Наутро, когда Кэйа проснулся, Розы уже рядом не было. «Стало быть, ушла к себе, или позвали очередной обряд проходить», — подумал он, сладко зевнул, а затем вспомнил, что ему самому предстоит сегодня вытерпеть. И тут же понял, какая идея это была глупая, сплошь да нелепица — ну кто его за бабу примет? Пускай и с платком на лице, в венке пушистом, пускай даже в юбке, а он ведь другой. И пахнет по-другому, хотя зверю то, поди, наплевать будет, если не нечисть. А если и нечисть, блазень какой, то большая ли ему разница, кого в жены брать?
А может, и большая. Может, он первым обман раскусит и всех убьет, кто там соберется, и кожу сдерет и на себя наденет, как свою. И дружков своих позовет, чтобы тоже людей обдирали и кожу надевали. А может, и не так все будет, и лишь позабавит его их выходка. Одна за другой сменяли себя эти мысли, да так скоро, что у Кэйи разболелась голова, и с самого утра он ходил по дому мрачный и хмурый.
В день, когда солнце дольше всего задерживалось в небе, деревня та, разумеется, не работала; праздник то был, и большой, и гуляния начинались чуть ли не с первыми лучами. Молиться в тот день нельзя было, чтобы лесного князя не спугнуть, да только местные люди и без того не шибко любили это дело. Священник их обрядов не одобрял, а они не одобряли его наставлений. Оттого и жили весело, что во грехи не особо верили. Венчание же проводили по правилам, да только по своим, которые ещё предки установили, ведь церковь не одобрит союз человека со зверем, никогда не позволит человека лесу отдать ради урожая и благих дней.
Утром, если пройтись по главной дороге, то подумаешь, что местные просто к празднику готовятся: слышится запах свежего хлеба, достают столы, а молодежь собирается и затягивает песни. Всем радостно в этот день, кроме одной несчастной души; та хоть и знает, что благое дело делает, а все равно боязно. А если уж не веришь, если рос с мыслью, что сказки это все, и что местные даром, что людей понапрасну убивают, то помимо страха чувствуешь необъятную тоску вперемешку со злостью. Потому что погибнуть вынужден за сущий пустяк. Вот Кэйа и решил, обдумав все, что точно-точно сбежит.
Весь день на поляне перед лесом танцы и песни звучат; фартуки вышитые и сапоги красные, белые рубашки, косы яркие, лентами украшенные, громкие голоса поют и кричат, раздавая хлеб и соленья, и подавая мясо, и мед разливая по чаркам, и водку. Девицы вокруг столба кружатся, а молодцы бегают и ловят их — так и знакомились, так и влюблялись. Ни Роза, ни Кэйа во всем том не участвовали, и хотя завидовали всем и на Варку обижались, что не пускал, тут же вся эта обида и исчезала, когда они вспоминали, что празднуют все эти люди чью-то скорую смерть. Что в одном из домов сидит невеста, в тишине и тени, слепая под платком, и ждет, как к дубовой арке выйдет ее жених.
На сей раз этой невестой Роза была: завели ее бабки в комнату, Барбару пустили следом, дверь подперли лавкой и расселись кто куда по Варкиному дому. Остались они вдвоем в тишине, и когда Роза сказала тихо:
— Вылазь давай.
Тогда Кэйа к ним и вышел. Он зря боялся, что их поймают на лжи: в юбке черной с красной вышивкой да рубашке, у горла закрытой, в сапогах красных, с платком, которым голову ему укрыли и рубашкой примяли, оказался он совсем неотличим от Розы, даром, что на грудь повязал тяжелое полотенце, чтобы рубашка не бултыхалась на ветру. На бедро Кэйа повязал нож и мешочек соли, которую Барбара ему принесла.
Одели его, отошли вдвоем, посмотрели на то, как в тени выглядит. Роза вздохнула тогда:
— Да кто ж на это купится…
— Все и купятся! — Возмутилась в ответ Барбара, которая лично одевала Кэйю и затягивала на талии ремень. — Ты посмотри, это ж ничем от Герты не отличается! Да и там много кто пьян уже, внимание не обратят.
Роза не спешила ей ответить, лишь прошлась кругом, осматривая придирчиво, словно сама готовилась вести брата под венец. Одернула юбку, блузку поправила, прошептала тяжело:
— Рукава вниз натяни, олух, чтоб рук не было видно.
— Сама ты… — он не договорил, лишь заерзал, скрывая в черной ткани свои ладони. Не было видно, как он хмурится и дует губы, не было видно и того, как открылся рот и взметнулись брови, когда Кэйа почувствовал тяжесть и тепло чужих рук. Роза обнимала крепко и зло, отказываясь отпускать его, словно пыталась подмять под себя, спрятать. Того и гляди, увезет с собой, и Кэйа, когда понял это, горько прошептал одними губами: а что ж не увезешь?
Никто его не услышал, и некому было ответить. И горевать было нечего: он успел поверить, что к вечеру они втроем будут гнать прочь от деревни и от ее дремучих жителей. Но он тоже обнял ее, похлопал по плечам. Закопошились, забеспокоились, когда Барбара сказала, что пора выходить. Солнце тогда едва красной дымкой поля покрывать стало.
Роза спряталась там, где прятался Кэйа, а Барбара, взяв его под руку, позвала бабок. Открылась дверь, впустила свет в комнату прямым лучом. Вокруг него закружились кудашки, заохали, захвалили, какая красавица и как ей повезло. А Кэйа стоял и дернуться не мог, боялся, что упадет. Вывели его из дома и повели прочь, и понял он, когда со ступеней сошел на песчаную дорожку: больше в родной дом ему не вернуться. Ни дороги, ни людей видно не было, а когда все они вышли к главной дороге, вокруг стихла музыка и умерли песни. Только старухи, с ним шедшие, завыли что-то, точно тризну править собирались. Радовались. А Кэйа шел, поджав губы, и проклинал всех, и проклятия в его голове легко рождались и падали на голову каждому, кого он вспоминал, падали, да только в землю все уходили.
Когда бабки остановились, Барбара потянула его за рукав, чтобы тоже встал. Надели ему на голову венок из полевых цветов, тяжелый, пахучий. Кэйа резко оступился, но не упал, лишь рука в воздух взметнулась на мгновение. Никто того не заметил, кроме одного человека, который в толпе скрылся и незаметен был. Человек тот был человечком ещё, и убежал он тогда от отца своего названного, хотя помнил, как тот наказал никуда не ходить. А он все равно убежал, потому что уже приноровился скрытно за оградку прятаться и ждать, когда все из виду скроются. Человечьего языка человечек не знал, хоть и понимал, что люди ему говорили; мешало что-то говорить ему, стояла стена огненная, а потому только и мог, что рот открывать да хрипеть.
Только люди сегодня добрее оказались, чем обычно и чем как Варка устрашал. Достался ему, когда мимо стола одного проходил, пряник медовый, и ленточки в косу ему повязали — волосы уж были длинные, потому что резать их он не давал. Он быстро затерялся в толпе, о нем и забыли. И сейчас, когда руку увидел, которая его умывала вчера, которая тащила из лесу домой, человечек этот завыл, но никто того не услышал. А потом и вовсе нашли человечка и подняли на руки, только не Варка это был, а кузнец. Так вместе и стояли, и смотрели, как ведут черное платье под горемычные песни по дороге прямо к дубовой арке, украшенной цветами и лентами.
Только Кэйа у алтаря остановился, как на одну из дубовых веток раз, и птица села. Совсем небольшая то была птица, не медведь и не волк, лишь соколок, малый, да коренастый. И не заметить-то его в стволах деревьев, в дубовых ветвях да сосновых иголках! Только желтая полоса на носу и выдавала, если издали смотреть. Сокол тот опустился на ветку и осмотрел всех гостей умными глазами. Его и посчитали лесным князем.
Взглянул он и на невесту, которую к нему привели. Кэйю остановили, вытянули ему руку, и староста свечу передал Барбаре, а та ему передала; вторую протянул старик соколу. И замерли все, когда тот лапку поднял да свечу взял, повернув ее вбок — и правда князь, все видит, все знает, все понимает. Венчаться согласен, а значит, и год грядущий хорошим будет. И Кэйе показалось, как вокруг него будто воздуха стало меньше, когда все разом вдохнули, а позади послышались ликующие крики. Кто-то ликовал, а сам он чувствовал, что вот-вот упадет, или разорвет его от горечи и злости, что загорится сейчас, сожжет всех, и старосту, и зверя, за всех прошлых невест, сгинувших в глубоком лесу. Тек по его руке воск с венчальной свечи, зажженной о лапу сокола, а он и не чувствовал, потому что сам горел.
А потом и Барбары рядом не стало. Толкнула она его легонько вперед, шепнула: теперь сам пойдешь, за дубовую арку. В лес, вот, что это означало. Кэйа нахмурился, слыша шелест крыльев и тихие вздохи, а затем соколиные когти впились ему в плечо, пускай и не больно, но крепко. Вцепился в своего жениха благоверный, помял плечо, повертел головой, рассматривая Кэйю со всех сторон. А тот вздохнул, поднялась грудь, как гора, и опустилась. И пошел он прочь, ровно вперед, прямо, ни шагу не делая в стороны. Встретил его лес ласково, вечерним светом, а как только люд деревенский вернулся к песням и пляскам, так и улыбка его исчезла, и тепло, и свет. И с каждым новым шагом, осторожным и боязливым, уходил он все дальше и дальше, и не ведал даже, что за каждым его выдохом лес боком поворачивался и сторону менял, чтобы даже подумать соколиный жених не мог о том, чтобы сбежать от судьбы, которую сам себе выбрал.
Вечером, когда вернется домой Варка, когда кузнец отдаст ему беглеца и они усядутся за стол ужинать, когда волчонок его внезапно разразится безутешным плачем, он поймет, что за один только вечер потерял сразу двух своих детей.