Следующий день оказался чертовски тоскливым. Это был выходной, и у меня не было занятий. Весь день растянулся, словно жевательная резинка, серая, вязкая, абсолютно безрадостная.

Сначала я попыталась занять себя экспериментами со змеями. Несколько часов пролетели в попытках понять, есть ли у них какая-то скрытая способность, что-то, что я ещё не раскрыла. Но вскоре это начало раздражать. Каждая попытка возвращалась в тупик, а загадка оставалась загадкой. Отчаявшись, я вздохнула и отложила эту идею на потом.

Затем я попыталась почитать. Открыла одну из старых книг, но слова на страницах не цепляли. История тянулась, но не захватывала, а мои мысли всё время уносились куда-то в сторону. Я даже не заметила, как спустя полчаса отложила том в сторону и просто уставилась в стену.

Единственным вариантом, который оставался, было пойти погулять в саду. Конечно, это не совсем прогулка в привычном смысле, ведь сад был таким же безжизненным, как и дом. Засохшие кусты, почерневшие от времени деревья, клумбы, где от былой красоты остались лишь жалкие воспоминания.

Но даже это, подумала я, лучше, чем ничего.

Я накинула лёгкую куртку, обула ботинки и медленно вышла во двор. Сад встретил меня прохладным воздухом, пахнущим влажной землёй и сухими листьями. Тяжёлые облака на небе словно нависли над деревьями, обещая дождь, но так и не разражаясь им.

Шагая по узкой тропинке, я чувствовала, как в мою голову проникает странная тишина. Не та, что была в доме, наполненная напряжением и холодом, а другая — почти мирная, хотя и немного пугающая.

Всё здесь казалось забытым. Каждый уголок сада, каждая ветка напоминали о том, что когда-то это место жило. Здесь раньше кто-то ухаживал за кустами роз, кто-то поливал цветы. А теперь — лишь молчание и разруха.

Я задумалась и, неосознанно закинув голову, уставилась на тяжёлые, низко висящие облака. Они казались странно живыми, клубились и переливались оттенками серого, словно нарочно пытаясь отвлечь меня от реальности. Я шла вдоль высокого забора сада, следя взглядом за их медленным движением, как вдруг врезалась во что-то.

Маленькие ноги не удержали равновесия, и я упала, сопровождаемая звуком удара и звоном рассыпавшихся предметов. На секунду я застыла, переваривая, что только что произошло.

Передо мной на земле лежал… этюдник. Тот самый, который я заметила ещё в первый день, пылившийся в углу. Теперь его содержимое было разбросано вокруг: старые кисти, засохшие тюбики красок, мелкие бутылочки с непонятной жидкостью. Их содержимое запачкало сухую землю разноцветными пятнами.

Я села, потирая ушибленный локоть, и оглядела всё это великолепие. На мгновение мне стало жалко — не этюдник, а то, что внутри. Все эти вещи когда-то были важны для кого-то, их использовали для создания чего-то красивого. Теперь же они валялись на земле, словно забытые и никому не нужные.

— Как ты вообще здесь оказался? — пробормотала я, аккуратно подняв одну из кистей. Её щетина была слипшейся и твёрдой, но в какой-то момент мне показалось, что она ещё помнит прикосновение к холсту.

Я осторожно начала собирать рассыпавшиеся вещи, раскладывая их обратно в этюдник. Бутылочки тихо позванивали, кисти, хоть и старые, ложились ровно, будто они всё ещё надеялись, что их снова возьмут в руки.

Когда я закончила, посмотрела на этюдник. Его крышка была покрыта потёртой краской, местами облупившейся, но в целом он выглядел крепким. Я встала, стряхнула с коленей пыль и подняла его.

"Почему бы и нет?" — подумала я, возвращаясь к дому.

Этюдник казался тяжёлым для моего маленького тела, но его вес странным образом согревал. Впервые за долгое время у меня появилось ощущение, что я могу заняться чем-то, что хоть как-то скрасит мой день.

Опыта в рисовании у меня не было, но, держась за ручку старого этюдника, я ощущала странное, почти родное тепло. Он манил меня, будто в нём скрывалось нечто большее, чем просто кисти и краски. Я задумалась, не могло ли это быть связано с памятью моего нового тела. Ведь мне уже приходилось замечать, как в одной из кладовок дома пылятся коробки с детскими рисунками. Кривые линии, неуверенные мазки, иногда слишком яркие цвета, словно маленькие руки пытались воплотить весь мир в одном рисунке. В этих детских каракулях ощущалась удивительная страсть, будто тот, кто их создавал, верил, что способен нарисовать всё на свете. Когда я впервые увидела эти коробки с детскими рисунками, меня захлестнуло чувство вины. В них было столько любви к жизни, мечтаний и страсти, что я вновь ощутила себя воровкой, укравшей всё это.

В моей прошлой жизни я никогда особо не рисовала. Разве что делала случайные зарисовки на полях тетрадей, пока скучала на лекциях, и они редко выходили за пределы примитивных фигурок. Но сейчас… что-то внутри меня требовало попробовать. Может, я просто искала способ заполнить пустоту, которая всё больше разрасталась в этом доме.

Сложив этюдник на небольшой столик у окна, я открыла его. Кисти, краски, несколько листов старой бумаги… Всё это выглядело как сокровище, которое ждало своего часа.

Среди старых бумаг я заметила несколько эскизов, выполненных с изяществом и вниманием к деталям. Моя теория о том, что этюдник принадлежал покойному отцу, оказалась верной. Кажется, теперь я знала, откуда у Шизуки такая страсть к рисованию. Я невольно улыбнулась, задумавшись: как же женщина, такая холодная и строгая, как моя новая мать, могла выйти за художника?

Я выдавила краски на плоскую палитру, смешала жидкость из трёх бутылочек, как было указано на этикетках, и установила лист бумаги. Сейчас я знаю, что маслом можно писать только на грунтованных поверхностях, но тогда мне это было неизвестно.

Я начала писать, чувствуя в руках странное сочетание волнения и вдохновения. Длинная кисть, непривычно тяжёлая для моих маленьких пальцев, держалась неловко, но я упрямо продолжала. Пейзаж за окном, окутанный мягким светом, казался идеальным мотивом. Я высунула язык от сосредоточенности и провела первый мазок. Краска, густая и тяжёлая, не ложилась, а скользила по гладкой поверхности бумаги, оставляя бледные, едва заметные следы, будто природа сама отказывалась быть запечатлённой так грубо.

Спустя несколько часов мучений на листе появился кривоватый, наивный пейзаж. Меня охватили смешанные чувства: раздражение и почти ненависть к собственной неумелости, но вместе с тем — трепет и странное благоговение перед своим творением. Этот кусочек бумаги, испещрённый мазками, казался мне удивительно важным, как будто я вложила в него частичку себя.

Неожиданно дверь в мою комнату с грохотом распахнулась, и на пороге возникла мать — её обычно безупречно спокойное лицо было искажено чем-то между яростью и болью. Казалось, что стены задрожали вместе с её голосом, а мои собственные мысли затонули в нарастающем шуме. Отголоски её эмоций обрушились на меня волной через мою причуду. Гнев, скорбь, обида — всё это будто жгло изнутри, усиливая и без того тяжёлые слова.

— Ты хоть понимаешь, что ты сделала?! — прошипела она, делая шаг вперёд. Её взгляд, холодный и острый, впивался в меня, как лёд. — Кто дал тебе право трогать этюдник? ЭТО ЭТЮДНИК ТВОЕГО ОТЦА! Единственное, что осталось от него!

Она сделала ещё шаг, и её голос дрогнул, будто скрытая боль вырвалась наружу, перемешавшись с гневом. Я чувствовала её страдания так же ясно, как если бы они были моими.

— Ты хоть осознаёшь, что ты… — она запнулась, но тут же продолжила, будто пробивая собственные сомнения. — Та, из-за кого он погиб. И ты… ты смеешь трогать это? Своими руками… своими… ничтожными руками.

Каждое её слово било сильнее предыдущего, эхом отдаваясь в моей голове не только смыслом, но и чувствами, которые она в этот момент испытывала. Она замолчала, переводя дыхание, а я застыла на месте, скрючившись от тяжести её гнева, обиды и моей собственной беспомощности.

Затем, прежде чем я успела что-то сказать или хотя бы отступить, её рука резко взметнулась. Раздался глухой звук пощёчины, и я рухнула на пол, ударившись плечом. Щека загорелась огнём, но боль была ничто по сравнению с тем, что разрывало меня внутри. На несколько мгновений комната словно замерла, застыв в этой молчаливой тишине, наполненной её тяжёлым дыханием и моим прерывистым всхлипом.

В груди нарастал плотный комок тошноты, перекрывая дыхание и превращая мысли в тяжёлую, вязкую кашу. Я лежала на полу, чувствуя, как от щёки пульсирует жар, и не могла заставить себя подняться. Нужные слова так и не приходили, застревая где-то глубоко внутри, не способные преодолеть горло.

Мать, бросив на меня последний, ледяной взгляд, резко пронеслась через комнату. Одним движением она захлопнула крышку этюдника с таким грохотом, что я вздрогнула. Подхватив его, она выпрямилась и, не оборачиваясь, вышла за дверь, оставив меня в оглушающей тишине. Я осталась стоять одна, чувствуя, как пустота медленно заполняет комнату вместе с тенью её упрёков.

Остаток дня я провела в комнате, словно в заточении, не решаясь выйти. Я сидела с книгой в руках, перелистывая страницы, но слова плыли перед глазами, не оставляя смысла. Внутри меня бушевал хаос.

С одной стороны, я кипела от гнева: как она могла так кричать на ребёнка, обвинять в смерти отца? Её слова били по мне, как плети, оставляя невидимые раны. Но с другой стороны, я понимала её. Понимала, как сильно должно было болеть ей от того, что кто-то прикоснулся к вещи, столь священной, единственной, что осталось от любимого.

Это осознание только усугубляло мою вину. Вину за то, что я вторглась в её боль, прикоснулась к её прошлому, даже не думая, как это отзовётся. А ещё… вину за то, что я украла это тело, украла жизнь, которая принадлежали Шизуке. И этот ком вины давил всё сильнее, пока я молча сидела в своей тишине.

Вечером, когда я наконец решилась выйти из комнаты, чтобы пойти на ужин, дверь неожиданно уткнулась во что-то. Я замерла, недоумённо потянула её чуть сильнее, и на пороге обнаружила аккуратно сложенные пакеты.

В них были новые художественные материалы: свежие тюбики с краской, кисти разных размеров, этюдник и несколько холстов. Я застыла, поражённая, не зная, что думать. Казалось, это совершенно не вязалось с тем человеком, который несколько часов назад обвинял меня в том, что я смею трогать сакральное.

Долго я просто стояла, глядя на пакеты, будто ожидая, что это какой-то подвох. Наконец, нерешительно потянула их внутрь, едва веря в реальность происходящего. Этот неожиданный жест был словно посланием, но его смысл оставался для меня загадкой.

Я вошла в столовую, где за длинным столом, как обычно, сидела молчаливая фигура моей матери. Её осанка была идеально прямой, лицо — неподвижным, словно высеченным изо льда. Она не удостоила меня ни взглядом, ни словом, лишь продолжала бесшумно водить стальными палочками по тарелке.

Я замялась, чувствуя, как внутри нарастает странная смесь неловкости и напряжения. Наконец, я села напротив, стараясь не издавать ни звука, ни тем более смотреть на неё. Вечерний свет от ламп, отражаясь от фарфора, делал её образ ещё более отстранённым, почти нереальным.

Неожиданно тишина зала была разрезана голосом матери — холодным, отстранённым, но звучащим так, будто каждое слово уже высечено в камне.

— Пользуйся тем, что я купила, и не смей больше никогда прикасаться к вещам отца, — произнесла она ровно, не глядя на меня. Её слова, хотя и были спокойными, обжигали холодом, словно резали воздух на тонкие куски.

Она сделала короткую паузу, опустив палочки на тарелку.

— С завтрашнего дня к тебе будет приходить преподаватель по рисованию. Я жду от тебя усердия и идеальной работы. Если я сочту твои результаты недостаточными, уроки будут отменены.

Её голос не повышался, но в нём звучал такой стальной оттенок, что любое возражение казалось невозможным. Мать вновь взялась за палочки, как будто разговор был окончен и тема больше её не интересовала.

Я не решилась ничего ответить, лишь слегка кивнула, стараясь, чтобы этот жест выглядел достаточно уверенным. Слова застряли где-то глубоко внутри, не находя выхода, а в горле стоял тугой ком. Я опустила взгляд на тарелку перед собой, пытаясь сосредоточиться на её содержимом, но пища казалась безвкусной, словно потеряла весь свой смысл вместе с этим разговором.

Вопрос не давал мне покоя. Почему вдруг такая резкая перемена? Что заставило её, женщину, столь холодную и отстранённую, внезапно решить поддержать моё занятие? Может, это была попытка контролировать меня ещё сильнее? Или же… в её действиях скрывалось что-то большее?

Возможно, этот порыв был её способом загладить собственные эмоции, которые она позволила себе выплеснуть раньше. Может, покупка новых материалов и организация уроков были не актом доброты, а её искажённым способом выразить сожаление, попытка поставить между мной и её болью невидимую границу. Или, напротив, это был ещё один способ доказать, что именно она здесь всё контролирует, что моё увлечение возможно лишь по её милости.

Я смотрела на мать украдкой, пытаясь разгадать её мысли, но её лицо, как всегда, оставалось бесстрастным, словно высеченным из камня.

Я вновь решилась применить свою причуду. Закрыв глаза, я сосредоточилась на её присутствии, пытаясь уловить хоть отголоски эмоций и мыслей за холодным фасадом. Голос матери в моей голове был отрывочным и неясным, будто старое радио, настроенное на частоту с постоянными помехами.

Слов словно не существовало — только обрывки звуков, угловатые, шершавые, как сломанные стеклянные осколки. Я напрягалась, стараясь придать этим звукам смысл, сложить их в нечто связное, но всё тщетно. Чем больше я сосредотачивалась, тем сильнее всё размывалось, как чернила на мокрой бумаге.

Это чувство беспомощности было ужасным. Причуда, которая могла дать мне ответы, вдруг казалась бессильной перед стеной, выстроенной этой женщиной.

Я всё ещё была ужасно плоха в обращении со своей причудой. Каждый раз, когда я пыталась что-то прочувствовать или разобрать, это напоминало попытку поймать дым голыми руками. Образы расплывались, звуки исчезали, а вместо четкости оставались лишь смутные ощущения, не дающие никакого ответа.

Я знала, что время и практика могли бы исправить это, но сейчас я ощущала только разочарование — в себе, в своих способностях, в неспособности использовать дар, который, казалось бы, должен был дать мне силу. Вместо этого он оставлял меня беспомощной и слепой перед холодной стеной чужого сознания.

Я постоянно слышала чужие мысли и чувства, словно тихий шёпот или далёкий гул. Они окружали меня, наполняли пространство вокруг, словно незримое море, но я не могла их разобрать. Это были обрывки слов, разрозненные эмоции, пустые эха, которые отскакивали от стен моего сознания, не складываясь во что-то цельное.

Я чувствовала себя пленницей в этом бесконечном шуме — окружённой чужими голосами, но не способной заговорить с ними. Будто между нами была невидимая стена, через которую я могла лишь слушать, но не касаться.

Моя последняя попытка прочитать мысли матери оказалась тщетной. Её голос в моей голове был слишком размытым, словно далекий, еле слышимый отголосок. Я едва успела сосредоточиться, как она внезапно и резко встала из-за стола. Не сказав ни слова, её фигура исчезла в коридоре, оставив меня снова в этой тягостной тишине.

На следующий день пришла Тацуока-сан, как всегда идеально пунктуальная и безупречно выглядящая. Её строгий костюм сидел без единой складки, волосы были гладко уложены, а обувь блестела, словно её только что отполировали. Её уверенные шаги и привычно пронзительный взгляд моментально заполнили комнату атмосферой дисциплины. Даже запах её тонких, едва уловимых духов казался частью этого образа абсолютного порядка.

Занятия по математике тянулись бесконечно, словно каждое объяснение Тацуоки-сан длилось целую вечность. В моей прошлой жизни, будучи студенткой, я уже прошла все это, и материал первого класса казался мне невероятно скучным и однообразным. Сложение, вычитание, простейшие задачи — всё это было слишком элементарным, чтобы удержать моё внимание. Тем не менее, я старательно делала вид, что слушаю, зная, что её проницательный взгляд не пропустит даже малейшей небрежности.

Во время занятия я едва могла сосредоточиться на скучных задачах. Математика, давно ставшая для меня чем-то элементарным, словно тянулась бесконечно. Чтобы хоть как-то отвлечь себя, я незаметно для Тацуоки-сан под рукавом кофты оживляла своих змей. Они были моими тайными спутниками, своего рода фиджет-игрушками, которые помогали справиться с томительным уроком.

Я чувствовала, хоть и не видела, как тонкие холодные змеи на коже будто оживали, превращаясь в извивающиеся фигуры, а затем вновь возвращались на место, сливаясь с узором. Этот процесс был завораживающим, почти медитативным. Змеи словно чувствовали моё настроение, их плавные движения успокаивали, хотя я всё равно оставалась начеку, чтобы учительница ничего не заметила.

Но в этот раз что-то пошло не так. В очередной раз, оживляя змею, я почувствовала, как её тонкое, холодное тело выскользнуло из-под рукава. Она быстро заскользила вперёд, а я не успела её остановить. Рука Тацуоки-сан, тянущаяся за ручкой, оказалась слишком близко, и прежде, чем я успела что-либо осознать, моя змея укусила её.

Я замерла в ужасе, ожидая крика боли, злости, паники… Но ничего этого не последовало. Взгляд Тацуоки-сан стал пустым, словно стеклянным, а всё её тело застыло, как статуя. Это было жуткое зрелище: человек передо мной был здесь, но в то же время его сознание будто исчезло.

В этот момент её сознание распахнулось передо мной, как книга с бесчисленным множеством страниц.

Я ощущала странное, почти пугающее чувство: мне казалось, что я могу увидеть всё, понять всё, прочитать её мысли и даже заставить её сделать что угодно. Это было опьяняющее и одновременно ужасающее чувство власти, которое пульсировало у меня в голове, едва не поглощая мою волю.

Собрав всю силу духа, я поспешила рассеять влияние и вернуть змею на место, будто надеялась, что это всё исправит. Тёмная фигура скользнула по столу и исчезла в привычных узорах на моей коже. Я быстро глянула на Тацуоку-сан, ожидая её реакции. Но, к моему удивлению, ничего не произошло. Она словно ничего не заметила. Её рука медленно подцепила ручку, к которой она тянулась, и она продолжила урок, как ни в чём не бывало.

Я чувствовала, как сердце бешено колотится в груди. Что это было? Как это произошло? Эта новая способность пугала меня, но одновременно с этим оставляла странное, тягучее чувство... желания узнать больше.

К сожалению, размышления о своей способности пришлось оставить. Мы перешли к японскому языку и литературе — предметам, которые, в отличие от остальных, мне приходилось изучать практически с нуля. Грамматика давалась легче, словно мозг, необычно перестроившийся на японский, помогал улавливать правила интуитивно. Но вот с кандзи дело обстояло куда хуже. Эти бесконечные черточки, завитки и узоры, которые надо было учить наизусть, казались мне сущим кошмаром.

— “Почему бы просто не писать всё хираганой и катаканой?” — думала я с отчаянием, глядя на страницы учебника.

Тацуока-сан терпеливо поправляла мои ошибки, не уставая объяснять, что именно кандзи придают японскому языку богатство и многозначность. Но для меня, выросшей в стране, где алфавит был куда проще, это звучало как оправдание ненужной сложности.

И всё же, стоит признать, что занятия здесь были гораздо легче, чем учёба в университете. Здесь меня считали маленьким ребёнком, и поэтому материал был значительно проще, каждую тему объясняли максимально доступно и детально. Да и по времени, и по нагрузке всё оказалось куда мягче и терпимее.

Наконец-то уроки закончились. Тацуока-сан ушла, а я спустилась вниз на обед. Новая уборщица и повар, Кавагути, которая пришла на замену Акико-сан, была куда более холодной и отстранённой. Она двигалась, будто на автомате, сосредоточенная лишь на том, чтобы как можно скорее закончить свои дела и уйти. Низкая, полноватая пожилая женщина с уставшим, слегка поплывшим лицом, она напоминала мне сенбернара — неуклюжего и, кажется, погружённого в свои мысли.

Я сидела одна за длинным столом, лениво ковыряя палочками в тарелке. Рыба с овощами и тофу не вызывали у меня ни малейшего энтузиазма, но я заставляла себя есть. Взгляд то и дело скользил по комнате, останавливаясь на Кавагути-сан, методично протирающей полки тряпкой. Её движения были размеренными, отточенными, но абсолютно лишёнными жизни.

Под столом моя рука то и дело касалась татуировки на запястье, пряча её под длинным рукавом. Мысль о том, чтобы оживить змею и опробовать свою новую способность на Кавагути-сан, раз за разом вспыхивала в голове, маня своей запретностью. Мне хотелось убедиться, что то, что произошло с Тацуокой-сан, было реальным, а не плодом моего воображения.

Но каждый раз, когда я уже почти решалась, меня останавливало странное, липкое чувство неправильности. Что-то в груди неприятно сжималось, словно предупреждая, что так поступать нельзя. Я не могла понять, было ли это страхом или зачатком совести, но змея так и осталась скрытой под одеждой.

Когда я вернулась в свою комнату, до прихода нового учителя по рисованию оставалось ещё пятнадцать минут. Я решила использовать это время, чтобы подготовиться. Аккуратно разложила карандаши и кисточки на столе, следя за тем, чтобы всё выглядело идеально. Кажется, этот дом начал на меня влиять — во мне тоже пробудилась какая-то странная страсть к порядку.

Карандаши лежали идеально ровно, выстроенные по градиенту цвета, от светло-жёлтого до насыщенного фиолетового. Рядом — кисти, разложенные по размеру, с аккуратно приглаженными щетинками. Наблюдая за этим, я на мгновение застыла, удивляясь сама себе.

Когда я стала такой… педантичной?

Новый учитель опаздывал. Это немного раздражало, особенно после излишней пунктуальности Тацуоки-сан. Я несколько раз взглянула на часы, чувствуя, как во мне нарастает лёгкое беспокойство. Наконец, через какое-то время в комнату вошла женщина.

Интересно, у моей матери какая-то особая страсть нанимать исключительно женщин? Но в целом я не жаловалась, мне и самой так было комфортнее. Новая преподавательница выглядела совершенно иначе, чем я ожидала. Низкая, полноватая, с русыми волосами, собранными в неровный пучок, который держался на месте благодаря нелепой пластиковой заколке. Её лицо было мягким, добрым, но с каким-то едва заметным оттенком апатии, словно энергия жизни угасла в ней чуть раньше времени.

Она явно не была японкой. Её черты лица выдавали это с первого взгляда. Интересно, откуда она? Европа? Россия? Или, может, ещё дальше? Я лишь коротко поклонилась ей в знак приветствия, ожидая, что она представится сама. Я всё ещё находила эти поклоны странными и немного неестественными для себя, но Тацуока-сан при моём воспитании на них настаивала. Она говорила, что это часть уважения и самодисциплины, присущих японской культуре. Сначала я чувствовала себя глупо, но со временем это быстро вошло в привычку. Теперь я даже не задумывалась, автоматически кланяясь в ответ. — Здравствуй, Шизука-чан. Меня зовут Надежда Воробьёва, можешь просто называть меня Надежда, — тихим, немного хрипловатым голосом проговорила женщина, её слова прозвучали мягко, но с едва заметным акцентом.

Русская? Моё сердце невольно вздрогнуло. Не поймите меня неправильно, я никогда не считала себя фанатичной патриоткой, и мне не было принципиально, с кем общаться. Но после столького времени вдали от дома, на чужбине, предвкушение общения с соотечественницей вызывало во мне тёплый трепет.

Мне ужасно хотелось заговорить с ней по-русски, проверить, почувствовать этот родной язык на губах после столь долгого молчания. Но я сдержалась. Понимала, насколько странно будет выглядеть японская шестилетняя девочка, вдруг свободно заговорившая на чужом языке. Как я объясню это? Как оправдаю?

Я просто склонила голову в вежливом поклоне и произнесла:

— Приятно познакомиться, Надежда-сан.

— Без «сан», просто Надежда, — мягко, но с ноткой твёрдости произнесла женщина, её голос звучал так, будто она не оставляла места для возражений. — Формальности бессмысленны на моих уроках. Свое уважение покажешь старанием.

Её слова застали меня врасплох. Я уже привыкла к строгим манерам Тацуоки-сан и к общей атмосфере вычурной формальности этого дома. Такой подход Надежды казался чем-то... освежающим. Простым.

— Хорошо... Надежда, — слегка замешкавшись, произнесла я, пробуя её имя на вкус, будто это был новый, незнакомый фрукт.

Женщина быстро подошла к столу, и, не спрашивая разрешения, начала перебирать аккуратно разложенные мной вещи. Это немного злило. Чёрт, я же только что всё идеально выстроила!

— Сегодня нам понадобится только это, — сказала она, вытаскивая из всего ассортимента несколько простых карандашей и ластик.

Я уставилась на выбранные предметы, пытаясь скрыть раздражение. Серьёзно? Я почувствовала укол разочарования. Передо мной лежало всё это разнообразие — кисти, краски, палитры — и она выбрала простые карандаши?

Женщина, всё так же бесцеремонно, подошла к небольшому столику в углу и, даже не спросив, перетащила его к белой стене. На столе моментально появилась белая тряпка, вынутая из её сумки, и... куб? Простой, гипсовый, безупречно белый куб.

Я почувствовала, как разочарование стало ещё сильнее. Это было далеко не так весело, как я себе представляла. В моей голове уже мелькали образы сложных натюрмортов, портретов, пейзажей... а не какого-то скучного кубика. Серьёзно? Я что, простую фигуру нарисовать не в состоянии? Но сказать ничего не посмела.

Надежда мельком взглянула на меня, уловив мой скептический взгляд, но ничего не ответила. Она лишь мягко усмехнулась, будто мой протест был ей до боли знаком, и продолжила готовить импровизированный "натюрморт".

— Любой объект, который ты видишь вокруг, можно разбить на простые фигуры, — начала Надежда, даже не оборачиваясь ко мне. Её голос звучал уверенно и размеренно, как будто она уже сто раз говорила это другим ученикам. — Кубы, сферы, цилиндры. Всё в основе своей состоит из них. Поэтому, первым, что тебе необходимо освоить, будет именно их построение и рисование.

Она повернулась ко мне, скрестив руки на груди.

— Можешь начинать.

Я посмотрела на куб, стоящий на столе, и вздохнула. Всё ещё ощущая укол разочарования, я взяла карандаш и начала работать. Казалось, в этом упражнении нет ничего сложного.

Линейка, к сожалению, была отобрана, и мне приходилось строить куб от руки. Тем не менее, я довольно быстро начертила то, что, как мне казалось, выглядело идеально. Прямые линии, ровные грани — ничем не хуже, чем если бы я использовала линейку.

Надежда слегка усмехнулась, подойдя ближе.

— Перспектива, — произнесла она, словно это одно слово объясняло всё.

— Что? — растерянно спросила я, пытаясь понять, что она имеет в виду.

— Ты же не на черчении. Мне не нужен идеальный куб, мне нужен реалистичный куб в перспективе. Вот эти линии должны сходиться, а эти…

Не успела я ничего сказать, как она взяла свой карандаш и с лёгкостью провела жирные линии поверх моего рисунка, исправляя то, что, по её мнению, было ошибкой.

Я почувствовала, как внутри поднялась волна обиды. Серьёзно? Прямо поверх моего рисунка? Прямо так жирно? Эти линии ведь теперь не сотрутся, как я ни старайся. И всё же, как бы мне это ни не нравилось, я была вынуждена признать её правоту. Линии действительно были кривыми, а перспектива… ну, её попросту не было.

Сделав глубокий вдох, я взяла новый лист и со вздохом принялась за работу снова.

Я рисовала и снова стирала. Линии ложились криво, углы не сходились, и я, хмурясь, тут же бралась за ластик. Рисовала, стирала, и снова рисовала, будто зациклившись на одном и том же. Ластик уже начал оставлять сероватые разводы, но я упрямо продолжала.

— Хватит, — вдруг произнесла Надежда, её голос звучал твёрдо и спокойно, но в то же время резко, как удар по столу.

— Что? — удивлённо подняла я голову.

— Ты делаешь бессмысленную работу. Ты рисуешь, стираешь и снова рисуешь с теми же ошибками. Так ты никогда не научишься.

— Но как же тогда исправлять? — пробормотала я, чувствуя, как во мне закипает раздражение.

— Сначала исправляй. Потом стирай лишнее, — сдержанно ответила она, наклонившись над моим рисунком. — Так ты сможешь видеть свои ошибки, анализировать их. А если ты сразу всё стираешь, то просто топчешься на месте.

Когда я наконец построила куб, который, по мнению Надежды, был достаточно хорош, меня ждало новое разочарование. Вместо того чтобы двигаться дальше или хотя бы оживить моё творческое настроение чем-то более интересным, рисунок был безжалостно отложен в сторону. На его место лег чистый лист бумаги, а вместе с ним — строгие инструкции по отработке штриховки.

— Учись чувствовать давление карандаша и направление штрихов. Это важнее, чем кажется, — спокойно объяснила Надежда, словно не замечая моего кислого лица.

К концу занятия я была полностью вымотана. Лист с бесконечными линиями и переходами от светлого к тёмному больше напоминал наказание, чем урок. Разочарование росло с каждой минутой. Это было совсем не то, что я ожидала. Никаких пейзажей, натюрмортов или портретов. Только монотонное повторение основ.

Хотя, наверное, я была слишком наивна. Естественно, все начинают с базы. Никто не позволяет прыгнуть сразу к сложному, пока ты не освоишь базовые приёмы. Я сама понимала это, но от осознания становилось не легче.

Когда время закончилось, Надежда, выдав мне кучу правок и несколько сдержанных, почти формальных слов похвалы, собралась и ушла, оставив меня с горой эмоций и ощущением неудовлетворённости.