День 25-ый



Джин знал, что у него паранойя. Он знал, что Юнги был прямо рядом с ним, свернувшись калачиком на ужасно неудобной раскладной кровати с одной лишь курткой вместо одеяла, но все равно чувствовал себя таким одиноким. Вместе с этим у него было неприятное ощущение, что кто-то стоит у кровати с камерой, направленной на его лицо, когда он лежит там, слепой, беспомощный и совершенно неспособный защитить себя.


Чимин ушел домой в слезах несколько часов назад, не отходя от хена все семьдесят два часа с тех пор, как они прибыли в новую больницу, но Джин отказался с ним разговаривать.


Он понимал, что это не вина его донсэна. В этом не было ничьей вины. Но он не мог заставить себя общаться с ними, когда знал, что единственное, о чем они думают, — это о том, насколько он травмирован, сколько денег он высасывает из них, сколько терапии ему понадобится и что они остаются с ним только из жалости.


Он хотел, чтобы они ушли. Хотел, чтобы они просто бросили его здесь вариться в собственном соку, пока ему, наконец, не удастся найти что-нибудь, чем можно убить себя. Потому что он не жил. Он не хотел жить. Не с лицом, искалеченным до неузнаваемости. Не с его фотографией, разбросанной по интернету. Не с тем, чтобы весь мир делился друг с другом его мучениями, смеялся над его болью, прославлял его унижение.


Вариант «жить» больше даже не рассматривался.


Рядом с ним послышалось легкое дуновение воздуха и шорох, когда Юнги перевернулся во сне. Джин мог представить его с тощими куриными ножками, подтянутыми к груди, и носом, спрятанным в рукавах, которые он натянул на руки, погруженным в бессознательное состояние так глубоко, что потребовался бы взрыв бомбы, чтобы разбудить его.


Джин хотел бы погладить его по волосам, уложить, накрыть одеялом, чтобы убедиться, что ему достаточно тепло. Но он не мог. Потому что он не мог его видеть. Прошло несколько дней с тех пор, как скальпель разрезал его глаз, удалил тонкую прозрачную мембрану и заменил ее роговицей другого человека. Глаза другого человека теперь жили внутри его черепа, и эта мысль была отталкивающей.


Когда хирург впервые предложил ему эту идею, он сказал нет, потому что это было слишком ужасно. Слишком ужасно забрать чужие глаза. Но потом Намджун объяснил, что это был его единственный шанс вернуть зрение, и он согласился.


Но это не сработало. Единственное, что он мог видеть, была чернота, бесконечная пустота небытия, дополненная мягко мерцающим красным светом.


Красный свет.


Откуда взялся красный свет?


Какого черта он видел красный свет, когда должен был быть слепым?


Он моргнул, стараясь не царапать кончиками пальцев травмированный орган, боясь испортить то, что он, возможно, только что получил обратно. Он уставился на слабо мигающий красный огонек, сопротивляясь желанию протянуть руку и схватить его, просто чтобы доказать себе, что он действительно там.


Цвет становился все сильнее. Он стал четче, и Джин никогда не видел более красивого цвета. Теплый, яркий, пламенный — вот он. А еще там был зеленый. Тонкая полоска ослепительно ярко-зеленого цвета с вершинами регулируемых гор, которые соответствовали ритму его пульса.


Он мог видеть кардиомонитор.


Он действительно мог видеть кардиомонитор.


— Юнги! Юнги, проснись! Юнги!


Джин вскочил с кровати, его голова дернулась в сторону, и сдавленный смех вырвался из его горла, когда он увидел успокаивающее золотое сияние, которое, как он знал, исходило из больничного коридора за пределами его палаты.


— Юнги!


Послышалось ворчание, глухой удар, ругательства, а затем кровать прогнулась под ним, когда тень пересекла поле видимости Джина.


— В чем дело? Ты в порядке? Что происходит?


Руки Джина взметнулись, и ему захотелось заплакать, когда они с первой попытки вцепились в лицо Юнги. Он не шарил по носу, рту и подбородку, прежде чем нашел нужную область. Он попал в цель и теперь не мог перестать смеяться. И плакать. И все вместе, потому что он мог видеть.


— Хен, скажи мне, что происходит!


Юнги был в панике. Он, вероятно, подумал, что Джин бредит. Возможно, он считал его сумасшедшим и, возможно, так оно и было, но в то же время Джин мог видеть очертания скул, взъерошенные волосы и глаза, наполненные страхом.


— Я вижу тебя! — восторженно воскликнул он. — Я, блять, тебя вижу!


Это была эйфория.


После чего стало хуже.


День 29-ый



— Ладно, попробуй это.


Два месяца назад Джин сказал бы Чонгуку, что с него хватит, попросил бы оставить его в покое и дать отдохнуть, но он уже не тот человек, каким был два месяца назад. Теперь он был обожжен, но не только это — теперь он мог видеть. И он никогда не понимал, насколько прекрасен дар зрения, пока его не забрали у него.


— Хорошо, — сказал он, приподнимаясь на подушках и щурясь сквозь очки на доску, которую Чонгук держал, сидя у изножья кровати. — Твой почерк ужасен.


— Я поменяю текст.


Нечеткий квадрат выцветшего белого цвета исчез из поля зрения Джина, когда пятно плоти и черных волос нацарапало новые слова на полированной поверхности. Старший вздохнул, пнув макнэ ногой, которая не была мумифицирована в бинтах, чтобы выразить свое нетерпение.


— Держи.


Джин сузил свои вновь заработавшие глаза, слегка наклонившись вперед, пытаясь разобрать надписи, которые Чонгук неуклюже выгравировал на доске. Все по-прежнему было размытым, цвета сливались, а свет причинял боль, но за последние несколько дней мир вокруг него становился все яснее и яснее.


— Э-э... П?


— Да.


— О... Ш... Ë? Это буква Ë? Хорошо. Л?


Его плечи опустились, и он одарил Чонгука, как он надеялся, своим лучшим взглядом — стиснутые челюсти и изуродованное лицо слились в выражение раздражения.


— «Пошел ты»? Серьезно, Гук?


Чонгук хихикнул, и впервые за долгое время Джин увидел улыбку на его лице. Он мог видеть морщинки в уголках его глаз, слегка потускневшую белизну зубов, которые он, вероятно, не чистил последние несколько дней, и сгорбленные плечи, когда он вытирал рукавом доску, чтобы стереть свое недвусмысленное сообщение.


— Эй, Гук, — Джин ткнул пальцем, воспользовавшись хорошим настроением донсэна, чтобы задать вопрос, который, как он знал, не мог задать никому другому — они бы отказались в ту же секунду.


— Да, хен?


— Могу я получить свой телефон обратно? Я хочу проверить, смогу ли я написать Намджуну. Ну знаешь, просто чтобы доказать, насколько хороши стали мои глаза.


Он увидел, как голова Чонгука резко вскинулась, что почти встревожило его, как будто шея макнэ могла сломаться от такого быстрого движения. Чонгук смотрел на него пять секунд, прежде чем очень медленно покачать головой.


— Извини, хен, — пробормотал он, снова глядя на пустую доску, чтобы не видеть разочарования в налитых кровью глазах Джина. — Нет, пока Юнги-хен не скажет.


Джин даже не потрудился подбирать выражения, откинувшись на подушки с чередой ругательств, слетевших с его языка, когда он запустил пальцы в волосы. Он мог чувствовать крошечные участки лысой кожи головы, где фолликулы были необратимо повреждены кислотой, но больше всего его расстраивало то, что он еще не видел своего лица.


Он знал, что в ту же секунду, как это сделает, будет сломлен безвозвратно. Он знал это. Не было никакого утешения, никакой ложной надежды. Он был изуродован и отвратителен и все еще видел выражение глаз других, когда они сидели рядом с ним.


Но он должен был увидеть. Должен был. Даже при том, что знал, что это сломает его, он должен был знать, на кого обречен быть похожим до конца жизни. Пластырь должен быть сорван с раны, покрывавшей все его тело, и если он собирался смириться с этим... преображением, то должен увидеть работу кислотного художника.


Он стал самым опекаемым человеком, когда-либо ходившим по земле. Как только врачи посветили лампами в глаза Джина и подтвердили, что зрение к нему действительно возвращается, Юнги схватил телефоны, пульт от телевизора, зеркала — все, что имело отражение, было убрано. Он сказал, что это потому, что Джин не был готов увидеть, что с ним сделали. И он был прав, но это не помогло старшему удовлетворить болезненное любопытство.


— Чонгук...


— Нет! — холодно отрезал младший, и Джин недоверчиво поднял брови.


— Извини?


— Я сказал нет, — повторил Чонгук, но уверенность, которую ему удалось собрать для первого слова, превратилась в ничто при виде сурового выражения лица его друга. — Прости, хен, но ты не получишь свой телефон, пока Юнги-хен не разрешит.


Последовавшее за этим молчание было физически болезненным. Джин не хотел злиться на Чонгука, потому как знал, что это несправедливо, и также знал, что парень будет стоять на своем. Он был чертовски упрям и в эти дни выполнял указы до мелочей, слишком боясь все испортить.


— Ладно, — согласился Джин, и даже сквозь размытое изображение он мог видеть, как Чонгук вздохнул с облегчением. — Ты можешь принести мне выпить, Гук? Что-нибудь из торгового автомата.


— Конечно, — последовал быстрый ответ, когда мускулистая груда конечностей отцепилась от края кровати и взяла деньги, которые протянул Джин. — Чего ты хочешь?


— Ничего шипучего, — проинструктировал Джин, похлопывая по повязкам, которые все еще покрывали его живот. — Это прожигает насквозь. Просто яблочного сока будет достаточно.


— Можно мне банановое молоко?


— Конечно, ты можешь взять молоко.


Он наблюдал, как фигура выбегает из палаты, взволнованная возможностью загладить неповиновение и получить в свои руки желтоватую картонную коробку с крошечной соломинкой, приклеенной сбоку. И Джин знал, что должен чувствовать себя виноватым, но отчаяние победило.


От очков у него болела голова, его недавно пересаженные глаза все еще были чувствительны, несмотря на то, что медсестры приглушили свет, поэтому он отложил очки в сторону и постарался не тереть забинтованной конечностью медленно заживающие глазницы.


Он отбросил покрывало в сторону, свесил ноги с края матраса и ухватился за стойку капельницы, стоявшей перед ним, чтобы обеспечить себе опору, когда принял вертикальное положение. Ноги опасно подгибались под его весом, и ему пришлось несколько раз опереться на стол, прежде чем он почувствовал себя достаточно уверенно, чтобы начать пытаться ходить.


До этого каждый раз, когда ему нужно было в туалет, кто-то цеплялся за его руку, чтобы он не упал плашмя на свое обугленное лицо. Путешествие в одиночку было для него впервые и, учитывая, насколько слабым он себя чувствовал, это, вероятно, было опасно.


Стойка для капельницы мучительно заскрипела, когда ржавые колеса застряли на полпути, и Джин выплюнул несколько отборных ругательств, прежде чем ему, наконец, удалось снова сдвинуть ее. Он ненавидел то, каким уязвимым был, жалким и неуверенным, как эмоционально, так и физически, и чувствовать, что ему наконец удалось что-то сделать для себя, было невероятно.


Пошатываясь, он вошел в ванную, вздохнув с облегчением, когда рухнул на раковину и вцепился в полированный фарфор, склоняя голову, чтобы отдышаться. Единственное, чего он хотел больше, чем рухнуть на закрытое сиденье унитаза и позвать медсестру на помощь, — это увидеть свое лицо.


Поэтому он потянулся к одеялу, которое Намджун накинул на зеркало, яростно моргая в попытке прояснить зрение, насколько это возможно, и потянул.


Это было хуже, чем он мог себе представить.


Вся левая сторона его лица была почти черной. Покрытые корками участки распавшейся кожи сливались воедино на его щеке, змеились вниз по шее, пока не исчезали под рубашкой и не доходили до лба. Волосы над его левым ухом исчезли, их заменили шрамы, уничтожившие некогда шикарные локоны.


Само ухо было искалечено и деформировано. Одна сторона его носа была вдавлена внутрь. Его левый глаз был просто щелкой, окрашенный алым белок едва виднелся сквозь веки, сделанных из кожи за ухом. Правый глаз был шире, чище, яснее, но все еще неприятного розоватого цвета и ужасно изуродованный.


Если бы он столкнулся с таким лицом ночью в темном переулке, если бы он вообще где–нибудь столкнулся с таким лицом, то закричал бы и побежал, спасая свою жизнь. Он бы позвонил в полицию и сообщил о мутанте, бродящем по улицам и жаждущем крови. Он был бы в ужасе, испытывал бы отвращение и скорее умер бы, чем прикоснулся к чему-то такому... уродливому.


Он знал, что это плохо. Намджун сказал ему, что это плохо. Но это было не плохо. Это было … это было … Какими словами можно описать нечто столь гротескное, столь ужасающее, зная при этом сердцем, что этим нечтом был ты?


Он хотел умереть. Только и всего. Он хотел выброситься из окна, перерезать себе вены, повеситься на потолочном вентиляторе, выпить банку с таблетками, что угодно, что избавило бы его от этой жизни, но ноги не позволяли ему двигаться. Вместо этого они подогнулись под ним, и он рухнул на пол ванной, задыхаясь от искаженного крика агонии, когда его обожженная нога ударилась о пол, а живот скрутило и закололо.


И он заплакал.


Он плакал так громко и долго, что, когда Чонгук нашел его свернувшимся в калачик, прикрывающим голову руками, он был истощен и не мог пошевелить ни единым мускулом.


— О, хен, — услышал он сверху, когда макнэ увидел залитое слезами тело своего брата, свернутое в позу эмбриона на полу, и ткань, сорванную с зеркала, и пришел к выводу, с которым, как они все знали, им придется столкнуться в какой-то момент. — Хен… Хен...


Джин не подпускал его. Он хотел, чтобы его оставили там, на полу в ванной, чтобы он ослаб и умер. Он хотел, чтобы Чонгук ушел прямо сейчас и никогда не возвращался, чтобы сказал остальным, что Джин для них мертв, и они должны жить дальше.


Он хотел вернуть свое лицо. Хотел вернуть свою жизнь. Он не хотел оставаться в шрамах.


Руки, скользнувшие под его колени и за спину, были такими нежными, и все же они заставили его тело вздрогнуть от внезапного контакта, но у него не было сил сопротивляться, когда Чонгук поднял его с пола.


— Ты вытащил свою капельницу, хен, — шептал он сверху, но Джин закрыл глаза. Он хотел, чтобы зрение к нему никогда не возвращалось. — Медсестре нужно будет прийти и вставить ее обратно.


Одеяла поглотили его обратно, когда Чонгук уложил его в хлопковую тюрьму, мягкость компенсировала грубость его тела. Его обожженного тела. Изуродованного. Обезображенного. Отвратительного. Он лежал в камере, сделанной из его собственной кожи, в его плоти было прожжено столько дыр, что они сами по себе заменяли тюремную решетку.


— Я звоню хенам, — пробормотал Чонгук, убирая челку с лица Джина с нежностью, которой мог обладать только макнэ. Но для Джина это казалось отравленным и болезненным, наказанием за какой-либо грех, который он совершил, оправдывающим судьбу хуже, чем смертный приговор.


Он просто лежал там, игнорируя медсестру, когда она задавала ему вопросы, игнорируя донсэнов, когда они ворвались в палату, игнорируя извинения Чонгука, игнорируя утешительные слова Хосока, игнорируя все. Придет время, когда он больше не сможет игнорировать, и все же он продолжал, потому что все было лучше, чем смотреть правде в глаза.


Правде его лица.