Слава был уже в десятом — высокий, статный мальчик-альфа, чуть не на две головы выше Мирона Яновича, — когда Лидия Петровна, их молоденькая немка, ушла в декрет, а в школу пришёл Дмитрий Фёдорович.
Он был невысокий, крепко сбитый, резковатый какой-то альфа. Запах от него тянулся тяжело, шлейфом, всё вокруг накрывая и подавляя будто бы.
Славе с ним было тяжело.
Дмитрий Фёдорович не цеплялся и не придирался нарочно, не валил на уроках, не засыпал домашкой, да и вообще, если так подумать, был мужик грубоватый и простой, но хороший.
Он не терпел хамства и развязного поведения, требовал дисциплины, подчинения и немецкого воистину «орднунга», но в ответ справедливо платил хорошим отношением.
Рассказывал он тоже интересно — он, оказывается, жил за границей с самого детства, многое видел и пережил многое, встречал самых разных людей, много где бывал. Произношение у него было, как у настоящего немца — резкое и немного даже грубое, но очень красивое, а в русском языке проскальзывал такой же красивый акцент.
Но вот Славе он не нравился.
Не как учитель, не как человек. В принципе, Славе он мог бы даже понравиться, если бы он не видел, как менялся при нём Мирон Янович.
Если бы он не чувствовал, как густой обволакивающий запах Дмитрия Фёдоровича становился в его присутствии ещё гуще, удушливей, и не видел, как широко раздувались ноздри Мирона Яновича, когда он вдыхал его; как он чуть приоткрывал рот и знакомо облизывал губы, потому что они пересыхали и трескались почему-то чаще обычного.
Если бы Дмитрий Фёдорович, всегда так ратовавший за дисциплину и субординацию, не называл его лялей чуть не при всех. Если бы Мирон Янович не улыбался на это грубоватое хриплое «ляля» чуть смущённо, но в целом искренне и… довольно?
Да, наверное, если бы Мирон Янович ему не улыбался.
Так, как до этого он улыбался только Славе, когда «молодец, Славик» и «спасибо, Слав, ты очень помог». Так, как раньше не доставалось действительно никому, кроме него.
А теперь он улыбался Дмитрию Фёдоровичу.
И обнимал его тоже — крепко и горячо, и глазами кукольно-голубыми смотрел из-под длинных ресниц, улыбаясь до лёгких морщинок в уголках, и вместо «спасибо, Славик» было «очень приятно, Дима».
Дима. Дима. Дима. Вот просто так.
Славе от этого было непонятно больно и как-то тяжело в груди, и злость на Дмитрия Фёдоровича сразу подымалась, как будто он у Славы украл. Забрал несправедливо и улыбки, и глаза голубые, и морской солёный запах, который теперь стал будто бы слабее и мягче, резким душным запахом кедра подавленный.
Славе было горько, обидно до слёз.
Как-то раз, уже после уроков, он видел — Дмитрий Фёдорович к Мирону Яновичу в кабинет вошёл, привычно и без стука, и Славу чёрт дёрнул подсмотреть, подслушать, а там — Дмитрий Фёдорович его рукой за горло, Мирона Яновича — крепко, грубо, большим пальцем по подбородку и красивым пухлым губам, покрытым потрескавшимися корочками.
«Что мы, ляля, всё вокруг да около, сил нет уже никаких», — в эти самые губы буквально прорычал и своими губами в них впился — резко, грубо, напористо, так, что Мирон Янович назад пошатнулся, натолкнулся бёдрами на стол.
«Дима, — выдохнул сорванно, едва только поцелуй-укус этот кончился, — Дима, что ты, зачем… дети же…»
А Дмитрий Фёдорович улыбнулся — ухмыльнулся — только и носом шумно в изгибе шеи его повёл, грозовой озон полной грудью вдыхая.
«Похуй на детей, ляль», — и на стол его, под зад подхватив, усадил, крепче носом в шею вжался, бедром между ног вклинился.
Мирон Янович на это вздрогнул, зажмурился крепко. Слава подумал сначала, что он заплачет, потому что лицо его, когда Дмитрий Фёдорович сжал его в сильных своих ладонях, некрасиво так скривилось, болезненно как-то — заломались брови, приоткрылся криво рот.
Славе даже показалось, что он закричит. Или Дмитрия Фёдоровича оттолкнёт, ударит.
Но…
«Дима… — выдохнул Мирон Янович, только голову больше запрокидывая, бледную шею тут же под грубые губы подставляя. — Димочка, пожалуйста!»
И руками в пиджак на широкой спине Дмитрия Фёдоровича вцепился, сжал коленями чужие бёдра…
Дальше Слава не смотрел — сбежал позорно, когда с покрасневших губ Мирона Яновича вместе с рваным вздохом слетел первый стон, громкий, на всхлип похожий и подозрительно отдающий сдавленным «Димочка» сквозь вздох и слёзы.
Славу всего трясло.
Трясло, пока он бегом, в расстёгнутой куртке, весь расхристанный и раскрасневшийся бежал домой.
Трясло, когда сбивчиво пытался объяснить маме, что с ним всё в порядке.
Трясло, когда уже у себя в комнате он вспоминал некрасиво сведённое судорогой желания лицо Мирона Яновича, его вздохи и то, как покорно от отдавался грубым рукам их немца.
Слава тогда впервые за долгое время плакал — горько и безысходно, потому что, вспоминая это некрасивое лицо, он вдруг подумал, что на самом деле оно красивое — и губы, призывно распахнутые, и покрасневшие щёки, и граза под трепещущими ресницами, и вздохи-стоны, и руки вцепившиеся в пиджак на широкой спине, только…
Только Славе так хотелось бы, чтобы в этом хриплом гортанном выдохе — «Славочка!» — сильно-сильно хотелось.
Свои губы на бледной шее. Свои руки на боках. Своё колено между чужих ног.
И никакого Дмитрия Фёдоровича. Никакого «Димочки».
Слава тогда только всё осознал и всё про себя понял.