишешь об своих больных. Если мои истории – умора, то твои просто невероятные приключения!

У меня на участке что-то очень спокойно последнее время, мне это даже не нравится. Странное затишье, не думаю, что это принесёт что-то хорошее. Родов по-прежнему не везут или везут мало, всё больше попроще. Ангины, переломы, что-то по мелочи, житейское, иногда привозят и вовсе пустяковое. Твои ужасы последних дней, которые ты удачно поручаешь коллеге, выглядят как испытание – не хотел бы я через него проходить, и как радуюсь, что и не придётся.

Ко дню твоего рождения, если не добудешь перевод в город и не уедешь, пришлю тебе небольшой подарок. А если уедешь, то всё равно пришлю, но уже на новый действительный адрес. Прошу тебя, Миша! Сделай себе пометку, напиши мне, сообщи, где ты будешь! Заклинаю тебя! Иначе мне придётся бросать свой бедный участок и ехать тебя искать. Буду в таком случае на тебя очень гневаться. 

Надеюсь на нашу с тобою скорую встречу! Жажду живого общения, жажду посмотреть на тебя и проверить, не засох ли ты в своей глуши. 

P.S. Юрий жив, что неудивительно, раз я получил от него письмо (я удивлён, что он направил его мне, а не тебе). Из клиники вышел, ищет места, живёт. Это если совсем кратко пересказывать. Думаю, тебе будет интересно это узнать, ты всё-таки тоже имел отношение к его лечению.

Не знаю больше ни об чём, письмо пришло без обратного адреса, да и он сам просил меня не писать ему и не искать с ним встречи. К чему тогда было это письмо? И почему именно мне? Больно это всё, Миша. Надеюсь, с тобою такого никогда не случится. 

Вот теперь прощаюсь. 

Будь здоров и не впадай в уныние. 

Твой Костя».


Я улыбался как ненормальный, читая это пришедшее письмо. Оно стало мне отрадою в череде тяжёлых, однообразных дней, и я не мог нарадоваться, всматриваясь в дрожащие хвостики «б» и нежный мягкий разлёт «л». Новости о морфинисте меня сначала порадовали, но к концу письма я помрачнел. Я понял, что Юрий, кажется, догадался о природе всех к нему отношений, и мне стало невыносимо жаль своего друга.

«Не впадай в уныние» было выведено строго и чётко. И в линиях этих букв я сообразил, что Костя твердил это и себе. 

Ответ я сел писать тут же и к вечеру следующего дня отправил его. 


«Костя! Милый друг!

Адрес тебе сообщу, как только обоснуюсь в городе! Мне понадобиться время, но куда писать – я знаю, будь спокоен.

Премного благодарю за пожелания здоровья, а в уныние мне впадать некогда – постепенно собираюсь, пакую чемоданы. 

Назначение мне должны выдать в ту мою первую больницу. Я уже справился у Алексея Рюриковича, он прислал длинное письмо, рассказал, что и как. Надобно будет заехать за бумагой. Официальный перевод, то есть бумажку от больницы, получу не раньше июля, до этого времени надо будет явиться в город за бумажкой от земства. Не ожидал я совершенно, что ответ, во-первых, мне будет так быстро, а во-вторых, что меня так же быстро одобрят в перевод. Видимо, Николаем довольны не только мы с моим персоналом и тобою. Может, меня хотят в город, а может, я просто надоел им тут, не могу знать. Говорю это шутливо, не подумай чего не того. 

Чаще писать не могу, и не потому, что не хочу, а потому, что ничего нового у меня не происходит, а писать тебе о том, что происходит вокруг – кощунство. Ты точно не захочешь читать про устройство моего кабинета или про погоду за окном, а про моих прелестных больных ты слушать и так не хочешь (но мне лестно, что ты по достоинству оцениваешь мои сатирические очерки!). Я по этому поводу не то чтобы переживаю, не то чтобы обижаюсь, но выводы потихоньку делаю.

Это я пытаюсь шутить, но с юмором у меня плохо, признаю. Анна Петровна то же говорит. Она девушка умная, я склонен ей верить, но думается мне, что тут вы с ней сговорились. Буду тосковать по ней в отъезде. Грустно мне всё же будет покидать это место, столько воспоминаний оставлю за спиною! Но ничего, они всегда со мной будут.

Кстати, об Анне Петровне. Неспокойно у меня в душе, не могу я уехать, не прояснив самым ясным образом, что происходило и происходит меж нами. Решиться на этот шаг в себе сил не нахожу, не чувствую, что буду способен что-либо ей сказать. Зачем тебе это всё пишу тут, не знаю, но и ты меня пойми. С кем мне ещё поделиться душевною болью и сомнениями? Я также понимаю, что ничего бы путного от такой связи не вышло. Она медсестра, останется тут, а я что? А я уеду, Костя, и уеду навсегда, так зачем же мне мучить человека? Ах боже! Как ужасно моё положение! Я тебе говорил, и ещё раз скажу: она чудесная девушка, она мне дорога и люба сердцу, но нет во мне той решительности, с которою я бы боролся за любовь своей жизни. Прощусь с нею отдельно, заранее или прямо поутру. Пожелай мне везению, дорогой друг!

Здесь мне бы покаяться, Костя, что пишу тебе такую крамолу! Когда ты написал мне то, что написал! Не буду! Главное, что с тобою я объяснился, а остальное… ну его в болото!

Питаю робкую надежду, что не пройдёт вовсе. 

Костя, право, не знаю, как ты воспримешь моё предложение, но вот оно, выкладываю тебе его как есть. Если ты приедешь всё-таки в город или если решишься отчего-то переменить своё мнение и вернуться, то заезжай. Прошу тебя, ты не будешь меня утруждать, наоборот, сделаешь мне большое удовольствие! Подумай, прежде чем отвечать, заклинаю тебя. Квартировать я буду в хорошем месте, в несколько комнат, с прелестным положением – больница рядом, да и кабинет можно открыть. Если захочешь, можешь оставаться и искать место рядом же. Ты представь, как мы заживём!..

Не знаю, что рассказать тебе об себе. Сплю достаточно, по крайней мере не падаю с ног, как раньше. Ем, работаю. В основном только работаю, сон и еда это вещи в моей жизни непостоянные. Состояние души и мыслей нынче у меня самое светлое и приятное, отчего-то радостно на душе последние дни. Может быть, именно из-за грядущих перемен. Недавно подхватил насморк – крестьяне не дают продыху со своими детьми, я постоянно мечусь туда-сюда, оттого, думается, и подхватил. Отвлекусь на одного ребёнка, мне под руку суют второго, а там и мужик приедет с лихорадкой… Думается, до отмены права с этим дела обстояли получше, но это как посмотреть. Может, я и ошибаюсь да только чувство у меня именно такое. Видишь, и снова я за своё, снова ударяюсь в рассказы о своём приёме! Не хотел, каюсь, рука сама понесла! Но, в общем-то, про себя рассказать и нечего. 

Анна Петровна всё жаждет добраться до Николая, тот оброс и похож стал на лешего. Прекрасный у меня коллега, иногда диву даюсь, какой способный юноша, только строптивый и своевольный, что баран! Так вот она насилу Николеньку (да, они окончательно называют его Николенькой, ласково так, глядишь, скоро и фельдшер подхватит. Но он пока держится) на стул стричь усадила, такая умора была в тот вечер!.. Они с Алиной Алексеевной бедолагу совсем к рукам прибрали, а ему хоть бы хны – как ему в голову придёт, так он и делает. Он, конечно, молод ещё оченно, но так хорошо держит себя с моими девичками! Так и не скажешь, что они старшие, то и по фельдшеру не скажешь. Да и пусть привыкает, он же собрался здесь насовсем оставаться. Думается, он намерения своего не переменил и не переменит. Ну и бог с ним, главное, я его и в город свозил – да, умудрился оставить участок без докторов и выскочить! Повезло, что ничего серьёзного не привезли! Показал ему, где и что, куда ехать в случае чего.

Смотрю я на это на всё, и сердце и радуется и сжимается. Пошлю и им письмо из города, не забуду родной участок! Ах, смотрю сейчас в окно, а там фонарь и стена флигеля, ворота наши… Буду вспоминать их нежно, хоть место это и принесло мне поначалу много ужасов и страху. Да что я рассказываю, ты и сам понимаешь. 

Когда получу окончательно все адреса и даты, сообщу тебе, милый друг! Не оставлю тебя на этих просторах! Писать, как только переберусь, не обещаю, тем более регулярно, сначала устроюсь, обставлюсь и обживусь.

Прошу тебя попусту не беспокоиться, а заранее и не думать ни об чём дурном.

Замечателен тот факт, что Юрий поборол этого демона! Я рад, что сумел приложить свою руку, внести маленький вклад в это предприятие. А на его счёт не убивайся, Костя, не убивайся. Если я правильно понимаю, то он всё узнал о твоём отношении. Да, это тяжело, но это пройдёт. Я не жестокосердный, не глупый, я знаю, о чём говорю, просто дай времени подлатать твои раны. Нет такой раны, которая не затянется коркою. 


P.S. Запамятовал! Я подгадал всё так, чтобы у меня оставался денёк-другой. Перевод мне оформили, и я получил известие о бумаге, поеду за нею в земство, в город, к профессору Смольному – её направили в больницу. Отчего ж не мне?.. Но тем и лучше. Добавляю эту приписку, поскольку еду к тебе на участок, чтобы уже от тебя ехать на станцию!

Жди, дорогой и любимый друг! На денёк составлю твоё счастие!


С надеждой на скорую встречу,

Твой Миша». 


***


Собирался я несколько странным образом. Первые приготовления начал я за неделю до отбытия.

Мною вытащены были два моих чемодана, с которыми я приехал сюда почти четыре года назад, и дорожная сумка. Увозить вещей у меня оказалось на удивление меньше, чем я привёз – это было ожидаемо, всякие мыльца и лезвийца я уже давно поиспользовал, тряпички полотенец и сорочек поистёрлись и канули в небытиё. Но всё же мне казалось, что вещиц у меня будет больше. 

Множество мелких вещей, которые составляли мой быт всё это время, я забирал с собою, что-то оставлял здесь. Книги – почти все – переходили Николаю; портсигар я уложил в чемодан после решительного отказа Николая принять такой дорогой подарок.

Больница моя была тиха, прекрасна и оттого и вовсе неповторима. Утрами я трясся в телегах с кем-то из акушерок по дорогам до села или имения, куда меня вызывали на роды или лихорадку, на часть из них ездил Николай, уже полностью ведший теперь приём.

Обедами, которые начали появляться у меня, чему я умилённо радовался, я по-юношески неудержимо раздавал последние указания и степенно ходил по дорожкам от квартиры к больнице то взять папирос, то принести Николаю очередной атлас или попрошенное пособие. Он иногда пользовал их, в чём я не мог его винить – сам, ах сам грешил таким в начале моего пути. Вечерами я складывался, степенно, едва ли не часами рассматривая каждую книгу или вещицу и решая, что брать с собой, а что нет. 

Постепенно природа раскрылась в своей жаркой красоте, становилось теплее и душнее, В лицах меня окружающих появилась торжественность. В последние мои деньки на участке эта торжественность превратилась в грусть и унылое нетерпение.

Косте не суждено было отправить мне письмецо или подарок ко дню рождения, как он того хотел, потому как я отбыл к нему, а затем и в город в последних числах июня. Я послал к нему в качестве напоминания записку, что буду очень скоро, пусть не будет неприятно удивлён моим столь ранним визитом и путь не шлёт ответу – мы с ним можем разминуться. 

Николая я едва ли не силой перетаскивал понемногу в свою спальню, уже освобождённую от моих вещей. Полагается она главному врачу, вот, теперь его черёд занимать эти хоромы. А мне всё, пора! В путь!

На последнем нашем общем ужине всё было в высшей степени торжественно и чинно. Девушки надели лучшие наряды, убрали волосы на модный манер, Валерий Семёнович и Николай оба сидели в белых рубашках и жилетах, сняв сюртуки. Я тоже соответствовал своим коллегам, по случаю даже надел к жилету часы с цепочкой. Это было без надобности, но чувство, что сегодня происходит что-то важное, было сильнее меня. Голос в мозгу напевал что-то про первое и последнее впечатление, нежные томные воспоминания, и я уносился мыслями куда-то не туда. 

– Ну что же, Михаил Юрьевич, покидаете нас всё-таки, – сказала Анна Петровна, оправляя на коленях праздничное, но сильно заношенное платье. 

 – Да, Анна Петровна. Пора и честь знать, пора и свежей крови место дать. 

– Прошу, хотя бы сейчас избавьте меня от крови, – сморщился Николай, брезгливо поводя плечами. – Мне сегодня уже хватило. 

– Ах, Николенька, неужто не обвыкли? Годок почти прошёл. 

– Ох, посмотрел бы я на вас, коли б вы по локоть в крови возились несколько часов…

Мы переглянулись с Валерий Семёновичем многозначительно и многозначительно же и промолчали.

Ранним утром сего дня к нам на участок примчалась покосая телега, на воющего мужика мы все выскочили на улицу, и уже через пять минут встрёпанные спросонья Николай с акушеркой вскочили в эту телегу и унеслись вдаль. Я вспоминал свои самые кровавые роды, самые кровавые операции, и благодушно кивал.

В некотором роде я понимал Николая: запах крови удушливо забивал нос, и даже через несколько часов, уже отмыв и отчистив руки, всё ещё можно было почувствовать призрачную солёную сласть. Да уж, долго, должно быть, мне придётся забывать всё это в городе… А отчего забывать, может, и тем же заниматься буду… 

– Кровь кровью, Николенька, – улыбнулась Алина Алексеевна. – Не сетуйте на Аннушку, она не со зла. 

– Я знаю. 

– Подлить вам ещё? – вклинился Валерий Семёнович, касаясь бутылька наливки. 

– Благодарю, давайте всем немного.

Мы разлили наливку, выпили, закусили. Я почти расчувствовался – это всё девушки виноваты!

Право, я здесь не причём! Зачем же они так хорошо обо мне говорят и хвалят, зачем они смотрят так ласково, словно прощаются со мною навеки?

Может, ещё столкнёт нас жизнь! Никогда нельзя загадывать, жизнь – штука невероятная.

Что-то так подействовало на меня – то ли необычайность обстановки, то ли последний вечер в родных местах, то ли прекрасная компания и выпивка, – что я, по настоянию Николая и Валерий Семёновича, сызнова начал вспоминать курьёзы, случавшиеся на моём пути.

Ближе к ночи разговор немножко стих, мы попали в лиричное настроение и заговорили о прошлом. Я пересказывал свои удачные и неудачные операции, плавно переходя на истории университетских времён и вплетая рассказы и случаи из практики товарищей. Коллеги мои тоже не отставали в историях, и мы неудержимо хохотали над какой-нибудь незначительной сейчас чушью вроде сахара, лопухов или пустых склянок. 

Мысли мои поплыли вдаль, перед глазами возник юный, надменный и красивый Саша, прямо такой, как в нашу с ним первую встречу. Тоска сжала мне сердце, застарелая тупая боль полоснула по зажившей ране. Настроение у меня сразу переменилось. Наблюдая за весело рассказывающим что-то Николаем и нежно наблюдающими за ним девушками, я понял, что помимо этой застарелой боли в моей душе поселилось спокойствие и уверенность.

Я смог пережить это страшное душевное потрясение. Значит, и остальное тоже смогу пережить. 

Ах, не пропадёт мой юный друг! Как он прекрасно научился, как он замечательно всё узнал! Будет он стоять на страже жизни народа, на себя принимать все удары судьбы и рока. Не мог я мечтать о лучшем для себя преемнике!

Я откусил от варёной картофелины приличный кусок и умильно вгляделся в лицо Анны Петровны. «Сказать? Не сказать? Не надо, поди?»

Я вспомнил, что мне предстоит завтра, и поднялся. Ах, всё к чёрту! Часы отбили два. 

– Ну-с, мои уважаемые и дорогие, мне завтра вставать рано, пойду уложу последние вещи и – спать…

Ничего я так и не сказал моей прелестной Анне Петровне в этот вечер. Едва я открывал рот, как забывал или не понимал, для чего я собираюсь сказать то, что собираюсь. И – самое главное – что я собираюсь сказать. Мы разошлись спать, и светлая грусть покрыла наш участок, едва потухла последняя лампа.

Утро встретило меня рано и бело. Летние ночи были коротки, но я, постоянно недосыпающий врач, был неспособен поддаться зову природы – встать с первой зарёй.

Медленно я оделся, соблюдая всю церемонность этого процесса. Брюки с рубашкою были накануне тщательно выглажены кухаркой, моею верною помощницей все эти годы, ботинки вычищены мною лично. Я укладывал последние необходимые бумаги и документы в дорожную сумку, когда в дверь заглянул Валерий Семёнович.

– Ну что, Михал Юрьич, собрался ты, нет? Лошадь уж запрягли. Готово.

– Всё, готов, обожди минутку. 

Я уложил рамки с фотокарточками и медальон на тонкой цепочке, повесил на локоть сюртук и последний, действительно последний раз оглядел свои бывшие владения. 

– Ну, можно! – и мы начали спускаться на улицу.

Со мною уже простились сиделки, работники и сторож с кухаркою, и сейчас на крылечке стояли только фельдшер, медсёстры-акушерки и мой юный коллега.

Преемник. Главный врач.

Я погрузил свою сумку поверх уже лежащих в телеге чемоданов и, закрываясь рукою от солнца, повернулся. 

– Ну что же, любезный Валерий Семёнович. Прощай! – я потряс ему руку, хлопнул по плечу.

Алина Алексеевна, светясь яркой улыбкой, шагнула мне навстречу.

– Алинушка, милая, прощайте и вы! Век буду вас вспоминать добрым словом!

– Ах, Михаил Юрьевич, полно вам! – она склонила голову набок, заложила руки за спину и шутливо присела в подобии реверанса. 

– Аннушка…

Она смотрела на меня так, словно у неё была лихорадка. Глаза у неё были горячие, огромные, жаркий летний день будто проступал на её щеках. Я не решился к ней подойти, но она, передвигая ноги так, будто кто-то удерживает её, сделала шаг, один, другой, а потом сорвалась и подлетела ко мне. 

Сам не заметил как, но я машинально наклонился, позволив обнять себя, а она вся вытянулась мне навстречу. Затылка моего коснулись пальцы, на плечо легла ладонь, щёку и шею обожгло жаром девичьей щеки. 

– Прощайте, ах, прощайте, Мишенька! – горько зашептала она мне в ворот рубахи и отпрянула. Взметнулся рыжий волос, мелькнул белый халат, она стала со всеми, будто ничего и не было. 

Чувствуя неловкость, я распрямился. Так и не решился я прощаться с нею отдельно ото всех, смалодушничал. Грызло меня сомнение, что нет надобности этого делать – и я поддался своим мыслям.

Было немного совестно вот так перед всеми, стыдно, да напоказ держать её, но что я мог делать? 

Ах к чёрту это всё! Не перед кем будет стыдиться, эта секунда забудется ими так быстро, что я и подумать про это не успею. 

– Николай, – я поймал взгляд синих глаз, – я на вас надеюсь. Прощайте. Удачи вам. Не подведите меня. 

– Хорошей дороги, Михаил Юрьевич. И спасибо. 

Я раскланялся с ним, залез в телегу, и сторож, сидящий впереди, на козлах, тронул лошадь. Обернулся я посмотреть, стоят ли всё ещё мои верные товарищи, только один раз – когда глупая счастливая улыбка, неудержимо проступавшая на моём лице, наконец слетела. 

– Доброго вам пути, – дрожащим голосом шепнула вслед моей пропадающей на горизонте телеге Анна Петровна.

Примечание

До встречи через неделю!